Книга: Место в мозаике
Назад: Преамбула
Дальше: Часть вторая Мента Пиперита

Часть первая
Маат

Разум мог сказать сердцу, что всё это произошло восемнадцать лет назад, но в сфере эмоций сердце вело свой отсчет.
С. Кинг
1
Маат любил одни лишь оплодотворенные куриные яйца, предпочитая вкушать их по преимуществу: заносил ложку, прищуривал глаз, наносил колющий удар, протыкал подрагивающую, отливающую голубизной белизну, высасывал кровавую жидкость. От этого состояние его существа успокаивалось и временно замирало, усыпленное и сытое. Ему было ведомо из книг, что оплодотворенное яйцо изобилует информацией и в этой своей особенности не может сравниться питательным качеством с неоплодотворенным яйцом. Да и нутром он отменно чувствовал, что полуживые натуральные продукты богаты многими структурными сведениями, которые неизбежно теряются при очистке.
Он ощущал сгущение предметов, замутнение ясного, и оттого ему становилось тяжко. Материя, и без того сложная, усложнялась сверх меры, и он спешил ее переварить, растворить, разгрести-расчистить от умного сора, чтобы вокруг остался один безграничный простор, напоенный невидимой благодатью; поле-степь, где можно остановиться, и замереть, и шагу не сделать, и превратиться в ледниковый камень, которому тоже не вечно стоять.
Грузный, отечный, с выпуклыми глазами, Маат производил впечатление унылого тестяного сгустка, архетипиче-ского полухлеба – потенциально соблазнительного и безнадежно несъедобного. Ему бы в печь, чтобы как следует подрумяниться огромными щеками и уплотниться, обзавестись хрустящей корочкой, определиться структурно. Он, однако, не дотягивал даже до сливочного статуса персонажей пластилиновой анимации. Рот у был него был тонкий, как верхнее «до». Соломенные с проседью волосы, стриженные «горшком», наполовину прикрывали микроскопические зловонные уши, почти целиком сводившиеся к слуховому отверстию. Борода почти не росла, а семя было едкое и жидкое, как перекись водорода.
Он вставал до зари, страдая бессонницей, и начинал бродить по скрипучему дому, заглядывая в углы. Света не зажигал, хотя поминутно наталкивался на разбросанную утварь и лавки; в углах останавливался и подолгу простаивал, напряженно вглядываясь в непроницаемый сумрак, пока тот не начинал ему отвечать кажущимися подвижными узорами. Тогда Маат переходил к окошку и прижимался лицом к стеклу, потевшему нечистотами. Он смутно различал черный забор и подслеповато щурился на тусклый свет фонаря, нелепого и неуместного горожанина среди разлагающихся деревянных строений. Насмотревшись, Маат присаживался к столу и медленно подъедал остатки вечерней трапезы. Попискивали мыши, шуршали насекомые; и те, и другие успевали отведать его кушанья, когда он спал. Сам Маат относился к этому по-разному: бывало, что он поощрял едоков и созерцал их в состоянии абсолютной бесстрастности, не шевелясь. В иной же раз набрасывался на них, топтал и давил, отлавливал и жег живьем в неуклюжей печи белого кирпича.
Он был родом из чухонских Маатов, но считал так лишь потому, что на момент его рождения Ходячий Город приклеился к эстонской земле и старательно маскировался под местное население черепичными крышами. А где стоял Город до этого, никто не имел представления – во всяком случае, не имел его Маат, да его это и не слишком интересовало. Он не столько жил в Городе, сколько обслуживал его. Он плохо помнил раннее детство и временами воображал, что явился на свет угрюмым двенадцатилетним подростком, обморочной глистой с шапкой прямых соломенных волос, остриженных «под горшок». Явился, уже вооруженный особым знанием о подвижности Города, но по детскому неразумию полагал это поселение вовне, не догадываясь, что проживает в нем сам. Иногда ему казалось, что Ходячий Город является плодом его личной выдумки. Он что-то слышал, что-то где-то подцепил и намотал, усвоил, преобразил в ужасную историю с завораживающим началом, но без конца; пугал этой историей ребятишек помладше, которые не успели впитать и усвоить, и вот ему выпало поспособствовать – просто так, по велению недовольного сердца, по натуральному принуждению. Ведь некие люди, ему не запомнившиеся, в точности так же поступили и с ним.
Он довольно прилично помнил войну и любил рассказывать, как самолеты – не то немецкие, не то советские – выбривали окрестные луга, норовя покрошить пропеллерами пехоту.
Ему уж было немало лет.
Не меньше семидесяти. Но многим казалось, что пятьдесят.
За этот срок Ходячий Город перемещался трижды.
Маат проживал не в деревне – на окраине Города, неподалеку от кладбища, которое неуклонно разрасталось, рассыпалось, как пухлая сыпь, обходя стороной его подворье. Кладбище не принимало Маата и старательно отторгало его, а он хотел на него плевать. Он не особенно задумывался ни о кладбище, ни о Городе, ни о своем месте в этой жизни, которая виделась обычной – чуть странноватой, чуть страшноватой. Вместо того чтобы думать о кладбищах и странных делах, которым он предавался помимо обычных, Маат выращивал особый подсолнух, следивший за луной. Черт его знает как, но у него получилось. Одинокое растение, увенчанное черным диском, распускало в полнолуние сиреневатые лепестки и начинало кружиться, не сводя с сателлита единичного циклопического зернистого ока.
Весь двор Маата был заплеван шелухой от этого подсолнуха.
Он вел хозяйство.
Ежи соперничали в отсасывании синего коровьего молока; в коровнике возникали дикие пиршества со всхлипываниями, шипением и перетопом. Коровы смиренно стояли, вокруг их глаз наливались круги.
Маат вел ночную жизнь. Днем он чаще прятался в доме – может быть, спал, почесывая во сне недоразвившуюся растительность на лице. Может быть, он просто сидел сычом и ел. Иногда он охотился днем. А ночью он сычом летал. Летал на охоту, выискивая плетни и заборы, навещая детские площадки, посещая выставочные павильоны. Конечно, здесь допущена метафора: он не летал, он просто очень быстро ходил, покачивая ведром, которое было наполнено грязноватой краской.
Но иногда орудовал и днем, чтобы, пообщаться с живым и сложным материалом. Для этой цели он брал с собой две пачки особых счетных палочек.
2
– Сердце подсказывает, что мы на месте, – самоуверенно сказала Мента Пиперита.
Она заявила об этом сразу, едва ее микроскопическая ножка ступила на разогретый перрон.
Это непостоянное женское сердце.
Она говорила так всегда, куда бы ни привелось им заехать, и ассистент досадливо кашлянул: он услышал обычное. Ему надоело, ему хотелось разнообразия, хотя как раз разнообразия в их ученых странствиях было хоть отбавляй: город за городом, селение за селением, безостановочная перемена декораций. Разнообразием для него мог бы стать продолжительный отдых, затянувшаяся стоянка.
Мента Пиперита, подбоченясь, придирчиво разглядывала вокзал сквозь толстые очки. На ней была смешная панама с бахромой и цветастое летнее платье без намека на талию, под которым скрывался китового уса корсет. У Менты Пипериты был не в порядке позвоночник. С лилипутами такое случается часто – и костный каркас не подарок, и зрение не балует. Зато ножки у Менты были как у миниатюрной фарфоровой балерины: точеные, вострые, белоснежные, без единой ненужной складки. Вместо туловища напрашивались старинные часы.
Ассистент, одетый рубахой-парнем, топтался рядом: действительно, парень; действительно, в полосатой рубахе навыпуск. Короткие рукава, затертый воротничок, темные пятна под мышками. За поясом, под рубахой – полуавтоматический пистолет системы Люгера для прицельной стрельбы на расстояние до пятидесяти метров. Через плечо, на тоненьком ремешке, переброшен военно-полевой внешности чемоданчик: контейнер с детекторами.
Пистолет, ни разу пока не побывавший в деле, натирал мускулистый живот. По контейнеру было видно, что его открывали часто – до того разболтались и расхлябались его замки-защелки-запоры.
Географическое Общество предоставило контейнер с боем.
Вопреки внезапной спонсорской помощи, оно испытывало лишения, и безрассудно жадничало. С невиданной скаредностью, вопреки всем интересам дела, оно цеплялось за каждый датчик, за каждый сканер, а без последних в экспедиции Менты было не обойтись.
Географическое Общество целенаправленно интересовалось Ходячим Городом.
В душном купе, в окружении бутылей с выдохшейся минеральной водой, Пиперита просвещала своего спутника.
Она говорила ему так:
«…Тогда мы уже знали, что Город призрачен и путешествует по земле давным-давно, много столетий и не одно тысячелетие, оставаясь неуловимым. Он ползает, напоминая мультипликационную кляксу; он задерживается то там, то здесь, обманчиво укореняется, живет неприметно и никогда не процветает. Он снимается с места, когда его начинают поджимать кладбища. Ходячий Город, как и обычные города, вырабатывает покойников, которых хоронят за городской чертой. Он всегда останавливается в местах, где пространство для выживания естественным образом ограничено. Ему мешают либо вода, либо горы, либо пустыня; кладбище разрастается и в какой-то момент становится больше Города. Оно начинает отвоевывать себе метры и километры, расползается по окраинам, вторгается в жилые кварталы, отравляет воздух и почву. Невидимая перегородка между двумя мирами истончается, и начинают твориться страшные вещи: появляются призраки; не проходит и дня, чтобы кто-нибудь из горожан не исчез бесследно; множатся болезни, плодятся уроды, атмосфера над Городом напитывается ужасом и злобой. Жители всё чаще и чаще теряют рассудок и совершают бессмысленные преступления; эти перемены развиваются не спеша и редко осознаются людьми, которым кажется, будто они живут, как встарь, и ничего не меняется. Однако приходит время, когда их охватывает единый порыв сродни инстинкту, побуждающему к перелетам – птиц, к миграции – рыб, к массовому самоубийству – китов. Не проходит и суток, а города уже нет: он рассыпается по бревнышку и по камешку, встает на колеса и на ноги, отпочковывается от кладбища, к тому времени достигнувшему исполинских размеров; такое кладбище нелегко обслужить и содержать в порядке, оно приходит в запустение, там воцаряются уже неприкрытые слоем земли гниение и распад. Ходячий Город теряет свой хвост, подобно ящерице; кладбище остается и вскорости полностью истлевает, так что не удается обнаружить его следа, а Города давно уже нет, он перешел на новое место, раскинулся, вырос за считаные часы и получил передышку с тем, чтобы рано или поздно всё повторилось.
Мы сутками просиживали над книгами, пытаясь ухватиться за малейшие намеки на прежнее местонахождение города; мы были достаточно прозорливы, чтобы понять, что нам не стоит рассчитывать когда-либо обнаружить сам Город. Это было бы глупой самонадеянностью; Город обосновывался на отшибе и ничем особенным не выделялся от себе подобных. Наверняка имелись карты, на которых он есть, равно как и карты, куда он не успевал попасть; он оборачивался иголкой в стогу, и мы физически не могли перелопатить такое количество атласов, зачастую одних и тех же, но выпущенных в разные годы. Мы пробовали, когда отчаивались, но отказывались от намерения уже к вечеру, когда перед глазами всё начинало расплываться, а рука не удерживала увеличительное стекло.
Мы принялись за легенды и сказания народов мира; мы просиживали в книгохранилищах, бросаясь то на один эфемерный след, то на другой. За неимением иного выхода мы исходили из того, что от Города должно было что-то оставаться. Печать таинственности, лежавшая на предмете наших поисков, неизбежно делала его в наших умах экзотическим. И потому наше нетерпеливое внимание понапрасну приковывалось к величественным развалинам; мы сравнивали руины, отыскивая сходство; мы намечали маршруты, которыми следовал воображаемый Город. Но нам ни разу не удалось получить исчерпывающего ответа – ни утвердительного, ни отрицательного. Могло быть так, могло быть иначе; города уходили под воду, города заметало песком.
Нас уносило в Микены, построенные Персеем, где жили потомки Даная и пелониды с амифаонидами, переселившимися из Элиды; сей древний город, однако, не трогался с места и был уничтожен в эпоху Персидских войн – возможно, то была ловкая маскировка? Страбон писал, что город бесследно исчез с лица земли, но Павсаний описывал руины, в которые превратилась городская стена со Львиными Воротами; упоминал подземные сокровищницы Атрея и его сыновей, описывал могилы Атрея и Агамемнона. Разочарованные в Микенах, мы обращались к Дору, от которого остались лишь замковые руины; то был древний портовый город на берегу Средиземного моря, обосновавшийся – обосновавшийся? – в долине Шарон. Дор достался колену Асирову по жребию, однако был отдан колену Манассиину; разрушен ассирийцами и заново отстроен – возможно ли? Переходя из рук в руки, он пришел в упадок при Ироде Великом и просуществовал до времен ранней Византийской империи… исчез, не оставив по себе почти ничего… Пометив Дор, мы принимались за Горгиппию – античный город на черноморском побережье, просуществовавший семь веков; довольно быстро мы отказывались от него по той причине, что от Горгиппии осталось слишком много, и даже был создан музей под открытым небом, где все желающие могли убедиться, что винодельни, мастерские, мощенные камнем улицы и саркофаги никуда не исчезли. По той же причине мы вычеркивали Тмутаракань, Иераконполь и Мангазею; ненадолго заинтересовывались Эль-Кабом, культовым центром богини Нехбет, где нас привлекало изобилие гробниц времен Нового Царства, но и там многочисленные руины свидетельствовали о тщете наших надежд.
Мы ни на шаг не приближались к истине, но нам казалось, что мы занимаемся важным и увлекательным делом.
Временами нас охватывало раздражение, потому что от Города было ни холодно ни жарко; он ползал себе где-то, этот Агасфер, разросшийся до муравейника; ползал, как заведенный и ослепший, как целеустремленный слизняк, не имеющий цели; строчил себе след, которого не оставалось уже, наверное, на следующий день после того, как он со вздохом покидал стоянку и устремлялся прочь. Мы не понимали, почему он, сколько мы себя помнили, оставался предметом бессмысленных пересудов, почему он хронически вычерчивал свой маршрут на грани яви и сна. Мы сравнивали его с компьютерным червем, который ползает и стрижет себе пищу, далеко не всегда причиняя очевидный ущерб, и степень вреда осознается лишь по прошествии немалого времени. Ходячий Город не разносил заразу, хотя были некоторые, с готовностью приписывавшие ему эту особенность. Скорее всего, он не был и прибежищем злонамеренных изгоев, хотя находились головы, которые с готовностью приписывали ему предназначение к укрывательству преступников, безумцев, инородцев, мутантов и пришельцев. У нас не было ничего в подтверждение этих гипотез, помимо тайного желания, чтобы они оказались правдой».
Ассистент, утомленный бесконечным рассказом, зевал. Его звали Дандер. Если это не было именем, то наверняка служило ему фамилией, мужественной и лаконичной.
– На что нам Город? – спрашивал он в сотый раз. Мента Пиперита уклонялась от прямого ответа. Дандеру не полагалось знать конечной цели экспедиции, а Географическое Общество было не совсем Географическим Обществом.
3
Маат устроил себе выездную сессию, он вышел в свет. Это был редкий день.
Он оделся в липкий свитер, сплошь обросший клоками свалявшейся шерсти; надел брезентовые штаны, заранее заправленные в шерстяные носки и резиновые сапоги: у Маата отчаянно мерзли ноги. Обуть бы валенки, но сезон был не тот, и в валенках он слишком бы выделялся из толпы, а этого он не любил пуще всего на свете. Пригладил патлы, положил поверх них плоскую кепочку. Надел очки с переломанной дужкой, которая была скреплена фиолетовой ниточкой. Закончил брезентовой курткой, и сразу стал похож на рыбака – грязного, но не прямо с рыбалки. Таким еще можно бродить по городу, такому еще позволительно навещать шалманы и даже музей, не обращая внимания на косые взгляды.
Куртка была с двумя большими накладными карманами. Маат разложил по ним коробки с палочками. Потом взял последний инструмент: латунную гайку на цепочке. Теперь можно было выходить.
На крыльце его встретило погожее утро. Подсолнух поник. Маат задержался: вытянул шланг, уходивший корнями в сортирную яму, включил насос. Напитав растение, он еще немного постоял, рассчитывая маршрут. Он быстро покончил с этим, сделал выбор, и слабо ощерился в улыбке. Зубы у него были сплошь металлические. Проведя по седой щетине тяжелой ладонью, Маат зашагал к калитке. Дорожки не было, ничто не выделялось на участке и за участком, калитка была заперта на бесполезный крючок. Висела тряпка, которой Маат подтирал за собой недавно, когда занимался не вполне необычным для себя, но всё же не очень частым делом: по-настоящему упрощал, то есть творил простое из сложного. Эта процедура всегда требовала тщательной подготовки и плохо удавалась ночью за недостатком материала; приходилось действовать при солнце, искать, намечать, выслеживать, преследовать. Но ему нравилось. Не до самозабвения, нет, просто было приятно. Выйдя за калитку, Маат присмотрелся к кладбищу. Самое подходящее место, но ночами пустынное. Как знать? Надо попробовать покараулить – возможно, что он и здесь застанет ночную сложную жизнь. Но это нельзя брать за правило, иначе его быстро возьмут в оборот и запрут, а сложность вокруг будет множиться, а он останется бессильным ей противостоять.
Маат был не одинок. Таких, как он, в Городе было немало, но все они действовали порознь, не зная и не желая знать друг друга. Маату было наплевать на гипотетических помощ ников.
Обычно Маат не посещал кладбищ.
Он чувствовал, как они вырастают у него за спиной. Если слизень знает, что оставляет след, то знал и Маат.
Он не помнил мать, но хорошо помнил отца. Тот был похоронен неподалеку: удивительно и странно, и уже архаично, но по христианскому обычаю, рядом с сельским погостом, без креста, как самоубийца.
Он и был самоубийца, если судить по совести и делам.
Маат любил вспоминать, как убивал отца.
Это было исключительно сложное дело, но дар уже обнаружился, и цель загустела, и главное – силы созрели вкупе с потребностью упрощать. «Викторина», в которую отец поигрывал с ним с малолетства, всю недолгую на то время Маатову жизнь, подстегнула эту потребность. Игра казалась чересчур сложной, и с этим полагалось разобраться. Именно тогда Маат впервые обзавелся палочками и гайкой.
Эта гайка… Между прочим, гайка была и у Менты Пи-периты. Изначально она служила обручальным кольцом, каковым и являлась на деле, но со временем поменяла предназначение и сделалась специальной гайкой.
…Маат вышел на проселочную дорогу и зашагал в новостройки, сплошь недостроенные, там и тут замороженные. Строительство угасало. Расплескивая лужи, он деловито посматривал на шершавые плиты, полузатопленные котлованы, недобитые сваи. Гремело железо, выбегали собаки: здесь кто-то жил и охранял площадки; Маат догадывался, что жизнь эта теплится в грязно-синих вагонах-бытовках или на вышках, в деревянных сторожевых будках, какие бывают в колониях.
Это тоже был сложный люд, но уже недостаточно сложный, уже опростившийся. Маату хотелось разжиться другим собеседником, нежели сторожем при брошенной стройке. Что-то мудреное тянуло его, влекло, ожидало.
Промоины сменились подсохшими ямами, пошел асфальт, изрезанный трещинами. Сапоги Маата давили асфальт, давили траву – беззлобно. Он шел.
Местность понемногу оживала; всё усложнялось и тем осложнялось; и не кончалось уже, и начиналось с машинно-тракторной эротики, свидетелем которой стал Маат и за которой он какое-то время бесстрастно наблюдал.
Маленький механизм, карапузообразный, суетился и подруливал сзади к флегматичному, неподвижному грузовику. Механизм был похож на коротышку-иностранца, который снял в пролетарском квартале равнодушную отечественную бабищу-блядищу. Устройство всё сияло – чистенькое, аккуратное, вылитый самурайчик из дипломатов на отдыхе. На боку сверкали зарубежные буквы. Видно было, что лилипут-оплодотворитель волнуется и спешит, наезды его настойчивы и ритмичны. Он нашпиговывал партнершу песочком. То ли у него накипело и застоялось, то ли он не потерял надежду возбудить грузовик. Маат слышал, как грузовиха дышала мерно и безучастно. В ее кабине не было водителя, и это значило, что даже убогим рассудком она витала где-то далеко.
Вот мужское начало отъехало и победоносно заурчало, кружа на месте и размахивая ковшом.
Уже обозначились люди, издалека доносились пролетарские препирательства:
– Иди таскай ящики!
– Я твой гроб буду таскать! За веревочку! Маат продолжил путь.
Он видел себя хозяином в Городе. Его же не видел никто, потому что он оставался никем. На него не обращали внимания. Долгострой сменился настоящим новостроем, а после – новостроем уже состарившимся. Скоро, скоро настанет пора отправляться в путь. И впереди, как обычно, повезут древнюю деревянную церквушку, сохранившуюся со времен царя Гороха, перевозимую с места на место. А невидимая аура, обволакивающая Город, будет иметь совсем другую форму. Она станет похожа на огромный шагающий вездеход, обладающий начатками разума.
На то, чтобы дотопать до старого центра, у Маата ушло сорок минут. Там он сразу свернул в пивную, грязный трактир, чья сущность не изменялась под действием кричащей вывески, которая заявляла, что это, дескать, и бар, и казино, и можно здесь назаказывать разнообразные торжества, и даже покинуть их целыми и невредимыми.
Трактиром владел невысокий коричневый Гюльмиссарян.
То, что Маата в его наряде никто не турнул, лишний раз подтвердило: другого тут и не ждут, рады всякому, обслужат хоть прокаженного.
Маат, недавно получивший пенсию, расщедрился и взял себе импортного пива. Отхлебнув, выругался: оно было лучше родного, а значит – сложнее. И он, получалось, изменял самому себе. Отказываться было поздно, он начал медленно тянуть пиво в ожидании собеседника.
Лысый, с бутербродным лицом словоохотливый человек лет пятидесяти составил ему компанию часа через полтора. За всё это время Маат опорожнил четыре бокала, слегка раскраснелся и стал проявлять слабые признаки неусидчивости. Отлить он ходил, но ожидание затягивалось. Паутина победоносно дрогнула, когда лысый опустился на лавку, и Маат машинально пригладил жесткие волосы.
– По стошечке? – подмигнул человек. Маат выставил лопату-ладонь:
– Не сегодня. Лысый сник.
– Но я угощаю, – Маат вдруг улыбнулся, и улыбка была неожиданно лучезарной, лопающейся от переизбытка света.
Собеседник изумленно отпрянул:
– Благодарствуйте, но с какой стати?..
– У меня особенный день, – доверительно подался к нему Маат. – Могу накатить пивка, но чего крепче – ни-ни. А душа тем временем поет, хочет праздника.
Человек напротив растерянно и радостно пожал плечами.
– Что ж…
Маат тяжело встал, прошел к стойке, вернулся с парой пива и толстым стаканчиком.
Новый знакомый, как только Маат уселся на место, протянул ему руку:
– Егор.
– Николай, – тот, слегка переигрывая в изображении старческой немощи, которую и сам не понимал, к чему показывал, ответил на рукопожатие с охами и вздохами.
– Будем, Егор, – Маат приподнял бокал.
Мужчина опрокинул в себя стаканчик натренированным жестом, и Маат отметил про себя, что нельзя давать этому человеку напиться. Малые дозы спиртного обостряют восприятие, приоткрывают врата, впускают демонов и ангелов, между которыми нет большой разницы. И те, и те не ведают человеческого; сложны, но статичны, Маату не по зубам. Большие же дозы срывают створки, и в проем врывается сама простота, недифференцированная лавина. Результат отменный, но недолговечный, требующий многократного повторения; Маат предпочитал ювелирную работу с последовательным вышибанием опор.
– Как живешь-то, Егор? – спросил он тяжко и тихо. Егор вскинул брови, преувеличенно раскинул руки:
– Да всё как-то знаешь живу, Николай. Вот живу себе и не знаю, к чему это всё.
– И я не знаю, Егор. Давай посмотрим вместе.
– На что посмотрим? – Тот наморщил лоб, стараясь проникнуть в смысл сказанного.
– А вот на это, – в заскорузлых пальцах Маата качалась латунная гайка. Легкое направляющее движение – и гайка пошла аккуратно, как маленький маятник.
– Смотри внимательно, ничего не говори, я потом объясню, – Маат, удерживая цепочку, свободной рукой полез по карманам и выложил на стол коробки.
Егор оказался внушаемым и податливым, открытая душа. Он приоткрыл рот и следил за гайкой, словно загипнотизированный. Он и был загипнотизирован. Причин тому было несколько: и внутренняя сущность самого Егора, и мерный ход гайки, и разработанные за многие годы способности самого Маата. Он умело пользовался голосом – так, что со стороны, при беглом прослушивании, ничего необычного не улавливалось, зато при вдумчивом постижении воля отказывала слушателю, заменяясь готовностью повиноваться.
4
Дандер делал замеры, снимал показания.
Он был сердит на Менту Пипериту, она опротивела и надоела ему. Будучи человеком молодым и, следовательно, легко увлекающимся, он с воодушевлением пустился на поиски Ходячего Города. И, как это часто случается, пережил разочарование. Экспедиция оказалась нудным и бесконечным делом; начальница-спутница, умевшая при надобности околдовать, в обыденной жизни ни на что не годилась. Твердила одно, про Город, и ее врожденное уродство не побуждало Дандера ломать ледяную корку, погружаться в глубины, вытягивать на поверхность женское, расстегивать китовые усы.
Тем не менее у Дандера было отменно развито чувство долга. Оставаясь в нехорошем расположении духа, он добросовестно принялся за работу.
В его действиях не было ничего хитроумного.
Он располагал датчиками-накопителями, специально созданными для Географического Общества. Эти датчики снимали городские виды, и панорамы, и перспективы, реагируя на цветовую составляющую. По гипотезе Менты Пипериты, в Ходячем Городе, готовом вскорости сняться с места и отправиться в путь, цветовая гамма окажется наиболее бедной. Датчики напоминали устройства, при помощи которых в магазине считывают штрихкод. Примерно то же самое происходило и здесь: в итоге считывался некий цветовой код, который затем ужимался за счет белых лакун и серых промежутков. В датчике оставался неповторимый цветовой отпечаток – такой же в своем роде уникальный и единственный, как отпечаток пальца или рельеф ушной раковины. Когда таких отпечатков накапливалось достаточное количество, датчик подавал сигнал пресыщения, и Дандер брал новый.
Памяти у датчиков было мало, на несколько городов у каждого. Сегодня Дандер, подумав, решил воспользоваться новым, ибо предыдущий был уже почти до отказа заполнен.
Теоретические построения Менты Пипериты были ему не очень понятны. Он не улавливал связи между ослабленным цветовым насыщением и наклонностью тронуться с места – тем более что речь шла о целом городе. Начальница пыталась растолковать ему какие-то странные вещи, разглагольствовала об относительности времени, яркости подсознательных переживаний, субъективности мироощущения. Говорила, что прошлое подобно тому же штрихкоду; оно неоднородно, оно образовано лишь тем, что заполнилось, но у Дандера еще и не было солидного прошлого, чтобы он сумел по достоинству оценить эти слова. Он был еще слишком молод.
Сегодняшним утром Пиперита напутствовала Дандера очередной лекцией.
– Время похоже на разноцветные гвозди. Красный час растягивается до года, синий день запоминается на минуту и заколачивается по самую шляпку. Так и выходит, что жизнь ужимается до своеобразного штрихкода, оформляясь в своего рода горбатую изгородь. Это память, которая одна и составляет субъективную реальность. Если мы найдем Ходячий Город, то докажем, что объективную – тоже. Всё взаимосвязано, и города – как люди. Для этого мы и снимаем штрихкоды. И люди снимаются готовыми штрихкодами, они мигрируют в неведомые края.
– На нерест?
– Можно сказать, что и так.
Дандер морщил лоб, не поспевая за причудливыми ассоциациями Менты:
– Горбатая изгородь?..
– Хорошо, пусть не изгородь. Представь себе музыкальный инструмент наподобие лютни или гуслей. Всякий раз получается неповторимая мелодия мира.
Мента понимала, что без тщательного анализа Дан-деру не осмыслить ее слов. Его прошлое было еще густо насыщено яркими красками, и в нем почти не было серых лакун. Он не успел натворить зла, и на душе его не лежали камни. Если взять гайку и погрузить Дандера в гипноз, то наверняка что-нибудь обнаружится. Не особенно страшное, просто неприятное и забытое. Увидев и вспомнив, Дандер начнет понимать, что память, прошлое, жизнь и самая реальность выстраиваются из красок. И часто бывает, что радужный спектр почти бесследно растворяется в черном.
Но пока что Мента не видела острой надобности анализировать Дандера. Всему свое время. Парнишка поживет, понабивает шишек окружающим и себе, хлебнет горя – тогда можно будет попробовать. Не сейчас.
В настоящее время Менту Пипериту занимали куда более серьезные личности, нежели Дандер.
Ассистент, помявшись, спросил ее:
– Я буду снимать показания, а чем же займетесь вы?
Он задавал этот вопрос во всех городах, где они побывали, и неизменно получал в ответ отговорку – то рассеянную, то остроумную. Поэтому ему было странно услышать серьезный ответ:
– Да уж не гостиничных клопов давить, мой дорогой. Город не меняется сам, его изменяют люди. Мне надо найти людей.
– Которые приводят его в движение?
– В конечном счете – да.
Тогда возбудившийся Дандер многозначительно похлопал себя по животу, намекая на пистолет.
Пиперита хлопнула его по заду: не от распущенности, но по причине карликового роста.
– Вполне возможно. Но преждевременно. Я еще не вижу опасности, и потому отпускаю тебя со спокойным сердцем.
Мента лгала: у нее не было спокойно на сердце. В этом городе царила излишняя суета. Она решила узнать, не покупают ли соль и спички. Город был сероват и в то же время являл собой законченную гамму. В нем нечего было прибавить и ничего было убавить; именно это вселяло тревогу. Создавалось впечатление, будто все уселись на чемоданы. Болонки в картонках и попугаи в клетках; серые шляпные коробки и клетчатые походные костюмы; последние взгляды на циферблаты вокзальных часов.
Неприятное ожидание разливалось в воздухе.
«Надо мне было отправиться с ним», – подумала Мента.
Но ассистента уже простыл след.
Погромыхивая приборами, он вприпрыжку спускался по лестнице. Пружинисто хлопнула входная дверь.
Мента стояла в солнечном пятне и производила свои замеры. Китовый ус ходил ходуном. Что-то летает здесь, по сонному городу, когда солнце заходит. Что-то, нагруженное ведрами дегтя и черной краски, с малярной кистью в зубах. Что-то расписывает качели, детские горки, розоватые доисторические особняки. И что-то настойчиво требует трогаться в путь.
…Ноги сами вынесли Дандера к трактиру, где Маат уже заколдовал случайного собутыльника латунной гайкой.
Вышло так, что Мента еще только собиралась разыскивать основное лицо; она прихорашивалась и пудрила нос, вязала банты, подтягивала чулки, ругалась на стрелки; она еще только накладывала румяна и приклеивала ресницы, как если бы собиралась в положенный от роду цирк, а Дандер сыскал.
5
Воздух в трактире уже заметно загустел. Его не без труда расслаивали гармошки да баяны; повсюду висел удушливый чад. Циферблат настенных часов запотел столь сильно, что времени было не разобрать. Кто-то взвизгивал, кто-то вскрикивал; иных волокли на улицу, иные сами, тихо и беззвучно, валились под лавки. Всепроникающий шансон накладывался на гармошкины хрипы, и это создавало особую жирноватую хрипотцу. Мелькали грязно-белые тени, летали сковороды, визжали далекие поросята, и воздух, казалось, был переполнен липким перцем. Издалека доносился детский горшечный плач.
Палочки были разложены в ряд: разноцветные и монотонные.
Егор, позабыв о пиве, не мог отвести от них глаз.
– Ведь было же что-то хорошее? – вкрадчиво спрашивал его Маат, ерзая на лавке, ибо у него зудело в заду. – Ну, например.
Поколебавшись, Егор вытянул длинную красную палочку и осторожно положил перед собой.
– Что это? – нетерпеливо спросил Маат.
– Зоопарк, – ответил Егор.
– Тебя водили в зоопарк? – уточнил Маат.
– Да. Водили. Очень давно, мальчишкой малым. Там гуси, слоны и жирафы.
– И было хорошо?
– Да, было очень хорошо. Погожий день, майское воскресенье. Третье воскресенье мая, – вспомнил он, направляемый гайкой.
– Теперь гляди внимательнее и выбери еще один хороший день.
Хорошенько подумав, полупьяный Егор вытянул желтую.
– Что это?
– Велосипед. Тогда мне купили велосипед.
– Когда это произошло?
– Давно.
– Когда это произошло? – повторил Маат, глядя в упор.
– 24 августа 1979 года.
– Отлично. Клади его рядышком с зоопарком. А что для тебя было важнее – зоопарк или велосипед?
В этом гадком угаре, супротив соломенного верзилы, разговор принимал неприятный и непонятный оборот.
Подумав немного, полувековой Егор остановился на вело сипеде.
– Тогда мы чуть выдвинем желтую палочку вверх. Еще что вспомнишь?
– Маму, – выдавил Егор.
– Еще бы. Конечно, маму. Синяя палочка, рядом с желтой. Ты согласен? Выше других. Ну а еще? Аквариум? Футбольный мяч?
Егор уже не ходил к стойке и не добавлял соточку. Он глубоко задумался, и это занятие было ему непривычно. Дандер, усевшийся по соседству, вдруг понял, что наблюдает нечто крайне важное, хотя в этих двух мужиках, степенно беседующих, не было ровным счетом ничего особенного. Разве что палочки. Фигура, которая выстраивалась на липком столе, уже что-то напоминала ему; рука невольно потянулась за датчиком.
– Но аквариум не настолько важен, как мама и велосипед, – уверенно прохрипел Маат. И приспустил зеленую палочку. И рядом – футбольный мячик. Гляди – уже пять составляющих! Немного напоминает радугу… Папа?
Лицо мужика потемнело.
– Черная палочка. Пил мертвую и бросил нас, когда мне и двух не было.
– Значит, не помнишь его вовсе?
– К несчастью, помню.
– Черная палочка, ниже других. Рядом с синей.
– Зачем это всё? – вдруг взбунтовался Егор. Он ударил бокалом по столу, и Маат поспешно вывесил гайку поближе к нему.
Дандер, едва увидел этот предмет, понял всё и собрался бежать, но Маат наполовину развернулся к нему, и гайка закачалась перед ассистентом, убеждая вернуться на место.
Маат уже понял, что ему наступают на пятки, но решился докончить начатое.
Дандер сидел с разинутым ртом, и Маат с удовлетворением отметил укрепление своих гипнотических сил. Он вновь повернулся к Егору, на вопрос отвечать не стал.
– У нас вышел целый Плетень! – Маат в притворном удивлении развел руками. – Смотри, сколько цветов! И все по-своему торчат, высовываются, обозначая значимость. Что выше, то и главнее. Красный, желтый, синий, черный, зеленый… Знаешь, что это такое? Это твоя жизнь.
Егор уже больше не перебивал его.
– Это твои воспоминания. Запоминается яркое, оно и есть жизнь, а прочее – шелуха, – Маат сплюнул. – Хорошо бы еще каких-нибудь красок. Вот у меня есть фиолетовая палочка, а вот сиреневая. Вот голубая. Ничего не приходит в голову?
– Рыбалка, – пробормотал Егор. – Баня. – Девушка, давным-давно.
– Ну, мало ли что давно! Девушку на первое место! – Маат положил фиолетовую палочку вровень с синей и черной.
«Штрихкод», – подумал Дандер.
– Подсаживайтесь, – позвал его Маат. Юноша пересел, не сводя глаз с разноцветных палочек.
– Это целая жизнь, – серьезно повторил Маат. – Смотрите… Дандер? Очень приятно, Николай… Это Егор… Смотрите: его жизнь наполнена красками. Ему есть, о чем вспомнить и пожалеть, случись неприятность.
В этом пункте он осклабился.
– Это симфония, буйство цвета…
Дандер не верил ушам: Маат почти слово в слово повторял то, что он ежедневно выслушивал от Менты Пипериты. Оборванец и забулдыга на глазах оборачивался просвещенным суъектом. Но Мента гонялась за призраками, а перед Дандером сидел живой человек.
– Это Прустов Плетень, – сообщил начитанный Маат, и лицо его на миг исказилось по причине отвращения к сложному писателю: Пруст был крайне замысловат, с Ма-атом у него не сложилось, и жаль, что он уже переселился на небеса, хотя никаких небес нет, и никакой преисподней тоже нет, есть только вечное, ровное, утробно-теплое, бесконечно простое, которому мешают всякие умники с богатыми воспоминаниями и уникальным опытом бытия. Но это не мешает небесам существовать.
Плетень был собственно временем, набором разноцветных памятных впечатлений разнообразной продолжительности; ершистый; по сути Прустов Плетень являлся самим личным временем, доступным человеческому постижению.
Кроме этих отпечатков-впечатлений не остается ничего, и память похожа на человеческий геном, где больше девяноста процентов – малопонятные шлаки, таинственный мусор, и только считаные единицы отвечают за развитие носов, ушей и ногтей.
Маат поначалу не думал подробно знакомиться с Прустом, он никогда его не читал прежде, он просто прочел о нем в местной газете, редактор которой сошел с ума и напечатал юбилейную статью, аккурат десятого июля; никто ничего не понял, редактору простили запой, а про статью забыли. Однако Маат хорошо запомнил про субъективное восприятие времени и понял, что сумма впечатлений – она и есть самая сложность, то есть жизнь. Пришлось ознакомиться после…
– А теперь посмотри, Егор, – Маат вынул красную палочку и заменил серой. Потом он то же самое проделал с синей и зеленой, потом – с остальными. Черную он оставил на месте. У собеседника отвисла челюсть, глаза впились в неровную серую изгородь.
– Ничего такого светлого, Егор, – улыбнулся Маат, вновь принимаясь за гайку. – Сплошные будни. Ведь ты умрешь. Ты знаешь это? И что тебе велосипед? Ты умрешь.
– Прекратите, – голос Дандера зазвенел от гнева. – Вы же сейчас лишите его последнего. Верните краски.
– Вам, юноша, я кое-что покажу и объясню, – железные зубы Маата сверкнули среди соломенного снопа. – Но вам для этого придется навестить меня дома. Вы просвещенный малый, и с вами гайкой не обойдешься. Мне придется показать вам весь инструментарий целиком.
Дандер колебался. Он знал, что напал на след. Связаться с Ментой? Нет ни времени, ни желания. Он обойдет ее по всем направлениям – тем более с датчиками. У этого Маата наверняка найдется много любопытных вещей, заслуживающих считывания, анализа и синтеза.
– Если только недалеко, – ответил юноша, всеми силами стараясь сохранить лицо.
– В нашем городе нету такого понятия «далеко», – усмехнулся Маат, вставая и собирая палочки. – У нас, куда ни направишься – рукой подать.
За столом остался сидеть оцепенелый Егор. Внезапно он понял, что больше не существует ничего – ни зоопарка давних лет, ни мамы, ни велосипеда. Папа торчал неустранимым черным гвоздем.
Мы забираем из прошлого краски. Но разве не они нас мучают? Мы любовались ими, и вот их нет.
6
Маат не любил себе в этом признаваться, но самого себя он считал исключительно сложным. Он понаслышке знал видных философов и писателей, а кое-кого и читал, излишне грамотно говорил и утешался мыслью, что и его сожрут черви. Придется перетерпеть несовершенство.
Пока они шли, он поделился с Дандером всего одним соображением:
– Слышишь меня, паря? – Маат старался изъясняться в простонародной манере полуграмотного сельского жителя, но моментально сбился. Он оставался сыном своего отца и получил поверхностное, но приличное образование, а скорее – урок, хотя в отрочестве прочел много книжек – по принуждению много читал. Многие сложные вещи он узнавал в ненавистных запутанных снах, донельзя сложных. Когда он умрет, он возьмется за сложные сны. – Много ли ты постигнешь интуицией? Брошенный ты со своим одиноким голосом человека, брошенный в небо, высунутый Хайдегерром из бытия в небытие, как хер из ширинки. Приход к Богу – сознательно выбранная энтропия. Ничего нет, но для развития воли к небытию всё должно быть предельно сложным.
Иногда с ним случались подобные откровения, на язык прилетали слова извне, и он вдруг моментально понимал, что есть интуиция, и кто такой Хайдеггер, и даже почти догадывался, кем был на самом деле этот Пруст и чего хотел, и вспоминал из курса физики, что есть энтропия, но все догадки быстро рассыпались в труху, подчиняясь той самой энтропии, которой сознательно – как полагал сам Маат – он служил. Потом припоминал заново и даже записывал для памяти в сокровенную книжечку.
Дандер оторопел. Таких речей ему не приходилось выслушивать даже от Менты. Покуда он соображал, к чему тут Хайдеггер и почему провожатый употребил бранное слово, они успели дойти до погоста, где Маат ударил Дандера по голове первым попавшимся под руку поленом.
День был в разгаре, на кладбище царило запустение.
Было много холмов, рытвин, канав, полураскопанных могил, обитатели которых либо самостоятельно выгрызались изнутри черными от земли зубами, либо же выбирались из них клешнеобразно, совсем, чтобы гулять по свету, не отряхнувши песка.
Никто не видел, как Маат снял с Дандера короб с приборами. Внимательно изучил; как обезьяна, постучал о камень – авось разобьются, но нет. Придется забирать домой и демонтировать до последнего винта.
Затем он приступил собственно к упрощению.
Дандер был прост как личность, но сложен как биологический организм.
Орудуя двумя охотничьими ножами, Маат располосовал на нем одежду вместе с кожей.
– Время такое, – приговаривал Маат. – Время наступило такое. Оно закончилось для тебя, и твой Плетень навсегда сохранится в вечности. Играя красками. Я не успел его перекрасить, и будет существовать досадная сложность. Но оно продолжается для меня: время сложное и между тем довольно простое. Так я думаю. И чую, что не я один…
Он упростил Дандеру голову: привычным движением сбрил лицо.
Он упростил внутреннее устройство, повынимав и по-расшвыряв оттуда всё замысловатое, хитросплетенное; еще постукивало самое сложное: сердце, и Маат вспорол его вдоль, засыпав суглинком.
Еще оставались нетронутыми шарообразные скопления половых клеток, генераторы сложности. Этот недово-площенный потенциал заслуживал особого отношения; в отличие от остальных органов и структур – что было, то было, и нечего теперь вспоминать, а тут другая история, сюда заложена информация, и неприлично давить сапогами животворящее как таковое. К тому же оно имеет склонность просачиваться по каплям, окукливаться, замыкаться в спорах, выживать любыми возможными способами. Маат приговаривал животворящую информацию к полному растворению.
Отъединив железы, он завернул их в тряпку и дома уже растворил в специальном кислотном чане.
Потом вернулся и принялся уничтожать следы упрощения.
Одна из непонятных не то могил, не то ям особенно приглянулась Маату. Он свалил в нее всё поразбросанное, что сумел подобрать за собой; остальное, ненайденное, сожрут собаки, птицы, черви, насекомые, простейшие.
Простейшие – вот этим он симпатизировал за название, хотя и они, понятное дело, были слишком сложны.
Маат прыгнул в яму и стал утрамбовывать останки.
Потом вылетел наружу единым затяжным прыжком, каким-то удивительным замедленным скоком, как будто ему помогали со стороны, плавно выуживали удилищем.
Утвердившись в траве, он топнул, схватил заступ и начал засыпать Дандера.
Работая заступом, он пытался представить, какой был у Дандера Плетень.
Что вышло бы, успей они разложить цветные палочки? Скорее всего, в спектре Дандера преобладали бы восторженные краски. Что-нибудь яркое, без серого и мышиного, и даже без охры.
Маат поступил с Дандером именно так и не иначе лишь по причине молодости последнего.
С молодостью очень сложно работать, она неохотно поддается упрощению. Конечно, гайка; и палочки второго эшелона – обязательно, но трудно, трудно менять зеленое на черное, а красное – на серое.
Замена возможна лишь в случае, когда она уже созрела в потенции.
Как это было с Егором.
Егорово красное созрело вполне, чтобы обуглиться – достаточно поднести спичку. Егорово синее давно готово было выцвести, недоставало лишь прицельного внимания к блеклым тонам.
Маат же размышлял, оперируя сложными, непривычными оборотами речи:
«Оно сожрет меня, мое прошлое; оно выжжет меня медленной щелочью; оно слишком сложное, чтобы не развалиться; такому нагромождению лиц, событий, мест, дел, бездействий, снов, отправлений не удержаться слепленными воедино. В нем слишком много недостижимого красного; в нем слишком много недоступного синего, зеленого и золотого, переизбыток недосягаемого света, чтобы я выдержал это, не будучи раздавлен соображением о невозможности дотянуться до красок прошлого, погрузить в них пальцы, посмотреть на солнце. Оно сплошь исчерчено черным и серым, напоминая реактор, куда погружают графитовые стержни, – я слышал, что это делают, чтобы он, этот реактор, не лопнул, однако у меня всё наоборот; и с Городом дело обстоит в точности так же, ибо он – сама жизнь и переходит с места на место, не в силах соседствовать с окаменевшим прошлым; всё это невыносимо, всё это следует упростить, и всё в действительности стремится к абсолютной простоте, ибо в ней заключается Бог, проще которого ничего нету, потому что Он – Ничто и Всё, и я Ему служу, я упрощаю по мере сил то сложное, что надмилось и возгордилось в дьявольской самобытности, не выдерживая тем временем упростительного божественного напора».
7
Хобби отчасти напоминало ярмарочный майский шест с неравномерно выбеленными полосками, которые в меньшинстве. И еще – пограничный столб, не менее полосатый, и Маат потихоньку закрашивал: выбеливал черные полосы, вычернивал белые… потом плескал дегтем.
Так поступал он и с людьми, трансформируя их воспоминания. Потому что реальность это и есть память; Маат заменял созидательные, сложно-творческие промежутки на скорбные, тягостные и разрушительные. Реальность после этого волшебно преобразовывалась, и Город поскрипывал всеми домами и переулками.
Кроме того, Маат выполнял самое главное: он помогал воплотить желаемое себе зло, которое бывает даже осознанным и ужасает человека, и в то же время притягивает его. Зарубить семью топором, повеситься, спалить родную хату.
Покуда длилось одно упрощение, созревало второе: Маат отплясывал на дандеровой могиле, а Егор всё сидел, отлавливая вдруг ожившее прошлое, которое обернулось сотней вертких зверушек, разбегавшихся во все стороны. Своим центробежным движением они обнажали поляну, где не было ничего. Егор хватал одну зверушку-воспоминание, другую; они пищали и множились в кулаке, мельчали, протискивались меж пальцами уже будучи жидкими и падали каплями, не достигая тверди – они испарялись в падении. Поляна олицетворяла пустоту, где не на что опереться; Егор не чувствовал не то что земли под ногами – он не чувствовал ног.
Велосипед разбился; зоопарк, напротив, разбогател и раздался, оброс каруселями и лотками с халвой, но прежние звери в нем давно передохли, даже слон, и мамы не стало четыре года назад; всё перечисленное поменяло цвета, и Егор не находил доводов против Маата-Николая.
Прошлое потускнело и стало отваливаться, как состарившаяся бородавка.
Из всех возможных цветов Егор заострил внимание на рыжем пиве – отчасти красном, отчасти черном, и с белой шапкой, которая неумолимо таяла. Он принялся пить, и все эти цвета прилагались к его основному спектру, который так резко переменился. Он поднял глаза и начал впитывать цветомузыку, но с ней происходило то же самое, едва она оседала в его сознании.
Почерневший Плетень, образованный важными воспоминаниями, еще недавно имевший радужную окраску под стать пылкости молодого восприятия, поглощал все другие цвета. У него заострились колья, и световые шары, нанизы-ваясь на острия, беззвучно лопались и рассыпались искрами, которые быстро таяли.
Гайка гуляла перед глазами, отсчитывая часы.
Ограбленный, сломленный, отчаянно упростившийся, Егор покинул шалман и направился к дому, где жил в одиночестве. Никто его не ждал, и он рассчитывал, что это ненадолго, ему еще нет пятидесяти, он может успеть нарастить и усложнить, прибегнуть к духовному акту и вырастить новый фрагмент Плетня, который сочетал бы в себе утраченные краски. Но теперь ему не хотелось на это надеяться, потому что он видел, что бывает с цветами, которые, казалось ему недавно, обосновались в памяти навсегда, питали сознание, а через сознание – сердце, легкие и прочие органы.
Уже не хотелось жить; в голове воцарилась неразбериха, а он ведь совсем немного и выпил.
Вошел на цыпочках, проследовал в спальню, где похрапывал батя, старый совсем.
«Вот взять и убить», – подумал Егор, обмирая.
Он вышел в сени за топором, уселся в изголовье, положил топор рядом. Это напоминало бездну, которая заманивает и побуждает к прыжку, потому что бессмысленно, а смыслов так много, что он утомился, и лучше не думать ему ни о чем осмысленном, а взять и зарубить просто так, а потом себя.
Он девять раз брался за топорище и девять раз откладывал, порывался встать. Отец хмурил брови во сне, жевал губами, ему что-то снилось. Егор ударил его со всего размаха, прогнувшись мостом, и лезвие топора запрокинулось, вначале коснувшись половицы. Затем, описав полукруг, оно обрушилось на голову спящего, и тот вытянулся в струну. Кровь испуганно булькнула, потом успокоилась и стала вздыхать.
Егор положил топор на пол, вышел и торопливо, путаясь в узле, повесился в сенях. Сначала он приметил трубу газового отопления, но вдруг представил, как опростается в кухне – не гадь, где ешь, – и предпочел сени, которые были ближе к природе и вполне уживались в доме городского типа. В гараже замычала корова, когда он задергался, завороженный гайкой и черными палочками. Уже потянуло дымом и плеснуло огнем, ибо Егор подпалил сено, начавши со спальной горницы, где сворачивалась и высыхала, съеживалась в катыши кровь.
Назад: Преамбула
Дальше: Часть вторая Мента Пиперита