Книга: Мелодия
Назад: 7
Дальше: 9

8

Терина заранее прибыла в сад, где должен был состояться концерт. Она пришла прямо из «Бристольских павильонов» чуть навеселе и отнюдь не в терпеливом настроении. Водитель такси, прежде чем уехать, дождался, когда она пересечет улицу в лучах предзакатного солнца и исчезнет за кустарниками и монументами Аллеи славы. Запах ее духов некоторое время еще оставался в машине, как и ее образ в зеркале заднего вида. Терина всегда знала, когда за ней наблюдали. Внимание, которое она привлекала к себе, было иного рода, чем то, которое прежде на протяжении многих лет сопутствовало Бузи. Внимание к нему было вниманием узнавания, ее же разглядывали глаза незнакомцев, мужчин и женщин; они оценивали ее фигуру, одежду, удивлялись. Она была мимолетным зрелищем, опровержением времени. Но она понимала, почему у Джозефа на этот счет может быть другое мнение. С его подросткового возраста она была причиной его непреходящей неловкости. Потому что для Терины – как и для многих женщин – акт соблазнения состоял не в раздевании, а в одевании, вот почему у сына ее одежда вызывала чувство неловкости. У Джозефа вид выряженной Терины вызывал такое же чувство стыда, как и тогда, когда он случайно застал ее в чем мать родила, увидел, на его взгляд, нечто столь же непривлекательное, худое и невыразительное, как палка швабры. «На тебя никто не смотрит, мама, – сказал он ей не так давно. – Тебе нравится думать, что тебя замечают, но это не так». Но Джозеф только обманывал себя и ставил мать в неловкое положение.
Иногда знать, что на тебя смотрят во все глаза, становилось тяжелым бременем. Ее тело напрягалось. Она с трудом могла идти естественной походкой. Но по большей части ей нравилось, когда за ней наблюдали, и ее не очень заботило, что ее могут счесть хорошо одетой старухой или фальшивой и неестественной, как бумажная роза. Пристальные чужие взгляды ободряли ее, подтверждали ее красоту и придавали самоуверенности. А потому она неторопливо – ее новые туфли немного жали при быстрой ходьбе – прошла мимо ряда почетных граждан в бронзе, читая – часто в первый раз – лаконичные надписи под многочисленными бюстами: ученый, инженер, генерал, человек, который был послом в Вашингтоне и Риме, редактор, мэр, шеф-повар.
Ни одной женщины в этом ряду не было. Она никогда не могла представить себя отлитой в бронзе или установленной на пьедестал, пока – что случится довольно скоро – ее прическа не перестанет быть модной, а ее платье не состарится в костюм. Что она сделала за прожитые десятилетия, кроме того, что родила единственного ребенка и была доброжелательной, когда могла? Впрочем, Джозеф, черствый и вызывающий у нее ярость сын, может в будущем и забраться на пьедестал: ДЖОЗЕФ ПЕНСИЛЛОН, лесоторговец, застройщик, богатейший до сего времени мэр города. Джозеф уже сказал – когда они проходили мимо пустой ниши на Аллее славы в день торжественной церемонии открытия бюста дяди Альфреда, – что здесь зарезервировано место для него. Словно наш город признавал только славу и таланты мужчин, какими бы беспринципными они ни были, а все женщины походили на нее – оставались женами или матерями, или просто мимолетными зрелищами, на которые пялились, дивясь, незнакомые люди, не больше.
Терина подошла к бюсту певца, все еще блестевшему новизной и не опороченному патиной, хотя птички вовсю постарались, чтобы оставить белые разводы на его черепе. Скульптор подмолодил его, придал беззаботный вид, тогда как ее зять, насколько она знала, почти всегда нес на себе груз забот. Терина не могла забыть, каким видела его несколько часов назад. Он казался хромым и медлительным, сколько сил ему приходилось тратить, чтобы одолеть несколько ступенек или даже подняться на низенький поребрик, как его, казалось, мучила боль, как он был сначала странно вздорным, а потом необычно возбужденным, когда стучал костяшками пальцев по стеклу под кабинетом Джозефа. Она была потрясена, когда сама подошла посмотреть, что там выставлено в окне, и увидела, что вывело из себя Альфреда. Ее бы тоже вывело.
Она, покачивая головой, разглядывала изображения «Рощи» в окне. Она даже сама постучала по стеклу тонкими пальцами. Этот ее сынок-комбинатор, это маленькое хранилище секретов, имел свои тайные планы – по крайней мере тайные от нее – заработать на этом дорогом ее сердцу доме, столь любимом Алисией; и вдовец ее сестры весьма недвусмысленно сказал, что не хочет его покидать. Она краснела, вспоминая, как часто и сама она думала, что даже если Альфред и не станет счастливее, продав виллу и найдя себе что-нибудь поменьше, поаккуратнее, то хотя бы помогать ему будет легче. Чтобы было поменьше комнат, чтобы было поближе к городским удобствам, как и предлагал Джозеф. Но у нее никогда и в мыслях не было присваивать дорогие для него владения, что явно собирался сделать ее сын. Она никогда и мысли не допускала, что в таком деле может участвовать кто-то из семьи Пенсиллонов. Она могла только догадываться о том, что обо всем этом известно Альфреду, но и вообразить не могла, что он захочет быть игроком на этой сцене, хотя…
…хотя, как часто говорил Джозеф, становясь при этом похожим на отца: «Деньги – это такая песня, которой любой подсвистывает». Что ж, она сегодня же поговорит с сыном, потребует от него объяснений… и извинений. Пусть люди, с его оскорбительной точки зрения, не замечают ее, но слушать они будут, если она решит выложить им душу. У них обоих были места на концерт Бузи, и никто из них не станет распаляться, пока будет петь Альфред. Он будет видеть их со сцены и почувствует, если между ними возникнет какое-нибудь напряжение. Нет, она дождется, когда концерт закончится и они оба отаплодируют мистеру Алу, а потом она пройдет с Джозефом в пустую нишу на Аллее славы и спросит, что у него в голове, как он мог строить интриги за спиной родственника, чтобы сделать его бездомным? «Ты не обзаведешься здесь пьедесталом, если и дальше будешь вести себя таким образом», – скажет она. И еще: «Это интервью, которое ты дал „Личностям“. Тебе должно быть стыдно. Ты выставил себя дураком». Она кивнула, репетируя эту головомойку. Ее сыну. Ее ребенку. Она его любила, но ей не нравились его принципы, впрочем, то же самое она могла сказать и о Пенсиллоне-старшем. Она вышла за него не за его принципы, а потому, что он относился к ней как к королеве, достойной всего лучшего, и был в состоянии дать ей это. И он обожал ее на свой грубоватый, прагматический манер. И все же она не могла понять, почему Джозеф – имея выбор – стремится подражать отцу, который не играл никакой роли в его воспитании, и ни в коей мере не стремится подражать ей. На этот раз она помотала головой из стороны в сторону и выдохнула. «Ну что ж, давай покончим с этим», – подумала она.
Теперь Терина почувствовала, что на нее смотрит идущая следом пара пришедших на концерт, и в данном случае не потому, что они нашли ее элегантной или опрятной. Не только волосы у нее, казалось, растрепались от того, что она столько трясла головой, она к тому же разговаривала сама с собой, напрягала руки, как человек, пытавшийся сбросить оковы. Она проявила неосмотрительность, публично демонстрируя раздражение и недовольство таким сыном, как Джозеф. Она зарделась, слегка приветственно – ничуть не в ярости, – кивнула им и поспешила, насколько позволяли ее туфли, вперед к Распутью.

 

Сад, который вел к концертному шатру, был разделен на две части по половому признаку, как разделяются общественные туалеты. Женщины шли налево по Женской тропе, мимо светло-красных и желтовато-красных роз. Их мужья или сопровождающие шли направо (по Мужской тропе) между цветами лаванды и кустами голубой фессандры. Это разделение продолжалось всего пятьдесят шагов, но было на свой манер довольно романтичным. Парам нужно было разделиться, иначе они рисковали навлечь на себя неудачу. «Переступишь через правило, переступишь через ее сердце» – так они говорили. Мужчина отпускал ее руку и смотрел, как женщина исчезает за листвой, потом в одиночестве шел дальше по своей тропе. Если он бежал, чтобы прийти первым, ждать ее, когда она появится, это не считалось чем-то необычным. Они могли снова соединить руки или разыграть сцену экстравагантных приветствий, словно не видели друг друга год. Терина услышала, как пара, которая наблюдала за ней, демонстративно распрощалась, а потом у нее за спиной раздался хруст гравия – женщина приблизилась к Терине. Она явно хотела заговорить.
– Мне нравятся ваши туфли, – сказала она наконец, хотя на самом деле имела в виду: «У вас все в порядке? Вы мне показались расстроенной».
Терина улыбнулась.
– Они новые. Жмут немного, – сказала она, словно это могло объяснить мотание головой, напряжение в руках и состояние легкого похмелья.
– Но они вам идут. Разносятся со временем.
Женщина теперь, услышав, как говорит Терина, казалось, перестала волноваться и отважилась оглядеть ее с ног до головы, больше того, восхититься ее тонким, сшитым на заказ платьем, украшенным звездами по кайме. Украшения в порядке, подумала Терина, если не слишком цветастые и перегруженные и остаются только на кайме и отворотах. В отличие от женщины, стоявшей перед ней, она не рискнула бы использовать материал с узорами. Такие ткани хороши для молодых. Этой женщине нужно дать совет. «Клетка», «огурцы», «шахматная доска», все слишком плотные рисунки толстят женщину, если она не совсем худышка. Ткани и покрой должны быть простыми, тона и оттенки продуманными и не походить на палитру, каждый цвет должен играть особую и самостоятельную роль. Она, например, «веселеньким» тканям предпочитала нежно-голубой или цвет ночного неба. Терина улыбнулась и попыталась скрыть снисходительность, которая нередко была ей свойственна, когда речь заходила о тканях. Однако снисходительность другой женщины была плохо замаскирована, хотя поначалу и вводила в заблуждение. Она обогнала Терину, сказав ей «всего доброго», и последние десять шагов Женской тропинки преодолела чуть не бегом. Муж уже ждал ее там с распростертыми руками и подготовленными к поцелую губами. Украшения на платье и рисунок материала его не волновали. Терина продолжала идти в прежнем темпе – ни объятия, ни поцелуи в конце пути ее не ждали, зато ее ярость возрастала с каждым шагом.
Шатер в саду близ ратуши был изготовлен из оранжевого полотна и разукрашен флагами, с натянутых тросов свисали светильники, а с каждого столба – бумажные серпантины. Зрелище было веселое как внутри, так и снаружи. Терина села одной из первых. Место для нее было зарезервировано в первом ряду под микрофонной стойкой и роялем, последний в этот момент настраивали после передряг, которые он претерпел, когда дюжина человек водружали его на деревянную сцену. Она всегда не любила это время, когда ей приходилось сидеть в одиночестве, но надеяться на то, что Джозеф хоть раз в кои-то веки придет рано, она не могла. Он был из тех, кто считал проявлением мужественности опоздать, стоять на виду у всех, когда все уже расселись. В этом отношении, пожалуй, он был сыном своей матери.
Терина заставляла себя дышать медленно. Те последние секунды в саду, когда встречались пары, были для нее унизительными. Каждой вдове приходилось идти между роз в одиночестве к концу тропинки, где ее никто не ждал, никто не брал за руку, не целовал, не обнимал. Неудивительно, что эта жена в узорчатом одеянии была так довольна собой. Она понятия не имела, что такое одиночество. Терина должна была являть миру счастливое лицо, иначе любому, кто увидел бы его, оно показалось бы кислым. А кислый вид, на ее взгляд, был ничуть не лучше пестроты в одежде. Может быть, потому, когда появился Субрике в своем настораживающем костюме а-ля Джимми Кэгни и целенаправленно двинулся сквозь толпящуюся публику к ее креслу, она приветствовала его одной из самых своих обворожительных улыбок – той, при которой она показывала только верхние зубы меж чуть разведенных губ – не показывать же всем свои пломбы или ослабевающие десны?
Терина не узнала Субрике, хотя лицо показалось ей знакомым. Он был с ней сама галантность, даже поцеловал ее руку, компенсировав (для тех, кто смотрел на нее) то, что она не получила на выходе с Женской тропы. Она прокрутила в голове события последних нескольких дней, пытаясь датировать их встречу или хотя бы вспомнить место, где они пересеклись. Он назвал свое имя – Субрике, – но и это не помогло; слово это она знала – когда-то она хорошо говорила по-французски и теперь недоумевала, с какой стати этот незнакомый ей человек начал разговор – да еще таким загадочным словом – с достоинств женского подбородка. Sous briquet; sous le menton. Она чуть наклонила голову и снова улыбнулась, стараясь не показать своего недоумения. Но, наклонив голову, она словно подстегнула свою память. Теперь она вспомнила – и очень вовремя, – где они встретились (не то чтобы встретились, потому что они не разговаривали), а после этого быстро расставила все на свои места. Она присутствовала на торжественной церемонии открытия бюста Альфреду на Аллее славы. Увидев их оживленный разговор, она тогда спросила себя, что такого мог сказать ее зять, чтобы его слова стоило записывать. Значит, этот неряшливый человек с кошачьими волосками на рукавах был журналистом из «Личностей», который выставил дураком Джозефа в последнем номере, позволил ему публично выпустить пар. Она не знала, стоит ли ей на него сердиться. Не могла же она винить этого человека в убеждениях ее сына. Невозможно вложить свои слова в рот другому человеку, и она полагала, что журналист не выдумал их, потому что голос Джозефа звучал слишком убедительно. Поэтому она решила не сетовать на статью, уж как оно есть, так есть. К тому же ей следовало радоваться, что, кем бы ни был этот неловкий незнакомец, она больше не сидит одна и есть человек, который может ответить на ее улыбку несколько удивленной собственной. И потому – и как только эта мысль пришла ей в голову? – она протянула ему вторую руку для поцелуя. И он бы поцеловал ее (эта женщина, на его вкус, оказалась даже лучше при втором, более внимательном рассмотрении, и он был бы не прочь еще раз ощутить запах ее кожи), если бы не появление и вмешательство лесоторговца Пенсиллона.
Ее сын не то чтобы ударил этого человека, но жестко толкнул его в грудь и направил плечом прочь.
– Не смейте прикасаться к моей матери, – сказал он так, словно ее честь нуждалась в спасении, хотя он уже к этому времени, вероятно, понял, что на страницах «Личностей» пострадала его честь. – Что вам от нее надо?
– Я пытаюсь ее очаровать. – И опять эта язвительная улыбка. Субрике, хотя и разменял шестой десяток, был выше ее сына и тяжелее.
– Убирайтесь. Она не очаровывается. – Мужчины снова встали в воинственные позы, уперев пальцы в грудь соперника, как мальчишки в школьном дворе. – Моей матери это ничуть не нравится, – сказал Джозеф, отступив назад всего на полшага; теперь он пытался очистить свою рубашку от чернильных отпечатков, оставленных пальцами Субрике.
Тут Джозеф был прав. Ей не нравилось поведение как одного, так и другого. Если бы они оба отошли, она, возможно, смогла бы вернуть себе присутствие духа. По непонятной причине больше всего ее озаботило то, что женщина в узорчатом платье наблюдала за этим конфузом, и теперь у той появлялось второе основание, чтобы почувствовать свое превосходство. Терина чувствовала, что половина разговоров в шатре смолкла на полуслове – пришедшие на концерт замерли в предвкушении настоящей драки или обмена еще большими оскорблениями. Но Джозеф почувствовал, что окажется побежденным, и снова отступил. В следующий раз он вооружится чем-нибудь твердым и острым, ключами, например. Теперь, когда между ними двумя появилось какое-то расстояние, Субрике напустил на лицо скучающее выражение и побрел прочь, засунув руки в карманы и сардонически выставив напоказ кончик языка в уголке рта. Он оглянулся один раз, чтобы чуть-чуть поклониться Терине. Она могла только надеяться, что слух о случившемся не дойдет до Альфреда в гримерке.
– Мама, как ты? – спросил Джозеф, когда журналист занял свое место. Но она отвернула голову и не произнесла ни слова. Она даже смотреть на него не могла.
Если он и почувствовал ее ярость, его это ничуть не взволновало. Он пришел не один, а в компании двух других бизнесменов, их она узнала, узнала их жен, словно приведенных на аркане, и двух пожилых мужчин, близнецов Клайн, владельцев галереи и нескольких ресторанов, они сидели один за другим справа от Джозефа. Он не представил им мать, и ее это вполне устраивало. Она с нетерпением ждала начала концерта, даже его окончания, а потом – конфронтации с сыном с неизвестным исходом. Терина не любила ссор, так же как и Альфред. В чем тут было дело – в их возрасте? Когда она раздражалась, ей казалось, что ее лицо становится заостренным и глупым, а не властным. В редких случаях, когда она находила в себе силы сказать все, что у нее на уме, она расстраивалась сильнее, чем тот, с кем она говорила, или, как в данном случае, не говорила. И тем не менее она считала своим долгом сказать, что думает. В конечном счете она ведь была матерью, а потому была обязана предупредить Джозефа, когда его планы распространялись на дорогих ей членов их семьи, как живых, так и мертвых, или когда он позорил себя в прессе, или когда публично проявлял свою невоздержанность. Значит, сначала концерт – пусть Альфред поочаровывает публику, – а потом, после него, откровенный обмен мнениями. Она повернулась к сцене, ей так хотелось, чтобы публика в шатре смолкла, а потом, когда мистер Ал появится на сцене, взорвалась аплодисментами. Прославленный мистер Ал.
Но шум в шатре только нарастал и никак не уменьшался, а разговоры длились и усиливались с каждой минутой задержки. Гости, усевшиеся в предвкушении песен, устали смотреть на сцену, на открытую крышку рояля, они вставали, чтобы покурить, поприветствовать знакомых. Группа молодых людей протиснулась мимо ряда коленей сидевших и встала у сцены, откуда они могли видеть любую женщину, достойную второго взгляда, и, в свою очередь, были видны всем. Толпа снаружи – неприглашенная и безбилетная – подобралась к самому входу в шатер, заглядывала внутрь, чтобы узнать причину, почему мистер Ал еще не начал выступления.
Когда прошли двадцать минут, кто-то снаружи начал свистеть, и свист был подхвачен внутри шатра некоторыми наименее видными из видных людей города, непривычными к тому, чтобы их заставляли ждать. Более вежливая публика или те, кто не освоил свиста, начали саркастически, но заразительно аплодировать. Вскоре пространство шатра пульсировало нетерпеливыми хлопками, а растущая толпа в темноте открытого пространства присоединилась к хлопкам с еще большим неистовством. Дети в своих кроватях вдали, вероятно, зашевелились, недоумевая, что это за шум. Все, находившиеся тогда на улице, даже на солидном расстоянии, например, на набережной, не могли понять, что за сыр-бор творится на холме, не пропустили ли они каких-либо беспорядков или футбольного матча. Если бы Бузи вышел из дома во двор к бачкам, а не спал на табурете, он бы тоже услышал этот гвалт.
Наконец администратор вечернего мероприятия, человек, который в состоянии стресса начинал краснеть и заикаться, отправил помощницу на сцену принести извинения. Она должна, сказал он, потребовать от них чуточки терпения и сдержанности. Бузи их не подведет. Но публика вовсе не пришла в восторг от ее обращения. У себя дома, в своих кабинетах они сами выступали предъявителями требований; они не подчинились и не продемонстрировали ни малейшей сдержанности. Почему они должны вести себя иначе в особенности еще и потому, что хлопать с двумя сотнями других представителей своего класса – это такое удовольствие.
А теперь толпа безбилетников в саду стала еще плотнее обступать входы в шатер, привлеченная благородным шумом, – как мотыльков привлекает свет лампы «Мона». Некоторые вошли внутрь. Когда капельдинеры попросили их удалиться, те не тронулись с места. Ведь в конечном счете сад был городской. В этом шатре нарушались их права. Началась толкотня и обмен тумаками. Супружеская пара из Хламов, страдавшая болями в коленных суставах, увидев два пустых кресла, только что освобожденных молодыми людьми, стоявшими и демонстрировавшими себя у сцены, устремилась туда – дать отдых ногам. Какой-то человек – один из попрошаек, которого недавно вышвырнули из его убежища в другом саду, чтобы он провел ночь на улицах, – увидел возможность (и воспользовался ею) пошарить по сумочкам и карманам пришедших на концерт. Другой, щеголявший в повязанном на шее женском темно-оранжевом шелковом шарфике, протискивался между рядами в надежде приглядеть на потом кого-нибудь столь побитого и беззащитного, как тот человек, которого он ограбил днем и которого никогда больше не рассчитывал увидеть. Рубежи шатра были прорваны. Внешний мир направлял внутрь свои усталые, несчастные, скученные массы, никому не нужный мусор наших многолюдных берегов.
Бóльшая часть публики, ближайшая к самодельной сцене, теперь встала и повернулась, чтобы видеть потасовку, происходившую сзади. «Им бы нужно вызвать полицию», – сказал кто-то. И Джозеф повторил – к счастью, так, что его мать не слышала этих слов, – ту фразу, которую сказал Субрике раньше на этой неделе: «Бешеные собаки. Исхлестать кнутом». Молодые люди, лишившиеся своих мест, теперь проталкивались к ним локтями, чтобы востребовать их, кулаки уже были подняты на тот случай, если старики не пожелают подчиниться. Две горячие головы, сидевшие на переносных стульях, подняли их и принялись размахивать ими над головами в знак солидарности.

 

Мы должны поблагодарить молодого музыканта, известного тогда – и теперь – под одним лишь именем: Седрик, который положил конец этим беспорядкам. Седрик играл на аккордеоне и получал лишь ученическую оплату, когда аккомпанировал, если Бузи отходил от рояля и становился у микрофона, поближе к слушателям. Аккордеон, по мнению Седрика, был самым душевным из инструментов, к тому же таким инструментом, который (в отличие от других, известных ему, за исключением, пожалуй, волынки и некоторых наборов ударных) требовал от музыканта или музыкантши одновременных движений в трех направлениях. Попробуйте одновременно постукивать себя по голове, гладить по животу и трясти членом, говорил он, и тогда вы поймете, что это такое. Вот только на аккордеоне трудность состояла в том, что ты одновременно должен был нажимать на клавиши, раздвигать мехи, выбирать кнопки клавиатуры аккомпанемента и, делая это, не терять темпа.
И теперь у Седрика появился неожиданный шанс сделать себе имя. Ремни его инструмента, этой большой и тяжелой штуковины, были надеты на его плечи. Так что ничто не мешало ему начать играть. Отсутствие певца и композитора взволновало и самого Седрика. У Бузи была репутация надежного человека, приходившего рано и никогда не спешившего уйти, повторявшего номера по просьбам зрителей и раздававшего автографы всем желающим. Администратор шатра звонил певцу домой, но никто ему не ответил. Организаторы, конечно, понимали, что маэстро человек немолодой. Им не требовалось напоминать – в отличие от большинства читателей «Личностей», – что Бузи пережил жуткую неделю. Да что говорить: они, увидев его фотографию в ужасных бинтах и ранах, были готовы к тому, что Бузи отменит концерт еще раньше. Но Бузи ни о чем не предупредил. Их уверенность в нем еще больше выросла. То, что он не появился и ни о чем их не предупредил, было необычным и тревожным. Видимо, с ним что-то случилось.
Что-то должно было случиться и в шатре. Когда начался переполох, Седрик ждал сбоку от сцены, где его никто не видел. Когда администратор увидел, что молодые люди устремились к своим местам, занятым хламниками из города, а потом увидел людей в возрасте, обменивавшихся ударами в первом ряду, он с силой толкнул Седрика в поясницу и сказал: «Бога ради, иди и играй! Громко!»
Терина, конечно, была встревожена и информирована больше, чем кто-либо другой из публики. То, что Бузи не появился, не было такой уж неожиданностью, подумала она. Она видела, в каком плачевном состоянии он пребывал днем в городе. Она разглядывала то, что разглядывал он в окне, и легко могла вообразить гнев, который, вероятно, обуял его, если эти строительные планы раньше не были ему известны. Ее не удивило бы, если бы он после этого улегся в постель и захандрил. Неделя, вероятно, была для него ужасной. Он бы не пожелал стоять на сцене и петь о любви, когда душа его пребывала в смятении.
Она приняла решение: прежде чем беспорядки в шатре из шума перерастут в нечто большее, она, как только сумеет выбраться, найдет такси и поедет на виллу на набережной. Запланированная ссора с Джозефом постоит на медленном огне, подождет до лучших времен. Если по-честному, то, приняв это решение, Терина почувствовала, что у нее гора свалилась с плеч. Может быть, Альфред уже уснул, выключил свет и дает отдохнуть своим старым костям, но, если в какой-то из комнат горит свет, она подойдет к парадной двери и постучит. Если никто не ответит, то она знает, где ее сестра держала запасной ключ. Она откроет замок и войдет в эту влажную мрачную прихожую, захламленную старыми пальто и зонтами. Потом она представила, как снимает свои изящные новые туфли и осторожно, бесшумно крадется наверх, как маленькая девочка, играющая в прятки, или как девчонка лет под двадцать, надеясь не разбудить родителей, хотя она прекрасно знает, что родители не уснут, пока их ребенок не вернется домой. Она представила забинтованное лицо Бузи, прижатое к подушке. Вытянет ли она шею, чтобы получше прислушаться: жив он, дышит ли? Возможно, он будет храпеть, и тогда она успокоится. А если нет – пройдет ли она по комнате босиком, чтобы убедиться, что Альфред Бузи жив?
Терина не могла заставить себя не думать о том, что Джозефу на самом деле наплевать, дышит его дядюшка или нет. Он даже, может, обрадуется, если не дышит. В конечном счете она и ее сын были единственной семьей Бузи, и если в мире существует какой-то порядок, то они будут его наследниками. Вилла перейдет к ним. Вероятно, это соображение играло свою роль в планах Джозефа – довести дядюшку до смерти и завладеть его собственностью, а также, конечно, получать роялти за его песни. А сама она, спрашивала себя Терина, сильно ли она расстроится, если найдет Альфреда мертвым в кровати? Осмелится ли прикоснуться к его лицу или руке, чтобы убедиться, теплый он, или холодный, или пребывает где-то посредине? Прикоснется ли она тогда губами к его рту в надежде своим дыханием вернуть его к жизни? Разве не это делают в таких случаях? Задерет ли она на нем одежду, чтобы надавить ему на грудь, пока хриплое дыхание не начнет вырываться из его рта, пока синюшное лицо не станет розоветь? Однажды она уже вызывала у него это хриплое дыхание, задрав на нем одежду, она прекрасно помнила это; секс и смерть в равной мере воздействуют на дыхание и лицевые мышцы и в равной степени унизительны. Но нет, она искренно хотела, чтобы он жил, хотя бы для того, чтобы узнать, что она не предала ни его, ни свою сестру, не имела никакого отношения к планам затеять строительство на том месте, где он прожил всю жизнь. Ей необходимо было сосредоточиться, несмотря на этот отвратительный шум в шатре, несмотря на крики и хлопки, отрепетировать, что она скажет ему этой ночью, составить список, что ей следует объяснить.
Она не успела ничего толком обдумать, когда снова появился человек по имени Субрике. Он возник из ниоткуда и теперь стоял у ее коленей, так близко к ней, что его брюки затеняли звездную кайму ее платья. Он дал ей визитку и сказал:
– Я бы хотел взять у вас интервью.
Джозеф пока не заметил его. Он и его друзья-мужчины, включая близнецов, стояли, упершись коленями в сиденья, спиной к сцене, и наблюдали за кулачным боем и неуправляемой ситуацией в конце и по сторонам шатра. Этот концерт оказался более завлекательным, чем они могли надеяться. Но через мгновение он заметил журналиста. Его мать даже не успела спросить: «Какое интервью?»
Все, кто был свидетелем этого второго акта столкновения между прессой и предпринимательством в ту субботу (а в это число входило и немало безбилетников), могли поклясться, что кулаки подняли оба. К тому же обнаружилась фотография, сделанная какой-то женщиной на дешевую камеру «Роллз Роллакс», которая подтвердила этот факт. Джозеф Пенсиллон с головой, закинутой назад и повернутой в сторону от камеры, был снят в тот момент, когда занес для удара руку. Его пальцы были сложены в кулак, тем более смертельный, что на них сверкали кольца, а ладонь сжимала цепочку с ключами. На снимке можно было увидеть и сияющие запонки. Голова Субрике была повернута в сторону от объектива, но все его тело устремлялось навстречу схватке. Лица его видно не было – позднее он заявлял, что его вообще не было на концерте, – однако на фотографии был виден его опускающийся кулак. Правда, никто не мог с уверенностью сказать, что удар того или другого участника драки достиг цели. Джозеф – сожалея, что не мог шарахнуть по черепу негодяя прикладом дробовика, – держался той версии, что сбил Субрике с ног одним аккуратным ударом. Если и так, то доказательств у него не имелось. Терина со своего места не видела – ей мешало крупное тело журналиста. И, откровенно говоря, больше потасовка уже никого особенно не интересовала.
Вдруг раздался пугающий взрыв музыки, и от неожиданности у многих кровь чуть не застыла в жилах. Шум в шатре мгновенно стих. Молодой человек, которого никто не узнал, хотя некоторые из тех, что помоложе, решили, что это и есть мистер Ал собственной персоной, подошел к краю сцены, отягощенный аккордеоном, сверкавшим, как карусель на ярмарке, и воспроизвел безошибочно узнаваемую мелодию для горна из захватывающей песни Бузи «Вавилон, Вавилон». Концерт наконец начался. Молодой человек был герольдом звезды. Теперь все ждали, что сам мистер Ал драматически выйдет на сцену в тот момент, когда должно начаться пение. Танцующей походкой подойдет к стойке с микрофоном и чуть ли не поцелует мембрану всеми этими мягкими соблазнительными «в»: «Вавилон, Вавилон, адский бедлам…»
Но мистер Ал так и не появился, не взял бразды правления в свои руки. Никто не пел в тот вечер. Единственным развлечением был Седрик Бесфамильный, который выдавал свой репертуар песен Бузи, отвечал на аплодисменты, потом принес из-за кулис свой меньшего размера «кордеонет», чтобы сыграть несколько собственных композиций. Он не пел, но сопровождал музыку соответствующим выражением лица, давая мастер-класс восторга и воодушевления. К тому же стихи не сделали бы мелодии богаче. Мелодии уже и без того были пропущены через легкие аккордеона и имели такой разговорный характер, что не уступали любому голосу. Его инструмент напоминал пульсирующую, вдыхающую грудь, грудную клетку, творящую чудо на сцене. Кто бы мог подумать, что какая-то жалкая гармошка может стать источником волшебства? Производимому им эффекту способствовало и то, что его привлекательная внешность была экспрессивна, что он был молод и высок. Но даже если бы публика оставалась слепой к его физическим данным, никто из них не мог бы сказать, что вечер был погублен или что отсутствие маэстро всех разочаровало. Нет, они сказали бы, что присутствовали при рождении нашим городом еще одного, более молодого маэстро, которому могли отдать свою любовь. Никто не торопил с окончанием концерта – субботы созданы для исполнения на бис; никому не нужно тащиться на работу на следующий день – и Седрик, Седрик Миротворец, Седрик Волшебник – живота, головы и члена – отправился тем вечером домой в свою маленькую комнату, зная, что его талант признан.
Назад: 7
Дальше: 9