Книга: Веселая жизнь, или Секс в СССР
Назад: 54. В тылу врага
Дальше: 56. Несчастная Зина

55. Левантийская кровь

Изъели вас напраслиной,
Отказами изранили…
Теперь-то вы хоть счастливы
В своем родном Израиле?

А.
Над раскопом возле посольства поставили большую зеленую палатку, вроде той, в которой наш артиллерийский расчет жил во время полевых стрельб. Периметр, выгороженный металлическими барьерами, охранял милицейский наряд. Метрах в ста, на углу Дома звукозаписи, стояла кучка ротозеев. В редакции пахло хлоркой и какой-то еще антимышиной дрянью. В коридоре стояло двухметровое овальное зеркало в деревянной раме, украшенной резными декадентскими бересклетами.
– Это еще что такое?
– Извини, экселенс, через полчаса заберут.
Из каморки Веры Павловны несся непрерывный стрекот: наверстывала, прогульщица! В Толиной комнате царила тишина. В зале, как обычно, ворковали Маша и Макетсон. Ответсек подстригся и укоротил бакенбарды, отчего стала заметнее пожилая дряблость щек, но ему, видимо, казалось, он резко помолодел.
– Георгий Михайлович, вы берете заказ? – спросил ответсек, увидев меня.
– Нет, – грустно ответил я, понимая, что семьи у меня теперь нет и кормить некого.
– Ну как знаете. – Он скомкал оставшиеся талончики и хотел бросить в корзину под столом. – Верстка у вас в кабинете.
– Нет, постойте! Беру! – Я вспомнил о завтрашнем приезде Леты.
– Другое дело! – Борис Львович расправил один талончик и протянул мне, остальные же метнул в корзину.
– Кто сегодня свежая голова? – спросил я, глядя на Синезубку. – Вы?
– Я всегда готова! – бодро ответила Маша. – Но «свежая голова» сегодня – Торможенко.
– А кто забирает тираж? Очередь моя, но я не могу, у меня комиссия парткома. Борис Львович, вам придется!
– Понимаете… – опустил глаза Макетсон.
– Опять?!
– Увы, увы…
– Может, они вам там еще и зарплату положат?
– Георгий Михайлович, – мягко улыбнулся он. – Вы же серьезный человек и сами понимаете…
Я сердито вышел в коридор: Жека старательно натирал антикварную раму полиролью, вонявшую хуже хлорки.
– Убрать! – рявкнул я и толкнул дверь Торможенко.
Толя, развалившись в кресле, курил и болтал по телефону, положив по-американски ноги на стол. Перед ним лежал рулон верстки, даже не распечатанный. Он был так увлечен разговором, что не заметил, как я вошел.
– Нет, старичок, ты не понимаешь одной маленькой вещи. Достоевский писал жутко плохо, но зато полифонично. Толстой писал хорошо, добротно, но одномерно. А голографическая проза – это совсем другое. Это прорыв…
Я кашлянул. Толя с неудовольствием посмотрел на меня и раздраженно буркнул в рубку:
– Тут ко мне зашли. Перезвоню.
От выражения «ко мне зашли», но особенно от слова «тут» густая похмельная кровь бросилась в голову, я побагровел, показал дрожащим пальцем на рулон и, медленно подбирая забытые слова, произнес:
– Если пройдет хоть одна опечатка, я тебя выгоню к чертовой матери! – и вышел, не дожидаясь безнаказанной ухмылки неуязвимого бездельника.
В моем кабинете пахло прокисшим табаком и антимышиной отравой, белевшей вдоль плинтусов. Я открыл форточку, подышал свежим воздухом и закурил. В окне мелькали редкие и неторопливые ноги дневных прохожих. К вечеру они заспешат домой. Талон, бумажный квадратик с круглой печатью Московской писательской организации, я, чтобы не потерять, вложил в редакционное удостоверение и убрал в нагрудный карман.
Раз в неделю стараниями бытовой комиссии каждый писатель или сотрудник аппарата мог купить продовольственный заказ. Обычно: парную курицу, кусок варено-копченой колбасы или гроздь молочных сосисок, упаковку гречки или спагетти, банку шпротов или лосося, кусок сыра, пачку индийского чая… Еще что-то в том же роде. Нельзя сказать, что в московских магазинах ничего из перечисленных продуктов не водилось, но в одной торговой точке купить это все сразу было нереально: побегаешь за той же гречкой. А индийский чай к тому времени совсем исчез из продажи. Другое дело – азербайджанский или грузинский: обпейся! Но это в Москве, а другие города и веси, даже Ленинград, снабжались гораздо хуже. Друзьям и родственникам, наезжавшим из провинции, я дарил обычно пачку индийского чая, и они расцветали, как папуасы при виде елочной игрушки.
К Новому году, 7 Ноября, 8 Марта, Дню Победы в заказ добавляли банки красной икры, крабов, ветчины, палку сырокопченой колбасы, кусок красной рыбы. Еженедельные заказы завели в те годы на всех предприятиях. Объясняли это вполне разумно: когда москвич направляется с работы домой, полки магазинов опустошены толпами, ежедневно наводнявшими Москву в поисках дефицитов. Электрички, ходившие из Твери, Рязани, Калуги или Тулы, в народе звали «колбасными» из-за запаха в вагонах. Организации прикреплялись к разным магазинам, наша редакция получала заказы в 40-м гастрономе, что рядом с Лубянкой, там же отоваривались и чекисты. Иногда я встречал в очереди Палыча, и тот делал вид, будто не знает меня.
Развернув рулон, я просмотрел полосы, все вроде бы нормально, только в отчете о собрании прозаиков вылезла дырка. Надо будет разогнать текст. Зазвонил телефон.
– Алло, – послышался осторожный голос Ашукиной. – Егор, это вы?
– Это я.
– Как вы себя чувствуете?
– Почти хорошо.
– Вы помните, о чем мы договорились?
– Конечно! – соврал я.
– Владимир Иванович в курсе. Он поддерживает, но об этом никто не должен знать.
– Не волнуйтесь.
– Мы в вас верим.
– Я рад. В три встречаемся?
– Встречаемся, – неуверенно ответила Капа и повесила трубку.
Минут десять я сидел, мучительно соображая, о чем же мы договорились с Ашукиной и Зыбиным? Память сохранила яркое впечатление о дерзкой красоте замысла, но суть плана из головы совершенно выпала, и чем упорнее я старался вспомнить наш план, тем безнадежнее забывал. Наконец я решил обмануть измученный мозг, сказав себе: «Черт с ним!», и взялся за чтение свежих полос. Но снова зазвонил телефон.
– Алло?
– Георгий Михайлович?
– Да, я…
– Это Леонид Осипович, директор тридцать четвертого магазина. Я так понимаю, полки вам уже и не нужны?
– Нужны, очень нужны! Просто по работе запарка.
– Тогда можете забирать.
– Когда?
– Хоть сегодня. Отгружаем до девятнадцати тридцати.
– Спасибо! – безрадостно поблагодарил я.
– Не за что. Привет Борису Ефимовичу.
Не обманул Фрумкин! Но зачем мне теперь полки? Не в Переделкино же их везти… Как разведенному комнату мне дадут в лучшем случае через год. Великодушная Советская власть регулярно выделяла новые квартиры, улучшая бытовые условия писателей, а жилплощадь, что освобождалась за выездом, уже не возвращалась государству, оставаясь за Союзом писателей, ее получали члены из очереди. Скажем, ютится поэт с чадами и домочадцами в «двушке» у Окружной дороги, как я. Вдруг прибавление в семье. Он идет в правление и подает прошение. Жилищная комиссия рассматривает и ставит его в очередь, он ждет, ругая социализм за плановую нерасторопность. Но тут лауреат Госпремии выслужил себе четырехкомнатную квартиру на Чистых прудах и освободил «трешку» в Измайлово. В нее-то и въезжает счастливый поэт, а его «двушку» занимает прозаик, бедовавший с женой в однокомнатной квартирке на первом этаже. Его же «однушка» достается переводчику, страдавшему в коммуналке. Разведенным писателям поначалу всегда выделяют комнату, даже если есть в наличии незанятые квартиры, в воспитательных целях: мол, не смог сохранить ячейку общества, оторвался в сексуальную самоволку, вот и страдай в коммуналке с подселенцами. Однако через год-два, если провинившийся создал новую семью или ярко проявил себя на литературном поприще, не забыв про общественную работу, его могли переселить в отдельную квартиру. Все зависело от начальства. О, сколько написано ненужных книг и совершено странных идейно-художественных поступков ради улучшения жилищных условий! Даже Булгаков накатал беспомощно-подхалимский «Батум», грезя о многокомнатном раздолье в ампирных сталинских дворцах.
«А может, пока сложить полки в редакции? Пригодятся потом. И перед Фрумкиным как-то неловко…»
С ним я познакомился на «базе» у Бобы, куда Боря иногда водил подружек. Как-то мы ругали качество советских товаров, и я пожаловался, что повесил дома отечественные книжные полки, а они сразу же прогнулись под тяжестью томов.
– Только чешские! – авторитетно заявил Фрумкин. – Эти на века!
– Дефицит, – вздохнул я.
– Помогу! – пообещал он.
Фрумкин был мне должен. Однажды, выпив достаточно, чтобы утратить скромность, он рассказал о своей беде. Как мужчина с левантийской кровью, Боря был похотлив, женился на Элле сразу после школы по страстной любви, совпавшей с советом мамы, и делал это в супружеской спальне каждую ночь, даже в неблагоприятные дни, а Элла, выйдя замуж невинной, как лабораторная мышь, искренне считала, что иной частоты в брачных отношениях не бывает. С годами, остыв к супруге, но сохранив к ней, матери двух его дочерей, заботливое уважение, Боря завел роман с дородной русской красавицей Ирмой Ватемаа, она в кокошнике на массовых празднествах подавала гостям хлеб-соль. Надрываясь, Фрумкин не решался снизить частоту семейных радостей, боясь разоблачения, а тут ему попалась в Народном контроле еще и Лада – миниатюрная секретарша с прической «гаврош». Элла что-то заподозрила, и Боря показательно удвоил брачные ласки, рискуя получить ранний инфаркт. Тут мне и пришлось его выручать.
Студентом-второкурсником я как отличник получил в институтском профкоме бесплатную путевку в Дом отдыха «Бестужево» под Можайском. Там, будучи нетрезв, я нахально задрался с медиками, заехавшими туда чуть ли не целым курсом, прихватив из Москвы несколько канистр спирта. Били они меня долго и подробно, а наутро раскаялись и стали лечить. Спиртом. Мы подружились. После третьего курса мои приятели разошлись по разным специализациям, и у меня со временем появились личные доктора почти во всех отраслях медицины. Я позвонил сексопатологу Валере Шустеру, обрисовал ситуацию, он хохотнул: «Обычная история. Веди ко мне обоих!» Не знаю, что уж он там наплел Элле, похоже, сослался на Авиценну, который считал, что природа отпускает мужчине на всю жизнь ограниченное количество семяизвержений, наподобие обоймы, какую выдают бойцу на учебных стрельбах. Ты можешь прицельно бить одиночными, а можешь сразу выпустить веером весь «рожок» и остаться без боеприпасов. Верную Эллу это известие потрясло, с тех пор единственное в квартал снисхождение мужа она воспринимала как щедрый дар судьбы.
А Фрумкин между тем расширил свой половой кругозор, включив в него лаборантку кафедры научного коммунизма и товароведа галантерейного магазина, в который как-то нагрянул с ревизией. Тут надо бы объясниться: Боря числился в каком-то унылом НИИ, но его настоящим призванием была организация народных гуляний, празднеств и факельных шествий. Кроме того, Фрумкин, неизвестно почему, числился общественным инспектором всемогущего Народного контроля. Он мог зайти в любой магазин, взвесить, допустим, килограмм мослов, в ценнике названных отчего-то говядиной 1-го сорта, а потом мягко удивиться явному преобладанию в закупке костных и соединительных тканей в ущерб мышечным. Его, конечно, посылали далеко-далеко, тогда он вяло доставал из нагрудного кармашка удостоверение «Народного контроля», и в магазине начиналась тихая паника, заканчивавшаяся извинениями и дарами, которые Боря, разумеется, гневно отвергал, а позже присылал за ними Эллу или тещу Генриетту Исидоровну.
Фрумкин-то и организовал мне письмо на бланке за подписью заместителя председателя Народного контроля: мол, известному писателю имярек для плодовитого творчества необходима дюжина импортных книжных полок. Я отвез письмо по назначению в мебельный магазин № 34 на окраине столицы – дальше начинались поля и коровники. Директор был на выезде, и мне пришлось долго ждать, наконец он появился – в замшевой куртке и модной водолазке-«лапше». От него пахло шашлыком, вином и одеколоном «Боггарт», продававшимся в «Березке».
– По какому вопросу? – холодно спросил директор, заметив меня.
– Чешские полки.
– Запишитесь в очередь и ходите на переклички, – привычно ответил босс, отпирая кабинет.
– У меня письмо.
– Что еще за письмо? Покажите!
Увидав бланк «Народного контроля», директор сразу подобрел, глянул на меня с нежным уважением и наложил положительную резолюцию.
– Как только придут, я вас лично извещу.
Известил… Я набрал номер Фрумкина и поблагодарил.
– Пустяки! – бодро ответил Боря. – Мы же друзья! – и рассказал про свою новую любовницу – солистку танцевального ансамбля «Рябинушка».
Умер он рано – в конце 1990-х в Израиле, куда уехал после распада СССР, а главное – после упразднения Народного контроля и факельных шествий, без чего его мятущейся душе было скучно в России. Наверное, Фрумкин не выдержал жаркого климата своей исторической родины. Возможно, слишком много соплеменников, которым он когда-то помогал добывать дефициты, хотели с ним благодарно выпить. Да и у женщин там, как понимаете, горячая и требовательная левантийская кровь. Это вам не щадящая нежность наших прохладных славянок и угро-финнок.
Я поймал себя на том, что, не вчитываясь, лишь скольжу глазами по полосам, выругался и сосредоточился. Но тут в кабинет вошел Макетсон, прикрыл дверь, внимательно осмотрелся и очень тихо, почти не разжимая губ, сказал:
– Георгий Михайлович, вам, как коммунисту, я могу это сказать.
– Что?
– Меня хотят внедрить в диссидентское подполье.
– Зачем?
– Нужно. Сегодня собеседование на самом верху. Через час. У Бобкова. Заодно узнаю, что они там решили с Ковригиным.
– Ну, хорошо, идите!
– Но вы понимаете, если кто-то об этом узнает…
– Могли бы и не предупреждать.
Едва он вышел, позвонила Мария Ивановна:
– Заяц, скачи к нам. ТТ тебя ждет. Бегом!
В коридоре, возле зеркала, топтались Фагин, Крыков и лысый пузатый нацмен с золотыми перстнями на толстых волосатых пальцах.
– Триста сорок, батоно Автандил! – не уступал Эдик.
– Триста, больше не дам, – упирался покупатель.
– Что?! Я лучше себе оставлю, – возмущался Крыков.
– Уважаемый, – ласково объяснял Фагин, – это ар-деко! Только свистни – уйдет моментально.
– Свисти сколько хочешь, дорогой, но триста двадцать… – качал потной лысиной покупатель.
– Беру за триста пятьдесят, – бросил я, пробегая мимо, – и закрывайте к чертовой матери вашу лавочку!
Назад: 54. В тылу врага
Дальше: 56. Несчастная Зина