2. Новые культурные войны
Смерть объективности «освобождает меня от обязанности быть правым». Теперь «требуется лишь быть занятным».
Стэнли Фиш
В пророческой статье 2005 года Дэвид Фостер Уоллес рассуждал о том, что с появлением все большего числа новостных источников – печатных, телевизионных и онлайн – возник «калейдоскоп информационных возможностей». В качестве одного из парадоксов этого небывалого медийного ландшафта, породившего множество идеологических новостных каналов (включая немало правых, например, Fox News и The Rush Limbaugh Show), Уоллес отмечал укрепление «релятивизма именно такого сорта, который отвергают культурные консерваторы, то есть общедоступность и обесценивание знания, когда «истина» становится лишь вопросом точки зрения и политического интереса».
Эти слова написаны более чем за десять лет до президентских выборов-2016, и они до жути точно описывают культурный ландшафт при Трампе, когда истина все больше «в глазах смотрящего», факты легко перетасовываются и вообще они – социальный конструкт, мы словно бы перенеслись в перевернутый мир, где оказались выворочены наизнанку все прежние представления и отношения.
Республиканская партия, некогда оплот поборников холодной войны, и Трамп, пришедший к власти под лозунгом «закон и порядок», отмахиваются от угрозы, которую представляет собой российское вмешательство в американские выборы, а республиканские члены конгресса поговаривают о тайном заговоре в недрах ФБР и Министерства юстиции. Подобно иным представителям контркультуры 1960-х годов, новые республиканцы отвергают рационализм и науку. В первом раунде культурных войн многие из «новых левых» отвергали идеалы Просвещения как атавизм прежнего патриархального и имперского мышления. Теперь на идеалы разума и прогресса набросились правые, увидев в них проявление либерального заговора, направленного на подрыв традиционных ценностей, или же подозрительную примету яйцеголового элитизма. Параноидальные страхи насчет правительства все более смещались от левых, которые винили военно-промышленный комплекс в развязывании Вьетнамской войны, к правым: тролли альт-райтов и республиканские члены конгресса теперь дружно винят так называемое «глубинное государство» в злоумышлении против президента.
Сторонники Трампа во время избирательной кампании подавали себя как мятежную, даже революционную силу, которая сражается за вытесненных на обочину избирателей. Язык этой кампании до странности напоминал риторику радикалов шестидесятых годов: «Мы постараемся испортить игру стакнувшимся богачам, крупным корпорациям и владельцам СМИ», – заявил на одном из своих выступлений Трамп. А в другом выступлении он призывал полностью обновить «коррумпированный и непригодный политический истеблишмент».
Еще удивительнее, как правые популисты присваивают аргументацию постмодернизма, воспринятое им философское опровержение объективности – на протяжении десятилетий эти школы идей ассоциировались с левыми и с теми академическими кругами, которые вызывают глубочайшее презрение у Трампа и его сотоварищей. Зачем обращать внимание на эти зачастую довольно сложные высказывания ученых? Можно с уверенностью утверждать, что Трамп никогда не заглядывал в труды Дерриды, Бодрийяра или Лиотара, и едва ли вина за распространившийся в стране нигилизм лежит на постмодернистах. Тем не менее какая-то упрощенная версия их идей проникла, видимо, в популярную культуру и была подхвачена заступниками президента, которые с помощью релятивистских аргументов оправдывают его ложь; была подхвачена также деятелями правого крыла, которые ставят под вопрос эволюцию, отрицают реальность климатических изменений или распространяют альтернативные факты. Даже Майк Чернович, известный конспиролог и тролль альт-райтов, прибег к постмодернизму в интервью 2016 года для The New Yorker: «Послушайте, я познакомился в университете с теориями постмодернистов. Если все – нарратив, то нам нужны альтернативы на замену господствующего нарратива, – заявил он и добавил: – А по мне и не скажешь, что я читал Лакана, верно?»
С 1960-х годов обвально падала вера в институты и официальные нарративы. Отчасти скептицизм представлял собой необходимую поправку, рациональную реакцию на катастрофы Вьетнама и Ирака, на Уотергейт и финансовый кризис 2008 года, на культурные предрассудки, издавна заражавшие все, от преподавания истории в начальной школе до несправедливостей судебной системы. Но произошедшая благодаря Интернету демократизация информации принесла не только захватывающие дух инновации и возможности для предпринимательства, но и целый каскад дезинформации и релятивизма, вплоть до нынешней эпидемии фейковых новостей.
Ключевую роль в обрушении официальных нарративов в академическом мире сыграла совокупность идей весьма широко понимаемого постмодернизма, который был занесен в американские университеты во второй половине ХХ века через посредство таких французских мыслителей, как Фуко и Деррида (а они, в свою очередь, в долгу перед немецкими философами Хайдеггером и Ницше). В литературе, кино, архитектуре, музыке и живописи концепции постмодернизма (подрыв нарративных традиций, уничтожение границ между жанрами, между поп-культурой и высоким искусством) несли свободу, а порой и преображение и породили в итоге широкий спектр новаторских произведений таких художников, как Томас Пинчон, Дэвид Боуи, братья Коэн, Квентин Тарантино, Дэвид Линч, Пол Томас Андерсон и Фрэнк Гери. Однако стоило применить постмодернистские теории к социальным наукам и к истории, и всевозможные философские выводы, как желанные, так и непредусмотренные, рикошетом разнеслись по нашей культуре.
Существует множество различных изводов постмодернизма и множество различных истолкований, но в самом широком смысле постмодернистский дискурс отрицает объективную реальность, существующую независимо от человеческого восприятия, и утверждает, что знание проходит через искажающие фильтры класса, расы, гендера и иных переменных. Отвергая возможность объективной реальности и подставляя вместо истины понятие точки зрения и перспективы, постмодернизм сакрализует принцип субъективности. Язык также считается ненадежным и неустойчивым (между сказанным и подразумеваемым непреодолимый разрыв), и даже отвергается сама мысль, что люди могут действовать как полностью рациональные и автономные существа, ибо каждый из нас, сознает он это или нет, сформирован конкретной эпохой и культурой.
Долой надежды на консенсус. Долой представление об истории как о линейном нарративе. Долой большие универсальные или же трансцендентные метанарративы. Просвещение, к примеру, сбрасывается многими левыми постмодернистами со счетов как евроцентричное или же доминантное прочтение истории, увековечивающее колонизаторские или капиталистические представления о разуме и прогрессе. Отбрасывается и христианский нарратив искупления, и марксистский путь к коммунистической утопии. Для некоторых постмодернистов, по наблюдениям писателя Кристофера Батлера, уже и аргументы ученых – «всего лишь квазинарративы, состязающиеся со всеми другими за внимание публики. Они не могут претендовать на идеальное или надежное совпадение с реальностью. Просто еще одна форма вымысла».
Миграция постмодернистских концепций из академического мира в политический мейнстрим – еще одно свидетельство того, как сильно и неожиданно мутировали культурные войны (так именовались громогласные споры 1980–1990-х годов о расовых, религиозных и гендерных вопросах и наполнении школьной программы). Теракт 11 сентября и финансовый кризис 2008 года, как считали, вывели эти споры из поля внимания, и во второй президентский срок Барака Обамы появилась надежда, что культурные войны или хотя бы их наиболее вредоносная форма пойдут на спад. Законодательство по здравоохранению, Парижское соглашение по климату, стабилизация экономики после краха 2008 года, однополые браки, попытки исправить изъяны уголовного суда – хотя требовалось еще множество существенных реформ, значительная часть американцев уверовала, что страна хотя бы ступила на прогрессивный путь.
В книге «Война за душу народа» (2015) историк Эндрю Хартман пишет, что традиционалисты, «сопротивлявшиеся назревшим в шестидесятые переменам в культуре» и «идентифицировавшие себя с нормативным американизмом 1950-х», видимо, проиграли культурные войны 1980–1990-х годов. К началу XXI века, писал Хартман, «растущее большинство американцев приняло, и даже с радостью, то, что в этот момент казалось новым образом нации. В свете этого нового понимания культурные войны конца ХХ века рассматривались как период адаптации: в борьбе и страданиях рождалась новая культура. Эти войны вынудили американцев, даже консервативных, признать происходящие в жизни страны перемены. И хотя признание часто принимало форму недовольства, недовольство становилось первым шагом к смирению, а то и полному принятию».
Этот оптимистический прогноз, как выяснилось, был чрезвычайно преждевременным, примерно как эссе Фрэнсиса Фукуямы «Конец истории» (1989), в котором утверждалось, что обрушение советского коммунизма означает торжество либеральной демократии и ей суждено сделаться «окончательной формой правления». Отчет Freedom House завершается выводом: «На фоне заметного усиления популистских и националистических сил внутри демократических стран 2016 год – уже одиннадцатый подряд год повсеместного упадка свободы». А в 2017 году Фукуяма выразил озабоченность «постепенной эрозией институтов» и демократических норм при президенте Трампе: по его словам, четверть века назад он «не имел ни представления, ни теории о том, как может произойти регресс демократии», но теперь он с очевидностью понимает, что такой регресс «вполне возможен».
Что же касается культурных войн, вскоре они вспыхнули с удвоенной силой. Крайние сегменты республиканского электората – Партия чаепития, обличители «Обамы-неуроженца», правое крыло евангеликов, белые националисты – мобилизовались против политики президента Обамы. Трамп, сначала в роли кандидата, а потом в роли президента, подливал бензина в эти социальные и политические костры, тем самым наращивая число собственных приверженцев и одновременно отвлекая внимание от своих политических промахов и всевозможных скандалов. Он использовал раскол американского общества, апеллировал к страхам белых представителей рабочего класса перед слишком быстрыми переменами и предоставил им собственноручно отобранных козлов искупления – иммигрантов, афроамериканцев, женщин, мусульман, – пусть отведут душу. И не случайно российские тролли, помогавшие Трампу победить и усердствовавшие главным образом ради того, чтобы подорвать веру в демократические институты США, с помощью фейковых аккаунтов в соцсетях старались максимально усилить раздоры между американцами. Например, выяснилось, что российские тролли создали в Facebook аккаунт Heart of Texas и с него в мае 2016 года готовили акцию протеста «Остановить исламизацию Техаса», а с другого, столь же фейкового, аккаунта «Объединенных мусульман Америки» готовили контракцию в том же месте и в то же время.
Среди самых яростных критиков проводимой Трампом политики страха и разделения оказались и консерваторы – Стив Шмидт, Николь Уоллес, Джо Скарборо, Дженнифер Рубин, Макс Бут, Дэвид Фрум, Билл Кристол, Майкл Герсон и сенаторы-республиканцы Джон Маккейн и Джефф Флейк. Но в целом Славная Старая партия сплотилась вокруг Трампа и принялась находить оправдания его лжи, пренебрежению к экспертным знаниям, презрению к тем самым идеалам, на которых была основана Америка. Для таких сторонников партия оказалась превыше всего – морали, национальной безопасности, ответственного налогообложения, здравого смысла и элементарных приличий. Когда появились слухи о предполагаемом адюльтере Трампа с порнозвездой Сторми Дэниэлс, на выручку пришли евангелики: Джерри Фалуэлл отмахнулся от этой истории – «все это давнее прошлое», – а Тони Перкинс, президент Аналитического центра семьи (Family Research Council), заявил, что он сам и члены его группы готовы дать положительную характеристику личному поведению Трампа.
Удивительный поворот сюжета, если вспомнить позицию консерваторов в пору первых культурных войн 1980–1990-х годов. Тогда консерваторы выступали поборниками традиции, экспертного знания и господства закона и противостояли тому, что они считали упадком рационального знания и утратой западных ценностей. В книге «Закат американского разума» (The Closing of the American Mind, 1987) политический философ Аллан Блум восстает против релятивизма и осуждает университетские протесты 1960-х годов, когда, по его словам, «преданность поставили превыше науки и страсть превыше разума». Исследовательница Гертруда Химмельфарб также предостерегала о политизации исторических монографий и преподавания истории у нового поколения постмодернистов: рассматривая прошлое сквозь линзы гендера, расы и т. д., постмодернисты, по ее мнению, утверждали не только равноправие всех истин, но и что «все притязания на истину тщетны и, более того, пагубны».
Некоторые критики несправедливо сваливают плюралистические призывы мультикультурализма в одну кучу с аргументами радикальных постмодернистов, осмеивающих саму надежду преподавать или писать историю честно. Однако мультикультурализм предлагает необходимый антидот традиционной американской исключительности и западному доминированию, открывая тесные врата истории для женщин, афроамериканцев, коренного населения Америки, иммигрантов и для представителей иных прежде остававшихся маргинальными групп и точек зрения. Мультикультурализм обнажает неполноту значительной части традиционной историографии, как убедительно доказывают Джойс Эпплби, Линн Хант и Маргарет Джейкоб в проницательной и преисполненной здравого смысла книге «Рассказать правду об истории», – так появляется возможность более инклюзивной, включающей многие голоса позиции. Но авторы этой книги предостерегали также от крайностей: борьба с традиционной историографией могла породить и опасное редукционистское заблуждение, будто «всякое знание о прошлом – лишь идеологический конструкт, обслуживающий конкретные интересы, а потому история – набор мифов, утверждающих или подкрепляющих групповые идентичности».
Наука тоже оказалась под огнем радикальных постмодернистов, которые заявили, что и научные теории окрашены социально: на формулировках отражается личность человека, выдвигающего теорию, и ценности культуры, в которых эти теории складываются, а значит, и наука не может претендовать на нейтральность или на владение универсальными истинами.
«Постмодернистский подход идеально совпал с тем неоднозначным отношением к науке, что сложилось в пору холодной войны в связи с развитием атомного оружия», – пишет Шон Отто в «Войне против науки». Среди склоняющихся к левым профессоров и доцентов гуманитарных факультетов, поясняет он, «наука стала восприниматься как сфера деятельности «ястребов», большого бизнеса и правого крыла властных структур. С ней ассоциировались загрязнение окружающей среды, алчность, пренебрежение интересами людей, механистичность, сексизм, расизм, империализм, гомофобия, угнетение и нетерпимость. Наука – это бессердечная идеология, равнодушная к духовному, холистическому благополучию наших душ и тел и нашей матери-Земли».
Утверждение, будто культура и бэкграунд исследователя могут повлиять на верифицируемые факты, само по себе нелепо. «Содержание углекислого газа в атмосфере останется одинаковым, замеряет ли его женщина родом из Сомали или мужчина-аргентинец», – иронизирует Отто. Но такого рода постмодернистские суждения приуготовили путь современным антипрививочникам и отрицателям глобального потепления, которым не указ и единодушное мнение подавляющего большинства ученых.
Как и во многих других вопросах, Оруэлл и тут оказался пророком, за много десятилетий предугадав такого рода опасность. В эссе 1943 года он писал: «Особая мета нашей эпохи – отказ от самой идеи, что возможна история, которая правдива. В прошлом врали с намерением или подсознательно, пропускали события через призму своих пристрастий или стремились установить истину, хорошо понимая, что при этом не обойтись без многочисленных ошибок, но, во всяком случае, верили, что есть «факты», которые более или менее возможно отыскать». И далее Оруэлл пишет: «Тоталитаризм уничтожает эту возможность согласия, основывающегося на том, что все люди принадлежат к одному и тому же биологическому виду. Нацистская доктрина особенно упорно отрицает существование этого вида единства. Скажем, нет просто науки. Есть «немецкая наука», «еврейская наука» и т. д. Когда истина до такой степени фрагментируется, вождь или правящая клика могут диктовать народу, во что верить: «Если Вождь заявляет, что такого-то события «никогда не было», значит, его не было».
Все, кто желает придать респектабельность давно дискредитированным теориям или же, как это делают отрицатели Холокоста, стереть из истории целые главы, охотно прибегают к основному доводу постмодернизма: любая истина истинна лишь отчасти. Деконструкция истории, по наблюдениям, высказанным Деборой Липштадт в книге «Отрицание Холокоста», обладает «потенциалом радикально менять способы передачи установленной истины от поколения к поколению». Складывается интеллектуальный климат, в котором «ни один факт, ни одно событие, ни один аспект истории не может иметь фиксированного смысла и содержания. Любая истина может быть перетолкована, любой факт – отброшен. Нет безусловной исторической реальности».
Постмодернизм не только отказался от любых метанарративов, но и разоблачил нестабильность самого языка. Один из отцов-основателей постмодернизма, Жак Деррида, который обрел статус великого учителя в американских университетах 1970–1980-х годов главным образом благодаря таким ученикам, как Пол де Ман и Хиллис Миллер, использовал термин «деконструкция» для описания определенного рода текстуального анализа, каковой, он настаивал, следовало применить не только к литературе, но и к истории, архитектуре, социологии и т. д.
Деконструктивизм считает любые тексты нестабильными и вместе с тем сложными, то есть не поддающимися редукции, причем читатели и наблюдатели постоянно вносят в них новые смыслы. Сосредоточив внимание на возможных противоречиях и двусмыслицах текста (и формулируя свои доводы умышленно запутанной претенциозной прозой), деконструктивизм проповедовал крайний релятивизм, выводы из которого оказываются нигилистическими: чему угодно может быть приписано какое угодно значение, намерение автора не принимается во внимание, им можно пренебречь; не существует очевидного или опирающегося на здравый смысл прочтения, поскольку значения любого текста неисчерпаемы. Словом, истины не существует.
Как пишет в проницательной книге «Знаки времени» Дэвид Леман, худшие опасения критиков деконструктивизма подтвердились в 1987 году, когда разразился скандал вокруг Поля де Мана и деконструктивистская аргументация была пущена в ход с целью обелить недопустимое.
Де Ман, йельский профессор и одна из ярчайших звезд на небосклоне деконструктивизма, превратился в почти культовую фигуру в академических кругах. Ученики и коллеги описывали его как блистательного харизматичного и чарующего ученого, бежавшего из захваченной нацистами Европы – после того как, по его словам, он успел принять участие в бельгийском Сопротивлении. Совсем иной образ возникает из написанной профессором Ивлин Бэриш биографии «Двойная жизнь Поля де Мана»: нераскаявшийся преступник, оппортунист, двоеженец и опасный для окружающих нарциссист, осужденный в Бельгии за растрату, мошенничество и подделку финансовых документов.
Самые шокирующие сведения о де Мане всплыли через четыре года после его смерти, в 1987 году: молодой бельгийский исследователь обнаружил, по меньшей мере, сотню его статьей для пронацистской бельгийской газеты Le Soir, опубликованных в пору Второй мировой войны. Газета прокламировала яростный антисемитизм, в одной из передовиц заявлялось: «Мы твердо намерены воспретить расовое смешение с ними и освободиться духовно от их деморализующего влияния в царстве мысли, литературы и искусства».
В одной из самых возмутительных статей, помещенных в Le Soir, де Ман утверждает, что «еврейские писатели всегда оставались второсортными», а потому не сумели оказать «существенное влияние» на развитие современной европейской цивилизации. «Из этого с очевидностью следует, – пишет он, – что решение еврейской проблемы, то есть создание еврейской колонии, изолированной от Европы, не повлечет каких-либо негативных последствий для литературной жизни Запада. Он утратит всего-навсего несколько деятелей небольшой ценности и продолжит, как в былые времена, развиваться в соответствии с высшими законами эволюции».
Когда новости о коллаборационистских писаниях де Мана распространились по университетским кругам, некоторые коллеги стали задаваться вопросом, не повлияло ли постыдное, скрываемое прошлое на теорию деконструкции, в частности, не потому ли де Ман утверждал, что «обсуждение реального исторического существования писателей – пустая трата времени».
Но еще большую тревогу вызвали попытки заступников де Мана, в том числе Дерриды, применить принципы деконструкции к антисемитским статьям де Мана: якобы эти статьи составлены в таких выражениях, что на самом деле подрывают то, что на первый взгляд в них сказано, или же в его словах заложена такая двусмысленность, что никакой моральной ответственности за них быть не может.
Один поклонник де Мана (его цитирует Леман) пытался доказать, что высказывания о еврейских авторах на самом деле – нераспознанная ирония, и утверждал, что «все разделы статьи, посвященные еврейскому вопросу, написаны со сдержанной насмешкой, которая, несомненно, направлена не на евреев, а на антисемитов». Проще говоря, этот поклонник предполагал, что де Ман подразумевал нечто, в точности противоположное тому, что содержалось в его статьях для Le Soir.
Хотя деконструктивисты привержены насыщенной специфическим жаргоном прозе и извращенному, совершающему акробатические трюки синтаксису, многое в их терминологии – «неопределенность текстов», «альтернативные пути знания», «лингвистическая нестабильность» – ощущается как более утонченные версии выражений, к которым прибегают помощники Трампа, оправдывая его ложь, частую перемену мнений и нарушенные обещания. Например, представитель Трампа сообщил советнику японского премьер-министра Синдзо Абэ, что «не всякое публичное высказывание мистера Трампа следует понимать буквально», а бывший руководитель кампании Кори Левандовски считал, что основная проблема заключается в СМИ: «Ребята, вы принимали на веру все, что говорил Дональд Трамп. Американский народ соображает лучше».