Книга: Линия фронта
Назад: Часть вторая СТАРАЯ ГРАНИЦА
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
Утро началось со шквального огня. На переднем крае трещали автоматы, глухо рвались снаряды. Но в самом партизанском лагере стояла относительная тишина, лишь время от времени жахало то в одном, то в другом месте.
Возле сарайчика лесника клубился горький желто-сизый дым, в безветрии он застлал поляну, и в нем, казалось, плавали свежие могилы. Передняя стена кособокой постройки была раскидана взрывом, из дымной заволочи неслись стоны, и было непонятно — из сарая или из могил… Несколько женщин и девчушек, со страхом поглядывая на макушки черных елей, бросились к развалюхе — спасать больных и раненых.
— Воды-ы… — стонал кто-то в углу.
Женщины, опасаясь нового налета, волокли живых к лесному ручью, под обрыв.
Навстречу им из угарной пелены вынырнул Бойко.
— Что здесь? — спросил он, хотя и так все было ясно.
Он распорядился более не заносить раненых в сарай, а отрыть для них щели и кинулся дальше. Звуки боя вновь поглотили его мысли и чувства, он спешил на участок, где решались, по его мнению, судьба отряда и участь бежавшего под защиту партизан населения. Линия обороны с восточной стороны тянулась по мелколесью, это затрудняло прицельный огонь партизан, зато облегчало действия карателей, которые неизменно, день за днем, стремились проникнуть в глубь леса. Выхода из кольца не было… Болота, замыкавшие оборону с юга, считались непроходимыми, к этим болотам каратели и пытались оттеснить партизан.
В сосняке, когда прибежал Бойко, рвались мины, лопались разрывные пули и свистели, с жиком срезая деревца и раня людей, осколки. В гущине уцелевшего молодняка, в хаосе свежих воронок и присыпанных песком выворотней мелькали людские фигуры, слышались крики и стоны, свои и чужие команды. Звуки выстрелов переплетались с хрипом и бранью рукопашной.
Бойко перемахнул ручей, запрыгал по моховым кочкам и выбрался на просеку. Просека повела его на взгорок, сюда уже залетали пули. Он сунул под ремень цеплявшийся за ветки пустой рукав и неловко зацарапал по кобуре, доставая левой рукой пистолет. Бежать ему осталось шагов двести, он вглядывался, что делается впереди. Перепалка смещалась, и он заподозрил худшее: каратели на этом участке прорвались. Следовало незамедлительно бросить сюда резервный взвод. Он сожалел, что послать за взводом некого, а самому бежать далеко и долго, и упрямо несся на выстрелы, размахивая зажатым в руке пистолетом.
Привыкший к звукам боя, Бойко слухом уловил перемены, определил перелом в схватке. Из кажущегося хаоса выстрелов, разрывов, очередей и людских криков, из чьих-то тяжелых невидимых шагов в кустах и неторопливой походки бредущего по просеке раненого Бойко безошибочно заключил: беда пока что миновала.
— Что там? — спросил он.
Раненый прислонился к стволу, подтянул ногу.
— Вклинились… человек тридцать. Хацкевич там…
Перестрелка клокотала уже совсем рядом. Бойко приметил в сосенках бегущие френчи и на ходу стал целиться, но не стрелял, потому что фигуры с черными автоматами перемешались с фигурами партизан и все вместе скатывались к болоту. Бойко видел, как сцепились свой с чужаком, брякнулись наземь и покатились, под ними хрустел хворост. Бойко подскочил к ним. Оба кувыркались с боку на бок, каратель кусался и зубами драл на бойце гимнастерку. Бойко примерился, но спустить курок все не мог… Он не мог стрелять в поверженного.
— Живьем! Живьем! — повторял он, не узнавая бойца: и свой и немец уткнулись головами в мох.
Партизан наконец вывернулся, подмяв немца, и Бойко узнал комвзвода Хацкевича.
Выстрелов почти уже не было, но общая волна повлекла Бойко дальше. Какая-то отрешенность овладела им; сам того не замечая, он как бы растворился в сутолоке боя. Сознание его воспринимало только то, что относилось к самому бою, к ритму боя, к жизни и смерти. Перебегая в толпе орущих людей, он чувствовал, что еще не встретил своего врага. Своего! Он ждал его, но увидел нежданно: из хвойной поросли поднялся белобрысый человек в пилотке, лицо его передернула гримаса испуга.
— Однору-укий!.. Комиссар! — заорал тот. Они остановились друг против друга.
Еще шевелилось, распрямляя иголки, деревце, на которое повалился убитый белобрысым партизан.
Бойко сделал шаг. Он знал убитого, тот был из окруженцев, лейтенант, командовал отделением во взводе Хацкевича, а теперь лежал навзничь… Бойко указал пистолетом на труп и спросил белобрысого:
— Ты?..
Выстрелив, Бойко видел, как дернулась у белобрысого рука, задрожал стиснутый автомат и начал подниматься кверху ствол; на лбу выступил пот, капли сползали на рыжеватые брови.
День клонился к закату, где-то за кронами схоронилось солнце, в лесу стало пасмурно. Резервный взвод Хацкевича теснил остатки карателей к кромке болота, и Бойко подался туда вместе со всеми; видел, как вели в штаб пленных, волокли раненых… Каратели понесли потери и бесновались; небольшая их группа, отрезанная от своих и лишенная в непроглядном лесу артиллерийской поддержки и связи, пытаясь оторваться от партизан, углублялась в южном направлении. Однако партизаны знали — нет там ходу ни конному, ни пешему — и врукопашную не кидались…

 

Скоро каратели оказались в воде. Торфяное болото чмокало у них под ногами, омертвелая трава пружинила и прогибалась; где-то в глуби плюхалась вода, сочилась наверх, бурой жижей заливала следы. Каратели, понимая, что пощады не будет, шли напролом. Их осталось трое из гренадерского полка, посланного в партизанскую зону генералом фон Шлегелем. Ефрейтор Рунге, рядовые Шац, Виммер и еще этот русский Иван, из полицаев. Иван замыкал группу, и никто не видел, как он провалился; лишь Виммер, шедший третьим, услышал всплеск и обернулся, но на месте, где был Иван, остался только черный прогал. Что-то там еще булькало, но никто не остановился. «Вперед! Вперед!» — торопил ефрейтор, и Шац с Виммером поспешили за ним. Стрельба уже прекратилась, но каратели понимали: шанс на спасение — впереди, за болотом… Они торопились и не замечали, что за ними крались еще двое.
Эти двое были Вадим и Костик.
Костик дрожал как осиновый лист и, если бы не Вадим, залег бы где-нибудь под кустом и лежал — будь что будет… В сумятице лесного боя он различил панический вскрик: «Однорукий!» Впрочем, он давно знал, что в кольце зажат отряд Бойко, и не хотел участвовать в операции, но уклониться не смог… Вскрик этот стоял в ушах Костика, он интуитивно жался к Вадиму и вместе с ним отходил к болоту.
У ржавой кочкастой кромки Костик замялся, но Вадим рыкнул на него, и Костик вошел в воду. За ольховым кустом они присели, по шею погрузились в зеленую гниль. Отсюда они наблюдали, как провалился Иван и как задержался оглянувшийся Виммер. Костик невольно подался вперед, это был жест сочувствия, но Вадим опять рыкнул на него:
— Сиди!
Теперь последним брел Виммер.
Над лесом краснел закат. Из затопленных кустов выполз туман, трое карателей инстинктивно сблизились на вытянутую руку. В уши, в глаза и даже в рот им набивались комары; идти было все труднее, под ногами уже стояла сплошная вода. Ефрейтор Рунге приказал остановиться и посмотрел на компас. В этом месте Виммер подобрал березовую жердь, успокоился и немного отстал.
Виммер провалился так же внезапно, но он успел повернуть жердь поперек и закричал. Ефрейтор с Шацем были в нескольких шагах впереди, Шац повернул, на ходу сдернул с плеча автомат, хотел подать тонущему, но не успел. Гнилая жердь хрустнула, и Виммер погрузился в трясину, над ним закипели пузыри…
Их осталось двое. Они стояли, с трудом воспринимая весь трагизм своего положения. Все так вплотную смыкалось с потерями в дневном бою, что не вызывало уже особых эмоций; они посмотрели друг другу в глаза, и во взглядах этих таилась одна и та же мысль: кто следующий?
— Вперед! — приказал ефрейтор Рунге.
Туман сгущался, над болотом потянуло гнилью. Где-то плеснулась и неприятно закричала ночная птица, и опять стало тихо. Шагов через двадцать они, похоже, наткнулись на брод. Это было спасение. Рунге по-прежнему шел впереди, брод помалу углублялся, но уже было не страшно, главное — под ногами твердь.
— Я наслышан об этих местах… — с облегчением сказал Рунге и добавил: — У меня есть кофе.
Шац с недоумением покачал головой: кофе… Крепкий орешек этот Рунге! Они по очереди отхлебнули из термоса, напиток остыл, но все-таки это был кофе, они подкрепились и только после того начали представлять по-настоящему, из какого переплета выпутались. Шутка ли, у них на глазах погибли двое, и помочь они были бессильны. Рунге еще раз достал компас.
— Я из Нюрнберга, — сообщил он вдруг. — А ты?
И опять Шац удивился: никогда раньше ефрейтор не опускался до откровения, и вообще он был неразговорчив, этот Рунге.
— Дома и не снится… им не снится, где мы есть… — ответил более сентиментальный Шац.
— Вессель взят, бедняга, — сказал Рунге. Шац понял, что речь идет об их общем знакомом, взятом в плен, и с сочувствием поддакнул. После этого они замолчали, было уже совсем темно, и вода доставала до груди. Под ногами опять начало прогибаться, но потом дно поднялось, они двигались почти свободно, грязная жижа едва омывала колени. Когда Шац почувствовал, что левая ступня потеряла опору, он этому не поверил, перевалился на другую ногу… но тут же увязла правая.
— Рунге! — тревожно позвал он. Ефрейтор не сразу откликнулся из темноты: он не любил сокращать расстояние между собой и подчиненными и хотел еще раз напомнить об этом. Но Шац настаивал: — Рунге!
С первого взгляда Рунге понял, что Шацу капут: вокруг не было ни кочки, ни куста, и не оставалось никакой надежды зацепиться за что-нибудь.
— Иду! — с тоской сказал Рунге и, щупая подошвами сапог каждый сантиметр, начал продвигаться к тонущему.
— Сумку… ремень… — подсказывал Шац. Рунге перекинул через голову ремень, снял сумку и бросил. Шац на лету поймал сумку, но не удержался, повалился на бок. Освободить ноги из трясины он не мог и долго бился, пока встал. Сумку он не выпускал, Рунге держал ее за ремень.
— Тяни…
Рунге попробовал, но опоры не было, и он ощутил, как колеблется под ним торф.
— Тяни! — стонал Шац. Он погрузился в воду уже по уши, Рунге видел, как он оседает, но не мог тянуть, не имея опоры. Прошла еще минута, вода подобралась к самому рту Шаца. Рунге различал в темноте его горящие глаза, видел на воде вязкие, словно в масле, круги, чувствовал, как его самого влечет в пропасть, и ослабил ремень. Шац уходил в трясину, что-то оборвалось у него под ногами, и Рунге разжал ладони…
Рунге попятился и двинулся дальше не оборачиваясь. Ночь накрыла его, в темноте он уже ничего не видел, кроме отблесков на воде; из-под ног беспрестанно всплывали пузыри, было трудно дышать. Шагов через десять дно стремительно упало, и невысокий Рунге остановился. Он понял, что никакой это не брод, дальше пути нет.
Он повернул назад.
Он добрел до того места, где провалился Шац. Следовало перешагнуть или обойти это страшное место, но Рунге стоял в нерешительности: слева и справа под ногами прогибалась шаткая зыбь, он не мог никуда свернуть. Из темноты его как будто кто-то позвал. Рунге прислушался, понял, что ему показалось, и начал подвигаться, отыскивая ногой провал, в который затянуло Шаца. Скоро он его обнаружил, теперь нужно было плыть. Рунге снял с себя амуницию, стянул мокрый френч и поплыл. Потом попробовал встать, но дна не было; он забарахтался назад, к своей тропе, но не обнаружил ее, сбился в темноте и не мог найти подводную возвышенность. Наконец ему показалось, что он нашел знакомое место, он вздохнул и опустил ноги… Дна он не достал и ощутил, будто его схватили за ноги, подумал, что это Шац, и дико закричал.
Этот крик достиг Костика и Вадима. Они коченели в темной торфяной воде, не веря в свое спасение, но и не решаясь подняться и идти в ночной, заполненный партизанами лес.
— Хрен с ними, с гренадерами! — Вадим цокнул зубами.
Костик попробовал разглядеть в темноте лицо Вадима, но видел только бурое расплывчатое пятно, и ему казалось, что они с Вадимом утопленники. Костика тоже трясло, он не выдержал и привстал. С неожиданной прытью Вадим ткнул его кулаком. Неприязненно, даже зло. Только что свершившееся еще раз связало их одной тайной, Костик знал, что Вадим трус, тайна будет давить его, и он не простит этого…
2
Отразив атаку карателей, партизаны закрепились на своих позициях. На просеках и тропах, по лесным опушкам, между ячейками, пулеметными гнездами и завалами партизанские минеры понатыкали «сюрпризов». Каратели и гренадеры фон Шлегеля пытались прорваться то на одном, то на другом участке; беспощадные атаки и не менее беспощадные контратаки сменяли одна другую, однако лагерь держался. Люди в часы затишья жили своими заботами, ссорились и мирились, занимались хозяйственными делами, стирали белье и даже пеленки: как раз недавно родилась девочка. По такому поводу местный поэт написал стишок, и стишок этот поместили в боевом листке, а мать девочки получила усиленное питание — двойную порцию мяса. Большего позволить себе партизаны не могли: хлеб у них кончился, ели уже боевых коней; без соли и хлеба, вдобавок сырьем — жечь костры было запрещено. К лагерю подобрался новый враг — голод, кое-кто жаловался и ныл, двое сбежали.
— Не по нутру диета!.. — смеялся рыжеволосый фельдшер Бакселяр, балагур и заводила. Он умудрился вернуться в родные белорусские леса из далекого кавказского госпиталя, где воевал в самом начале.
— Человек живет однова… — не то с осуждением, не то одобрительно заметил дед Онуфрий, добровольный помощник фельдшера. Старик хоть и прислуживал медицине, однако частенько перечил Бакселяру, и далеко не всегда можно было рассудить, кто из них прав.
Вокруг медико-санитарного персонала, как обычно, толпились по всяким нуждам женщины. Бакселяр по-свойски обнял крепкой рукой некую молодку, прижал к себе и бессовестными гляделками уставился в ее глаза. Молодка отворачивала лицо на сторону, однако из рук не рвалась.
— Не скажи, Онуфрий. Если уж человек настроился бежать…
— Желудок, он, сказать, пищи требует.
— Хе-хе, старче! О пище святого Антония слыхивал?
— Ну!.. Он, сказать, грешник и по части баб…
— Перестань, старче! В этом вопросе ты уже не судья.
— Судья… не судья… — хорохорился дед Онуфрий. — Ты ее, того, отпусти.
Бакселяр выдал женщине порошки и посмотрел ей вслед.
— Вот я и говорю, — продолжал он, — от мужчины зависит, куда поведет он подругу жизни. Ведь мужик ее увел?
— А нечистый их знает!
Они замолчали — к ним подходил Бойко.
— Ты последних лошадей смотрел? — спросил он.
— Тощие, в них и мяса-то…
— Забить!..
Ежедневно в лагере хоронили, и каждый раз на погребение ходил Бойко. Он не мог не ходить, это была последняя дань погибшим. Похоронная команда состояла из одних женщин. Бойко каждый раз печально шествовал впереди процессии; идти было недалеко, закапывали рядом с разрушенным лесниковым сараем, в котором до последнего времени помещался лазарет. Теперь лазарет оттуда выселили, и опустевшая постройка чем-то напоминала заброшенную кладбищенскую сторожку. Сбоку от нее желтели в два ряда свежие могилы. Партизанское кладбище не зарастало, женщины исправно подправляли разрушенные снарядами холмики.
Вернувшись с похорон, Бойко тут же включался в другие неотложные дела: отправлялся на боевые участки, навещал раненых, обходил табор беженцев…
Словно угадав главную беду окруженных и, не исключено, пользуясь определенной информацией, немцы в один из ближайших дней прекратили огонь и выкатили к самым партизанским позициям кухню с горячим варевом.
— Добре пахнет, — привычно стал балагурить фельдшер. — Молодец, генерал Шлегель! Налей две порции!
Вслед за фельдшером хохотнул кто-то из молодых бойцов, но смешок не поддержали, он рассыпался в воздухе. Голодные, отощавшие люди судорожно вдыхали запах варева. Матери, как могли, успокаивали малышей, однако неудержимый детский плач разражался все громче. Бойцы в окопах нервничали, кто-то в отчаянии обдал кухню автоматной очередью.
— Прекратить огонь! — велел Бойко, и на позициях вновь повисла тишина. Но тишина угнетала. Бойко вызвал из резервного взвода гармониста; они пошептались, и над лагерем потекла довоенная мелодия. Ее подхватили девушки, женщины — вскоре по всему лесу понеслось:
Крутится, вертится шар голубой,
Крутится, вертится над головой.
Крутится, вертится, хочет упасть,
Кавалер барышню хочет украсть!

Пели молодые и старые, мужчины и дети, пели со слезами на глазах матери, пели раненые, и немцы не выдержали, открыли огонь и кинулись на штурм. Снова замолотила артиллерия, полезли в лес пьяные головорезы; они брели в полный рост, посылая перед собой снопы трассирующих и разрывных пуль.
Бойко с командиром отряда Можейко сошлись на центральном участке. Не часто случалось, чтобы в боевой обстановке они находились вместе, — как правило, один из них оставался в штабе. Но в этот раз на стыке первой и второй рот наметился основной удар карателей, и оба это чувствовали. Здесь была старая, поросшая молодняком вырубка. Можейко подтянул сюда резерв и говорил командиру взвода:
— Пустишь фрициков до середины, но смотри: не дальше вон той спиленной осины!
— Дальше нельзя, — согласился Хацкевич.
Бойко стоял позади и тоже смотрел на эту осину. Ее давным-давно повалил кто-то для зайцев — лесная столовая. Мелкие хлыстики, да и сучья покрупнее были начисто обглоданы, обмытая дождями лесина лежала как скелет.
В лесу стояло безветрие. Но этот затишек можно было ощутить лишь в редкие, случайные паузы между взрывами и россыпью очередей. И в эти-то паузы бойцы замечали удивительную лесную тишину, как неподвижно стояли, чуть оседая, дым и пыль, как пронзительно отдавало гарью. Бойцы резервного взвода располагались здесь же, за старыми соснами, заняли ячейки, изготовились к стрельбе. Вскоре на дальнюю опушку высыпали пьяные орущие каратели, ломаной цепью пошли через поляну.
Можейко до самых бровей насадил фуражку и вскинул на руку автомат.
— Виктор Федотыч, в штаб! — распорядился он.
Бойко понимал, что спорить с командиром бесцельно, тот не уйдет, пока не отобьет фашистов; понимал, что на лесной вырубке решится многое, но отсюда нет связи с остальными подразделениями, и кто-то из них — хочешь не хочешь — должен находиться в штабе.
Бойко успел отойти шагов на тридцать, когда немцы усилили огонь и рванулись через поляну. Они достигли срубленной осины. В прогале между сосен Бойко видел, как резервный взвод открыл огонь, как валились убитые немцы и возникали новые и новые; фигуры с короткими черными автоматами что-то кричали и, откидываясь, падали. И набегали свежие, и тоже валились… «Почему они не ложатся? Там же пеньки…» — думал Бойко. Ему казалось, что это наваждение, он поднялся и стоял, наблюдая, как идут в атаку хмельные каратели…
Он так и не успел уйти в штаб: все кончилось в считанные минуты; немцы отхлынули, а по тропе понесли Можейко: пуля раздробила ему голову.
В штабной землянке было сумеречно, на воткнутой в песчаную стену дощечке мигал жировик. Бойко, приняв командование отрядом, накоротке собрал взводных и ротных. Здесь же сидели разведчики, помпохоз и фельдшер.
— Кончились продукты. Есть нечего.
Он при полной тишине поправил пустой рукав и посмотрел на соратников своих. Понимал: от него ждут решения. Но выход из кольца, в котором сидел отряд, казался делом безнадежным: болото для женщин и детей практически непроходимо.
— Я не Иисус, чтоб накормить всех единой горбушкой. Будем прорываться!
Каждый понимал, насколько мал шанс, однако решение командира вносило определенность, а определенность на войне — уже полдела. Да и разведчик доложил: старичок-лесничий берется переправить через болото, по подводной тропе. Барахтаться придется по шею в жиже, с длинными шестами в руках, и держать интервал в десять — пятнадцать шагов. Для женщин и детей этот путь заказан; да и пройти по нему за несколько коротких ночных часов могло не более сотни человек, и эта группа должна выйти в тыл карателям, ударить в спину, в то время как все остальные двинутся напролом.
Легко сказать — напролом! Там пушки, минометы, авиация… Прошлый день немцы бомбили лес, и возле заброшенного сарайчика прибавилось могил, лежали там теперь и женщины, и дети… Немцы не считают каждый выстрел, как они, однако Бойко распорядился собрать для ударной группы все, что было, оставив в лагере только по три патрона на бойца.
Вечером, перед прорывом, Бойко смотрел на звездное небо и слушал лес. И было странно — небо чистое, не ветрено, а лес шумел — по примете, к дождю. Над кронами поднялась луна. Бойко думал о предстоящем прорыве, пытался представить, как все получится, как будут выводить из окружения всю эту массу людей, и сердился на луну…
Время тянулось медленно. На небе все так же холодно и беспечно мигали звезды, небосвод казался неизменным и недвижным, только медная луна поднялась выше, стала бронзовой. В диск врезалась сбоку темная полоса, будто луна высматривала что-то над макушками деревьев, как хищная птица. Заволокло б ее совсем, проклятую… Бойко отвернулся, глянул на часы, но подгонять никого не хотел. Это лишь усилит суету и вызовет неразбериху. В лагере шла подготовка, там собирали в группки женщин, ребятню и стариков, распределяли раненых, вязали носилки, паковали тюки. В это же время к участку прорыва подтягивались почти все боевые подразделения, в обороне оставались только наблюдатели и заслоны. Бойко понимал, что прорыв блокады, даже успешный прорыв, не венец делу, предстояло еще задержать противника и в эту же ночь увести людей в другой лесной массив, тоже болотистый, но более обширный и, главное, примыкающий к крупному партизанскому району.
К нему подошел фельдшер, который ждал у кромки болота, покуда скроются бойцы Хацкевича, и коротко доложил: «Все в порядке…» Бойко кивнул; фельдшер отступил к землянке, прислонился к тамбуру.
— Бакселяр, вода есть?
— Есть, — сказал тот, протягивая флягу.
Бойко сглотнул и запоздало удивился: он сроду не пил и не курил ночью.
— Сколько в тебе росту, Бакселяр?
— Метр восемьдесят.
— Ты когда родился?
— В феврале.
— Я думал, в январе… — Бойко улыбнулся. — Один английский ученый писал, будто самые рослые мужчины родятся в январе, а мелкота — в июне.
Бакселяр недоуменно смотрел на Бойко.
— А ночью или днем? — допытывался Бойко.
— Днем.
— Помирать тебе, фельдшер, не скоро! Большинство кончаются в час, близкий к часу рождения.
— Чудной вы, товарищ комиссар…

 

Старый полесовщик, знавший брод, увел группу Хацкевича, в лагере сгустилась тишина. Провожаемый фельдшером, Бойко обошел застывший в немоте табор беженцев. — загнанных войной в лес бездомных людей. Бойко различал, как беззвучно роилась толпа, видел облитые лунным светом лица, они были похожи на зеленые маски, и на всех было написано одно и то же — ожидание. Одни догадывались, а другие сами слышали передвижение партизанских подразделений с участка на участок и не могли не ощущать во всем этом взаимосвязи; все складывалось одно к одному: и розданные последние порции конины, и сбор боеприпасов для группы Хацкевича, и, наконец, поспешное снятие табора, и строгий наказ оставить на месте все, что потяжелее. Все жили ожиданием, и даже ребятня утихла — словно птицы перед ненастьем…
Бойко прошел к партизанскому кладбищу; там он снял фуражку, простился с теми, кто оставался в лесу навечно. Еще свежий холмик желтел и на могиле Можейко. Бойко постоял возле него и надел фуражку, еще раз оглянулся и тихо пошагал прочь, подумав, что отныне вражеские снаряды не будут перепахивать пристанище мертвых. Впрочем, лес этот примет, вероятно, на себя еще налет карателей: через верных друзей партизаны знали, что завтра-послезавтра немцы попытаются окончательно сокрушить оборону. Хорошо, если налет придется по пустому месту…
Но вот мысли Бойко перекинулись на живых, на сердце у него защемило: как там у Хацкевича, прошла ли группа по тайному броду, не заблудился ли проводник?
Бойко прошагал у самого болота, под ногами у него зачавкало, он наступил на немецкую каску, вспомнил, что на днях где-то здесь закончили свой путь прижатые к трясине каратели… В раздумье приблизился к первой роте, ее бойцы выдвинулись почти вплотную к ячейкам прикрытия и, затаившись в чаще, ждали сигнала к ночному прорыву. Левее, метрах в трехстах, сосредоточилась вторая рота, тоже в лесной гущине, и еще дальше — третья. Только здесь, всматриваясь в почти невидимые фигуры партизан, Бойко заметил, что стало темнее, луна скрылась в тучах; временами она появлялась в прогалинах, обливала мертвящим светом людей.
— Товарищ комиссар, садись.
Бойко машинально сел на пенек. Он подставил циферблат под лунный луч и следил, как неторопливо, дергаясь на каждом делении, кружит секундная стрелка; обошла круг, еще круг, еще…
Лес был похож на огромный муравейник. Вплотную к боевым порядкам примкнуло скопище живых людей. Впереди толпились сивобородые деды, в руках у многих были только лопаты и дубины. За стариками жались матери с детьми, они кутали платками младенцев; малыши не спали, тревожное состояние передалось им, но ни один из них не пискнул. Задние ряды подпирали, вся толпа медленно, шаг за шагом сдвигалась вперед.
— Тихо… — больше для себя сказал Бойко, его все равно никто не слышал.
Небо окончательно заволокло, в лесу стало черно. По кронам зашуршал дождь. В этом шорохе скрадывался шум множества шагов.
Но вот поднялись роты. Расчет был на внезапность. Боевые подразделения миновали свои передовые посты, влились в расчищенные от мин проходы и развернулись. Ни единого звука, кроме шороха дождя, не было в лесу. Плотные цепи партизан накатывались на позиции карателей. Бойко опасался, как бы не потерять ночью ориентировку; по замыслу необходимо было слегка доворачивать вправо, прижиматься к болотам — именно с того направления ожидался Хацкевич. В этом случае топи прикроют правый фланг, а развернутые влево роты будут удерживать образовавшийся коридор до пропуска всего табора.
— Товарищ комиссар!.. Ракета!
Но Бойко и сам уже заметил над вершинами далекое мерцание. Это был даже не свет, а едва отличимый проблеск, слабая вспышка, будто в глаза дунуло теплым посветлевшим воздухом. Однако эта подсветка не могла быть не чем иным, как ракетой, и ее уже восприняли все, потому что ее ждали, — ждали бойцы, старики, женщины, дети, и все понимали: сейчас начнется главное…
В цепи прозвучал выстрел.
— Пошли! — теперь уже громко и настойчиво потребовал Бойко.
Почти одновременно с командой залопотал вдалеке автомат, потом другой, донесся глухой взрыв гранаты… Взрывы и очереди переплелись в общий, многоголосый шум ночного боя: это приближался Хацкевич.
Бойко перестал различать отдельные выстрелы: он только силился не потерять общий пульс боя, чувствовать, куда клонится чаша весов, где нужно поддержать кого-то, а где все вершится без задержки.
Первая рота, смяв охранные подразделения гренадеров, прорвалась и загибала влево. Перед глазами Бойко вспыхивали и разбегались радужными кругами белые пятна, он знал, что это ночные выстрелы, но не слышал их и все ускорял шаг: он выводил в коридор беженцев — это казалось ему теперь главным. Он знал — кого-то зацепит пуля, одних подберут, а других оставят в лесу, и на пути уходящих людей останется кровавый след; он знал — потери будут велики, но он шел и шел впереди всей этой движущейся массы, иного выхода не было, и где-то пробивался навстречу к ним Хацкевич…
3
Генерал фон Шлегель был крайне возмущен. Как, до сих пор не раздавлен бандитский лесной отряд? Они ускользнули? Через болотные топи? Генерал отошел от бильярдного стола, поставил кий. Он ощутил на себе вежливо-сдержанный взгляд начальника штаба и распрямил спину, отчего его сухопарая фигура показалась еще более тощей. Генерал молчал, ему не хотелось говорить об этих партизанах, он видел неизбежные трудности, но после недавней поездки к Гитлеру все казалось ему особенно мрачным. Это произошло вскоре после повышения и перевода фон Шлегеля в группу армий «Центр», в Белоруссию, с Северного Кавказа, где он командовал специальным корпусом. Он ездил к фюреру с хитроумно обоснованным прожектом, но, когда доложил в ставке план возведения вокруг своих гарнизонов железобетонных крепостей — для защиты от партизанских набегов, — Гитлер цинично спросил:
— Вы не из тех генералов, что постоянно оглядываются назад?
Жалкий ефрейтор! Как мог он спросить это у Карла фон Шлегеля, одного из первых генералов вермахта! Впрочем, что следовало ждать от этого типа с потливыми руками, которому подают лед для охлаждения ладоней. Он шевельнул испачканными в мелу пальцами и лишь после этого заметил, что пальцы у него сейчас тоже влажноваты, да вдобавок еще дрожат, мелко и отвратительно дрожат…
Генерал вздохнул: что греха таить, исторические обстоятельства нередко приводили к власти далеко не лучших представителей человечества, а то и просто неполноценных особей…
Фон Шлегель не смог отстоять перед Гитлером свой план. Он возвратился в армию, придавленный немилостью фюрера. И он, и его штабники разделяли оценку сложившейся на Восточном фронте обстановки и прогнозы вышестоящих инстанций на ближайшую кампанию. По правде говоря, лично фон Шлегель имел кой-какие опасения: ему не нравились, например, отдельные симптомы в поведении русских, но он подавлял голос сомнения; его по-военному дисциплинированный ум заставил принять установившуюся в верхах версию — тем более что ее придерживался сам фюрер, — и утвердиться в мысли, что летнее наступление русских — а оно будет, его все ждали — произойдет значительно южнее, не захватит группу армий «Центр». Как говорят у русских, пронесет. Да и в конце концов — он солдат…
Днем генерал еще раз затребовал доклад о положении на подвластной ему территории. Доклад этот был составлен не без участия представителей местных властей, кажется «Центральной Рады Белоруссии» — по крайней мере так излагал переводчик, — и в копии был отправлен в ставку фюрера еще до поездки Шлегеля в Берлин. Листая сейчас доклад, он вновь остро пережил безрезультатность своей поездки и унижение. Да, да, именно ради борьбы с бандитами вынужден был старый солдат измышлять фантастические прожекты и расходовать энергию, достойную лучшего применения. Конечно, он старался смотреть на доклад уравновешенно, он не мог позволить себе легкомысленные эмоции. Но многое в докладе должно вызывать невеселые мысли, и в ставке обязаны были вчитаться в эти сообщения. За три года на территории Белоруссии разрушено большинство промышленных предприятий и все электростанции, не осталось школ и театров, зато действуют почти двести крупных партизанских отрядов! Они контролируют больше половины занятой вермахтом территории и представляют там Советскую власть; у них бессчетное число комитетов партий и молодежных организаций; у них там аэродромы и живая поддержка из Москвы; они засыпали листовками даже самые глухие и отдаленные селения. После этого стоит ли удивляться, что военное формирование «Белорусская краевая оборона» существует только на бумаге!.. Конечно, он солдат, но оглянуться никогда не мешает. Не мешает, особенно если за спиной расположен партизанский отряд во главе с этим одноруким комиссаром! Удивительно, откуда возник комиссар? Ведь русские ликвидировали институт комиссаров еще в сорок втором году. А что же однорукий? Чего он хотел, отсиживаясь в своем непролазном болоте? Во всяком случае, этот красный комиссар изрядно напачкал генералу от инфантерии… Пора с ним кончать, пора решительно кончать с лесными бродягами!
Размышляя о неуловимом коммунистическом фанатике, генерал невольно отдалился в те свежие еще времена, когда он наблюдал в родной Германии волнения, связанные с действиями национал-социалистов, которых многие принимали тогда за подлинных революционеров. Факельные шествия, всеобщий подъем, парады — все это взвинчивало националистические страсти, вызывало массовый психоз, потом «Хайль!» и костры из книг…
Назад: Часть вторая СТАРАЯ ГРАНИЦА
Дальше: ГЛАВА ВТОРАЯ