Книга: Дверь
Назад: Виола
Дальше: Поднос муранского стекла

Друзья и знакомые

С появлением в доме Виолы расширился круг наших знакомств. Прежде общались мы только с друзьями, теперь перезнакомились со всей округой, пусть и не коротко. Эмеренц трижды – утром, днем и вечером – выводила Виолу, но случалось, что из-за какой-нибудь неурочной работы дневная прогулка отменялась; тогда эта обязанность ложилась на нас. Муж или я выходили с собакой, неизменно устремляясь за ней, куда уж потащит. Сначала путь наш лежал к жилищу Эмеренц, причем каждый раз приходилось заглядывать в ворота – удостовериться, в самом ли деле ее дома нет, и, лишь когда собачье обоняние это подтвердит, можно было следовать дальше. Бывало, однако, что она оказывалась дома, но занятая чем-нибудь, отнюдь не требующим Виолиного участия; тогда, к стыду моему, оставалось лишь ждать под дверью со скулящим, царапающимся псом, покуда Эмеренц не выскочит, ругательски его ругая за то, что мешает. То стеганет, а то еще и отчитает за назойливость: чего ломишься, мол, виделись ведь утром – и вечером встретимся опять. Или, потрепав по шее, велит знакомый номер исполнить, сахарку даст и только после прогонит снова на улицу. Ну а не застанем Эмеренц у себя, пустимся искать где-нибудь у чужих ворот. Тогда уже там, на улице, разыгрывалось представление – с той разницей, что Эмеренц заставляла повторить его несколько раз, и мы, к своему ужасу, оказывались в центре общего внимания. Так перезнакомились мы чуть не со всеми соседями, с которыми иначе и не сошлись бы никогда. А если у Эмеренц у самой собиралось общество – конечно, в хорошую погоду, когда можно было усесться перед входом на скамейках, – пес изумлял гостей еще другими штуками: сам разыскивал свою миску и плошку для питья, которые Эмеренц перепрятывала по нескольку раз. Я все гадала: почему это они так послушно остаются снаружи, не переступая порога Заповедного Града? Все – хорошие знакомые, даже друзья, а Йожи – так близкий родственник; а закон замкнутых дверей и на них распространяется.
Дозволенными пределами оставалась лишь большая площадка перед дверью, вымощенная кирпичом, своего рода холл, куда выходили также чулан, кладовка и душевая. Наверное, и Заповедный Град был не какой-нибудь простой, а с гросмановской еще, изящной обстановкой. Площадка всегда блистала чистотой, пол Эмеренц мыла дважды в день, а на столе в теплую погоду готовила в свои свободные часы. Проходя вдоль ограды или из нашего окна я частенько видела, как Эмеренц сервирует этот стол меж двумя скамейками, угощает гостей разного возраста и звания, разливая по красивым фарфоровым чашкам кофе или чай – такими непринужденными, уверенными движениями, точно давно переняла у какой-нибудь искушенной хозяйки всю эту церемонию. Как-то на премьере Шоу я все ломала голову: кого же это напоминает в сцене чаепития одна известная артистка? И вдруг сообразила: Эмеренц, вот кого! Эмеренц, принимающую гостей у своей заповедной территории.

 

Когда-то в окрестных домах проживало несколько важных лиц, и ближние улицы часто патрулировались полицейскими. Потом одни из этих политических деятелей скончались, другие переехали, а с ними исчезли и полицейские. Ко времени появления у нас Эмеренц единственный человек в форме показывался на нашей улице: подполковник. Долго я не понимала, какие отношения их связывают. И почему этого симпатичного офицера не смущает запрещение входить, ведь мало ли что там у нее может быть? Позже узнала, что он уже побывал у Эмеренц и видел все. Кроме обвинений в отравлении голубей и осквернении могил, были на нее доносы и такого содержания, что полиция никак не могла хоть раз не заглянуть, не проверить, какие таинственные вещи или ценности там укрываются от нескромных взоров. И подполковник, тогда еще младший лейтенант, в сопровождении полицейского с собакой тщательно обследовал с неохотой, воркотней, но показанные ему все-таки помещения, обнаружив там лишь одну – по счету третью – раскормленную кошку, которая при виде собаки тотчас вскарабкалась на кухонный шкаф. Ни тайного радиопередатчика, ни беглого арестанта, ни краденых вещей – ничего. Только на совесть прибранная, дочиста вылизанная кухня-столовая да прекрасный спальный гарнитур в чехлах в другой комнате, где никто, по всей видимости, не жил, ибо никаких иных личных вещей там не было. Дружба Эмеренц с подполковником началась, собственно, со ссоры, потому что, едва затворив дверь, она накинулась на него с яростными обвинениями: по какому такому закону обязана она пускать в квартиру кого попало, почему должна каждому открывать, кто позвонит? Поискали бы лучше того лиходея, который доносы строчит, а ей – слишком много чести: то с дохлыми голубями вяжутся, то заразу ищут, то оружие, хватит уже! Сыта по горло.
Полицейские даже отступили перед таким напором, перейдя к оборонительной тактике. Младший лейтенант все свое красноречие употребил, чтобы утихомирить Эмеренц; но та еще пуще распалилась: вот у тех политиков, живших здесь, вот у них было оружие. Ворон от безделья стреляли! Их вы небось охраняли, а меня вот приходите с собакой обыскивать, гром вас разрази! Вас, вас разрази, не собаку, она, бедняжка, не виновата, что ее толкают на такое, не с нее, а с лейтенанта спрос. И поведение собаки, которую погладила с этими словами Эмеренц, стало последней каплей в чаше, каковую пришлось, к своему конфузу, испить полиции. Вместо того чтобы поискать еще и в палисаднике зарытый труп или другой какой предосудительный предмет, как полагалось бы ученой собаке, она, едва рука коснулась ее загривка, вздрогнула и – полный скандал! – завиляла хвостом, обратив на Эмеренц умильно затуманенный взгляд. Собака словно прощения просила за то, что не может противостоять влекущей ее к этой незнакомой женщине высшей воле: вот как можно было расшифровать скулящее повизгивание, которым сопровождался этот взгляд. Младший лейтенант рассмеялся, мрачное лицо Эмеренц тоже постепенно прояснилось, оба примолкли – и заприметили с этой минуты друг друга. Как-то не приходилось еще младшему лейтенанту бывать в доме, где ни малейшего страха не внушает появление полиции. И Эмеренц впервые столкнулась с должностным лицом, которому, против обыкновения, не чуждо чувство юмора. Полицейские извинились и ушли, а лейтенант пожаловал позже с женой. С Эмеренц завязалась у него на редкость прочная, теплая дружба, которой даже внезапная смерть молодой жены не расстроила. Подполковник рассказывал мне после, что именно она, Эмеренц, помогла ему перенести этот удар, не впасть в полное отчаяние.

 

По мере того как жизнь шла своим заданным Виолой и Эмеренц порядком, я стала постепенно сомневаться в справедливости своих подозрений насчет суповой миски и бокала. В конце концов, если подполковник регулярно бывал у нее и все в свое время лично осмотрел, так уж, наверно, не преминул дознаться, как попали к ней эти вещи. Может, я заблуждалась, и семья впрямь их оставила ей за какую-нибудь услугу? Мало ли как помогали друг другу в то время. Число наших знакомых меж тем все росло: Виола и Эмеренц постоянно приобретали новых, которые и с нами начинали здороваться. Чаще всего останавливались перекинуться со мной словом три бессменные приятельницы Эмеренц: Шуту, владелица фруктово-овощного ларька, гладильщица Полетт и вдова лаборанта Аделька. Как-то летом – я гуляла с Виолой, а они расположились вчетвером за кофе с каким-то соблазнительного вида бисквитом, – Эмеренц пригласила меня присоединиться. Отказаться перед ней и перед ее товарками было неудобно; впрочем, собака сама решила за меня, потянув к столу и принявшись бесстыдно попрошайничать. Попрошайничество увенчалось тем, что домой возвращаться она нипочем не захотела. Раздраженная этим упрямством, я спросила вечером у Эмеренц, зашедшей еще раз вывести Виолу, не хочет ли она взять пса насовсем, мы ведь с самого начала собирались его лишь на время приютить.
– Посадите его перед дверью на цепь и можете хоть вообще не запираться! Виола никого без позволения не впустит.
Поглаживая Виолу с такой проникновенной нежностью, будто цветок холя или лаская ребеночка, Эмеренц отрицательно покачала головой. Давно бы взяла, да нельзя, объяснила она. По договору о найме она имеет право только в квартире у себя кого-нибудь держать, даже куренка или гусенка – но только для стола. Да и дома мало приходится бывать, а собаке свобода, простор, движение нужны, что же она, живодер какой, на муку животное обрекать? Кошке и той трудно заточение переносить, а тем более такой неугомонной, любознательной, общительной собаке, как Виола. Сторожить, конечно, будет, но рабская участь не по ней, не для того эта собака создана. И вообще не след пожилому человеку собаку держать: рано или поздно одну оставит, куда она тогда; на улицу выбросят, бездомная станет, бродячая… Но если меня так уж сердит, что и ее тоже Виола любит, что ж, придется придумать что-нибудь. Не только ведь человека, и собаку отвадить можно.
«Приманила – а теперь от ответственности увертывается, – уже с возмущением подумала я. – Не нужна, так нечего было приваживать». Лишь гораздо позже, задним числом перебирая все, что уже указывало на скорый уход Эмеренц из жизни, сообразила я, что никто из нас, в сущности, не брал в расчет ее возможной кончины. У меня тоже было такое чувство, что она у нас будет вечно – по крайней мере, пока мы сами живы, неуязвимая, как природа, оживающая каждой весной; что не только посторонним, но и смерти к ней доступа нет. Я просто подумала тогда: прикидывается – и в наказание за собственный конфуз выдворила Виолу из комнаты, где стоял телевизор. Собака пристрастилась к экрану: транслировался матч – она поводила влево-вправо головой, следя за полетом мяча; показывали экологический фильм – прислушивалась к птичьему щебету, к каждому звуку и шороху, как реальность воспринимая отражение того, что ей не дано было непосредственно ощутить. За город, даже на гору Янош, никто ведь ее ни разу не выводил. Но через какую-нибудь неделю я, устыдясь, сняла запрет: не наказывать же пса за то, в чем он не властен. Да и по какому праву? Смирясь, приняла я как некую естественную данность, как должное сопринадлежность старухи и Виолы. Самой мне по утрам еще слишком хотелось спать, днем я была чересчур занята, вечером – замучена, чтобы еще с собакой возиться, выгуливать ее. Муж часто прихварывал, вдобавок мы иногда на довольно длительный срок выезжали за границу. Виола нуждалась в Эмеренц, а коли так, оставалось согласиться: фактически она ей и принадлежит.
Раздумывала я и над тем, почему это Эмеренц – впервые за все наше знакомство – заговорила о своем возрасте?.. Не ее это тема. Эмеренц немыслимые тяжести таскала, с неподъемными узлами и кофрами взбегала на верхние этажи; сильна была, как античная кариатида. И никогда словом не обмолвилась, сколько ей лет – разве что по сообщенным подробностям прошлого можно было установить. Ей три года было, когда помер отец; девять лет, когда призвали отчима, который тогда же, в четырнадцатом, и погиб. Если в четырнадцатом – девять, значит, она девятьсот пятого года рождения, то есть ужасно, невероятно старая! Так что ей вполне логично должно приходить на ум, что будет, если она в конце концов сляжет и уже не встанет. Другие же все, с кем она ничем слишком личным не делилась, гадать только могли о ее возрасте. И похоронить-то ее в незабываемый день нашей ссоры удалось опять-таки лишь с помощью подполковника, потому что в ее квартире перед дезинфекцией никаких документов не оказалось, ни в одном ящике; старухе, едва ли не единственной в этой стране, удалось, по-видимому, ускользнуть от всякого бюрократического буквоедства. Подполковник вначале еще видел у нее кое-какие документы, даже в руках держал ее трудовую книжку, на основании которой ей было выдано удостоверение личности. Но после по каким-то необъяснимым причинам она все уничтожила. Ненавидела она все эти бумажки: паспорта, удостоверения, даже месячные проездные билеты. А в домовую книгу, которую вела собственноручно и которую пришлось сжечь потом вместе с прочими подлежавшими уничтожению вещами, – в графу «дата и место рождения» корявым почерком вписала заведомую нелепость: «15 марта 1848 года, Шегешвар». Типичная ее шпилька, мстительный выпад в ответ на назойливые расспросы. Издевки Эмеренц всегда отличались точно рассчитанным ехидством.
Шуту была еще подростком, когда Эмеренц появилась на этой улице. И ни до, ни после войны она, по уверениям Шуту, никак не смогла бы устроиться на теперешнее свое место без документов. Квартира-то, куда она въехала и поставила мебель, – государственная. Мебель замечательная, владелец сам у нее оставил, отбывая на Запад. Тогда у нее, конечно, были документы – у нее и ее сожителя, из-за которого она и принялась затворяться. Никого к нему не допускала, страшный был нелюдим; да и ревновала его страшно, хотя кому он нужен был, совсем больной человек, от всего освобождение имел – и от работы, и от воинской повинности; почти что и не выходил. «Кожа да кости», говаривала про него сама Эмеренц. Она всегда таких выискивала – что людей, что животных: о хилых, немощных пеклась; вот и г-на Слоку обстирывала, обихаживала вплоть до его смерти. Потому что тоже нездоровый был, к тому же совсем одинокий. Рассказывала Шуту до того сбивчиво, путано, что я дважды заставила ее повторить, прежде чем уразумела: в осаду и перед ней Эмеренц жила не одна. До кошки был у нее, значит, жилец – или кем он там ей приходился. И еще в число ее подопечных входил какой-то «господин Слока», тяжелый и совершенно заброшенный сердечник, которому даже дежурство по противовоздушной обороне было не по силам; ни уехать, ни обслужить себя уже не мог. И умер в самое неподходящее время: в осаду. Куда только ни толкалась Эмеренц, чтобы убрали тело, с ног сбилась; а тут праздники, никому ни до чего дела нет. Пришлось в конце концов взять это на себя, и она – за велосипед покойного – согласилась похоронить его в палисаднике. Велосипед потом куда-то девался; почти наверняка сожитель взял, потому что после он тоже уехал – куда, этого уж она, Шуту, не знает, не может сказать. Вон там закопали его, где георгины; там он и оставался, пока в начале лета сорок шестого совет не перезахоронил. Население дома меж тем все время менялось, кто только ни перебывал тут… И на немцев стирала Эмеренц, и на русских… Ну, потом нормализовалась жизнь, все вернулось в свою колею. А доносы на Эмеренц не с голубей начались и не с политики – ее в осквернении могилы обвинили, потому что кошку повешенную подложила к покойнику. И когда она младшему лейтенанту стала объяснять, что кошка эта у нее за члена семьи была, единственного, он сказал: ничего себе, нашли тут чем наше время занимать, как будто полиции делать нечего; вот выведу, говорит, всех на общественную работу, площадь Вермезё привести в порядок – там этих трупов полно, и конских, и человеческих, – вот там и будете выбирать, кого где закапывать. Страна еле-еле с восстановлением справляется, а у них что на уме! Мне бы, говорит, ваши заботы. Будете с этими глупостями приставать, как бы, говорит, не пришлось мне самому розыском того мерзавца заняться. Нет чтобы с владелицей договориться, коли уж кошки ее не терпит, взял да расправился с ней таким гнусным фашистским манером… Есть же, в конце концов, закон, запрещающий животных мучить.

 

Как-то раз без всякой видимой причины Эмеренц не зашла за собакой и отсутствовала целый день. Была осень, но до снега еще было далеко. Когда мы вышли утром с Виолой, накрапывал мелкий теплый дождик. Пес понадеялся было застать Эмеренц дома, но нюх подсказал, что за дверью ее нет. И мы по очереди обошли другие знакомые дома, даже на рынке побывали. Но по всему собачьему поведению, убитому виду видно было, что Эмеренц нет поблизости, ни в одном известном Виоле месте. Пригорюнясь, собака устроилась в углу, а я принялась убираться, поминутно отрываясь дверь открыть. Искавшие Эмеренц, как обычно, прежде всего заглядывали к нам. Наведывались отовсюду, где она работала: что случилось? Почему мусорный бак за ворота не выставила? Палый лист не вымела? Не принесла выстиранного белья? Покупки сделать не пришла, а вечером вчера – за ребенком присмотреть?.. Звонили, стучали беспрерывно; пес рычал, оскаливал зубы и к обеду не прикоснулся: все ждал.
Назад: Виола
Дальше: Поднос муранского стекла