Книга: Веселая жизнь, или Секс в СССР
Назад: 49. Дар напрасный
Дальше: 51. Похмельная реальность

50. Бог запоя

Так здравствуй, Мом, веселый бог запоя,
Налей вина! Уж я не в силах сам.
Давненько не скитались мы с тобою
По преисподней и по небесам.

А.
После ухода Краскина я впал в забытье. Мне снились большие синие птицы, они неутолимо пили из красной реки, окунув в воду головы, как страусы в песок. Проснувшись, я глянул на часы: половина одиннадцатого. Ужин давно закончился. В окне шевелилась густая звездная ночь. Я добрел до умывальника и долго не мог утолить жажду. Горло совсем не болело. Ломота в суставах исчезла. В самом деле, эликсир батыров! Пощупал лоб, и он показался мне едва теплым. Чудо!
– Тридцать шесть и четыре, – констатировала Нюся, с удивлением разглядывая градусник, – вот что значит – молодой организм! Завтра как новенький будешь. Выпей пустырничка, а то не уснешь теперь. Что-то в погоде. У Александра Изотовича опять аритмия. Но он у меня молодец!
Очередь около телефонной будки рассосалась, однако за рифленым стеклом виднелся расплывчатый силуэт: занято.
– Проспал ужин-то? – участливо спросила Ефросинья Михайловна.
– Угу…
– На-кось козьего молочка! – Она достала из-под стойки стакан, накрытый белым ломтиком.
– Спасибо…
Я пил густое пахучее молоко, жевал хлеб и ждал, когда же освободится телефон. Из кабинки доносился прокуренный мужской голос:
– …Зачем нам его убивать? Успеем. Пусть поживет, побегает за деньгами… Кстати, что там у нас с инкассатором?.. Умер при невыясненных обстоятельствах? Ну и хрен с ним… Бухгалтер Шавлов еще жив?.. Вот и хорошо. Он видел налетчиков в лицо и приведет нас к спрятанным деньгам, а потом мы его пырнем на рынке ножом или столкнем под электричку… Лучше сбить машиной? Думаешь? Пожалуй… Он же у нас постоянно гуляет с собакой. Пса-то потом куда? Пес запомнит запах сбившей машины и может опознать убийц… Умница! Отравим крысиным ядом. Ладно, пойду запишу, пока не забыл…
Из кабинки вышел Григорий Майнер, лысый загорелый крепыш в шелковой полосатой пижаме, распахнутой на волосатой груди. Бывший милиционер, он сочинял детективы вместе с младшим братом Кириллом, в прошлом детским стоматологом. Их романы про следователя Трофимова, задумчивого сыщика-разгильдяя, собиравшего оловянных солдатиков и раскрывавшего самые замысловатые убийства, шли нарасхват. Соавторы получили по большой квартире в новом кирпичном доме, построенном для сотрудников МВД, и разъезжали на «Волгах» с блатными номерами, выданными по распоряжению министра Щелокова.
– О Жорик, приехал! – Он обнял меня.
– Да… вот… сегодня…
– А мы с Кирюхой новый «дефектив» лудим. Он в Пицунде сидит, а я здесь, на хозяйстве. Ну, а что там у вас с Ковригиным стряслось? Слышал, дело на тормозах спускают.
– Не похоже.
– Хочешь совет старшего по званию?
– Хочу.
– При голосовании всегда воздерживайся.
– Попробую…
– А ты видел, какая цаца сегодня к Омирову заехала?
– Нет еще.
– Чистая Лоллобриджида! Вот скажи мне, зачем слепому такая красота? Но я-то взял у нее телефончик. Понял? Ну, будь здоров. Пойду запишу сюжет, а то забуду. Знаешь, с чего начинается склероз?
– С чего?
– С того, что утром у девушки спрашиваешь: «Тебе было хорошо?» – и Майнер, оглашая холл иерихонским хохотом, ушел.
В кабинке пахло импортным одеколоном и кубинским табаком. Я приложил к уху еще теплую трубку и набрал номер Леты: сначала шли долгие, безнадежные гудки, но потом она вдруг откликнулась:
– Алло…
– Я не поздно?
– Нормально. Только уборку закончила.
– Бабушка уехала?
– Уехала.
– А чего такой голос грустный?
– Звонили из театра, сказали, чтобы в понедельник забрала трудовую книжку.
– Не имеют права. Отгуляй хотя бы отпуск.
– Игорь тоже так считает. Ты когда завтра приедешь?
– Могу утром.
– Давай к обеду. Мне надо принять ванну, почистить перышки и выпить чашечку кофе. Пока! Целую…
Ее словесный поцелуй молниеносно пролетел по многокилометровому подземному кабелю и вонзился прямо в мое сердце, словно индейская колючка, отравленная сладким ядом.
– Пока-а…
Я хотел выйти, но, помедлив, все-таки набрал свой домашний номер – никто не ответил. Значит, Нина осталась у тещи: сидят на кухне, гоняют чаи с ликером и горюют, как не повезло им с мужем и зятем. Мне снова захотелось выпить, точнее, это не покидающее меня желание вступило в острую фазу. Но ведь бар уже закрылся. Почему, почему при социализме все закрывается так рано? Какой-то трудовой детский сад! Смотришь западный фильм, там ночь – за полночь самый простой труженик, а не интурист какой-нибудь, сидит в кафе, потягивает виски, смотрит, как полуголые девушки вертят у шеста своими волнующими объемами, потом знакомится с милой одинокой дамой, запросто берет у портье ключ и поднимается с ней в номер для счастья взаимного обладания. Вот жизнь! А у нас? Нет одиннадцати, а бар уже закрыт. Что теперь мне делать? Можно, конечно, поскрестись к Пчелкину – он всегда нальет, но у него аритмия. Перед Нюсей неловко. Второй вариант – одеться, выйти к воротам и ждать, когда мелькнет зеленый огонек: у таксистов обычно есть водка по десятке за бутылку, но к нам сюда они заворачивают редко. Оставался последний способ, самый верный.
Я медленно двинулся по коридору, словно пеленгатор, прислушиваясь к звукам и шевелениям за дверями. Где-то лязгала пишущая машинка – кто-то неутомимо ваял нетленку на ночь глядя. Из другого номера неслись гнусавые голоса, то и дело пропадающие в вое «глушилок». Писатели насыщались забугорной свободой, копя в сердце обиды на Советскую власть. В номере Краскина громыхали пружины и низкий женский голос, задыхаясь, рычал: «Не останавливайся, сволочь!» Значит, старый скалолаз все-таки пошел на штурм смертельной вершины. В каморке Омирова звучали стихи, я даже разобрал несколько строк:
О женщины, вы все как есть богини!
Рассыпанные кудри по плечам…
Я никогда не видел вас нагими,
Но вы мне часто снитесь по ночам…

Наконец я уловил за одной из дверей то, что искал: там смеялись, гомонили, а главное – чокались. По неписаным законам Дома творчества, если сосед заглянул, скажем, за кипятильником и угодил к застолью, его немедленно приобщали к пьянке, порой даже насильно. Я постучал и, не дожидаясь приглашения, толкнул дверь. В номере шел пир. В сизом дыму я различил Вовку Шлионского, у него на плече висела все та же дама в красном. Певец тундры поэт Билибердиев, улыбаясь широким, как бубен, лицом, резал длинным кавказским кинжалом батон колбасы, а пьяненький Краскин, засучив рукав, ловил в трехлитровой банке с рассолом увертливый, как рыбка, огурец. На кровати лицом к стене храпело, побулькивая, неопознанное писательское тело, укрытое пегой буркой.
– Жора! – воскликнули пирующие. – Заходи!
Мне тут же всунули в руку знакомый рог и наполнили его портвейном, пахшим клеем «Момент», а певец тундры поднес мне на ноже кусок колбасы толщиной с копыто.
– А где Шовхал? – спросил я, сообразив, в чей номер попал.
– Пей! – приказал Вовка.
– Ты же в Кургане?
– Рейс утром.
– А где Шовхал?
– Он с Розкой, – объяснил Лева. – Пей!
– Она же терпеть не может нацменов.
– Я портвейн тоже не люблю, а что делать? Пей!
– Сам ты, Левка, еврей нерусский, – оскорбился Билибердиев и встал, чтобы уйти.
– Евреи – прекрасные любовники! – полуочнулась дама в красном.
– Пейте, гады! – рявкнул Шлионский. – А ты, сука, спи!
Мы выпили за дружбу народов и поцеловались в знак примирения. Когда Билибердиев объяснял, чем ягель отличается от подмосковных мхов и лишайников, вернулся, красный и распаренный, как после бани, Шовхал. Он обнял Леву, сказал, что такой страстной женщины у него никогда еще не было, если не считать одну проводницу поезда Махачкала – Москва. Ликуя, горец вытащил из-под кровати чемодан и достал двадцатилетний дагестанский коньяк. Мы подняли стаканы за мужскую мощь горцев.
– А правда, что вы тренируетесь на ослихах? – спросил Лева, спьяну становившийся ехидным.
– Кто тебе сказал? – тускло поинтересовался Шовхал и потянулся к кинжалу.
– Я пошутил… – испугался альпинист.
– Не надо так шутить!
Дама в красном стала кричать, что самая страстная женщина в мире она и готова немедленно доказать это всякому, кто сомневается. Сомневающихся не нашлось, и она, удовлетворенная, уснула.
Когда осеннее утро занавесило окна серыми портянками рассвета, мы задремали, но Шлионский вдруг вскочил и с криком «самолет!» ринулся к двери. Мы, кроме неопознанного писательского тела, метнулись следом, хотя понимали: на внуковскую электричку уже не успеваем. К счастью, возле кладбища нас нагнало, замедлив ход на повороте, такси. Вова рысью бросился на капот. Шофер едва успел ударить по тормозам и в ярости выскочил, размахивая монтировкой, Шовхал в ответ обнажил клинок и вежливо объяснил, что его лучший кунак и великий поэт опаздывает на самолет. Проматерившись, водитель сказал, что как раз везет в аэропорт мужика и если тот не против, можно взять попутчика. Напуганный пассажир был согласен на все. Следом за Шлионским в машину влезла красная дама.
– Я тоже лечу в Курган, – заявила она.
– У тебя нет билета, дура!
– Ну и что! Скажу им, что я твоя муза.
Как ни странно, этот аргумент всех убедил. Шофер быстро продал нам две бутылки водки за четвертной и умчался. На обратном пути мы пели про «взлетные огни аэродрома» и потеряли Краскина. Следопыт Билибердиев, привыкший выслеживать зверя в тундре, догадался по каким-то тайным приметам, что Лева скрылся на кладбище. Там мы его и нашли возле могилы Пастернака. Поэт-альпинист, плача, бился лбом о серый обелиск с лошадиным профилем нобелевского лауреата и просил поделиться талантом, который теперь покойному совершенно не нужен. У подножия могильной плиты в желтеющей траве весьма кстати обнаружились граненый стакан и несколько сморщенных яблок. Мы трижды помянули Бориса Леонидовича, после чего мир накренился и завертелся, подобно карусели в парке культуры и отдыха. Мимо, сливаясь, проносились ландшафты, пейзажи, интерьеры, туловища, лица, встающее и расползающееся по небу красное солнце… У самого Дома творчества мы потеряли певца тундры – он ушел за оленями.
Поздним утром в моем номере заботливый Шовхал поил меня с ложечки, приводя в чувство коньяком, а Капа Ашукина на подносе принесла завтрак из столовой, куда я не мог спуститься самостоятельно. От какао меня вырвало – стало гораздо легче. Потом появился Зыбин с пятилитровой банкой свежего «Жигулевского» и вязанкой соленых сушек на шее. Несколько стаканов пива подарили сознанию вялое благодушие, переходящее в осоловелый фатализм. Виталий Дмитриевич, допив «Жигулевское», прочитал нам стихи о неизбежной гибели человечества в атомной войне. Но Капа пила легкое «Алиготе» и постоянно возвращала нас к плану спасения Ковригина, который мы после вялых споров наконец выработали и скрепили брудершафтом. Во время тайных переговоров меня несколько раз звали вниз к телефону, я вскакивал с постели и падал без сил на подушку. В конце концов Зыбин объявил, что пиво – лишь базис, и достал из бокового кармана «надстройку» в виде четвертинки. Ашукина возразила, что никогда не мешает крепкие напитки с вином, но водки выпила. Глава поэтического цеха поощрительно положил ей ладонь на колено, она в ответ призналась, что любит мужа, несмотря ни на что, и заплакала.
Я снова забылся, и мне приснилась огромная карусель. Она вращалась вокруг планеты, подобно кольцам Сатурна, и состояла из могильных оград, в которых, как в клетках, сидели люди, пили водку из граненых стаканов, закусывая сморщенными яблоками, а огрызками кидались друг в друга…
У читателя, особенного молодого, может сложиться неверное впечатление, будто мое поколение вообще не просыхало, существуя в непреходящем алкогольном дурмане. О, это, конечно, не так! Мы тоже учились, работали, любили, творили, выдумывали, пробовали. Но пили и вправду больше, чем нынешние пользователи. Сужу по моей дочери и зятю, а также по их сверстникам. Внуки еще не подросли, поэтому от прогнозов воздержусь. Оно и понятно: наше, советское поколение развивалось в условиях неумолимого движения к идеальному обществу. Скорость этого движения не зависела от нас так же, как плавный ход эскалатора в метро. Например, если тебя поставили в очередь на улучшение жилищных условий и обещали квартиру через три года, ты можешь, конечно, являться на работу трезвым, как стеклышко пулковского телескопа, и висеть на доске почета, но раньше строка новую квартиру ты все равно не получишь, хоть тресни. Более того, председатель профкома, сам не дурак выпить, может заподозрить, будто ты загордился и своей наглой трезвостью бросаешь вызов коллективным традициям. Не дай бог у кого-то родится внезапный ребенок, начнут ломать голову, кого из очередников подвинуть, а тут как раз ты со своей назойливой правильностью…
Однако вынужден согласиться: в этой правдивой повести частота и интенсивность потребления алкоголя явно сгущены. Зачем? Объясню. Во-первых, мой лирический герой попал в сложную жизненную ситуацию и снимает стресс, как привык и учили. Во-вторых, виновата избирательность человеческой памяти. Поясню на примере: любой электрик охотно расскажет вам о жутких ударах током, полученных при ремонте проводок, однако это вовсе не значит, будто каждый трудовой день его внезапным разрядом сносило со стремянки. Просто память сохранила наиболее яркие впечатления от опасной профессии. В-третьих, бывают рядовые, рутинные бессмысленные выпивки, они почти сразу блекнут, сливаясь с бытовым фоном, а есть судьбоносные загулы, которые навек впиваются в память, как любовное признание, вырезанное на парковой скамье. Моя же хроника повествует о событии, важном не только для автора, но и для всей мировой литературы, потому-то каждая рюмка, выпитая в ту роковую осень, бесценна и заслуживает внимания потомков.
Наконец, вот еще что: наше литературное поколение всегда было верно завету Белинского – сгущать правду жизни, типизировать, стирая случайные черты, чтобы увидеть, как «мир прекрасен». Чем мы поднесь и занимаемся в меру сил и таланта…
Назад: 49. Дар напрасный
Дальше: 51. Похмельная реальность