Книга: Белые лошади
Назад: Глава 6 Колокола
Дальше: Часть вторая Предательство

Глава 7
Золотой обоз Наполеона

Вера Самойловна подгадала умереть на зимние каникулы в последний учебный год Стаха, будто отпустив его душу на покаяние, ибо за месяцы её болезни он то и дело голову ломал – что делать-то и кого нанимать за старухой ухаживать, когда его завертит экзаменационная питерская центрифуга. Но уже в начале декабря стало ясно, что Питер далеко, а смерть – вот она, маячит в изголовье больничной койки.
За то, что её не выписали умирать дома, благодарить надо всё того же Валентина Ивановича и ещё двух-трёх людей в городской администрации, кто в своё время выдувал в её незабвенном школьном оркестре партию тромбона или, обвитый геликон-удавом, издавал за весь концерт пять утробных рыков. Да что говорить: за все эти годы Вера Самойловна Бадаат стала важным лицом, неотделимым – как говорилось в одной из вручённых ей грамот – «от музыкальной культуры Владимирской области».
Она не поднималась уже недели три, и Стах приходил каждый день, сидел в ногах у неё, на койке – так ей удобнее было на него смотреть. И они разговаривали, пока он не чувствовал, что она устала. Разговаривали обо всём, и это напоминало первые уроки, когда она обрушила на него целый мир, в котором музыка была отнюдь не единственной темой.
– Ну что, – спрашивала, – как твоя химия: вкалываешь?
– Как раб на галерах, – говорил он.
– Кстати, о галерах, – подхватывала старуха. – Не бросайся словами, когда не знаешь досконально сути вопроса. Галеры: быстроходные вёсельные венецианские барки. А гребцы на них – на-ни-ма-лись! Конкурс был – как в престижный университет. Им выплачивали вперёд четырёхмесячное жалованье. Условия, конечно, были ужасными, – они спали на вёслах. Но! В трюме везли товар, и каждый гребец имел право провезти немного своего на продажу. Это было очень выгодно: шёлк, специи – они много места не занимают, а прибыль колоссальная.

 

Последний их разговор Стах мог бы воспроизвести дословно спустя даже двадцать лет. И воспроизводил – мысленно, особенно в бессонные ночи, особенно в другой своей стране, пытаясь представить: что было бы и как повернулась бы его судьба, не произойди этого разговора?
* * *
Он вошёл и увидел, что старуха спит (в последние дни она почти всё время дремала), – и сел рядом на стул, чтобы не тревожить её. Так странно: под конец в её лице проявилось нечто патрицианское, особенно когда она лежала с закрытыми глазами. Впалые щёки, окостенелый высокий лоб, упрямый подбородок – этот неприступный образ годился на этрусское надгробье. Бывало, посидев так минут тридцать, Стах поднимался и покидал палату. Потом ей сообщали соседки: «Внук приходил, такой вежливый мальчик, – сидел, смотрел на вас, Вера Самойловна, а будить не стал». «Да, – отзывалась она, – он сообразительный. Поди, решил, что я концы отдала, а дел-то у него навалом». Соседки, которые часто сменялись – отделение было онкологическим, – считали, что старушка груба, невоспитанна и в целом недостойна такого хорошего внука.

 

Вдруг она открыла глаза. Увидев Стаха, сморщилась в улыбке, медленно прошептала:
– А я знаю, кто ты…
«Ну, здрасте!» – подумал он с горькой досадой: надеялся, что ум и память останутся с ней до последней минуты.
Сел в ногах у неё, терпеливо проговорил:
– Ясно, что знаете, Вера Самойловна. Я – Аристарх. Вот, явился рассказать, как…
– Погоди, – прошелестела она. – Прекрати говорить со мной как со слабоумной. Я подыхаю, конечно, но ещё не спятила… Просто сегодня ночью проснулась, думала о тебе и вдруг поняла. Странно, что раньше не сообразила, не сопоставила: имя-то редкое, и фамилия явно… перелицована. А на рассвете задремала… и вдруг меня будто растолкали и объяснили. Как вспыхнуло: вот начало этой истории.
– Ничего не понял, – криво улыбаясь, проговорил Стах, – кроме того, что после такой речуги вы скиснете.
– …Конечно, скисну… У меня сил осталось с гулькин хер. Вот и не мешай. – Она шевельнулась и выпростала руку из-под одеяла. Наставила на него палец, как наставляла дирижёрскую палочку на репетициях оркестра:
– Помнишь, я упоминала: Аристарх Бугеро, адъютант-переводчик Эжена де Богарне, вице-короля Италии. Про Богарне точно рассказывала…
– …раз пятьсот.
– …блистательный полководец, пасынок Бонапарта. В двадцать четыре года фактически оказался правителем Италии – пацан, что такое двадцать четыре года! – а мощно начал: ввёл Гражданский кодекс, реорганизовал армию, строил школы, больницы, каналы… Государственный ум… подданные его обожали.
– Вера Самойловна, да хрен с ним, с этим Богарне, вы сейчас иглу потеряете…
– …это он сопровождал «Золотой обоз»…
– …и откуда у вас только силы берутся – руками махать! – воскликнул Стах. – Спрячьте руку под одеяло… вот так…
– …тот самый легендарный обоз с фантастическими ценностями, который бесследно исчез. По сей день его ищут… водолазы… гробокопатели… и вся эта воспалённая кодла… Романтики! Версий много, а истина та, что обоз попросту разграблен. Причём всеми желающими.
Стах приподнялся, поправил на тощей груди одеяло, проверил, как держится игла капельницы в дряблой старческой вене, отметил, что минут через двадцать нужно менять раствор.
– Так вот, Аристарх Бугеро при нём был. Точнее, он сопровождал обоз лишь в начале пути, затем по высочайшему приказу был отправлен один в дорогу с особым грузом…
– …с алмазными подвесками королевы, – подхватил Стах, как обычно легко заводясь, – к герцогу Бекингему, надо полагать. Вера Самойловна, вам просто нельзя трепаться, вы отнимаете у себя же последние силы.
– А на черта они мне, эти силы, – ангелами дирижировать? Ты слушай-ка. Ему для тайной миссии предоставили лучшую лошадь белой масти, чуть не из-под зада самого императора. Впрочем, и её не пощадил русский мороз… Как Александр Первый обронил про своего фельдмаршала: «Старику весьма пособил «генерал Мороз». Ты погоди… ты слушай, это важно – для тебя.
– Ну да, – Стах усмехнулся. – Знаю-знаю. Всё это со мной произойдёт.
– Точно, потому что никакой он не Бугеро, это имя французское, для удобства переиначил… Имена как перчатки менял… А был он – Ари Бугерини, единственный сын-оболтус уважаемого венецианского врача. Ценимого местной знатью настолько, что его семье разрешено было жить за стенами гетто… Прикинь: ведь тогда все венецианские евреи с наступлением темноты должны были уползать, как раки, на территорию своего кичмана и ворота на ночь запирать. Лишь с того дня, как Наполеон высочайшим указом даровал свободу всем народам Европы… кстати, когда это свершилось, Аристарх?
– В 1797 году…
– Верно! Грандиозное деяние… тогда он даже велел сжечь ворота венецианского гетто, как символ: отныне иудеи свободны, как остальные народы…
– …что особенно важно как раз сегодня, в пятницу, двадцать седьмого декабря… – насмешливо подхватил Стах. – Только не понимаю, при чём тут я!
– При том, – спокойно и тихо отозвалась старуха, поглядывая на него из-под отросшего седого чуба, – что этот парнишка, венецианец, докторский сынок… без сомнения, был твоим предком.
Стах засмеялся:
– Откуда вы взяли эту хрень?!
Он и сам не понимал – почему так раздражён, почему поднимает голос на умирающую старуху. Ведь она могла умереть каждую минуту, неужели нельзя терпеливо выслушать её оживлённый бред, хотя бы ради того, чтобы не грызть себя потом еженощно! И всё-таки изнутри у него поднималась волна раздражения и протеста – точно как в день последнего разговора с батей, на скамейке под засыхающей акацией в скверике гороховецкого вокзала. Он не хотел иметь никакого отношения к этим мутным иностранцам! Он был русским человеком, русским!
– Диссертация… – проговорила она с трудом. – Я перевернула тонны архивных документов: письма, донесения, рапорты… Я ничего не сочиняла, просто читала и делала выводы… Что у нас считалось каноническим о войне 1812 года? Труды академика Тарле?.. Академик! – Она презрительно хмыкнула: – Он от страха готов был что угодно писать. Когда его выпустили после ареста по «делу академиков», стал работать на НКВД. Сталин готовил вторжение в Европу, и ему до зарезу требовался патриотический миф «победоносной войны 1812 года». Вот Тарле и строгал этот миф во все лопатки, вернувшись из Алма-Аты… Впрочем, его знаменитая монография вышла, когда я уже толкала тачки с рудой…
Помнишь Сулу, Суламифь? Мою подружку… Она чудесным образом сохранилась после всех «чисток». К началу тридцатых из государственных архивов уволили всех толковых архивистов… Их заменили «пролетарским элементом», сплошь и рядом даже без среднего образования. Но Сулу оставили, она была незаменима. Кто-то должен был дело делать… Она и достала мне пропуск в Центрархив… Я приезжала в Москву из Питера… работала там… Однажды видела крысу… Я и сама была такой крысой… незаконной… лазутчиком истины. Истина не всегда блистает чистотой риз, учти это. Бывает, она рассылает своих лазутчиков… Я тихо сидела там, копалась в документах целыми днями. Тонны частных писем, дневников, каких-то вразнобой сваленных листов… воспоминаний… военных донесений…
Понимаешь, в двадцать девятом году были слиты два архива, Ленинградский и Московский, так что, в некоторой временной неразберихе… можно было сделать потрясающие открытия. Истории не всегда удаётся замыть следы кровавых преступлений… В общем, листы тех воспоминаний тоже – случайно глаз их выхватил: большие, желтоватые, бумага такая… приятная на ощупь… Несколько листов разрозненных, мало что поймёшь, но… Эпизоды этой истории завораживали!.. Я их спёрла, вынесла из помещения, спрятала под кофтой на животе. Ночью читала, не могла оторваться: там жизнь хлестала – мощно, увлекательно. Начало было таким: мол, под мою диктовку и при моём ясном сознании пишет историю моей жизни мой сын Симон…
Стах подскочил, как ужаленный: – Симон?! Где?! Где эти листы?!
Она улыбнулась, сморщилась…
– Где-где… в Караганде! Там же, где и моя диссертация… Ты слушай, что произошло с этим ловкачом, пока ещё у меня язык… ворочается, и в башке что-то теплится… Он, похоже, был языковым пареньком, шустрым. Есть такие, знаешь: языки хватают из воздуха, особый талант. И образование получил самолучшее: единственный же сын, семья не бедная. Но папаня его к медицине готовил, а тот – не-ет! Ему – на лошади скакать, слава, сражения, странствия… и прочая дрянь по этой части. Ну, и доигрался. Там же, в Венеции, прибился к Эжену де Богарне… Это как случилось… Богарне с января 1806 года назначен главнокомандующим Итальянской армией, а с 12 января – генерал-губернатором Венеции… В тех записках – целая история: папа-врач-Бугерини был вызван к больному Эжену, явился во дворец со своим юным сыном, и тот… короче, ошалел парнишка, подпал под обаяние власти, пропал! С родной семьёй порвал, французом заделался, стал Бугеро. Очень быстро взлетел-воспарил… Представляю, какой он… в юности-то… Эти его записки, хотя и под диктовку, – такие упругие, страстные… Столько в нём азарта – даже в старости… Жаль, не все листы я нашла. К началу русской кампании был он адьютантом и переводчиком при Богарне, должность блистательная – для такого сопляка. Сколько ему было – лет двадцать, двадцать два? Впрочем, тогда и жили стремительней, некогда и ни к чему было стариться… И он уже себя показал: пишет, к тому времени участвовал в боях, был ранен, представлен к наградам и прочая ля-ля и фу-фу… – Вера Самойловна закашлялась, долго выхрипывала обрывки слов, наконец стихла, махнула рукой:
– Не суть важно. А важно, что ему доверяли – так? – если снарядили с особым заданием. Там ведь как было: обоз выдвинулся из Москвы 16 октября, должен был пройти ускоренным маршем до Смоленска, а оттуда сокровища переправили бы в Саксонию. Но всё пошло наперекосяк: путаница с передвижениями войск, роковые случайности… нападения партизан и казаков… А главное: вдарил небывало ранний мороз, дороги обледенели… лошади дохли. Быстрый марш превратился в растянутую вереницу повозок… Не хватало продовольствия, солдаты были измучены, корма для коней – только солома с крыш… Ну и когда за ночь замёрзла чёртова пропасть и людей, и животных, французы стали бросать орудия и взрывать зарядные ящики, а пушки зарывать в землю… Думаю, тогда Богарне и решил послать вперёд своего адъютанта с самым ценным грузом. Может, и небольшой был баул, не знаю, не пишет, но драгоценности отобрали первостатейные, самые что ни на есть, старинные-царские, – из тайного схрона, из каких-нибудь царских ларцов. Тут даже думать – свихнёшься. И малой резво поскакал.
А дальше-то всё и началось: потеря лошади, нападения казаков, стычки, засада, ранение, плен, побег… А главное: голод и чудовищный, нестерпимый для европейца мороз… Эх, память уже не держит деталей! Всех перипетий не помню, столько чёртовых лет прошло… Но там много у него разных напастей случилось. Помню только, что сутки он, с сабельным ранением, истекая кровью, просидел в озёрных камышах и – подробностей не пишет, но даёт понять: там же, в воде, припрятал баул. Зацепил за корягу ремнём, снятым с трупа французского солдата. Тут он не оригинален: многие в воде прятали свои заначки: поди обыщи все озёра на том пути… Когда выбрался, был пойман казаками, бежал из плена, снова пойман, снова бежал… Там чёрт ногу сломит, поверь, начнёшь читать – не оторвёшься. Вальтер Скотт рядом с ним – первоклашка… А описание людских страданий – куда там какому-нибудь классику. Пишет, как у людей пальцы ломались на морозе. Как в Вильно он видел замёрзших мертвецов, сидящих под стенами домов. Шутники вставляли им палочки в оскаленный рот – на манер трубки. Когда бежал из плена вторично – а это уже холода чудовищные, – он всё-таки достиг того местечка под Вильной, приполз, обмороженный, к дому литейщика меди – того, что от смерти спас.
– Какого ещё литейщика?!
Стах был совершенно обескуражен – даже не этой, обрушенной на него историей его предка, или однофамильца, или тёзки – кто уже сейчас разберёт? – а тем, сколько лет старуха Баобаб хранила в памяти все эти баулы, озёра, ремни с убитых французских солдат… Имена и вещи давней истории давней войны… И сколько ж ещё в голове у неё неисчислимого добра, которое теперь должно уйти – навеки?
Сейчас он уже не мог бы ответить самому себе: вот эта история – она действительно вычитана старухой в тех самых листах или сочинена сегодня, на рассвете? Не последняя ли это фантазия, последнее творение яркого, но угасающего ума?.. Он только слушал, реплики подавая в обычном своём «рабочем» ритме, поскольку за годы она привыкла к его выкрикам и возражениям, к его недоверию и усмешкам, которые лишь добавляли энергии любому её рассказу, любому воспоминанию; подгоняли, открывали дополнительные шлюзы памяти. В каком-то смысле её воспоминания всегда были их общей работой, уже необходимой и самой старухе, и ему, Стаху. Вот на чём он возрос, вот что всегда будоражило, толкало его к поискам; порой унижало, порой одобряло и даже возносило: её похвала, её презрение, быстрота её мысли, беспощадность её суждений. И, конечно же, необъятность её эрудиции.
– Что за литейщик меди?!
– А, я не говорила?.. В самом начале похода, в Вильне, этот самый Аристарх спас человека, вырвал из рук разгулявшейся солдатни. Тот оказался не прост: литейщик меди, образованный человек. Подолгу живал в Бреславле, в Вене и Лейпциге… У него дочь-красотка была, Малка. Наш Бугеро, спаситель, был приглашён на субботний ужин и там присмотрелся к девице. Был впечатлён.
Так вот, приполз он, изувеченный, на порог их дома, и там уже упал и стал подыхать окончательно: не было сил по ступеням подняться. Сколько веревочка ни вейся… Мороз, вечер… Он пишет: мои, мол, несчастные отрепья, покрытые сосульками, «ничуть не согревали меня, а напротив, жгли ледяными жалами…» Как-то так… да. Выразительный стиль. Помню, читала, и чуть не заболела: холод ощущала физически. Ночь он бы точно не пережил, бедолага. Это я забегаю, устала как-то… Дай водички, ага…
Стах приподнял ладонью голову старухи, отметив, какой та стала лёгкой, дал попить… Она и пила, продолжая сверлить Стаха своими пристальными чёрными глазами из-под мужиковатых седых бровей. Горло его перехватило, он подумал: она всегда смотрела так требовательно, будто ожидала от него каких-то невероятных, из ряда-вон-успехов… исполнительских и прочих. А он ни черта этих ожиданий не оправдал.
– Если коротко, – продолжала Вера Самойловна невозмутимо, будто они по-прежнему сидели в её комнате и она просто рассказывала очередную историю, пришедшую на память. Вот только голос её ослаб и осип и она чаще останавливалась, чтобы вдохнуть, и вдыхала судорожно, коротко, жадно. – На его счастье, Малка возвращалась домой от каких-то… родственников, не то соседей, и нашла его на крыльце – буквально споткнулась об него. Он еле дышал, показал знаками, где беда: мочиться не мог вторые сутки. А в тепло-то, в дом обмороженного тащить нельзя. Так она что: молодчина девка, скажу тебе, – прямо там рассупонила его отрепья, вытащила его «петушок» и снегом принялась энергично оттирать. Мало-сексуально, но эффективно… Короче – спасла парня! А потом уже его втащили в дом и выхаживали месяца два, и таки выходили – ошмётки Великой армии тогда уже были за Неманом… А «петушок» его спасённый после пригодился, ибо наш герой, вылеченный и откормленный, на Малке успел жениться и очень скоро сделал ей ляльку, вот этого самого Симона.
– Чушь! – возмутился Стах. – Всё не так! Батя не так рассказывал! При чём тут местечко и Вильно, и какой-то литейщик? Аристарх Бугров появился в Алфёрово, женился на дочери управляющего имением, и…
– Это всё потом, – слабо отозвалась Вера Самойловна. – В Алфёрово он вернулся за притопленным баулом, и не сразу, а только когда Малка умерла родами. Там всё описано. Две страницы сплошного рыдания: «Моя нежная супруга, в ком высокая душа сопутствовала женской прелести, покинула меня в три дни, не приходя в сознание, ни единым взором своим не увидев прекрасного младенца, коего в муках произвела на сей жестокий свет…» Женился-то, выходит, не из благодарности. Выходит, искренне полюбил спасительницу.
Стах сидел, в замешательстве, в досаде уставясь на старуху.
– Ты сердишься? – спросила она. – Чего нахохлился? Тебе кого в предки хотелось – Кутузова? Может, генерала Раевского – героя, полководца, который смерти не боялся, а боялся, чтоб Наполеон не дал вольную его крепостным рабам?
– Не порите ерунды, Вера Самойловна!
– Вообрази того пацана, его ситуацию, – тяжело дыша, прошептала она. – Его послали с тайной миссией; на нём неслыханные сокровища, которые вывезти из страны он не может; к тому времени, как приходит в себя, кампания проиграна, остатки Великой армии выведены за Неман… Твой предок просто застрял в России, увяз… В то время тьма-тьмущая французов позастревали в русских городах и деревнях – их потом нанимали в гувернёры, ведь русская аристократия продолжала говорить по-французски и преклоняться перед французской культурой – читай Грибоедова, «Горе от ума»… Но этот парень… он был особый, заковыристый человек и, когда Малка умерла, живенько понял, что не стоит связывать себя с местечком… со всем этим затхлым униженным еврейским миром черты оседлости… Да-да: стремительный и умный, вывёртливый человек. А русский язык знал ещё по знакомствам отца с какими-то путешественниками и русскими врачами в Венеции. Потом отточил его с пленными русскими. Думаю, из-за акцента выдавал себя за поляка, что логично… Да он за кого хочешь мог себя выдать. Ну и, не забывай: ему достаточно было продать один перстенёк, или подвеску из того баула, чтобы прослыть человеком богатым… Тогда фунт золота стоил 184 рубля, а корова – 55 копеек. Так всё и вышло… А новая жена, та, которая в Арфёрово… она выкидывала раз за разом… И когда стало ясно, что наследника от неё не дождёшься… Да и сокровища – как их в доме держать? Тут и с супругой объясняться, и от прислуги комоды запирать – не с руки, одним словом. Он и проделал этот финт: отвёз баул в то местечко под Вильно – тестю, меднику, которому только и доверял. А оттуда уж привёз в Алфёрово единственного наследника, трёхлетнего сыночка Шимона, то есть Симона, ну, понятно-дело – Семёна…
Вера Самойловна прикрыла глаза, медленно сглотнула и умолкла.
– И… что? – нетерпеливо спросил Стах, – дальше-то…
Старуха качнула головой. Она явно устала от стольких произнесенных слов. Ослабела.
– И всё. Буквально – всё… – проговорила с трудом. – Обрыв сюжета. Кончились листы. Может, с сыном плохое случилось, – ведь это ему диктовал свою жизнь Аристарх, Бугеро этот, Бугерини… А может, валяются другие листы где-то на чердаке… или в каком провинциальном музее в запасниках выцветают, в братской могиле прошлого… Или сгорели, сгнили… ведь это всего лишь бумага… – Она усмехнулась и умолкла, тихо лежала с закрытыми глазами.
И тотчас возникли звуки больничной жизни: голоса в коридоре, храп больной с соседней койки, звяканье ложки в стакане чая, который налила для матери бледная молодая женщина, более подходящая на роль пациентки, чем её упитанная, на вид вполне здоровая мамаша.
Стах вздохнул и поднялся на ноги. Несколько мгновений ещё постоял возле кровати, глядя на то, как еле заметно шевелятся бескровные губы Веры Самойловны. Прежде чем уйти, склонился к её подушке, прислушался – губы едва шелестели:
– Перед арестом… как чувствовала – отвезла кузине Бетти диссертацию, эти листы… Вот и пригодились… на растопку, в блокаду.

 

Нет! Не пригодились на растопку отсыревшие листы старухиной диссертации и воспоминаний Аристарха Бугеро. Не таким человеком была кузина Бетти, богиня пищеблока номер два, чтобы жечь чужое имущество. Она не только сохранила оставленную Верочкой «историческую ценность», но и позаботилась так искусно её упрятать, что, в конце концов, одна лишь случайность позволила потомку опознать руку прадеда в весьма витиеватом почерке, экономно заполнившем каждый лист сверху донизу.
Но и это случилось не сразу…
* * *
Разумеется, он был совершенно готов к тому, что в один из дней, взбежав, как обычно, по лестнице на второй этаж и толкнув дверь палаты, может увидеть пустую койку. Но никак не ожидал, что это неминуемое и логичное событие («Ну ей-же-богу! – сказала врач Алевтина Борисовна, за которой сбегала нянечка Фрося. – Старый человек, и так долго держалась, и так достойно ушла, – возьмите же себя в руки, мой мальчик!») – никак не ожидал, что это событие настолько выбьет его из колеи. Да что там: выбьет воздух из лёгких. Он стоял перед койкой, аккуратно застеленной бурым войлочным, с зеленой солдатской полосой одеялом, смотрел куда-то в окно, где в заснеженных ветвях старых лип кувыркалась парочка нежногрудых снегирей, и просто пытался вдохнуть. И это плохо у него получалось…

 

А похороны неожиданно получились душевными и даже праздничными. Народу пришло! – половина города и весь посёлок. Оно и понятно – ученики, оркестранты, ну и вообще… «Даже не верится, – сказала мама, – что хоронят одинокую старуху».
Кладбище при Крестовоздвиженской церкви считалось уже закрытым, но для Веры Самойловны сделали исключение. И тут, конечно, сыграли роль расторопность и энергия Валентина Ивановича, директора школы – всё же он был уважаемым и известным в городе человеком. Вот и получилось такое славное упокоение, повторяла тётя Клара, «просто, супер-люкс, «Над вечным покоем», последний дом, и так далее…».
Тем более, подумал Стах, что при жизни дома у неё, почитай, и не было.

 

День был очень морозный и очень солнечный, снег шапками громоздился на кирпичных столбах кладбищенской ограды, на плитах могил, на избушке сторожа и на еловых лапах; а с наветренной стороны лежал на елях единым пластом.
Многие хотели сказать своё слово, маленько даже затянулась, как заметила тётя Клара, оратория (имея в виду, вероятно, выступления ораторов). Долго и проникновенно говорил директор школы, Валентин Иванович: он стоял без шапки, и в зимнем белёсом свете было заметно, как поредел его знаменитый «чижик» на затылке, как он ссутулился и постарел. Но говорил увлечённо, горячо, совсем как на занятиях, когда его мысль улетала далековато от темы урока. Говорил о том, что сегодня здесь празднуется – да, именно так! – празднуется победа хорошего человека над судьбой; что культура передаётся от человека к человеку и, как материя, не исчезает…
Хорошо, что ударили церковные колокола, обрывая суету слов и призывая поднять глаза на ярусную колокольню Крестовоздвиженской церкви; будто можно было узреть, как с колокольным звоном поднимается ввысь безгрешная душа Веры Самойловны Бадаат. Под этот звон хотелось её окликнуть напоследок: ну, как там? Видать ли нас во всех подробностях? Счастливой дороги!
Стах огляделся: на белом слепящем снеге пламенели: кумачовая обшивка гроба, огненная грива Дылды и румянец Клавы Солдаткиной – как всегда наведённый свёклой. Она плакала! Да, Клава Солдаткина плакала настоящими слезами, которые, стекая по щекам, марали круглый воротник её железнодорожного тулупа розовыми каплями…
Он не удержался, подошёл спросить – что привело, мол? – уж он-то знал всю долгую историю этой обоюдной неприязни. Клава всхлипнула, отёрла слёзы твёрдой и шершавой, как нестроганная дощечка, ладонью, и прогундосила:
– Музыку жалко! Душевную музыку намахивал жидовский сукалар.
* * *
Круглую коробку со старинным мини-оркестром Вера Самойловна отписала Сташеку. Действительно отписала чёрным по белому в той самой бумаге, где значился и оркестрион – слава богу, отданный музею. Мама советовала и коробку отдать в музей, это ведь народное добро. На что Сташек хмуро отозвался: какойского-такойского народа добро? – тем более что, рассматривая содержимое коробки – само собой, с детства ему знакомой, – увидел не замеченные ранее полустёртые от времени буковки, тиснённые золотом по ободу крышки: «A.Jarde Paris 1805 Fait sur commande spéciale de l’Armée de Sa Majesté l’Empereur Napoleon Ier» – «По специальному заказу армии его императорского величества Наполеона». (Париж, любила напоминать ему Баобаб к месту и не к месту, всегда шёл впереди всех по исполнительству и производству духовых инструментов.)

 

Он пришёл забрать свой мини-оркестр и попал на генеральную уборку: тучная Зося, уже сильно пожилая и усталая для подобных физических подвигов, подоткнув юбку выше парафиновых, с синими венами, колен, отмывала пустую комнату Веры Самойловны.
Оркестрион увезли в музей, и, по слухам, принесённым ему Дылдой, директор решил-таки пригласить из Москвы специалиста-реставратора подобных раритетов. Хотя, уверяла кипящая возмущением Дылда, лучше папки вряд ли кто может починить такую старину.
– Видал, – пропыхтела Зося, разгибаясь и поворачиваясь к Стаху той стороной лица, где на щеке пламенело родимое пятно. – Всё пораздавали, Валентин Иваныч позволил. Я диван забрала, Версамолна мне давно обещала, ещё как занеможела.
Она расстелила на полу мокрую тряпку и кивнула на подоконник:
– Вон твоё наследие, забирай, уж не знаю, что там за богатство.
Стах молча и аккуратно вытер о тряпку ноги и прошёл к окну, где коробка с мини-оркестриком не лежала, а стояла, как колесо автомобиля. Взял за потрепанный ремень, перевесил через плечо и пошёл к двери.
– Слышь, – вслед проговорила Зося. – Она тебе, говорят, все свои деньги оставила?
Он обернулся.
Зосино родимое пятно горело в светлой комнате как свекольный румянец Клавы Солдаткиной в пасмурный зимний день. И смотрела она жадно, подозрительно и заискивающе: надо же – наследник! Сколько этих шпингалетов тут у старухи ошивалось, а деньги достались одному… кудрявому. Видать, своему, а?
Она, вообще-то, понимала, что нехорошо выспрашивать, но поделать с собой ничего не могла.
– Много оставила-то?
– Миллион, – спокойно ответил Стах и вышел из комнаты.

 

Весь вечер сидел в своей берлоге, свинчивая и вновь разбирая инструменты. Эти тоже хорошо бы отреставрировать, – думал. Они рассохлись от времени и в подобном состоянии для игры, увы, непригодны.
«Есть ещё одно толкование имени, – прямо над ухом произнёс глуховатый голос Веры Самойловны. – Вот слушай: ан-гель-ский! Ангельский рожок…»
Он любовно разбирал и вновь собирал старинные инструменты, воображая тех щеголеватых, бравых, в шитых золотом мундирах, кто на них играл. Кто наяривал, выдувал, вытягивал и отдувался.
Разумеется, когда-то они шли впереди армии, поднимая дух бойцов.
Разумеется, голодные и обмороженные, тащились обратно из пустынной сгоревшей Москвы, и любой из них счёл за великую удачу обменять тяжёлую коробку на засаленную крестьянскую доху или буханку хлеба. А может, такой вот дуделкин пригрелся под боком вдовой крестьянки или кабатчицы, где и остался, а коробка – с ним.
Стах потом и сам встречал в Питере нескольких типов, утверждавших, что их предок – уцелевший в той военной кампании наполеоновский солдат. Он учился с ними в Первом меде – с Веней Де-клерком, с Серёжей Лурие и Лёвкой Квинтом… О своём далёком наполеонстве они вспоминали с кривоватой ухмылкой, водяру глушили вполне по-русски, а с друзьями и сокурсницами изъяснялись, не чураясь родного матерка.

 

Что касается денег, то – да, старуха Баобаб оставила ему четыреста тринадцать рублей на сберкнижке – что объяснимо, если вспомнить роскошный гардероб и богатое меню её стола.
Он сидел у себя в берлоге, в третий раз зачем-то разбирая и продувая инструменты, хрупкие и драгоценные, как память о том первом уроке, о первом звуке, что выдула перед ним стриженая седая старуха, смешно раздувая щёки и тараща чёрные глаза. Разбирал их и собирал, не обращая внимания на слёзы, не вытирая их – руки-то чистыми должны быть и сухими; да и кому нужны эти слёзы, и что они, блин, могут изменить…
Вспоминал, как обидел её в ответ на торжественное заявление: мол, оставляю те, паря, малость деньжат.
– Там не то чтоб миллион, ты же понимаешь, – пояснила она, – но какая-то сумма набежала за эти годы сама собой, а тебе пригодится. (Они и пригодились весьма – на первое время питерских прорывов и потрясений.) Но в ту минуту, когда она это произнесла, он прямо-таки взвился от досады:
– Вера Самойловна! – воскликнул, сам не понимая, почему в нём вспыхивает раздражение, когда она заговаривает о смерти, и почему вообще он так злится, что она умирает? – Ну, зачем это, за-чем?!
– В саване карманов нет, – спокойно отозвалась она.

 

«В саване карманов нет…»
В юности эта фраза казалась ему дикой: что за саваны, откуда она их взяла – когда хоронят-то ясно в чём: в лучших костюмах, в лаковых штиблетах или в туфлях-лодочках. Маму похоронили в её любимом платье, тёмно-синем. При чём тут какой-то патриархальный саван! И только оказавшись в новой, прокалённой солнцем стране, где к покойникам относились строго: не слишком с ними хороводились, не очень ими любовались и совсем с ними не фотографировались, перед кадром поправляя галстук на дорогом усопшем, – он понял, с какого языка Баобаб переводила эту пословицу.
Именно там, в краю карстовых пещер, дававших прибежище живым и мёртвым пророкам и разбойникам (что довольно часто совпадало), до сих пор, как и тысячи лет назад, покойников облачали в саван – в бесформенную хламиду: древнюю, как слёзы пустынных облаков, простую и белую, как стёртая память, – ветхое рубище на всю нашу вечную жизнь.
Назад: Глава 6 Колокола
Дальше: Часть вторая Предательство