Сергей Ордынцев: ода деньгам
Обеденный зал в клубе был выдержан в любимых тонах нынешней российской элиты — темное дерево, матовый блеск зачерненного золота, багровый отсвет хрустящих скатертей. Дизайнер, молодец, не мучился дурью и не выдумывал велосипедов, а слямзил все — до последней медной кочерги у камина — оформление лондонского ресторана «Голден Оук», и этот самый золотой дуб прекрасно врос в наше лукоморье, а на его удобных кожаных ветвях сидели сейчас мы — прилично выпившая Русалка, бродячий Леший и чахнущий над златом Кощей. Только ученый Кот, так долго заводивший нам песни, так долго говоривший сказки, не ходил кругом нашего золотого дуба. Потому что нас охраняли тридцать витязей прекрасных, вышедших из ясных вод службы безопасности холдинга «РОСС и Я».
Был, надеюсь, русский дух. Наверное, в этом англизированном кабаке пахло Русью.
Ловкий чернявый официант, своей гибкой ласковой пластикой похожий на гея, переставил с сервировочной тележки на стол серебряную жаровню, под которой билось синее нервное пламя спиртовой горелки.
— Александр Игнатьевич, эта молодая оленина с белыми грибами под клюквенным соусом — гордость нашего повара, — похвастался он. — С горячим кукурузным хлебом — сладкая греза! Мадам, господа, желаю вам приятного аппетита…
Официант бесшумно укатился со своей тележкой. Я ел изумительную оленину с аппетитом набегавшегося за день крючника. Сашка задумчиво жевал, явно не замечая вкуса. А Марина совсем не ела, только пила красное вино. Красивая, разноглазая, с высокими скулами, задумчиво-недоступная. Поставила бокал на стол, подняла взгляд на меня и, рокоча своим серебряным шариком на языке, сказала недоуменно:
— Игривая проказница судьба… Странно!.. Пошутила, покрутила, повертела… И всех снова за стол бросила… — И по медленности речи стало видно, что она уже давно и крепко под градусом. — Ну не совсем, конечно… Не всех!..
Моя вилка повисла в воздухе, а Серебровский поправил пальцем дужку очков и невозмутимо заметил:
— Если тебе не хватает в застолье Кота, я постараюсь, чтобы он поскорее присоединился к нам.
— Замечательно, — вяло хлопнула в ладоши Марина. — Сразу станет невероятно весело! Скучный обед мгновенно превратится в праздничные поминки!
Сашка, откинувшись на стуле, пристально смотрел на жену, и я не мог понять — хочет он ее обнять, успокоить, утешить или — убить. Не обнял и не убил, а спросил с усмешкой своим зыбким недостоверным тоном:
— Поминки по кому?
— Наверное, по Коту, — уверенно сказала Марина, а потом пьяно-глубокомысленно задумалась: — А может быть — по тебе?.. Или по мне… Какая, в принципе, разница? Во всяком случае, по прошлой нашей жизни…
— Оставь, Марина! — Я попытался разрядить ее. — Помнишь, ты всегда читала: «Никогда не бывать невозвратному, никогда не взойдет солнце с запада»…
Марина взяла со стола бокал, удивилась, что он пуст, и неведомо откуда выросший официант бросился наполнить его вновь. Сашка сделал еле заметную гримасу, как-то неприметно бровью дернул, и официант так же стремительно исчез.
— Видишь, Серега, — обратила мое внимание Марина, — мой муж стесняется своей сильно зашибающей спутницы жизни, избранницы на небесах…
— Он не стесняется, он огорчается, — предположил я.
— Вот это — точно! Я ведь не кто-нибудь как! Я — Первая леди «РОСС и Я»! Ощутите разницу! У такого человека, как мой Санечка, жена должна жить делами и интересами своего великого мужа! Джон Кеннеди сказал: женщина, не спрашивай, что любимый может сделать для тебя, — спроси себя, что ты можешь совершить для мужа?
Я засмеялся:
— Кеннеди не спрашивал про мужа, он говорил о родине…
— Серега, совсем ты в Европе одичал! — укоризненно покачала головой Марина. — Для нас всех Санечка — это и есть родина! Это — мир! Это наша галактика — не будет Санечки, мир померкнет, как задутая свеча!
Она сделала резкий повелительный жест, и официант снова материализовался, но замер в сшибке двух разнонаправленных указаний, с испугом глядя на Серебровского. Сашка кивнул, официант налил Марине вина, и она жадно приникла к бокалу. Она его всосала.
Серебровский отодвинул опостылевшую тарелку с жарким из молодой оленины с белыми грибами, отпил глоток минералки и обратился ко мне:
— Если бы ты не был давно и сравнительно безвредно женат, сказал бы я тебе: не женись, друг Серега…
Марина сразу включилась:
— Но если ты настоящий друг, Серега, то срочно разведись — Санечка не ошибается! Если что-то не так, значит, ошибка в условиях задачи…
Не глядя в ее сторону, Серебровский медленно сказал:
— Грустно, Серега, что идея единобрачия изжила себя. Люди больше не женятся, чтобы стать единой плотью, прожить вместе сто лет и умереть в один день…
Я жалко пытался смягчить обстановку шуткой:
— Наверное, потому, что никто не живет до ста…
— Не поэтому, — вступила, не желая угомониться, Марина. — Никто не хочет умереть в один день. Женятся для душевной и бытовой приятности — как покупают собак, лошадей, охранника-генерала, вьетнамца-сомелье… С заведомой идеей пережить свою любовь. Потом купим новую… Санечка, любимый мой супруг, может быть, мы тебе вместе прикупим новую подругу?
— Я подумаю, — медленно сказал Сашка.
— Санечка, и думать нечего! Эта, — она постучала себя в грудь, — нам с тобой уже поднадоела, она, гадюка, крепко выпивает и вообще пообносилась… Ну ее к черту! Не злись на меня, мой дорогой легендарный Мидас, я хочу, чтобы тебе было лучше…
— Я не злюсь, я грущу, — сказал Серебровский своим зыбким недостоверным тоном, и не понять было — не то правда, не то ложь. — В тебе, Марина, живут два человека… Прекрасная, умная, яркая женщина — лучшая на земле. Больше такие здесь не рождаются… Для меня, во всяком случае… Тогда я мечтаю умереть с тобой в один день. Завтра или через сто лет… И вдруг выскакивает из какой-то страшной мглы чудовище, миссис Хайд — агрессивная, пошлая дура. Злая клоунесса… Она заставляет меня подумать о печально-сладкой участи вдовца…
— Грозишься? — усмехнулась Марина, и пухлые ее губы, нежные, красиво очерченные, не были открыты для поцелуя.
Я поднялся:
— Але, ребята, я бы предпочел, чтобы вы свои разборки как-нибудь без меня…
Марина схватила меня за руку, силком усадила на место:
— Нет, нет, нет! Ты с ума сошел! Какие тут разборки, милые тешатся! Все проблемы — от недопонимания. Я почитаю его как царя Мидаса, а Санечка сердится! Серега, помнишь предание о Мидасе?
— Это не предание, — покачал я головой. — Это миф, выдумка… О царе, которой превращал в золото все, к чему прикасался.
— Вот-вот! Деревья, людей, еду! Все становилось золотом, пока он не умер от голода…
— Ошибаешься! — со вздохом заметил Серебровский. — Мидас не умер от голода… Зря надеешься!
— А чем там закончилось? — живо заинтересовалась Марина.
— А вот этого я тебе не скажу. Пусть это будет пока нашим секретом. С Мидасом, я имею в виду…
Марина горестно вздохнула:
— Хорошая у вас подобралась компашка, ничего не скажешь — Мидас, ты, Билл Хейнс… Сколько вы сегодня срубили миллионов?
— Все твои, Мариночка! Все в твоей сумочке… Представь себе — пройдет совсем немного времени, и ты станешь самой богатой на земле женщиной после английской королевы. Только чуть моложе и привлекательней! — Голос Сашки был сейчас достоверный — издевательский.
Марина положила ладонь ему на руку и неожиданно мягко, сердечно сказала:
— Санечка, ты очень умный человек! Наверное, самый умный из всех, кого я знаю… Ты как Лев Толстой — когда ему исполнилось пятнадцать лет, мальчик записал в дневнике: пора привыкать к мысли, что я умнее всех…
— Ты сказала, — хмыкнул Сашка.
— Постарайся понять… Давно, давным-давно, в эру позднеперестроечной голодухи, меня попросили в Смоленском пединституте прочитать лекцию о поэтике Цветаевой. Господи, как они слушали! Потом библиотекарь, стесняясь, объяснил, что денег у них, конечно, нет, и вручил мне гонорар — бутылку жуткой местной водки и две порции вареного кролика с лапшой. Ночью, возвращаясь в поезде, я прихлебывала их сивуху, жевала холодного кролика и плакала от счастья… Ты меня понимаешь, Санечка?
— Нет, не понимаю! — отрезал Сашка. — И понимать не желаю! Ты блажишь не от душевного томления… И твое демонстративное презрение к деньгам — не от величия духа, а от сытого тупоумия…
— Спасибо, Санечка, на добром слове! Действительно, как это можно не любить деньги?
— Не делай из меня дурака… Конечно, можно деньги не любить. Так же, как кастрат не должен любить женщин, язвенник — вкусную еду и выпивку, глухарь — музыку, а слепец — богатство цвета. Но деньги — экстракт всей жизни человечества, ее символ, зримое воплощение ее энергии… Деньги не требуют от меня любви, они хотят заинтересованной дружбы. И полного понимания…
— Не знаю, — развела Марина руками. — Меня тошнит от твоего вдохновения…
— Потому что ты так и осталась бедным человеком, — с досадой ответил Сашка. — Несмотря ни на что… Ты думаешь, что деньги — это потертые медяки и сальные бумажки?
— А как ты на них смотришь, мой ненаглядный Мидас Игнатьевич?
— Уж если Мидас — то Гордиевич! Мидас Гордиевич, запомни, — серьезно сказал Серебровский. — Я смотрю на деньги как на великое чудо, не перестающее меня удивлять. Философский камень, поворачивающийся каждый раз новой гранью. Я не пользователь денег, я их создатель, композитор, творец… Каждый день я сочиняю симфонию богатства, сложенную из криков счастья, скрежета зубов, стонов наслаждения и визга людских пороков. Деньги в моих руках — инструмент власти, человеческие вожжи, оглобли на державу, хомут на мир, который бежит в пропасть…
— Оказывается, ты и мир спасаешь, — уронила Марина.
— Представь себе! Жалко, что ты этого не замечаешь, — тяжело вздохнул Серебровский. — Деньги в руках таких, как я, — последняя надежда, что наш маленький засратый шарик не провалится в тартарары…
— Бог! Одно слово — повелитель судеб! За ужином, между мясом и десертом, творишь будущее, — ядовито улыбнулась Марина.
— Творю! — сипло, придушенно-яростно завопил Сашка. — Еще как творю! На мои деньги люди едят, плодятся, лечатся, учатся — я кручу мельничное колесо истории. Мои деньги питают энергию работяг и художников, они — источник их работы, стимул вдохновения, праздничный погонщик трудолюбия…
Я смотрел на Сашку — и гордился! Я любовался им — честное слово, он был прекрасен! В нем клокотала такая сила, такая страсть, такая уверенность, что я вдруг понял — я его совсем плохо знаю. Видимо, и 25 лет — не срок.
А Марина устало, отчужденно захлопала в ладоши:
— Аппассионата! Героическая ода деньгам! Бетховенский фестиваль… Большой театр… Солист — маэстро Александр Игнатьевич Мидас!.. Покупаем любовь и признание народа по разумным ценам…
Сашка угас. Он долго крутил в руках кольцо от салфетки, слепо глядя невидящим перед собой взглядом, потом бросил кольцо со звоном на стол и сказал мне:
— Прости, старик… Я всего этого не имел в виду…
— Перестань! — отмахнулся я. — Меня здесь не сидело…
— Да не имеет все это значения! — Александр Игнатьевич поправил на переносице свои тоненькие очки, и был он в этот момент похож не на Магната Олигарховича и не на зажиточного царя Мидаса Гордиевича, а сильно смахивал на разночинца Чернышевского Николая Гавриловича, коленопреклоненного на эшафоте перед гражданской казнью и раздумывающего над затруднительным вопросом «Что делать?».
— Смешно, конечно, — задумчиво тер он ладонью лоб. — Ведь давно известно, что в театре самые взыскательные зрители — те, кто попал туда по контрамарке…
Марина допила бокал до дна, поставила его со стуком на столешницу и любезно сообщила:
— Как только Шекспир это сообразил — так сразу сжег свой театр «Глобус»…
— Я подумаю об этом, — пообещал ей муж, и будь я на месте Марины — честное слово, я бы испугался. А он повернулся ко мне:
— Ничего не попишешь, Серега… По-моему, она меня ненавидит…
Я обескураженно молчал. А что тут скажешь? Она для Сашки — не любовь, не страсть. Это наваждение, морок, мара, соблазн, сладкое помрачение ума. Может быть, это искупление? За что? Почему? Никому этого не понять, никому нет хода в бездонную каменоломню его души.
Сашка положил мне руку на плечо:
— Спасибо, Верный Конь, что ты приехал!
— Толку от меня! Если бы я мог помочь…
— Мне нельзя помочь… Мой разум заманут в ловушку бесконечности…