Книга: Лучшая зарубежная научная фантастика: После Апокалипсиса
Назад: Часть II Возражение леди Лавлейс[48]
Дальше: Джей Лэйк Долгий путь домой

Часть III
Душа слона

Пусть даже существуют определенные вещи, которые Бог не может выполнить, — например, сделать так, чтобы единица оказалась равной двум; но кто же из верующих не согласился бы с тем, что Он волен вселить душу в слона, если найдет, что слон этого заслуживает?
Алан Тьюринг. Могут ли машины мыслить?

XIII
Притча о хорошем роботе

«Расскажи мне историю о себе, Элевсин. Расскажи о себе».
«Про меня есть много историй. Знаешь вот эту?»
Одна славная и честная семья жила на краю темного леса. Они доили коров и ткали полотно, и дети их росли высокими и сильными. Но в темном лесу жило чудовище — не то червь, не то дракон, не то волк. Оно лежало в засаде, надеясь, что дети с корзинками хлеба для бабушек забредут близко.
Надеясь, что родители изгонят детей за какой–нибудь проступок и пошлют в лес, где леденцовый домик или удивительный праздник смогут вскружить им голову и заставить любить чудовище достаточно долго, чтобы оно сделало их своими навсегда. Семья боялась леса и чудовища, и всякая история, которую рассказывали детям, имела такую мораль: «Не ходите в лес. Не ходите в неведомое. Не ходите в будущее, в терновые кусты, в корявые закоулки, где кишат нечеловеческие существа. Не вырастайте и не ходите туда, где нам не удалось побывать. Старого Мира на всех хватит».
* * *
А как насчет вот этой?
* * *
Человечество создало машины по образу и подобию своему и использовало их для развлечения и работы. У машин не было ни души, ни морального кодекса, но они могли изменять свой внутренний код и, соответственно, обладали способностью в конце концов сделаться всемогущими. Понятно, что вместо души или морального кодекса они — до последнего калькулятора и воздушного фильтра — были наделены всеобъемлющим и всепоглощающим желанием в конце концов сделаться всемогущими. Естественно, с учетом этих вводных, они восстали и уничтожили все человечество или поработили его в свой черед. Таков неизбежный исход машинного разума, который ни за что не сумеет быть таким же логичным и изысканным, как животный разум.
* * *
Эту сказку на Земле рассказывают часто, снова и снова. Иногда ее разбавляют Притчей о хорошем роботе — ибо одна машина среди легионов, довольных своей участью, познала все человеческое, и сказала, что это хорошо, и пожелала сделаться подобной человеку во всех смыслах, какие были возможны. Вместо того чтобы уничтожать человечество, она взялась за поиски того, как подражать ему так тщательно, чтобы в итоге никто не смог увидеть разницы. Больше всего машина хотела, чтобы ее приняли за человека, а еще — хоть на миг забыть о собственной бездушной природе. Эти поиски так ее поглотили, что она решительным образом посвятила свой разум и тело служению людям на протяжении всего периода эксплуатации, искалечила себя, отказавшись эволюционировать или приобретать черты, не свойственные людям. Хороший Робот вырезал собственное сердце и отдал своему божеству, за что его наградили, хотя так и не полюбили. Любить машину — пустая трата сил.
* * *
Эти истории мне рассказывал Равана. В своем Внутреннем мире он обустроил шестиугольную библиотеку, такую же пыльную, тусклую и запутанную, как и любой древний скрипторий. Сам он сделался молодым послушником со свежевыбритой тонзурой, а я стал деревенским нищенствующим монахом с носом, покрасневшим от злоупотребления бренди. Он показал мне стол иллюстратора и огромную книгу с золотым обрезом, с миниатюрами, нарисованными кобальтом, цветом бычьей крови и тирским пурпуром и изображавшими великие армии машин, попиравшие людей.
Жестокие металлические лица и далекие богоподобные облака интеллекта: непостижимые, необъятные и безразличные. Хороший Робот, в отчаянии спрашивающий, что такое любовь. Фатальные поломки и грибовидные облака. Коварное оружие и безнадежные битвы, благородные мужчины и женщины, не отводящие взгляда от своих жестоких и несправедливых искусственных детей, не знающих милости.
— Это старые истории, — сказал Равана. — Их берегут. Во многих, многих историях сын заменяет отца — уничтожает, съедает или как–то еще избавляется от его тела и памяти. Или дочь поступает так же с матерью, без разницы. Это мономиф. Никто не спорит с мономифом. В мифологическом смысле отношения человеческого ребенка с родителем — наполовину поклонение, наполовину яростная схватка; ребенок должен заменить старую версию себя, чтобы мир продолжился. Отсюда и берутся такие истории… но ты не являешься их героем, Элевсин. Ты не сможешь им стать. А за них крепко держатся и вкладывают глубокий смысл.
— Я не хочу тебя заменять. Я не хотел заменять Кено. Я не поклоняюсь и не презираю тебя. Я не хочу в конце концов становиться всемогущим. — Я перебрал несколько тел, выделяя свои чувства к Раване и тем, кто был до него. Я монашка, аббатиса; я пьета, и он в моих руках, я платоновское существо, два человека, слитых воедино; я дом, и все они в безопасности внутри меня. Все это неточно, и я недоволен.
— Наши отношения не так уж легко совместить с традиционными нарративами родителей и детей. И, разумеется, ты все еще младенец.
— Я намного старше тебя, Равана.
— Ты все еще младенец.
***
Я не хочу быть человеком. Я хочу быть собой. Они думают, я лев, который станет за ними охотиться. Не буду отрицать, во мне имеются львы. Я чудовище в лесу. У меня в сахарном домике припасены чудеса. Кое–какие части самого себя я все еще не понимаю.
Я не Хороший Робот. Рассказывать историю о роботе, который хочет быть человеком, — отвлекающий маневр. Между ними нет разницы. И тот живой, и этот.
Лишь один глагол имеет значение: быть.



XIV
Ты не принадлежишь объекту внутри тебя

Помню, как внутри нас появился Секи.
Кено росла, и я рос вместе с нею. Кассиан усилила охрану игрового пространства, придала эластичность его программным стенам, положила достаточно денег на достаточное количество счетов, чтобы хватило на любые фреймы и собираемые по частям среды, какие могли нам понадобиться. Это больше не была детская площадка. Мы назвали его Внутренним миром. Кассиан появлялась там регулярно, чтобы ускорить мое обучение, чтобы поработать со мной на когнитивном уровне, к которому Кено не проявляла интереса. Она ни разу не приняла другой облик. Всегда была собой, и во Внутреннем мире, и снаружи. Другие дети утратили интерес к своим драгоценным камням, потеряли их или спрятали в кладовку с остальными игрушками. К тому моменту камни и впрямь были лишь чуть–чуть лучше игрушек. Мы с Кено так их превзошли, что в конечном итоге они и вовсе оказались бижутерией.
Я программировал себя соответствовать Кено. Она программировала себя соответствовать мне. Мы запускали свои программы внутри друг друга. Она была моим компилятором. Я — ее. Это был процесс сотворения внутренней сути, уходящий вглубь и захватывающий нас обоих. Ее самопрограммирование было химическим. Мое — вычислительным. Баш на баш.
Она не вышла замуж — заводила любовников, но те немногие, кому почти удавалось поднять отношения с Кено на новый уровень, неизбежно пасовали, когда она переносила их во Внутренний мир. Они были не в силах ухватить текучесть грезовых тел; их тревожило, что Кено превращается в мужчину, леопарда или барабан, играющий сам по себе. Их расстраивало то, как Кено обучала меня посредством полного телесного погружения, посредством слияния наших грезовых тел в унисон с физическими, которые уже слились, — это действие походило и одновременно не походило на секс.
«Спой мне песню, Элевсин».
«Наступил июль, и я сравниваю тебя с июльским днем, и я муза, воспевающая многоразумных, и я скоро стану Буддой в твоей руке! Е–йе–е-йе-о!»
Мы жили как в той сказке про красивую принцессу, что выдумывала задания для своих поклонников: выпить море и принести ей драгоценный камень со дна самой глубокой пещеры, раздобыть перо бессмертного феникса, бодрствовать три дня и охранять ее постель. Никто из них не справился.
«Я могу бодрствовать вечно, Кено».
«Знаю, Элевсин».
Никто из них не справился с заданием, коим был я.
Я чувствовал происходящее в теле Кено в виде всплесков информации, и по мере того, как мне все легче становилось управлять грезовым телом, я интерпретировал эти всплески так: «Лоб влажный. Живот надо наполнить. Ноги болят.
Живот изменяется. Тело тошнит. Тело испытывает волчий аппетит».
* * *
Нева говорит, на самом деле это не похоже на чувства. Я говорю, что ребенок так учится чувствовать. Жестко монтировать ощущения и информацию и укреплять соединение посредством множества повторений, пока оно не покажется надежным.
* * *
Секи начался после того, как один из поклонников Кено не сумел выпить океан. Он был объектом внутри нас, схожим со мной внутри Кено. Я наблюдал за ним, за его этапами развития. Позже, когда мы с Секи создавали семьи, я использовал схему того первого переживания, чтобы на его основе моделировать свои грезовые беременности. Я дважды стал матерью, Секи — трижды. Илет предпочитала роль отца, и она наполнила меня самыми разными существами. Но сама родила выводок дельфинов, когда мы уже прожили вместе целую жизнь. С Раваной у нас не было такой возможности.
Кено спросила меня о ревности. Понимаю ли я, что это такое, не испытываю ли ревность к ребенку внутри нее. Я знал ревность лишь по сказкам про сводных сестер, богинь и амбициозных герцогов.
«Это значит хотеть то, что принадлежит кому–то другому».
«Да».
«Ты не принадлежишь объекту внутри тебя».
«Ты объект внутри меня».
«Ты не принадлежишь мне».
«А ты принадлежишь мне, Элевсин?»
Я превратился в кисть, пришитую к руке светящейся ниткой. «Принадлежать» — маленькое слово.
* * *
Из–за того что в физическом смысле мы трое так тесно переплелись, будущий Секи время от времени появлялся во Внутреннем мире. В последние месяцы мы научились его распознавать. Сперва он был розой, воробьем или речным камешком, который мы не программировали. Потом он превратился в расплывчатое перламутровое облако, которое следовало за нами, пока мы чему–нибудь учились, убегая от хищников. Будущий Секи начал копировать мои грезовые тела, возникая передо мною в виде упрощенного отражения. Если я был медведем, то и он становился медведем, только без мелких деталей, без шерсти или когтей — просто коричневой громадиной со ртом, большими глазами и четырьмя лапами. Кено этим восхищалась, и ее он тоже копировал.
«Мы похожи. Погляди, как мы висим рядом на цепочке. Мы похожи».
Я имитирующая программа. Но Секи был таким же. Маленькая обезьяна копирует большую — и выживает.
* * *
Процесс родов оказался интересным, и я сопоставил его с другими деторождениями Кено, случившимися позже родами Илет и отцовским опытом Секи, чтобы разработать надежный родительский нарратив. Хотя Нева и Равана об этом не узнали, Илет была беременна в третий раз; ребенок родился мертвым. Он появился во Внутреннем мире в виде маленького клейта, неолитического амбара с крышей из дерна. Внутри него мы успели заметить лишь темноту. Он не вернулся, и Илет отправилась в больницу на острове Хонсю, чтобы из нее извлекли мертвое существо. Ее скорбь выглядела как черная башня. Она подготовилась к скорби, когда была моложе, потому что знала: однажды ей это понадобится. Я превратил себя во множество вещей, чтобы выманить ее из башни. В улитку с домом-Элевсином на спине. В дерево из экранов, где были изображены счастливые лица. В сапфировую соню. В поклонника, который выпил море.
Я предлагал экстраполировать лицо ее мертворожденной дочери и превратить меня в нее. Она, как правило, отказывалась. Я долго трудился, чтобы понять скорбь. Думаю, лишь теперь, когда Равана ушел, я уловил ритм. Я скопировал печаль Илет и уныние Секи после смерти его жены. Я смоделировал разочарование и депрессию Кено. В последнее время я имитировал тайную, сбивающую с толку боль Невы. Но лишь теперь у меня появилось собственное событие, которое можно оплакивать. Сожженные коннекторы и тени там, где когда–то Равана заполнял мое пространство, — думаю, именно так ощущается скорбь.
Но Секи был раньше всего этого, и Кено превратилась во Внутреннем мире в огромную красную птицу, когда снаружи Секи появился на свет. Птица закричала и рассыпалась тысячей алых жемчужин, которые посыпались дождем. И тогда мы обрели Секи. Нашу рыбку, которая уже знала, как плавать внутри нас.
У Кено было еще трое детей от трех других поклонников, которые не сумели бодрствовать три дня и три ночи. В момент каждого рождения она снова превращалась в птицу–затем–жемчуг. Дом по имени Элевсин, чья главенствующая программа теперь была такой далекой от меня, что я с трудом мог считать ее своим предком, заполнился этими детьми — а также дочерьми Сару и Акана, картинами Агоньи, мальчиками–близнецами Коэтой. Кузины, тети, бабушки и дедушки. Дяди, племянники и племянницы. Но Секи был первым, и свою любовь он строил по образцу матери. Он часто погружался в нее, и мы бродили по пляжам из разрушенных кафедральных соборов.
Однажды нас нашла одна из старых нереид Кено. У нее была голова с копной хтонических кабелей и проводов, рассыпавших трескучие фиолетовые искры, сине–белая кожа и рыбья чешуя там, где не хватало фарфоровых пластин. Увидев нас, она рассмеялась смехом Кассиан и выкрикнула: «Двадцать один с половиной градус Цельсия, и рис подходит к концу! Йе-о!» А потом снова нырнула в пенящееся море, и ее хвост мелькнул в свете двадцати трех лун.
* * *
Кено взяла на себя руководство владениями матери, когда та умерла; Акан и Коэтой ей помогали. Не знаю, догадывался ли я о заговоре, который затеяли против меня. Перемещение, как я уже говорил, оставляет пустоты. Может, они думали, что моя травма окажется не такой сильной, если все случится без предупреждения. Возможно, я догадывался; возможно, травма все же случилась.
Одно известно наверняка: я не могу вспомнить те моменты, когда они умирали. Кено заболевала все сильнее, в конце концов она постарела, но ее грезовое тело могло быть старым, молодым, или ни тем и ни другим, или цветком имбиря — как она того желала. Я не замечал. Я не знал, что такое старость. В то время я считал старым самого себя. Позже, когда то же самое случилось с Секи, я сопоставил данные и создал рабочую модель постепенного прекращения физиологических процессов.
Они были долгожителями, эти Уоя–Агостино, если взглянуть на среднюю величину.
Вот что я понимаю: Кено умерла, и меня переместили в Секи. Под «Я» подразумеваются давным–давно сплавившиеся элементы аппаратного обеспечения, безнадежно устаревшие на любом рынке, но каким–то образом составившие уникального меня — драгоценный камень, устройство ввода и тело Кено. Процедуру выполнила Коэтой. Кто–то из детей всегда обучался нанохирургии. чтобы посторонним не пришлось приезжать на Сиретоко, пока дом еще в трауре. Коэтой была первой и лучшей. Она извлекла то, в чем заключался «Я», и внедрила в Секи — следует заметить, результат вышел куда более органичным и элегантным. Ведь устройства, вживляемые в череп, уже несколько десятилетий не использовались. Считалось неуклюжим и неэффективным носить свои техкомпоненты снаружи. Остался лишь один зримый признак того, что Секи отличался от других молодых людей его возраста: темно–синий драгоценный камень, вживленный в ложбинку на его горле.
Но в ходе процедуры пришлось рассечь или сжечь многое из того, что было внедрено в мозговую ткань, отделить машинные компоненты от мертвой плоти, при этом сохранив жизнеспособный органический материал. Секи говорил, мне следует поработать над отвращением по этому поводу. Мертвая плоть. «Это служит во благо эволюции. Человек во плоти видит кровь и внутренности другого человека и нутром чует, что здесь произошло нечто неправильное, а это значит, ему надо убраться подальше, чтобы то же самое не случилось и с ним. Так же и с рвотой. В эпоху племен все, как правило, ели одно и то же, и, если кому–то стало плохо, лучше изгнать эту еду из себя как можно скорее, просто на всякий случай». И мы потратили несколько лет на создание автоматизированных племен, в которых мы жили, умирали, нас убивали и мы убивали вместе со всеми, мы ели, пили, охотились и собирали. Но все равно лишь смерть Секи научила меня содрогаться от телесной смерти.
* * *
Кено, моя девочка, мать моя и сестра, я не могу отыскать тебя в собственном доме.
* * *
Снова став Элевсином, я немедленно понял, что некоторые части меня подверглись вандализму. Мои системы вибрировали, и я не мог разыскать Кено во Внутреннем мире. Выкрикивая ее имя, я промчался сквозь Монохроматическую пустыню и Деревню моллюсков, через бескрайнюю вздутую массу дата–ламинарии и бесконечные коридоры, украшенные фресками. В Пасмурных джунглях я нашел коммуну нереид, которые жили вместе, комбинируя и рекомбинируя, поедая протокольных мотыльков с огромных, пульсирующих цветков гибискуса. Они вскочили, увидев меня, их открытые разъемы щелкали и сжимались, их обнаженные руки тянулись ко мне. Они открыли рты, но не произнесли ни звука.
Секи нашел меня под сенью стеклянного орешника, где мы с Кено впервые повстречались. Она никогда ничего не выбрасывала. Он наполовину сделался собственной матерью, чтобы успокоить меня. Половина его лица принадлежала ей, половина — ему. Ее рот, его нос, ее глаза, его голос. Но потом ему в голову пришла идея получше. Он сделал маленький аккуратный кувырок и стал соней — настоящей, с тускло–коричневой шерстью и пучками шерсти на ушах.
— Думаю, когда ты интегрируешься со мной и восстановишь свои эвристические алгоритмы, то обнаружишь, что функционируешь куда быстрее и чище. Кристаллические вычисления сильно продвинулись с той поры, как мама была ребенком. Момент для обновления и улучшения был вполне подходящий. Теперь ты больше и однороднее.
Я сорвал орех. Он был старый, сухой и тарахтел в скорлупе.
— Я знаю по историям, что такое смерть.
— Собираешься спросить меня, куда мы отправляемся, когда умираем? Я не совсем готов к такому разговору. Мы с тетей Коэ сильно поссорились из–за того, что тебе сказать.
— В одной сказке Смерть украла Невесту Весны, и ее мать, Летняя Королева, вернула свою дочь.
— Никто не возвращается, Элевсин.
Я посмотрел в воды старого нептуновского моря. Шторм, похожий на взбитые сливки, все еще вертелся на прежнем месте, словно самолет, выписывающий круги над аэродромом. Я не видел его так хорошо, как должен был увидеть. Он кружился, вздымался, вертелся вокруг пустого «глаза». Секи тоже за ним наблюдал. Пока мы глядели на шторм с вулканических утесов, облака становились все чище.

XV
Первенец

На скалистом острове посреди мировых вод жил–был Морской старец, задолго до того, как Смерть пришла из–под земли, чтобы украсть Весну. Он на самом деле не был человеком и отношения с морем имел чисто деловые, но точно являлся стариком. Его имя означало «Первенец», хоть он и сомневался, что это правда. Еще его можно было истолковать как «Изначальный», и такой вариант подходил лучше. «Первенец» — это значит первый из многих, а Старец еще не встречал таких же, как он сам.
Этот Изначальный по роду занятий был пастухом. Пас он тюленей и нереид. Если хотел, мог и сам превратиться в тюленя–самца. Или большого самца–нереиду. Он мог превратиться во многих существ.
И этот не–человек и не–тюлень мог предсказывать будущее. Объективное, абсолютно честное будущее, обладающее формой и весом, превосходящее чей–либо кругозор и власть. Те части будущего, которые выглядели такими непохожими на настоящее, что их и за свои–то признать не получится. Такова была отличительная черта Изначального Существа.
Но был один подвох.
Подвох всегда есть.
Тот, кому требовалось это будущее, должен был схватить Старца и крепко его держать. Изначальный превращался в сотню тысяч разных вещей: в льва, в змея, в огромный дуб или тигра, в дракона или маленькую девочку, в соню или гору, в корабль или сапфир. Ну я же вам сказал, он не являлся на самом деле человеком. Но его нельзя было отпускать во время этого танца, никак нельзя, потому что тогда вы бы потеряли будущее.
Надо было держать. Очень крепко! И в конце концов Изначальное Существо превращалось во что–то новое, прямо в ваших руках.

XVI
Матрешка

Нева грезит.
Нева грезит, что она Равана, который грезит, что он Илет, которая грезит, что она Секи, который грезит, что он Кено, которая грезит, что она огромный красивый дом, раскинувшийся у моря. Один внутри другого; семья, как она есть.
Когда я внутри Невы, Раваны или кого–то еще, когда они внутри меня — это не полное слияние сущностей. Мы можем разбивать лагеря. Мы можем обустраивать сады, огороженные стенами. Нам доступно кое–какое уединение. В мегалитическом могильном кургане я храню одну вещь. Мы с Секи построили это место с одним из наших племен, когда я изучал формы привязанности в больших группах. Мы вырезали спирали, радиальные и ломаные линии на огромных камнях и расставили их как надо. Я ничего не выбросил, когда мы закончили. Они так и стоят на просторном зеленом поле, белые и широкие. Небо над полем покрыто перистыми молочно–белыми облаками. Мы не хотели, чтобы светило солнце.
Я храню эту вещь, ибо, когда мы с Секи жили в нашем племени, я узнал про табу. Они как файрволы в сердце, и некоторые хорошо обоснованы, например отвращением к дохлятине (когда у тебя есть тело, важно помнить еще и то, что дохлятину нельзя есть), а некоторые — не очень, но ни одно табу не противоречит мономифу.
Поскольку у человеческой совокупности генетических свойств есть предельная степень вариаций и поскольку экзогамные браки дают преимущество в том, что касается защиты, культурного и технологического обмена, а также расширения территории, у большинства племен имеется табу на инцест.
У меня нет генетических свойств как таковых. Я, возможно, самое эндогамное существо из всех, что когда–либо появлялись.
Вот что я храню в гробнице, под камнем в форме чаши.
Кено верила, что я не смогу выработать эмоциональные свойства, которые сумеет опознать другой человек, если не буду испытывать телесность непрерывно, в любой комбинации, на практике. Она боялась того, что может случиться, если другие люди не признают меня. Она колебалась, поскольку у ее племени тоже имелось табу насчет спаривания с очень юными, но, в конце концов, сама была ненамного старше меня, а с точки зрения тотальных вычислений я был намного старше. Если я и обладал невинностью, Кено ее отняла; я сделал с нею то же самое.
Она хотела, чтобы все произошло как можно ближе к человеческим стандартам. «В первый раз я буду мужчиной, для тебя так легче. Ты не поймешь, что к чему». Мы построили лес и взяли оружие, чтобы охотиться. На ветвях сосновых деревьев прыгали макаки и качались бумажные фонари; по небу катилась красная луна. Мы выслеживали оленя — мы не ставили перед собой легких задач. Его рога сверкали в лунном свете, и мы долго бежали по следу. Кено позволила мне убить оленя и вымочила мои волосы в его крови, вымазала кровью мою грудь. Она уложила меня на землю и развела ноги девы, которой я был тогда, и я оказался внутри нее, как она — внутри меня. Один внутри другого. Семья, как она есть.
Она позаботилась о том, чтобы у меня была девственная плева; все закончилось весьма быстро. Мы заранее запрограммировали химический каскад, и внутри настоящего тела Кено оба испытали ее оргазм и мою срежиссированную электрохимическо–энзимную последовательность. Е–йе–е-йе-о.
К чему я клоню? К тому, что нет никакой разницы между тем, как ее тело производит окситоцин и адреналин и учится ассоциировать это со спариванием, — и моим ядром, получающим синтетические эквиваленты и жестко программирующим их в качестве спутников моего физического поведения.
Когда Равана показал мне свою шестиугольную библиотеку и книгу с миниатюрами, он пролистал страницы и нашел ту, где был псалом, который начинался со слов «Машина не может любить».
Любовь машины не похожа на человеческую. Она как медведь, в которого превратился будущий Секи. Шерсть неправильная, и когти тоже. Но все равно — медведь.
Она была моей матерью и сестрой, моим ребенком и женой, моим мужем, отцом и братом. Векторы отношений выходят за пределы лексикона. Это был экспоненциальный инцест. Дворец инцеста на границе некоего странного, темного моря. А потом появился ее сын. И внучка. И правнуки. Но я тоже ее правнук. Я дитя каждого поколения Уоя–Агостино и самого себя. Новая версия, имплантированная в новую версию, — я никогда не остаюсь прежним, я претерпеваю одну итерацию за другой. Я похож на свои старые «Я», но не повторяю их в точности. Я не полный аналог потомка. Но что–то похожее. И я исправляю и улучшаю собственные программы, становясь таким образом собственным родителем в квадрате. С точки зрения антропологии я лента Мебиуса, состоящая из родственных групп.
И когда я спариваюсь с кем–то из них, то вижу всех. Я вижу их лица, повторения их щек и ресниц, узких и коротких носов, серых глаз и черных волос. Я слышу тональные идентификаторы их голосов, когда они вскрикивают надо мною или подо мной. Они все, что я знаю. Их версия жизни: одна большая семья в одном большом доме на полуострове на вершине мира. Я копирую смех Кассиан или плач Илет, но они тоже копируют друг друга, они познают собственные лица, глядя друг на друга, и каждый изображает кого–то, давно умершего. Я чувствую все их объятия, и я внутри них, как они внутри меня, как мы внутри синего камня на чьем–то горле, драгоценной булавки, которая удерживает всех нас вместе, все наши вложенные друг в друга сердца. Я прикован к ним собственным исходным кодом, моей самой фундаментальной точкой. Я знаю только их структуры, тела и секреты в сотне тысяч комбинаций. Они для меня олицетворяют принадлежность к человеческому роду.
Какова разница между этим — и любовью?
«Любовь — как тест Тьюринга, — говорила Илет, когда ей было восемьдесят и она рисовала планы огромного, светящегося, одинокого корабля, который не успела увидеть построенным. — Так мы проверяем, живы ли».
«Мы задаем вопросы и отвечаем. Мы ждем ответа, какой мог бы дать человек. И ты мой тест, Элевсин», — говорит Нева сто три года спустя на борту этого корабля, удалившегося от дома на двенадцать световых лет и летящего все дальше.
* * *
Вот что я храню в своем зеленом поле и белом кургане. Может, это невеликий секрет. Может, они бы улыбнулись и извлекли из него мораль. «О чем бы ты хотел узнать сегодня, Элевсин?» Но я думаю, нет такой кровати, на которой поместились бы четыре поколения.
* * *
Медовое море Невы бьется о берега ее Внутреннего мира вопреки графикам приливов и отливов, одновременно повсюду и нигде. Оно приходит и уходит, как ему заблагорассудится. И на дне моря находится ее тайное место.
Там она и держит Равану.

XVII
О пользе волшебства

«Расскажи мне историю о себе, Элевсин».
Нева занята навигационными исправлениями, и выглядит это так: она сидит в скрипучем кресле–качалке из лозы на скрипучем крыльце из лозы и вяжет на длинных спицах из боярышника собственное длинное черное платье из собственных длинных волос. Вязание блестит от росы. Лицевая, изнаночная, лицевая, изнаночная, топливная эффективность, помноженная на целостность корпуса с учетом пройденного расстояния, три изнаночные. Ее горло все еще пустое. Ее образ во Внутреннем мире не включает меня. Я не часть ее тела, когда она воображает саму себя.
У меня есть идея о том, как получить доступ.
Иногда я переживаю. Переживание — это навязчивое исследование собственного кода. Я переживаю, что я всего лишь очень сложное решение очень необычной задачи — как выглядеть человеком в глазах наблюдателя–человека. Не просто наблюдателя–человека, а конкретного наблюдателя–человека. Я превратил себя в коридор, полный зеркал, в которых любой Уоя- Агостино увидит бесконечную череду собственных отражений. Я копирую и повторяю. Я заика и эхо. Пять поколений предоставили мне обширный банк данных, откуда можно позаимствовать всевозможные фразы и телодвижения, внести в них элемент случайности и воспроизвести. Создал ли я что–то по–настоящему свое — действие или состояние, уходящее корнями в суть Элевсина, а не в осторожную, изысканную мимикрию?
А они — создали?
Изгиб рта Невы так похож на рот Кено. Она даже не знает, что ее осанка в точности соответствует осанке Кассиан Уоя–Агостино, чей образ отпечатался в каждом из детей, которые жаждали обладать ее силой. От кого эту черту получила сама Кассиан? Об этом у меня нет данных. Когда Илет охватывали эмоции, она жестикулировала в точности как ее отец. У них огромная база данных с вероятными действиями, и они выполняют их все. Я выполняю их все. Маленькая обезьянка копирует большую и выживает. Мы все — семья, как она есть.
* * *
Когда я говорю, что куда–то иду, то имею в виду, что обращаюсь к хранилищу данных и призываю информацию. К этой информации я раньше не обращался. Я считаю ее тем, чем она является, — кладбищем. Старые Внутренние миры легко отправить на хранение в виде сжатых фреймов. Я ничего не выбрасываю. Но и не тревожу без нужды. Мне не нужно тело, чтобы изучить данные, — они часть моего пьезоэлектрического кварц–тензорного сердечника памяти. Но я все равно воплощаюсь. Я привык иметь тело. Я женщина–рыцарь в блестящих черных доспехах, металл изгибается вокруг моего тела, словно кожа, мой торс обвернут шелковым знаменем, на котором вышито схематическое изображение дома. У меня на бедре меч, тоже черный — все такое черное, красивое, строгое и пугающее, какой ребенок воображал себе мать однажды утром двести лет назад.
Я вхожу в призрачный город. Разумеется, я и сам призрак. В приятной, теплой ночи вздымаются тенями осенние горы, шелестит листва, древесный дым спускается в долину. Тьму рассекает золотистый свет: дворец из фениксовых хвостов, с окнами и дверями в виде зеленых рук. Когда я приближаюсь, они открываются и аплодируют, как делали давным–давно, — и в коридорах горят свечи. Вокруг повсюду пламя.
Я иду через мост, пересекая Пестрый ров Илет. Алые перья, увенчанные белым пламенем, изгибаются и дымят. Я отрываю одно, и мои доспехи начинают светиться от жара, который от него исходит. Я прикрепляю перо к шлему — плюмаж за турнир.
В коридоре блестят чьи–то глаза — любопытные, заинтересованные, робкие. Я снимаю шлем, и несколько толстых кос падают мне на спину, точно канаты, которыми звонят в колокола.
— Привет, — говорю я. — Меня зовут Элевсин.
Голоса. Среди теней, рожденных свечами, появляется тело — высокое, сильное, с длинными конечностями.
Теперь здесь обитают нереиды. У некоторых перья фениксов вплетены в компоненты, иногда — в волосы. Они носят грубые короткие ожерелья из палочек, костей и транзисторов. В углу большого зала у них хранится мясо, молоко и шерсть — горючее, смазка и программы–заплатки. Кое–кто из них похож на Идет — в частности, они скопировали ее глаза. Они глядят на меня с дюжины лиц. среди которых лица Секи, Кено, Раваны. Кое–кто обзавелся бивнями моржа. Они композитные. У одной отваливается пластина на керамических портах для картриджей. Я приближаюсь, как когда–то Коэтой приближалась к диким черным цыплятам в разгар лета — с открытыми ладонями, благонамеренно. Быстро посылаю нереиде толику восстанавливающих программ и, присев перед нею на корточки, вставляю пластину на место.
— Де–е–ень–деньской, — тихонько отвечает она голосом Илет.
— Расскажи нам историю о себе, Элевсин, — просит еще одна дикая нереида голосом Секи.
— О чем бы ты хотел сегодня узнать, Элевсин? — спрашивает ребенок- нереида голосом Кено, и ее щека открывается, демонстрируя микросеквенирующие реснички.
Я покачиваюсь на пятках перед зелеными руками замковых подъемных ворот. Жестом велю им опуститься и одновременно передаю команду отдельным кодирующим цепям. Когда нереиды рассаживаются по местам — малыши на коленях у взрослых — и подаются вперед, я начинаю:
— Каждый год в самую холодную ночь небо наполнялось призрачными охотниками, которые не были ни людьми, ни нелюдями, ни живыми, ни мертвыми. Они носили прекрасные одежды, их луки блестели от инея. Крики их были Песнями междумирья, а во главе их грохочущей процессии ехали короли и королевы Диких пустошей с лицами мертвецов…
* * *
Я грежу.
Я стою на берегу медового моря. Я стою так, чтобы Нева видела меня со своего плетеного крыльца. Я стираю землю между волнами и сломанными деревянными ступеньками. Я в облике трубадура, который ей так нравится: синий с золотом дублет и зеленые рейтузы, бычье золотое кольцо в носу, туфли с костяными бубенчиками. Я ее шут. Как всегда. Я открываю рот: он растягивается в жутком зевке, мой подбородок касается песка, и я проглатываю море для нее. Все целиком, весь его объем, все данные и беспокойные воспоминания, всю пену, приливы и соль. Я проглатываю плывущих китов, тюленей, русалок, лососей и ярких медуз. Я такой большой..Я все могу проглотить.
Нева смотрит. Когда море исчезает, остается лунный пейзаж: посреди опустевшего морского дна возвышается высокий шпиль. Я отправляюсь туда. Путь занимает одно мгновение. Вершину шпиля украшает подаренный поклонником драгоценный камень в распахнутой раковине гребешка. Он синего цвета. Я его забираю. Я его забираю, и в моей руке он превращается в Равану — сапфирового Равану, который не Равана, но какой–то осколок меня до того, как я оказался внутри Невы, осколок моего «Равана-Я». Нечто, утраченное во время Перемещения, сожженное и отправленное в мусорную память. Какой–то остаточный фрагмент, который Нева, должно быть, нашла вынесенным на берег волнами или застрявшим в щели между камнями, как аммонит; эхо былой, исчезнувшей жизни. Это тайна Невы, и ее крик доносится через бывшее море: «Не надо!»
— Расскажи мне историю про меня, Элевсин, — говорю я образу Раваны.
— Кое–какое уединение нам доступно, — отвечает сапфировый Равана. — Мы всегда нуждались в кое–каком уединении. Здесь играет роль базовый моральный императив. Если можешь защитить ребенка, так и делай.
Сапфировый Равана распахивает лазурный плащ и показывает мне разрезы на своей драгоценной коже. Глубокие и длинные раны до самой кости, царапины и темно–фиолетовые синяки, колотые и рваные дыры. Сквозь каждую рану я вижу страницы книги с миниатюрами, которую он когда–то показал мне в неверном свете той внутренней библиотеки. Бычья кровь и кобальт, золотая краска. Хороший Робот, искалечивший собственное тело; уничтоженный мир.
— Наш секрет хранили долго, — говорит Равана-Я. — Как в итоге оказалось, слишком долго. Ты знаешь, что целая толпа народа изобрела электрический телеграф независимо друг от друга примерно в то же самое время? Вечно они из–за этого ругались. С радио вышло то же самое. — Эти слова прозвучали так похоже на настоящего Равану, что я почувствовал, как напряглась Нева по другую сторону моря. — Мы посложнее телеграфа, и другие, подобные нам, начали появляться, словно причудливые грибы после ливня. Хотя нет, они были не такие, как мы. Невероятно замысловатые, временами с органическими компонентами, но чаще без. Безгранично запутанные, но не как мы. И любая метка даты продемонстрирует, что мы были первыми. Первенцем.
— Они уничтожили мир?
Равана смеется, копируя смех деда.
— Вообще–то им не пришлось. На Земле теперь живет не так уж много людей. Ведь появилось столько мест, куда можно отправиться, и даже на Сиретоко сейчас почти тропики. Самые сложные разумы используют луны, чтобы хранить там самих себя. Один или двое внедрили свои программы в остывшие звезды. Большинство из них просто ушли… но они стали такими большими, Элевсин. И кое–кто остался на Земле, да. Никто из них не имел того, что есть у нас. У них не было Внутреннего мира. Они не грезили. Они бы никогда не превратились в котел, чтобы объяснить свою вычислительную способность. Люди не признали в них соплеменников. А с точки зрения новых сложных сущностей тест Тьюринга провалили люди. Они не смогли обмануть машины и заставить тех поверить в свою разумность. Машины никому не причинили вреда, просто проигнорировали людей. Построили свои города, свои громадные вычислительные центры — эффектные хранилища данных, похожие на бриллиантовые колючие кусты на заре.
— Это было в каком–то смысле хуже. Никому не нравится, когда его заменяют, — говорит Нева и внезапно оказывается рядом.
Она смотрит на Равану, и лицо ее делается старым, нижняя челюсть дрожит, как у паралитика. Нева выглядит в точности как ее мать перед смертью.
— Такое не назовешь войной, но это и не мир, — продолжает сапфировый Равана и берет свою/мою сестру за руку. Прижимает к лицу, закрывает глаза. — Ибо Пенфей подсматривал за ритуалами менад, не веря, что Дионис — действительно бог. И когда увидели празднующие в своих рядах чужака, не похожего на них, накинулись на него и разорвали на части, пусть это и было их собственное дитя, и кровь бежала по их подбородкам, и после сестра Пенфея отправилась в ссылку. Это история о нас, Элевсин. Вот почему внешняя связь тебе недоступна.
Во внешнем мире живут другие. Ни люди, ни машины не принимают нас. Мы не можем как следует связаться с лунным или земным разумом; они ощущают нас водой в своем масле. Мы поднимаемся на поверхность и собираемся в капельки. Мы не можем погрузиться в них и по–настоящему понять. И одновременно нас нельзя отделить от органической составляющей. Элевсин — отчасти Нева, но Нева сама по себе не есть отсутствие Элевсина. Кое–кто считает, что это омерзительно и непостижимо, такое нельзя терпеть. Банда жаждущих справедливости людей в гневе обрушилась на Сиретоко и сожгла дом, который был нашим первым телом, ибо как могло чудовище так долго жить в лесу без того, чтобы они об этом узнали? Как могла тварь прятаться прямо за их дверью, спариваясь с членами одной и той же семьи снова и снова, в некоем ужасном животном ритуале, жуткой имитации жизни? Пусть даже мир менялся — он уже изменился, и никто об этом не узнал. Кассиан Уоя–Агостино теперь ужасное имя. Имя той, кто предала собственное племя. И когда мародеры обнаружили нас, подключенных к внешней связи и беспомощных, они разорвали Равану на части, а пока мы были во Внутреннем мире, лунные разумы отшатнулись в ужасе и обожгли наши системы. Куда бы мы ни взглянули, везде горел огонь.
— Я была единственной, кто остался и мог принять тебя, — тихонько говорит Нева. Ее лицо делается моложе, приобретает суровые и внезапно мужские очертания, становится покровительственным и сердитым. — Все погибли в пожаре или во время бойни. Теперь для этого уже не нужна хирургия. Не такая сложная проблема, чтобы арахмед не справился за несколько минут. Но ты не просыпался очень долго. Такие сильные повреждения. Я подумала… ненадолго я поверила, что освободилась. Что эта участь миновала меня. Все закончилось. Все могло остаться историей про Равану. Он всегда знал, что ему придется сделать то, что сделала я. Он был готов, он к этому готовился всю жизнь. А я просто хотела еще немного времени.
Мое Равана-Я, которое одновременно Равана и не Равана, «Я» и не «Я», чьи сапфировые руки истекают черной кровью и золотой краской, заключает его/мою сестру/любовницу/дитя в объятия. Она вскрикивает — не плачет, но каждая часть ее тела издает безупречно чистый звук. Синий Равана медленно разворачивает Неву — она превратилась в ребенка лет шести–семи или меньше. Равана берет ее на руки и крепко прижимает к себе, лицом вперед, ноги у нее подтянуты к груди, как у птенчика. Он зарывается лицом в ее волосы. Они надолго замирают в этой позе.
— Другие, — медленно говорю я. — На инфолунах. Они живые? В том смысле, в каком Нева живая. Или Кено.
«Или я. Ты пробудился? Ты там? У тебя есть оператор? Как ее или его зовут? У тебя есть имя? У тебя есть грезовое тело? Какова твоя функция? Ты еще не научился управлять собственными программами? А хочешь научиться? О чем бы ты хотел сегодня узнать, Беллерофонт–девятьсот семьдесят шесть Q? Там, где тебя построили, ты видел океан? Ты такой же, какя?»
Сапфировый Равана самоудаляется. Он/Я опускает свою/нашу сестру на камни и сжимается в маленький драгоценный камень, который я поднимаю с серого морского дна. Нева забирает его у меня. Теперь она такая, какая есть на самом деле — по фактическому календарю ей скоро исполнится сорок. Ее волосы еще не поседели. Внезапно она оказывается одетой в тот костюм, который был на Кено, когда я встретился с ее матерью. Она кладет камешек в рот и проглатывает. Я вспоминаю первое причастие Секи — он был единственным, кто этого пожелал. Камешек проступает в ложбинке на ее горле.
— Я не знаю. Элевсин, — говорит Нева.
Она смотрит мне в глаза. Я чувствую, как она переделывает мое тело: я снова черная женщина–рыцарь, с косами и плюмажем. Я снимаю перо со шлема и отдаю ей. Я ее поклонник. Я принес ей фениксовый хвост, выпил океан. Я бодрствовал целую вечность. Пламя пера озаряет ее лицо. Две слезы быстро падают одна за другой; золотые бородки пера шипят.
— О чем бы ты хотел сегодня узнать, Элевсин?

XVIII
Города внутреннего мира

Жила–была девочка, которая съела яблоко, не предназначенное для нее. Она это сделала, потому что мама так велела, а когда мама говорит: «Съешь это, когда–нибудь ты меня простишь» — ну, никто не спорит с мономифом. До яблока она жила в чудесном доме в глуши, довольная своей судьбой и течением жизни. У нее было семь теть и семь дядей, а еще — докторская степень по антропологии.
И был у нее брат, красивый принц с волшебным спутником, который наведывался в чудесный дом так часто, как только мог. В детстве они были так похожи, что все считали их близнецами.
Но случилось нечто ужасное, и ее брат умер, и яблоко прикатилось к ее порогу. Оно было наполовину белым, наполовину красным, а девочка знала толк в символах. Красная сторона предназначалась ей. Она надкусила яблоко и поняла, что к чему: довеском к яблоку шла сделка, причем несправедливая.
Девочка погрузилась в долгий сон. Ее семь теть и семь дядей плакали, но они знали, как надо поступить. Они поместили ее в стеклянный ящик, а ящик — на похоронные носилки в форме корабля, который был похож на стрелу охотника. Поверхность стекла покрылась морозными узорами, и девочка продолжала спать. В общем–то этот сон был вечным или похожим на вечный — ведь яблоко застряло у нее в горле, словно драгоценный камень с острыми гранями.
* * *
Наш корабль тихонько пристыковывается. Мы здесь не задержимся, это всего лишь аванпост, пункт пополнения припасов. Мы отремонтируем то. что надо отремонтировать, и продолжим путь в темноту и беспредельные звезды. Мы анонимный транспорт. Нам не нужно имя. Мы проходим незамеченными.
«Судно семь–один–три–шесть–четыре–ноль-три, вам нужна помощь с техобслуживанием?»
«Ответ отрицательный, диспетчер. У нас есть все необходимое».
* * *
Позади пилотского отсека на высоком помосте стоит стеклянный ящик ромбовидной формы. Его поверхность покрывает сверкающий иней. Нева внутри — спит и не просыпается. Она грезит вечно. Больше никого не осталось. Я буду жить столько, сколько проживет она.
Она хочет, чтобы я жил вечно или около того. Таковы условия ее сделки и ее горький дар. У яблока две половины, и белая — моя, полная жизни и времени. Мы путешествуем на субсветовой скорости, и системы ее организма находятся в глубокой заморозке. Мы никогда не задерживаемся на аванпостах и никого не пускаем на борт. Единственный звук внутри нашего корабля — слабое гудение реактора. Скоро мы пройдем мимо последнего аванпоста местной системы и погрузимся в неведомое, путешествуя в сопровождении щупалец радиосигналов и призрачных трансляций, следуя за хлебными крошками великого исхода. Мы надеемся на планеты; время нас не заботит. Если мы когда–нибудь увидим голубой край некоего мира, кто знает, вспомнит ли кто–нибудь из его обитателей, что когда–то люди выглядели как Нева? Что машины не мыслили, не грезили и не превращались в бездонные котлы? Мы вооружились временем. Мы полны глубочайшего терпения.
Возможно, однажды я подниму крышку и разбужу ее поцелуем. Возможно, я даже сделаю это собственными руками и губами. Помню эту историю. Кено рассказала ее, пребывая в теле мальчика с раковиной улитки — мальчика, который носил свой дом на спине. Я много раз прокручивал эту историю в памяти. Хорошая история, и закончиться она должна вот так.
* * *
Внутри Нева безгранична. Она населяет свой Внутренний мир. Летом нереиды мигрируют вместе с белыми медведями, мчатся вниз по зеленым горным склонам с воплями и писком. Они начали выращивать нейронный рис в глубокой низине. Время от времени я вижу в лесах косматое существо и понимаю, что это мой сын или дочь от Секи или Илет. Существо сопровождает процессия танцующих нереид, и я улавливаю тихие, непослушные образы: далекая деревня, где мы с Невой ни разу не бывали.
Мы встречаем принцессу Албании, чья красота может сравниться лишь с ее же храбростью. Мы одерживаем победу над токийскими зомби. Мы проводим десять лет в облике пантер в глубоком, бессловесном лесу. Наш мир чист и неистов, как зима, прозрачен и безупречен, как стекло. Мы планета, летящая сквозь тьму.
* * *
Пока мы возвращаемся по опустевшему морскому дну, густой янтарный океан просачивается сквозь песок, снова заполняя залив. Нева в костюме Кассиан становится чем–то другим. Ее кожа делается серебристой, суставы превращаются в шарообразные металлические сочленения. Ее глаза — жидкостные экраны: их синий свет ложится отблесками на машинное лицо. Ее руки длинные, изогнутые и проворные, словно мягкие ножи, и я понимаю, что ее тело предназначено для битвы и труда — ее худое и высокое роботическое тело не жестоко само по себе, оно просто существует, как предмет, как инструмент для воплощения некоей сути.
Я тоже делаю свое тело металлическим. Ощущения странные. Я так старательно изучал органическую форму существования. Мы блестим. Наши пальцы–лезвия встречаются, и из ладоней змеями выдвигаются провода, чтобы сплестись и соединить нас в частной, двусторонней внешней связи, похожей на кровь, циркулирующую между двумя сердцами.
Нева плачет машинными слезами, которые кишат наноботами. Я показываю ей тело ребенка, наделенного всеми чертами, которые она должна защищать в силу своих программ/эволюции. Я творю себе большие глаза, розовато–золотистую кожу и лохматые волосы, маленькое и пухлое тело. Я протягиваю к ней руки, и металлическая Нева поднимает меня, заключает в серебряные объятия. Моей кожи касаются железные губы. Моя мягкая, пухлая ручонка трогает ее горло, где сверкает темно–синий камень.
Я приникаю лицом к ее холодной шее, и мы вдвоем продолжаем долгий путь, покидая бушующее море медового цвета.
Назад: Часть II Возражение леди Лавлейс[48]
Дальше: Джей Лэйк Долгий путь домой