Книга: Восемь гор
Назад: Часть вторая Дом примирения
Дальше: Глава 6

Глава 5

Отец умер, когда ему было шестьдесят два, а мне тридцать один. Лишь на похоронах я сообразил, что сейчас мне столько же, сколько было отцу, когда родился я. Но в тридцать один год я мало походил на него: я не был женат, не работал на фабрике, не родил сына, жил наполовину жизнью взрослого, наполовину – ребенка. Я занимал однокомнатную квартиру и с трудом мог позволить себе подобную роскошь. Я мечтал зарабатывать на жизнь как документалист, но, чтобы платить за квартиру, брался за любую работу. Впрочем, я тоже эмигрировал: я унаследовал от родителей представление о том, что в молодости приходит час попрощаться с городом, где ты родился и вырос, уехать и повзрослеть где-то в другом месте. Поэтому в двадцать три года, отслужив в армии, я уехал к одной девчонке в Турин. Наша с ней история быстро закончилась, зато моя история с Турином нет. Я сразу почувствовал себя уютно среди его старых речек и прячущихся под портиками старых кафе. В то время я читал Хемингуэя, бродил без гроша в кармане и был открыт для знакомств, предложений работы и других возможностей. Моя жизнь была постоянным праздником, который проходил на фоне гор, хотя туда я больше не возвращался: видеть горы на горизонте, выходя из дома, казалось благословением.
Теперь нас с отцом разделяли сто двадцать километров полей и рисовых плантаций. Ерунда, но преодолевать их мне не хотелось. Пару лет назад я в последний раз серьезно разочаровал его, бросив университет, хотя по математике у меня всегда был высший балл и отец надеялся, что я пойду по его стопам. Тогда он сказал мне, что я трачу жизнь впустую, а я ответил, что, по моему мнению, впустую свою жизнь потратил он. Мы не говорили друг с другом целый год: тогда я служил в армии и приезжал домой лишь на побывку. Отслужив, я сразу уехал, толком не попрощавшись. Для него и для меня было лучше, чтобы я шел своим путем и где-то в другом месте строил свою жизнь, непохожую на его жизнь. Когда мы разъехались, ни он, ни я не пытались как-то сократить разделявшее нас расстояние.
С мамой было по-другому. Я не любил говорить по телефону, и она решила, что будет мне писать. Обнаружила, что я отвечаю. Я любил вечерами садиться за стол, брать бумагу и ручку и рассказывать обо всем, что со мной произошло. В письме я сообщил ей, что решил поступить в киношколу. Там я нашел своих первых туринских друзей. Мне нравилось документальное кино, мне казалось, что я умею наблюдать и слушать, мамины ответы вселяли надежду: “Да, у тебя это всегда хорошо получалось”. Я знал, что кино еще очень нескоро станет для меня профессией, но мама с самого начала меня поддерживала. Годами она посылала мне деньги, а я в ответ – рассказы о том, чем я занимаюсь, истории разных людей, разных мест, моих вылазок в город… Это были короткие фильмы, которые никто не видел, но которыми я очень гордился. Мне нравилось, во что превращалась моя жизнь. Так я отвечал маме, когда она спрашивала, счастлив ли я. Отвечать на другие вопросы я избегал – о девушках, романы с которыми заканчивались через несколько месяцев, потому что, как только отношения становились серьезными, я исчезал.
“Как ты?” – спрашивал я маму в письме.
“У меня все хорошо, вот папа слишком много работает, совсем себя не бережет”, – отвечала мама. Она больше рассказывала об отце, чем о себе. Дела на фабрике шли скверно, но отец, вместо того чтобы махнуть на все рукой и дождаться пенсии, удвоил усилия. Он много ездил на машине, один, проделывая сотни километров от одного филиала до другого, возвращался домой обессиленный и сразу после ужина засыпал. Спал он недолго: ночью вставал и опять брался за работу, заботы не давали крепко уснуть, но мама считала, что дело не только в фабрике. “Отец всегда был тревожным, теперь это превратилось в болезнь”. Он переживал из-за работы, переживал из-за приближавшейся старости, переживал из-за мамы, стоило ей схватить простуду, переживал из-за меня. Он просыпался и вскакивал, боясь, что со мной случилась беда. И тут же просил маму позвонить мне, даже если это означало меня разбудить: мама уговаривала его подождать несколько часов, пыталась успокоить, уложить спать, угомонить. Не то чтобы он не прислушивался к своему телу, отец не умел жить иначе, без постоянного напряжения: просить его успокоиться было все равно, что просить медленно подниматься по горной тропе, дыша свежим воздухом и ни с кем не соревнуясь.
Отчасти отец был тем человеком, которого я знал, отчасти – другим, каким он представал в маминых письмах. Этот, “другой”, отец вызывал мое любопытство. Я вспомнил, что порой он казался ранимым, порой бывал растерянным, хотя и пытался это скрыть. Например, когда я свешивался со скалы, он инстинктивно хватал меня за ремень. Когда меня мутило на леднике, отец переживал сильнее меня. Я говорил себе, что, наверное, “другой” отец всегда был рядом со мной, а я его не замечал – “первый” отец полностью его заслонял. Я стал думать, что в будущем можно и даже нужно попробовать опять сблизиться с ним.
А потом это будущее исчезло в один миг, вместе со всем, что оно сулило. Однажды мартовским вечером 2004 года мама позвонила и сказала, что у отца на автостраде случился инфаркт. Его нашли на площадке для отдыха. Отец не создал аварийную ситуацию, у него хватило сил сделать все, как надо: включить аварийку, затормозить и остановиться, словно у него прокололась шина или кончился бензин. На самом деле силы кончились у его сердца. Он слишком долго мчался на полной скорости и слишком мало следил за собой: отец почувствовал страшную боль в груди и успел понять, что у него сломалось. На стоянке он заглушил мотор. Ремень безопасности отстегивать не стал. Он остался сидеть – так его и нашли, как выбывшего из соревнований гонщика. Смерть словно пошутила над отцом: все его обгоняли, а отец застыл, держа руки на руле.

 

Весной я на несколько недель вернулся к маме в Милан. Нужно было заняться делами, да и просто хотелось побыть с ней. После суматохи похорон, когда все закончилось, мы с мамой обнаружили, что отец все заранее предусмотрел. Да еще как предусмотрел! У него в ящике лежала инструкция: банковские данные и все прочее, чтобы мы с мамой получили его наследство. Поскольку мы были единственными наследниками, завещание составлять не пришлось. На том же листе он написал, что оставляет маме свою половину миланской квартиры, а мне – “владение в Гране”. Отец написал: “мне бы хотелось, чтобы оно было у Пьетро”. Никаких слов прощания, никаких пожеланий – отец писал деловито и холодно, как нотариус.
Мама почти ничего не знала о папином наследстве. Детям кажется, что у родителей нет друг от друга секретов, особенно в старости, но в эти дни я обнаружил, что после моего отъезда во многих отношениях они больше не жили общей жизнью. Он работал и был постоянно в разъездах. Мама вышла на пенсию, работала в амбулатории для иностранцев как волонтер, помогала вести курсы подготовки к родам и проводила больше времени с подругами, чем с отцом. Она знала только, что в прошлом году отец за гроши купил участок в горах. Он не спросил у нее разрешения потратить эту сумму и не позвал посмотреть участок (они уже давно не ходили на прогулки вместе). Мама не стала возражать, решив, что это его личное дело.
Среди отцовских бумаг я нашел договор купли-продажи и кадастровую карту, которые не сильно мне помогли. В центре участка неправильной формы стояло здание сельскохозяйственного назначения – четыре метра на семь. Карта была слишком мелкой, чтобы понять, где находится участок, и слишком не похожей на привычные мне карты: на ней были отмечены только земельные участки, а не высота и не горные тропы. Я глядел на нее и не понимал, есть ли рядом леса, луга и что-нибудь еще.
Мама сказала:
– Бруно наверняка знает, где это.
– Бруно?
– Они всегда уходили гулять вместе.
– А я и не знал, что вы с ним видитесь.
– Конечно, видимся. В Гране трудно не увидеться, ты так не думаешь?
– А чем он занимается? – спросил я, хотя на самом деле имел в виду: “Как у него дела? Он помнит меня? Думал ли он обо мне все эти годы так же часто, как я думал о нем?” Но я уже научился задавать вопросы, как взрослый, когда спрашиваешь одно, а имеешь в виду совсем другое.
– Он работает каменщиком, – ответила мама.
– Он так и не уехал?
– Бруно? Куда ему уезжать? Вот увидишь, в Гране мало что изменилось.

 

Я не знал, верить ли маминым словам, ведь за это время изменился я сам. Когда вырастаешь, место, которое ты любил в детстве, может показаться совсем другим: разочаровать или напомнить о прошедшем, вызвать грустные воспоминания. Мне не особенно хотелось проверять это на собственном опыте. Но я унаследовал земельный участок и сгорал от любопытства увидеть его: я поехал в Грану в конце апреля, один, на отцовской машине. Был вечер; поднимаясь долиной, я видел только то, что освещалось фонарями. Но и так были заметны значительные изменения: местами дорогу переделали и расширили, откосы закрыли защитной сеткой, вдоль дороги были сложены бревна. Кто-то строил дома в тирольском стиле, кто-то добывал из речки песок и гальку; там, где раньше река протекала среди камней и деревьев, лежали цементные блоки. Темные загородные дома, пустые гостиницы: то ли потому, что еще не начался сезон, то ли их совсем закрыли; замершие скреперы и экскаваторы с опущенными ковшами делали все похожим на заброшенную промзону или на стройку, владельцы которой разорились и бросили все на середине.
Пока я все сильнее хмурился, глядя на произошедшие перемены, что-то привлекло мое внимание: я потянулся к ветровому стеклу и взглянул вверх. В ночном небе светилось что-то белое. Я не сразу понял, что это не облака, а горы, еще покрытые снегом. В апреле этого можно было ожидать. В городе весна уже была в самом разгаре, но я успел позабыть, что, поднимаясь в горы, возвращаешься в прежнее время года. Снег на вершинах стер только что увиденное жалкое зрелище.
Я сразу понял, что повторил характерное отцовское движение. Сколько раз я видел, как он тянется к ветровому стеклу и глядит на небо? Смотрит, какая погода, изучает склон горы или просто любуется ею, проезжая мимо. Он держал руль в верхней части, прижимаясь к нему виском. Я вновь повторил отцовский жест – на этот раз нарочно, воображая себя на его месте: ему сорок лет, рядом сидит жена, на заднем сиденье – сын, отец впервые приехал в эту долину в поисках подходящего для нас троих дома. Я вообразил, что сзади спит мой собственный сын. Моя жена показывает на деревушки и на отдельные дома, я притворяюсь, что слушаю. Но, как только она отворачивается, опять тянусь вперед и смотрю вверх, повинуясь могучему зову вершин. Чем более грозными и опасными они выглядят, тем больше мне нравятся. Снег на вершинах – самое надежное обещание. Да, наверное, в этих горах для нас найдется подходящее место.
Дорогу, которая поднималась к Гране, заасфальтировали, но в остальном – мама была права – здесь ничего не изменилось. Полуразвалившиеся дома на своих местах, хлева, сеновалы и навозные кучи тоже. Я оставил машину на площади, в знакомом месте, и пошел на звук журчавшей в поилке воды, в погруженную во мрак деревню. В темноте я нащупал лестницу и дверь, в замке торчал здоровенный железный ключ. Меня встретил знакомый запах сырости и дыма. На кухне, распахнув дверцу печки, я увидел еще не остывшие угли, подбросил лежавшие рядом сухие поленья и раздул огонь.
Отцовское хозяйство тоже было на месте. Обычно он покупал бутыль чистой граппы и разливал по небольшим емкостям, добавляя ягоды, шишки и горные травы. Я выбрал бутылку наугад и, чтобы согреться, налил себе рюмку. Граппа была очень горькая, настоянная на горчанке; я уселся с рюмкой перед печкой, скрутил папиросу и стал ждать, покуривая и разглядывая старую кухню, что сейчас нахлынут воспоминания.
Мама за двадцать лет славно потрудилась: повсюду я замечал следы ее рук, а маме было прекрасно известно, как сделать дом уютным. Ей всегда нравились деревянные ложки и медные кастрюли и не нравились занавески, за которыми ничего не видно. На подоконнике ее любимого окна стояли кувшин с сухими цветами, радиоприемник, который мама слушала целый день, и фотография, на которой мы с Бруно сидим, прижавшись спинами, на пне лиственницы – наверное, на выгоне у его дяди: руки у обоих скрещены на груди, лица суровые. Я не помнил, кто и когда сделал этот снимок: одеты мы были одинаково, сидели в одинаковой смешной позе, можно было подумать, что мы с Бруно братья. Мне фотография тоже понравилась. Я докурил и бросил окурок в печку. Взял пустую рюмку, поднялся, чтобы наполнить ее, и в это мгновение увидел отцовскую карту – она по-прежнему была прикреплена к стене кнопками, но выглядела совсем иначе.
Я подошел посмотреть. И сразу почувствовал, что из карты, на которой отмечены проложенные в долине тропы, она превратилась в нечто иное, стала похожа на роман. Вернее, на биографию: за двадцать лет не осталось ни единой вершины, ни единого выгона, ни единой хижины, которые не отметил бы отцовский фломастер, сеть маршрутов была настолько плотной, что никто другой не смог бы в них ничего понять. Но теперь не все было отмечено черным. Некоторые маршруты отец обозначил красным фломастером, другие – зеленым. Иногда черный, красный и зеленый шли вместе, хотя самые большие походы все же отмечал один черный. Цвет что-то значил, и я решил разобраться.
Вскоре мне показалось, что это похоже на загадки, которые в детстве загадывал мне отец. Я подлил граппы и вернулся к карте. Будь это задачка по криптографии – вроде тех, что я решал в университете, нужно было найти самую частую и самую редкую комбинации: чаще всего встречался один черный, реже всего – все три цвета вместе. Помогли мне три цвета: я вспомнил, где мы остановились в тот раз на леднике – я, отец и Бруно. Красная и зеленая линия оканчивались в том месте, черная тянулась дальше: я понял, что позднее отец вернулся на ледник и пошел дальше. Черный обозначал маршруты отца. Красный сопровождал его на вершины наших четырехтысячников – значит, это был я. Методом исключения я пришел к выводу, что зеленый – цвет Бруно. Мама говорила, что они с отцом вместе ходили в горы. Я нашел много таких черно-зеленых маршрутов, наверное, больше, чем черно-красных, и почувствовал укол ревности. В то же время мне было приятно узнать, что все эти годы отец не ходил в горы один. Мне пришло в голову, что висящая на стене карта – зашифрованное послание мне.
Потом я пошел к себе в комнату, но из-за холода ночевать там было невозможно. Тогда я взял матрас, притащил его на кухню, сверху расстелил спальник. Я оставил рюмку и курево на полу, чтоб без труда дотянуться. Прежде чем погасить свет, подбросил еще поленьев. Потом долго лежал в темноте, слушая их треск, и не мог уснуть.

 

Рано утром за мной зашел Бруно. Он казался взрослым, незнакомым мужчиной, хотя где-то в глубине прятался мальчишка, которого я хорошо знал.
– Спасибо, что растопил печку, – сказал я.
– Не за что.
Он пожал мне руку на крыльце и произнес те слова соболезнования, которые принято говорить в таких случаях: за последние два месяца я к ним привык и пропускал мимо ушей. Старому приятелю такое можно было не говорить, но кем мы с Бруно были теперь друг другу? Я почувствовал больше искренности в пожатии его правой руки – сухой, грубой, мозолистой, но с ней что-то было не так. Бруно заметил мою растерянность и показал руку каменщика, на которой отсутствовали последние фаланги указательного и среднего пальцев.
– Видал? – спросил он. – Это я дурачился с дедовым ружьем. Хотел выстрелить в лису, а отстрелил себе пальцы.
– Взрыв?
– Да нет, собачка сломалась.
– Ай-ай-ай, – сказал я. – Наверно, чертовски больно.
Бруно пожал плечами, словно говоря, что в жизни еще и не такое бывает. Взглянул на мой подбородок и спросил:
– А ты вообще не бреешься?
– Уже лет десять, – ответил я, поглаживая бороду.
– Я тоже пробовал отпустить бороду. Но у меня была девушка. Ну, ты понимаешь.
– Борода ей не нравилась?
– Ну да. Тебе идет, так ты похож на отца.
Бруно сказал это с улыбкой. Поскольку мы оба старались растопить лед, я не стал гадать, что он имеет в виду, и улыбнулся в ответ. Потом затворил дверь, и мы вместе ушли.
В долине небо казалось низким и тяжелым из-за весенних облаков. Казалось, будто дождь только что кончился и вот-вот начнется снова. Даже печной дым не поднимался вверх, а стелился по влажным крышам, заползал в водостоки. Выйдя из деревни, я увидел, что все дома, все курятники, все дровяные сараи стоят на своих местах – словно после моего отъезда никто ничего не менял. Потрясло меня другое: выйдя за последние дома, внизу, в ложбине, я увидел разлившуюся речку – вдвое шире, чем я помнил, а то и больше. Словно ее русло перепахал гигантский плуг. Вода текла среди россыпи камней и даже сейчас, в оттепель, казалась неживой.
– Видал? – спросил Бруно.
– Что случилось?
– Помнишь, в двухтысячном произошло наводнение? С гор натекло столько воды, что нас вывозили вертолетом.
Внизу, у реки, работал экскаватор. Где я был в двухтысячном году? Так далеко и телом и душой, что про наводнение в Гране даже не слышал. В воде до сих пор валялись деревья, балки, цементные глыбы и всякий мусор, который принесло с горы. В излучине берега были подмыты, торчали корни деревьев, тщетно пытавшихся ухватиться за почву. Мне стало жаль нашу любимую старую речку.
Выше, у мельницы, я заметил в воде здоровый белый камень, похожий на колесо. Настроение сразу улучшилось.
– Жернов тоже смыло наводнением? – спросил я.
– Нет, – ответил Бруно, – это я его сбросил. Еще раньше.
– Когда?
– Отпраздновал восемнадцатилетие.
– Как тебе удалось?
– Взял домкрат из машины.
Я невольно улыбнулся, представив себе, как Бруно приходит на мельницу, держа в руках домкрат, а вскоре из дверей выкатывается жернов. Жаль, что я пропустил такую сцену.
– Здорово было? – спросил я.
– Ага.
Бруно тоже улыбнулся. Потом мы зашагали к моим владениям.

 

На этот раз мы шли медленнее: я был не в форме, да и выпил лишнего накануне. Бруно часто оборачивался, поднимаясь по пострадавшему от воды склону, луга на котором превратились в каменистые и песчаные отмели. Он удивлялся, как сильно я отстал, останавливался и ждал. Откашливаясь, я предложил:
– Иди вперед, если хочешь. Я тебя догоню.
– Нет, нет, – возразил он, словно выполнял задание и не мог подвести.
Выгон его дяди тоже пострадал: крыша одного из домов покосилась и вытолкнула подпёртую балками стену. Сильный снегопад – и все окончательно рухнет. Недалеко от хлева ржавела перевернутая ванна, двери были сорваны с петель и кое-как привалены к стенам. Как предсказывал Луиджи Гульельмина, повсюду виднелась поросль лиственниц. Сколько лет они росли, что произошло с дядей… Я хотел спросить Бруно, но он шел не останавливаясь. Мы преодолели выгон и молча двинулись дальше.
Выше наводнение оставило еще больше разрушений. На лугу, куда коровы поднимались в конце лета, оползнем снесло часть скалы. Унесло вместе с деревьями и камнями – даже сейчас, четыре года спустя, земля под ногами не была твердой. Бруно по-прежнему молчал. Он шагал вперед, утопая в грязи, перепрыгивая с камня на камень или проходя по поваленным деревьям, и не оборачивался. Чтобы не отстать, мне приходилось почти бежать. Потом следы оползня остались позади, мы вошли в лес, наконец-то Бруно заговорил.
– Сюда и раньше мало кто добирался, – сказал он. – Теперь, когда тропу размыло, хожу, наверное, я один.
– Часто?
– Да, вечерами.
– Вечерами?
– Если охота прогуляться после работы. Беру с собой налобник – вдруг задержусь и придется возвращаться в темноте.
– Некоторые предпочитают бар.
– Я тоже ходил в бар. А теперь хватит, в лесу лучше.
Я задал вопрос, который отцу задавать было запрещено:
– Еще долго?
– Нет. Но скоро начнется снег.
Я уже заметил снег в тени скал: старый снег, политый дождем и превратившийся в кашу. Подняв голову, я увидел пятна снега на сыпухе и целые снежные равнины в котловинах Гренона. На северной стороне еще стояла зима. Снег повторял форму гор, словно на негативе фотографии: там, где пригревает солнышко, – черные скалы, в тени – белый снег. За этими размышлениями я добрался до озера. Как и в первый раз, оно появилось неожиданно.
– Помнишь это место? – спросил Бруно.
– А то.
– Летом все иначе, правда?
– Да.
В апреле наше озеро еще было покрыто льдом – белым, матовым, с голубоватыми прожилками, напоминающими трещинки на фарфоре. Их рисунок не складывался в геометрический узор, разломов тоже не было видно. В нескольких местах под давлением воды льдины вздыбились, у солнечных берегов лед уже начинал темнеть – приближалось лето.
Обводя взглядом котловину, я словно наблюдал смену времен года. Здесь – камни, пятна кустов можжевельника и рододендрона, редкие невысокие лиственницы, там – лес и снег. След лавины тянулся по другому склону Гренона и уходил прямо в озеро. Бруно направился прямо туда: мы стали карабкаться вверх, наст держал крепко, мы почти не проваливались, зато уж если случалось, проваливались выше колена. Потом всякий раз приходилось долго выкарабкиваться; лишь через полчаса подобного восхождения с непредвиденными остановками Бруно разрешил мне отдохнуть. Он нашел торчащую из снега каменную стену, уселся сверху и постучал ботинками, стряхивая снег. Я сел рядом, не думая о промокших ногах. Силы кончились. Мне хотелось одного – оказаться у печки, поесть и уснуть.
– Мы пришли, – объявил Бруно.
– Куда?
– Как куда? К тебе домой.
Только теперь я оглянулся. Хотя снег искажал знакомые очертания, я сообразил, что здесь склон образует лесистую террасу. Высокая гладкая скала, непривычно белого цвета, отвесно спускалась к плато, прилегавшему к озеру. Из снега выступали сложенные из того же камня, что и белая скала, остатки трех стен, на одной из которых я сидел. Две короткие боковые стены и одна, передняя, длинная, четыре на семь, как и было указано в кадастровой карте. Четвертой стеной была сама скала, которая держала остальные, откуда брали материал для строительства. Крыша полностью обрушилась. В снегу, посреди заброшенного жилища, торчала сосенка, проложившая себе путь среди развалин и уже сровнявшаяся со стенами. Вот оно, мое наследство: скала, снег, груда обтёсанных камней и сосна.
– Мы оказались здесь в сентябре, – сказал Бруно. – Твой отец сразу сказал: вот здесь. До этого он посмотрел много домов, мы давно с ним ходили и присматривали подходящий, но этот сразу ему понравился.
– Это было в прошлом году?
– Нет, нет. Три года назад. Потом я нашел владельцев и еле уговорил их продать. Здесь никто ничего не продает. Владеть развалюхой и ничего не менять – это нормально, но отдать ее другому, чтобы он что-то построил, – нехорошо.
– И что же собирался строить отец?
– Как что? Дом.
– Дом?
– Конечно.
– Отец этого терпеть не мог.
– Ну, значит, он изменился.
Тем временем пошел дождь: на руку упала капля, я увидел, что это смешанная со снегом вода. Небо тоже не понимало, зима сейчас или весна. Облака скрыли горы, лишили всё объема, но даже таким утром я увидел красоту этого места. Мрачную, суровую красоту, дарившую не покой, а силу, а еще легкую тревогу. Красоту теневой стороны.
– У этого места есть название?
– Думаю, да. Мама говорила, что раньше его называли “барма дрола”. Маме можно верить, она хорошо запоминает названия.
– “Барма” – это вон та скала?
– Ну да.
– А “дрола”?
– Это значит “диковинная”.
– Потому что она белая?
– Наверное.
– “Барма дрола”, – произнес я, вслушиваясь в звучание слов.
Некоторое время я сидел, оглядываясь по сторонам и размышляя, какой смысл вложил отец в подобное наследство. Никогда не державшийся за свои жилища, он решил построить собственный дом именно здесь. Но не успел. И, зная, что может умереть, завещал участок мне. Чего же он от меня хотел?..
Бруно сказал:
– Летом я готов.
– Готов к чему?
– Работать здесь. Ладно?
Я по-прежнему не понимал, он объяснил:
– Твой отец оставил план дома. Такого, каким он его представлял. И взял с меня слово, что я его построю. Он сидел на твоем месте, когда сказал мне об этом.
Удивительные открытия не кончались. Карта троп, красный и зеленый фломастер, сопровождавшие черный: я подумал, что Бруно еще многое может мне рассказать. Что же касалось дома, раз отец все решил, я не видел причин противиться его воле, кроме одной.
– У меня нет денег, – признался я.
Все, что я получил в наследство от отца, помогло мне поправить собственное, незавидное финансовое положение. Немного денег осталось, но на строительство дома их не хватало, да и у меня были на них другие планы. Длинный список желаний, которые я долго копил и которые теперь хотелось исполнить.
Бруно кивнул. Он ждал, что я это скажу.
– Мы только купим материалы. Да и на них, думаю, можно сильно сэкономить.
– Хорошо, но тебе-то кто заплатит?
– Обо мне не беспокойся. Я за такую работу денег не возьму.
Я уже собирался спросить, что он имеет в виду, но Бруно меня опередил:
– А вот помощник мне нужен. Тогда я закончу за три-четыре месяца. Ну что, согласен?
На равнине я бы в ответ рассмеялся. Я бы сказал, что ничего не умею, что от меня не будет никакого толку. Но я сидел на стене, среди снега, перед замерзшим озером, на высоте две тысячи метров. Я почувствовал, что это неизбежно: по непонятным мне причинам отец хотел привести меня сюда, на это сглаженное лавинами плато, к этой диковинной скале, и сделать так, чтобы я работал здесь плечом к плечу с этим мужчиной. Я сказал себе: хорошо, папа, загадай мне еще одну загадку, посмотрим, что ты для меня приготовил. Посмотрим, чему я научусь.
– Три-четыре месяца? – спросил я.
– Ну да. Такой дом построить несложно.
– Когда ты хочешь начать?
– Как только сойдет снег, – сказал Бруно. Потом спрыгнул со стены и принялся объяснять, что и как планирует сделать.
Назад: Часть вторая Дом примирения
Дальше: Глава 6