* * *
Сергей Миронов родился в Киеве в состоятельной еврейской семье. Его настоящее имя было Мирон Иосифович Король. Он учился в Киевском коммерческом институте, был мобилизован на фронт во время Первой мировой войны, а после революции вступил в Красную армию. Однажды он лежал в госпитале с тифом, услышал что-то подозрительное в стонах раненого соседа, сообщил начальнику особого отдела, и тот, как позже рассказывал Миронов, «по всем правилам» его завербовал. Отличившись в качестве контрразведчика и организатора «тыловых диверсий» во время советско-польской войны, он стал начальником «активной части» Особого отдела Первой конной армии. В 1920-х он служил на командных должностях ЧК-ГПУ на Северном Кавказе и на Кубани и получил два ордена Красного знамени. С Агнессой он познакомился в Ростове в 1924 году, когда ему было тридцать, а ей – двадцать один. Она была дочерью греческого купца из Майкопа. После революции ее отец уехал в Грецию, а сестра вышла замуж сначала за белого офицера, которого расстреляли красные, а потом за инженера, которого арестовали за вредительство. Агнесса вышла замуж за начальника штаба пограничных войск Северного Кавказа. Вскоре после того, как они переехали в Ростов, она попала на митинг, посвященный дню Красной армии.
Ораторы были малокультурные, неинтересные – наши ростовские, партейные. И вдруг на трибуну поднялся совершенно незнакомый мне человек, весь в черном, в кожаном, в фуражке, с наганом у пояса. Говорил он что-то про мировую революцию, про интервентов, которых отогнали, но которые зарятся опять на нас напасть. Я не слушала, просто любовалась его сильным, красивым лицом. У него были прекрасные карие глаза и удивительные ресницы – длинные, густые, загнутые, как опахала. И выражение лица хорошее – доброжелательное, располагающее.
Вскоре после этого жен местных командиров вызвали в штаб, обвинили в мещанстве, велели перестать заниматься «только нарядами и домашними делами» и обязали посещать еженедельные занятия по политграмоте. Муж Агнессы попросил ее не «компрометировать» его, и она пошла на первый урок. Преподавателем оказался оратор с митинга, представившийся Мироновым.
Я его разглядела лучше. Породистое лицо, высокий лоб, изогнутые брови, чуть прищуренные улыбающиеся глаза необычной формы (верхние веки дугой, нижние – прямые) и эти удивительные ресницы – мохнатые, длиннющие, загнутые. На щеках ямочки. Крупный, красивой формы рот, ровные белые зубы, волосы густыми волнами обрамляют лицо. Широкоплечий, сильный, походка стремительная, крепкая. Он улыбнулся нам, улыбка у него оказалась обаятельная, и, смотрю, все наши дамы так и замерли.
Агнесса взялась за изучение марксизма, посрамила соперниц (с помощью мужа, который объяснял непонятные места) и вскоре стала любовницей Миронова. Он был женат и бывал в Ростове наездами. Они встречались в гостиничных номерах и гуляли в парке. «Поэтому я так люблю перечитывать «Анну Каренину», – вспоминала Агнесса. – Я всюду узнаю наши отношения с Мироновым. Нет, я не про то говорю, что Анна потом стала страдающей стороной, а про начало их романа. Эти тайные встречи, эти ссоры, эти бурные примирения…» Он называл ее Ага, она его Мироша. Он шутил, что этот период их отношений может считаться «подпольным стажем».
Сергей Миронов. Предоставлено Р. Гликман
Летом 1931 года Миронова перевели в Алма-Ату на должность заместителя полпреда ОГПУ по Казахстану. Агнесса пришла на вокзал попрощаться. Он попросил ее уехать с ним.
Я была в легком платье, в жакетке, в руках только маленькая сумочка.
– Как же я могу? Без ничего?
Мне казалось это неопровержимым доводом, но он тут же его отверг:
– Не беспокойся, мы все-все купим, все у тебя будет!
А тут проводник по вагону:
– Кто тут провожающий? Поезд отправляется через две минуты.
Ударил колокол на перроне.
– Я не пущу тебя, Ага, – сказал Миронов и, смеясь, железом сжал мне руки.
– Ой, – засмеялась я, – больно!
Колокол ударил два раза, вагон дернулся, здание вокзала поплыло за окнами.
Агнесса решила, что сойдет на следующей станции. Проехав три остановки, она отправила телеграмму мужу и матери. Миронов всю ночь не спал.
В Москве мы остановились в «Метрополе» [Втором Доме Советов] – тогда не требовалось отметки из загса, чтобы мужчина и женщина могли взять в гостинице номер, регистрация брака была вообще необязательна. В первый же день мы пошли вместе в магазин, и я выбирала все, что мне нравилось, а он только платил. Мне хотелось то и то, запросы мои все росли, я иной раз стеснялась, но он замечал, что мне нравилось, и покупал все. Правда, уже не все тогда можно было найти.
* * *
Женившись на Агнессе, Миронов нарушил предписание Сольца о дурном вкусе. Но Миронов не беспокоился о «партийной этике» (его любимыми занятиями были карты и бильярд). Для тех, кто беспокоился, женитьба была самой опасной из непартийных привязанностей, потому что предполагала свободный выбор, но им не ограничивалась.
Существовало три основных вида таких привязанностей. Дружба считалась рациональным союзом, основанным на общности убеждений. Коммунистам не полагалось иметь друзей антикоммунистов, и у большинства их не было. Сольцу не нужно было много говорить на эту тему, поскольку на искушения дружбой никто не жаловался. Иисус тоже не упоминал друзей в числе близких, которых следовало ненавидеть. Сектантам не свойственно вступать в доверительные отношения с мирянами, не апеллирующими к родственным связям или половому влечению.
Агнесса Аргиропуло. Предоставлено Р. Гликман
Чувство эротической любви, писал Осинский, сравнимо по «силе, ясности и чистоте» с революционным энтузиазмом. Коммунист должен противиться этому чувству, если оно мешает революционному энтузиазму, но даже Сольц (которому, возможно, не довелось его испытать) исходил из того, что это нелегко. Любовь и брак – главные враги сектантской сплоченности и эгалитарности. Одни секты ограничивают половую активность символическим или плотским соитием с вождем, другие распыляют ее посредством ритуализованной свободной любви; все без исключения беспокоятся о несовместимости брака с братством и царства необходимости с царством свободы. Любовь есть закон жизни, говорил Сольц, но встреча, ведущая к долгосрочной привязанности, – чистая случайность (особенно если учесть непредсказуемость взаимности). Как писал жене Сарре теоретик военного коммунизма Лев Крицман: «Я знал же всегда, что вся эта личная жизнь – карточный домик, слишком хрупкий, чтоб на него полагаться. И всякий раз вижу, что знать можно одно и чувствовать другое. Я не могу заставить себя примириться с тем, что это так».
Кровное родство, в отличие от дружбы и полового влечения, оставалось в плену необходимости: отца, мать, детей, братьев и сестер не выбирают. Их можно оставить, как велят секты и как поступали большевики-подпольщики (навсегда в случае рабочих и надолго в случае большинства «студентов»), но партия не требовала этого в качестве условия членства, а после революции не могла решить, что делать дальше.
Классовая принадлежность, определявшая место гражданина в советском обществе, тоже передавалась по наследству. Как писал Крицман:
Точно так же, как в обществе, построенном на эксплуатации, всякий, кто желает добиться общественного уважения, стремится доказать свое незапятнанное происхождение от эксплуататоров (титулованных феодалов или магнатов капитала), так и здесь всякий, кто хотел стать равноправным членом советского общества, упорно стремился доказать свое незапятнанное рабочее или крестьянское происхождение, подкрепляя его всякого рода документами и показаниями.
В 1920-е годы уровень насилия начал спадать, но значимость и наследуемость «класса» оставалась неизменной. Прием на работу и продвижение по службе, поступление в школы и институты, членство в партии и комсомоле, доступ к жилью и услугам, налоговые ставки и судебные решения зависели от классовой принадлежности, которая, в свою очередь, зависела от «происхождения» и рода занятий. В спорных случаях происхождение перевешивало: красный директор пролетарского происхождения продолжал считаться рабочим; регистратор ЗАГСа Киса Воробьянинов оставался потенциальным врагом.
Впрочем, классовая наследственность описывалась законами Ламарка, а не Менделя, и «чуждый элемент» мог – поработав на заводе, отслужив в армии или отрекшись от родителей – смягчить диктатуру наследственности и передать приобретенные характеристики потомству. Наиболее очевидное исключение из правила составляли высшие партийные руководители, среди которых почти не было бывших пролетариев, и их близкие родственники, которые получали право на привилегии без проверки на лояльность.
Кремль и Дома Советов кишели отцами, матерями, детьми, братьями и сестрами «цвета мировой революции». Сын богатого купца и совесть партии Арон Сольц жил с сестрой, а потом с племянницей и ее детьми. Ленин, тоже «буржуазного» происхождения, жил с женой и сестрой. Сын ростовского купца Аркадий Розенгольц жил с женой, сестрой и их детьми. Кржижановские, оба дворянского происхождения, удочерили свою племянницу Милену Лозовскую (отец Милены, Соломон Лозовский, был сыном меламеда). Ларины удочерили свою племянницу Анну. Отец Ларина был инженером путейцем, а мать – сестрой издателей братьев Гранат (финансировавших революционную деятельность Ларина). Сергей Миронов и Агнесса Аргиропуло удочерили племянницу и подолгу жили с матерью, сестрой и племянниками Агнессы (Миронов с благодарностью вспоминал свою бабушку Хаю, содержавшую на Крещатике молочную лавку, «которая славилась свежестью и превосходным вкусом продуктов»). Бывший дворянин Осинский усыновил племянника жены и считал сына Валю «своим лучшим произведением». Отец Бухарина, учитель математики на пенсии, жил в кремлевской квартире сына. В бухаринском списке групп, подлежащих «концентрированному насилию», учителя значились под номером 5 («техническая интеллигенция и интеллигенция вообще»). Отцы Воронского и Подвойского были священниками (№ 9); Подвойский жил в окружении одетых и раздетых сестер жены (дочерей управляющего поместьем). Лев Крицман, с одобрением писавший, что «принадлежность к классу эксплуататоров могла открыть лишь дорогу в концентрационный лагерь, в тюрьму и, в лучшем случае, в лачуги, оставленные переселившимися в лучшие дома пролетариями», был сыном зубного врача.
Отношения родства и сожительства не подвергались сомнению и не подлежали теоретическому осмыслению – за исключением особых случаев. Жена Крицмана, Сарра Соскина, принадлежала к одному из богатейших еврейских купеческих кланов Российской империи (№ 1 в бухаринском списке – «торговые капиталисты, спекулянты, биржевики, банкиры»). В отличие от других торговых капиталистов, Соскины не лишились своего имущества после революции, поскольку часть их империи базировалась в Манчжурии (один из совладельцев, Семен Соскин, снабжал русскую армию во время войны с Японией). В 1920-х годах харбинская фирма S. Soskin & Co., Limited занималась поставками зерна по всей Северо-Восточной Азии, в том числе в СССР. Отец Сарры Лазарь был незначительным членом семьи, без личного состояния, но ему удалось помочь отцу Крицмана основать зубоврачебную практику, а в начале 1920-х оказать финансовую помощь дочери.
Лев Крицман
Предоставлено Ириной Щербаковой
Сарра Соскина
Предоставлено Ириной Щербаковой
В 1924 году его жена попала в больницу с туберкулезом позвоночника, и он попросил Сарру устроить ее в советский санаторий за льготную плату «как мать коммунистов». Сарра сочла просьбу неуместной, и 8 апреля 1926 года Лазарь написал ей длинное письмо.
Давай, Сарра, поговорим по душам. Ибо наши отношения не такие, как должны были бы быть между отцом и дочерью. Моей вины в этом нет… А что касается того, что я высказал предположение, что вы имеете право на льготные условия лечения своих «родственников» в лице матери, то по моей обывательской психологии это естественно. А кичиться тем, вы никогда, ни при каких условиях не пользуетесь льготами, то это заслуга не большая, если льгота дается не по праву, а из милости.
Крицманы пользовались самыми разнообразными льготами – от жилья и питания до путевок на курорты и особых условий лечения родственников, – но то обстоятельство, что мать Сарры жила за границей и была замужем за «торговым капиталистом», могло сделать ее пребывание в санатории ЦИК нежелательным или невозможным. Неизвестно, попыталась ли Сарра навести справки. Очевидно, что она не попыталась объяснить отцу, как функционирует система номенклатурных привилегий.
Напрасно ты иронизируешь в своем письме, что ты не виновата, если не все устраивается по желанию папы. Болезнь мамы меня поразила и страх остаться без нея слишком велик. Ибо как никак плохо ли хорошо ли, прожили мы с ней век, но теперь на старости лет мы слишком не обходимо друг другу. Ибо ближе нам нет ни одного существа. Так как В/дети наши отошли далеко, у В / свои высшие интересы и В / не до нас.
В трагедии Лазаря Соскина не было ничего специфически советского, если не считать убеждения молодых Крицманов, что «паразитическим слоям» место в концлагере, тюрьме и в лучшем случае в лачуге и что чувства, противоречащие революционному энтузиазму, должны быть преодолены («нужно, значит, будет существовать, не нужно, значит, будет уничтожено»). Лазарь писал об этом, полагаясь на Достоевского и традиционный еврейский жанр родительского плача.
По-видимому В/обоим доставляет много хлопот необходимость, хотя видимо, поддерживать родственные отношения в виде редких коротеньких писем. Что ж, я и этого не требую. Ведь все это, по вашему мещанский предрассудок, а потому это В/не достойно, прошу не стесняться, поступать по отношению к нам, как В/подсказывают В/убеждения и В/взгляды, на жизнь и на родственные отношения в частности. Ведь не постеснялся же Л. Н. с тех пор как вы приехали в Россию, ни разу нас не удостоил хотя бы несколькими словами в виде приложения к твоим письмам. Где уж нам желать, общения, с такими столпами великого движения как наш Л. Н. Ему не до нас, да мы и не в претензии… Где уж нам… Ну довольно об этом, а то бог знает, куда это меня заведет. Я только смею В/уверить, что я не меньший коммунист в глубоком смысле этого слова, чем В /. Только у меня нет коммунистического чванства. И так Сарра успокойся. Мама никуда не поедет и никакой помощи нам от вас не нужно.
«Коммунистическое чванство» – по ленинскому определению – «значит то, что человек, состоя в коммунистической партии и не будучи еще оттуда вычищен, воображает, что все задачи свои он может решить коммунистическим декретированием». Но речь шла не о Ленине. Речь шла о Короле Лире.
Ну, дочка, давай не будем сориться. Пишу это письмо в больнице в ожидании операции, которая будет завтра. Операция, как говорят серьезная. Что то с мочевым пузырем. Вот уже 5 дней, как идут подготовления, а операция завтра. Мама посещать меня не может, так как ей еще нельзя выходить. Спасибо тебе что ты свое письмо заканчиваешь, что ты нас обоих целуешь… Мама еще не научилась писать лежа. И я позволил себе написать тебе еще. Ну будь здорова, целую тебя много много раз, дорогая моя доченька. Прости мне если я был резок с тобой в этом письме.
Будь здорова твой Л. Соскин
Через четыре дня брат Сарры Гриша, командир Красной армии, получил телеграмму следующего содержания: «Вчера папа после операции предстательной железы скончался. Передай Сарре. Мама». Гриша, который жил в маленькой квартире в Киеве, решил перевезти мать к себе. «Единственно, что меня немного смущает, – писал он Сарре 12 апреля 1926 года, – это страшная сырость нашей квартиры (течет со стен). Я думаю, что сырость гибельна для маминого здоровья. Но я надеюсь, что мне удастся устроить ее в какую-нибудь санаторию как мою иждивенку. Закон такой есть». Через некоторое время Гриша забрал мать в Киев. В 1929 году, накануне перевода в связи с ожидавшейся войной с Польшей, он снова написал Сарре и спросил, не возьмет ли она мать к себе. Сарра ответила, что это невозможно.
Титульный лист книги Льва Крицмана «Героический период Великой русской революции»
Сын Льва и Сарры, Юра, умер от скарлатины в 1920 году, когда ему было девять лет (Бухарин раздобыл машину, чтобы отвезти его в больницу, но было поздно.) Труд Крицмана «Героический период Великой русской революции» открывается фотографией Юры со следующим посвящением:
Памяти маленького Юрочки,
Памяти моего единственного ребенка,
Памяти бесчисленных детей,
Павших жертвами интервенции
Мирового капитала,
И тем, кто не погибли
И смогли стать теперь
Бодрыми пионерами прекрасной страны,
Счастливыми детьми будущего,
Посвящается эта книга.
* * *
В общественных дискуссиях и частных разговорах связь между сохранением семьи и неисполнением пророчества обсуждалась часто, но безрезультатно и мимоходом. В партийной литературе она находилась в центре сюжета.
Партийная литература оперировала «типами» и тянулась к мифу. Она выражала общее через частное и препарировала настоящее, апеллируя к вечному. Она поверяла революцию любовью.
Рассказ Аросева о старом дворецком, которого преследует дух Медного всадника, был опубликован в 1923 году издательством Воронского «Круг». В том же сборнике вышел рассказ «Разрушенный дом» – о девушке Маше, которая живет в провинциальном городке, но «ведет свой род от семьи рабочих Обуховского завода». Маше девятнадцать лет. «Стройная, небольшого роста, с румяными губами и высокой грудью», она живет с флегматичным латышом Карлом, но испытывает «особенное чувство» к «властному» чекисту Петру.
Маша служит в особом отделе, но не любит свою работу и хочет переехать в Москву. Карл «ничего не ищет» и довольствуется тем, «что в течение двух лет неизменно пребывал комиссаром разных полков». Они живут в «грязном номерке маленькой гостиницы», пропахшей «тухлятиной и запахом мышей». Однажды, когда Карла нет дома, Петр приходит к Маше и требует, чтобы она следовала за ним. Они долго идут по темному заснеженному городу и останавливаются перед развалинами большого особняка.
В нем раньше текла жизнь. Маленькая, глупенькая. Нисколько не забавная, а бессмысленная и жестокая. Как камень. И любовь здесь была дутой и чопорной, как бумажная роза.
…«Она», окончившая что-то с медалью, кутаясь в шаль, то грелась у камина, то тревожила клавиши пианино, исторгая безнадежные звуки плаксивого романса.
…«Он» был тут же. Курил папиросы, гладил ее руки, может быть, произносил стихи. И неизвестно, чего «он» хотел: приданого ли, заключенного в кованых сундуках, или ее самое, или и то и другое вместе, или ни того, ни другого, а просто все это проделывал по инерции сменяющихся поколений.
И много ненужных слез видели стены этого дома. Видели и впитали в себя. Кровное тепло человеческое передалось углам этого дома. Двери во всех комнатах выучились подражать вздохам людей. Диваны, как дремлющие верные псы, умели различать своих и чужих. И по-разному скрипели под мягкими задами людей. Зеркала имели своих любимчиков, которых отражали они прямо картинами. Кошечки фарфоровые, кошечки глиняные, кошечки нарисованные, кошечки живые – были здесь домашними пенатами, и на них-то обитатели дома совершенствовались в христианской любви к ближним.
Маша и Петр ощущают тепло ушедшей жизни и отдаются во власть «старого инстинкта, наследства диких предков». По пути назад Маша говорит Петру, что не знает его фамилии. Он отвечает, что так лучше. Она спрашивает почему. Он говорит, что «яблоко можно только один раз съесть». Она спрашивает, когда они увидятся снова. «Тогда, – отвечает он, – когда до конца создадим свое, новое… Понимаешь, такое, когда не надо будет бояться мужей». Она спрашивает, не будет ли это смертью, а не жизнью. Он отвечает, что это будет «лучше жизни», что это будет «Масленица».
Партийная литература двадцатых годов вышла из «Разрушенного дома». Пролетарские Адам и Ева поступили на работу в ЧК и вкусили плод древа познания. Их наградой было грехопадение, изгнание, обещание Масленицы и проклятье труда в поте лица и мук деторождения, ибо прах они и в прах возвратятся.
Партийная литература двадцатых годов была литературой великого разочарования и неутолимого плача: хроникой постепенного осознания, что солнце не остановилось в зените, что «буржуев нет, а ветер дует по-прежнему» и что змей («слепой инстинкт, наследство диких предков») не приполз на брюхе, виляя хвостом.
В центре плача – разрушенный дом, в центре дома очаг, а подле очага «она», «он» и инерция сменяющихся поколений. В 1921 году товарищ Росфельдт подал в отставку с должности коменданта Второго Дома Советов, потому что не желал, чтобы из общежития революционеров «устраивали бардак». Молоко и мед, смешавшись, породили болото, которое «пучилось, урчало, гнило, вздувало пузыри, покрывалось мутной мертвой пленкой, зловонно дышало и кишело мириадами мошек, жирных и мягких головастиков, водяных пауков, красных козявок, лягушек». Новый град оказался городом Градовым. «Как тут быть?» – спрашивал Ленин еще в 1919 году. «Опять и опять с этой нечистью бороться, опять и опять, если эта нечисть пролезла, чистить, выгонять, надзирать».
Падшие Дома Советов существовали в двух ипостасях. Первая – разрушенный дом с вздыхающими дверями, скрипящими диванами и мерцающими зеркалами. Вторая – комната Карла и Маши, пропитанная запахом мышей и скрытая от посторонних глаз тюлевой занавеской. Первая – старый дворец, преобразованный в Дом Советов. Вторая – серо-деревянная коробка с геранью на подоконнике. Первая – сцена готического ужаса, вторая – болото мертвящего быта. Первая основана на мифе о городе, приносящем дев в жертву дракону, вторая – на истории о Самсоне в объятиях Далилы и Одиссея в плену у Калипсо. Первая – об изнасиловании, вторая – о кастрации.
В повести Аросва «Записки Терентия Забытого» (1922) старый большевик Деревцов приезжает повидаться со своим товарищем Терентием, который работает в бывшем дворце губернатора.
Деревцов сидел в глубоком кресле, дубовом, на львиных лапах. Бледное лицо его выделялось на спинке кресла, как портрет рыцаря. На его неподвижном лице сверкали глубокие, провалившиеся глаза, обрамленные синими кругами. Деревцов смотрел на темно-зеленую круглую печку, что стояла в противоположном углу, как забытый, покрывшийся плесенью слуга старых господ, как молчаливый свидетель… По прозрачному синему небу словно кто-то размазал кровь: это потухал закат. Белый подоконник и белая дверь отливали темно-багровым светом. Это навевало легкую дремоту и желание слушать средневековые сказки таинственных замков о парках со старыми прудами. Словно здесь за каждым квадратиком шелковых шпалер гнездились тени прошлой жизни.
Как большинство коммунистов, Деревцов страдает от меланхолии. В отличие от большинства коммунистов, он пишет стихи. «Он – как святой или ребенок, и глаза у него голубые, как у инока». Поздним вечером Терентий сидит один во дворце и пишет воззвание к крестьянам по поводу продразверстки.
Вдруг мой взор упал на кресло, в котором сидел Деревцов. Черт возьми! Что за абсурд! Мне показалось, что на спинке кресла белеет бледное лицо Деревцова. Я вздрогнул. Бросил перо. Вскочил. Ерунда. Это блестящая белая дверь отбрасывала свое отражение на спинку кресла.
Посреди ночи звонит телефон. Чекист Клейнер (который ходит в кожаной куртке, устраивает массовые расстрелы и верит, что то, что необходимо, не развращает) сообщает Терентию, что час назад Деревцов застрелился. Предсмертная записка гласит: «Я устал, и вообще все зря».
Детям, святым, инокам и поэтам часто отводится роль мучеников, но жертвенным агнцем par excellence, особенно в готических романах, остается дева. В «Никите Шорневе» Аросева (1926) девушка Соня, крестьянин Шорнев и студент Озеровский встречаются в доме Московского совета во время октябрьского восстания. В разгар сражения Шорнев обнимает Соню, но поцелую мешает разрыв снаряда. Несколько лет спустя Соня навещает старых товарищей в одном из Домов Советов. Озеровский стал бездушным чекистом, Шорнев – ответственным партработником. Шорнев снова пытается поцеловать Соню, но она отталкивает его.
– Соня, – сказал он, – ведь тогда, в тот раз, борьба помешала нам.
– Ты не понимаешь, – ответила она, тоже на «ты», – ведь и теперь, она, борьба, мешает нам.
– Чем?
– Тем, что не дает ответа, как нам, мне и тебе, надо жить.
Не в состоянии выбрать между ложью чекиста, «в которой больше правды», и правдой истинно верующего, «в которой больше лжи», Соня уезжает из Москвы. Через некоторое время Озеровский встречает Шорнева на первомайской демонстрации и говорит ему, что Соня покончила с собой, выбросившись из окна. «Ему показались слова Озеровского невероятными, а вследствие этого невероятной и встреча с ним; поэтому и толпа, и празднование Первого мая – все стало невероятным. Все это сон».
НЭП превратился в готический кошмар. Машино подозрение, что Петр – посланец смерти, оказалось справедливым. В «Цементе» Гладкова юную идеалистку, страдающую от «левого ребячества», насилует в ее комнате в Доме Советов «сильный и властный» партиец. «В одну из этих знойных, бессонных ночей случилось то, чего она ждала давно, как неизбежного». Она беспрерывно плачет, лечится в санатории и не проходит очередную партийную чистку. Чистка – символическая смерть с надеждой на воскресение. В «Кореньковщине» Киршона и Успенского поруганная героиня кончает жизнь самоубийством; в «Луне с правой стороны» Малашкина она пытается покончить с собой, но выздоравливает, ведет «девическую жизнь» в лесу и возвращается к борьбе.
Дева, которая страшится «неизбежного», предчувствует потерю революционной невинности. Женщина, которая пережила неизбежное, воплощает дух НЭПа. Одна из главных причин бледности и бессилия Деревцова – товарищ Шептуновская с «мышиными глазками», которая испытывает «стихийную жадность ко всему», пробирается в партию, становится активисткой женотдела и тайно выходит замуж за Деревцова, который следует за ней, «как зверь за укротительницей». Но не все хищники равны. Главная опасность – не в том, что чекист Петр может оказаться вампиром, а в том, что Маша (с ее «румяными губами и высокой грудью») может оказаться ведьмой. Самое страшное – не Дом Советов с привидениями, а комнатка с комиссаром, который «ничего не ищет».
В «Недавних днях» Аросева (1926) чекист пролетарского происхождения Андронников вспоминает, как во время ссылки на Белом море он брал уроки математики и немецкого у эсерки по фамилии Палина. Когда они сидели у печки, один ее глаз смотрел на него, а другой – «куда-то в угол комнаты». Однажды вечером Андронников отбросил книгу и обнял Палину, но она «откинула голову назад, глаза ее заискрились бесовским озорством, и она перед его горящим взглядом и красными губами показала ему язык». Неожиданно вошел другой ссыльный и сказал, что у дома бродит волк. Они выбежали наружу, но «волк, конечно, убежал». И Палина, конечно, тоже. Несколько лет спустя, во время Гражданской войны, они встретились в штабе Красной армии на Волге. Палина готовила тесто для блинов «и была похожа на молодую ведьму, мешающую зелье». Андронников узнал ее, понял, что она «враг», и выстрелил ей в спину. «И упала она навзничь в разверстую черную пасть русской печки… Шлепнулась она в эту пасть на кучу мягких, горячих, как кровь, блинов, разбрызгавшихся под ней».
Ведьма возвращается туда, откуда пришла, но пало ли заклятье? Неужели мягкие, горячие блины – все, что осталось от молока и меда? В нэповской Москве, в комнате под «стеклянным колпаком» Андронников страдает от сомнений, головной боли, «мутного потока слов в узкой канаве полусплетен» и ночных кошмаров, в которых косые глаза Палиной смотрят на него не отрываясь. «А в двух шагах от него, тут же, вокруг 2-го Дома Советов шумела, кишела совсем по-своему многолюдная, разноцветная Москва». Старые генералы, спекулянты, шпионы и проститутки живут своей жизнью. Посреди Театральной площади старый еврей играет на скрипке.
Большинство жильцов Второго Дома Советов жили – в отличие от Андронникова – парами и семьями. Одной из самых обсуждаемых книг эпохи НЭПа была повесть Юрия Либединского «Рождение героя». Старый большевик и партийный судья Степан Шорохов живет в одном из Домов Советов с двумя сыновьями и младшей сестрой покойной жены, Любой. Однажды он видит ее голой, теряет покой и после непродолжительной внутренней борьбы женится на ней. Его старший сын Борис называет его «соглашателем», а ее «сукой». Борис прав: Люба оказывается тупой мещанкой и сексуальной хищницей, а Степан становится вялым и раздражительным от бессонных ночей и сожаления о содеянном. Он бежит из ее спальни, но она преследует его ласками и упреками. Не выдержав домашнего плена, он уезжает в командировку в Туркестан. Его сослуживец, бездушный бюрократ по фамилии Эйдкунен (созвучной городу в Восточной Пруссии) расследует дело коммуниста, убившего «классово чуждую» жену.
Тем временем Борис приходит к выводу, что все зло в мире происходит от того «стыдного, важного и не совсем понятного, от чего рождаются дети». Отец одного из его друзей уходит от жены к машинистке, отец другого бьет жену, подозревая, что сын не от него, а отец девочки по имени Берта убивает ее отчима и сводит с ума ее мать. И одновременно Борис – к своему ужасу – замечает, что у него начинают расти усы и что некоторым девочкам в классе нравится, когда их трогают. В попытке разорвать порочный круг, он предлагает создать Детские города – то есть подлинно братские Дома Советов. Он представляет себе «грандиозные игры тысяч детей без нянек, под наблюдением каких-то умных людей, и свободу от взрослых, от всех этих пап и мам».
В отсутствие Степана Люба сходится с таким же обывателем, как она сама, и рожает Степану сына. Внезапно освободившись, он понимает, что сухой бюрократизм Эйдкунена и влажный быт Любы – две стороны одного зла. Готовый к бою, он возвращается домой.
Люба ходит по комнате, она баюкает ребенка и поет извечную материнскую песню, – и инстинктивная, оберегающая и хищная сила в ее гибких движениях и хрипловатых, словно влажных оттенках ее воркующего и низкого голоса, – и в своей сияющей молодости она древняя и хищная, как Володино старинное оружие на черном ковре, и вдруг Степан Григорьич себя, по сравнению с ней, ощутил новым, только вот родившимся – словно это он сейчас вот родился и должен расти. И в пустоте и необжитости этой большой комнаты он отметил чуть обозначающиеся элементы Любиного семейственного мирка – пестрая вышивка на подоконнике, новенькая мясорубка поблескивает в углу и разношенные уютные туфельки под кроватью, – и он увидел все это – ранее столь милое, как проявление старого врага, стихийно повторяющие себя извечные и ненавистные формы жизни.
Люба говорит Степану, что не отдаст младенца. Он хочет убедиться, что извечные и ненавистные формы жизни не искалечат ребенка. В финале романа они стоят «по обе стороны его колыбели – сосредоточенные и враждебные друг другу и готовые к новой борьбе».
Герой родился. Вернее, родились два героя – отец и сын. Революции не пожирают своих детей – революции, как все милленаристские эксперименты, пожираются детьми революционеров. Степан впервые ощутил себя свободным, когда понял, что вышел из возраста «старого инстинкта, наследства диких предков». «Революционный энтузиазм» возобладал наконец над «огромной силой чувства». Но что делать Борису? Революции – говорили его пробивающиеся усики – начинаются как трагедии, а кончаются дома.
С точки зрения Платонова, это и есть главная трагедия. Его коммунизм – вечный Детский город для сирот всех возрастов. Его коммунисты понятия не имеют, как его построить и от чего защищать.
Прокофий хотел сказать, что жены – тоже трудящиеся и им нет запрета жить в Чевенгуре, а стало быть, пусть сам пролетариат ведет себе за руки жен из других населенных мест, но вспомнил, что Чепурный желает женщин худых и изнемогших, чтобы они не отвлекали людей от взаимного коммунизма, и Прокофий ответил Якову Титычу:
– Разведете вы тут семейства и нарожаете мелкую буржуазию.
– Чего ж ее бояться, раз она мелкая! – слегка удивился Яков Титыч. – Мелкая – дело слабое.
Мелкое значит слабое, а слабое значит сильное. Нет опасности страшнее женщин, даже худых и изнемогших, и нет предупреждения более грозного, чем уютные туфельки под кроватью. В статье, защищавшей Аросева от обвинений в малодушии, Воронский писал, что «гамлетизирование» Терентия… кое для кого может быть вредным, но, в целом, для партии, оно является живой и мертвой водой, «богом живого человека». Сомнения свидетельствуют о силе веры, ибо «здесь не дух Гамлета, а скорее дух Фауста – то неугомонное, вечно живое, подвижное начало души человеческой, которое не успокаивается на достигнутом и ищет новых непроторенных путей, от чего омолаживается сердце, и ум человека остается до конца актуальным».
Мало кто нашел этот аргумент убедительным. Фауста Гёте спасают ангелы; аросевский Деревцов теряет веру и кончает с собой, а его биограф по фамилии Забытый умирает от тифа (и предается забвению). Как сказал Прокофий в «Чевенгуре» Платонова, «все умерли, Саш, теперь будущее настанет».
Будущее описал Маяковский. В пьесе «Клоп» (1929) молодой коммунист Иван Присыпкин бросает девушку из рабочей семьи, Зою Берёзкину, ради дочери богатого парикмахера. Зоя стреляется. Иван празднует свадьбу среди зеркал и бутылок («слева авансцены рояль с разинутой пастью, справа печь, заворачивающая трубы по всей комнате»). Свадьба кончается дракой, которая приводит к пожару. Все гибнут, но одного тела не хватает. Пятьдесят лет спустя строители «бывшего Тамбова» находят в обледеневшем погребе замороженный труп Ивана. Директор Института человеческих воскрешений и его помощница Зоя Берёзкина, выжившая после попытки самоубийства, возвращают Ивана к жизни. Он требует пива и бульварного чтива, и его помещают в специальную клетку в зоопарке. При нем клоп, оттаявший вместе с ним. Как объясняет директор зоопарка: «Их двое – разных размеров, но одинаковых по существу: это знаменитые «клопус нормалис» и… и «обывателиус вульгарис». Оба водятся в затхлых матрацах времени. «Клопус нормалис», разжирев и упившись на теле одного человека, падает под кровать. «Обывателиус вульгарис», разжирев и упившись на теле всего человечества, падает на кровать. Вся разница!»
Ленинская метафора воплотится в жизнь. Российская земля будет очищена от «вредных насекомых». В стихотворении «Идиллия» Маяковский слышит сквозь «домашнее мычание» гул «приближающейся битвы». Последний акт революции начался. «Семейный дым» вот-вот развеется. «Украденная Джиоконда» послала ему записку с благодарностью «за защиту женщины от домашних «настроений» мужей-партийцев».
Но возможна и другая интерпретация. Иван и его клоп неистребимы. Пережив потоп, лед и пламень, они вползают в мир будущего и обрекают его на повторение прошлого. 14 апреля 1930 года, через четыре месяца после получения письма от Марии, Маяковский застрелился. Его предсмертная записка заканчивается стихотворением, которое начинается с каламбура.
Как говорят –
«инцидент исперчен»,
любовная лодка
разбилась о быт.
8. Линия партии
Разные милленаристские секты приближают неизбежное разными способами – от поста и молитвы до умерщвления плоти и массовых убийств, – но в одном они похожи: неизбежное не сбывается. Конец света не наступает, синяя птица не возвращается, любовь не раскрывает всей своей нежной глубины, и смерть, плач, вопль и болезнь не исчезают навеки. На момент написания этой книги ни одно милленаристское пророчество не исполнилось.
С великим разочарованием можно бороться по-разному. Лучшая стратегия – работа над ошибками. Хирам Эдсон основал адвентизм седьмого дня, когда понял, что Иисус отложил Второе пришествие из-за празднования субботы в воскресенье. Большевики объясняли временное затишье инертностью Западной Европы. Как писал Аросев в 1924 году: «Молодая северная страна сквозь дебри свои полыхнула красным пламенем на европейское житье и притихла, ожидая ответа оттуда, с Запада». Молчание объяснялось тактическими просчетами, а не изъяном в прогнозе, и многие большевики провели двадцатые годы в борьбе за мировую революцию. Наибольшего успеха они достигли в Монголии, где Борис Шумяцкий основал номинально независимое советское государство. (Сын еврейского переплетчика, Шумяцкий был одним из ведущих большевиков Сибири и Дальнего Востока. В 1923 году он стал полпредом в Персии, в 1925-м – ректором Коммунистического университета трудящихся Востока, а в 1930-м – главой советской кинопромышленности.)
В числе других причин вынужденной отсрочки большевики называли ожесточенное сопротивление буржуазии, чрезвычайную косность крестьянства и склонность пролетариата блудно ходить вслед чужих богов. В теории партия исходила из мифологической концепции предопределения, согласно которой любая попытка уйти от судьбы ведет к ее исполнению. На практике она следовала за ветхозаветным богом, который объяснял неисполнение обещанного несознательностью избранных. Божественное (исторически обусловленное) происхождение несознательности не служило ей оправданием.
Крайняя форма борьбы с великим разочарованием – пересмотр самого пророчества. Августин превратил тысячелетнее царство в метафору; Миллер перенес конец света с 1843-го на 1844 год; Сталин и Бухарин заявили, что социализм может быть построен в одной, отдельно взятой стране. Согласно одной из версий этой стратегии, обещание только на первый взгляд кажется невыполненным. Оправившись от великого разочарования, адвентисты решили, что Иисус ненадолго задержался в прихожей, а Свидетели Иеговы – что он вернулся, но временно не показывается на глаза. Христианство основано на аналогичном утверждении: неисполнение пророчества о неминуемом пришествии Царства Божия превратилось в главное доказательство его истинности. Арест и казнь Иисуса стали исполнением одного обещания и залогом исполнения другого. Плачущие большевики жили той же надеждой: раз начавшись, революция не может не кончится.
А значит, надо было набраться терпения. Милленаристы, не сгоревшие в раздутом ими пожаре, привыкают к бесконечному ожиданию в неискупленном мире. Специально созданные тексты, обряды и институты устанавливают связь между исходным пророчеством и тем обстоятельством, что время идет, а оно не сбывается. Тысячелетнее царство откладывается на неопределенный срок, переносится в другой мир, преобразуется в мистический опыт или воплощается в сообществе верующих (как в христианской ортодоксии со времен Августина). Обещания становятся аллегориями, а ученики, оставившие свои семьи, заводят новые.
Зороастризм, христианство, ислам, мормонизм и штат Массачусетс – примеры успешно рутинизированного милленаризма. Политика партии под руководством Сталина и Бухарина двигалась в том же направлении. В период НЭПа первоочередными задачами стали подавление врагов, обращение неверных и дисциплинирование избранных.
Менялам разрешили вернуться в храмы, а «буржуазным специалистам» – стать собственными могильщиками, но политика «беспощадной классовой исключительности» оставалась главным условием конечного освобождения. Легче было верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем бывшему богачу и его детям попасть в привилегированное советское учреждение (не считая исключений для цвета всемирной революции). В рамках самоисполняющегося пророчества классово чуждые элементы разоблачались как активно действующие враги. Как писал Кольцов в 1927 году:
Чека перестроилась в ГПУ. Это была лишь перемена обстановки и методов работы.
В прежние годы рабочий, председатель провинциальной Чека садился на обломок стула и во всеоружии своей классовой правоты писал карандашом на обрывке постановление: «Расстрелять Мильниченко, как гада мировой буржуазии, а также семерых с ним в камере». Теперь ГПУ работает под надзором прокуратуры совместно с судом, рабкрином, контрольными комиссиями. Методы и правила борьбы усложнились, а опасности и враги не уменьшились.
Не изменилась, согласно Кольцову, и приверженность революционного государства насилию. Советская тайная полиция пользовалась тем же преимуществом, что и ее якобинская предшественница, – она не была тайной. Агенты старого режима «шныряли между подворотнями и уносили свои жертвы втихомолку». Комитету общественной безопасности было нечего скрывать.
С утра до ночи работал на Гревской площади блестящий клинок гильотины, и каждый мог увидеть, какая участь ждет врагов народа. Якобинская полиция не прятала, не скрывала своей работы. Она открыто выставляла свою деятельность наружу. Вооруженная жизненной правотой наступающего класса, она опиралась на огромные массы сторонников, добровольных помощников и соучастников.
Вооруженное жизненной правотой последнего класса в истории человечества, ГПУ могло положиться на безоговорочную поддержку подавляющего большинства населения. Кольцов предложил читателям представить себе, что произошло бы с белогвардейским шпионом, прибывшим в Советский Союз и остановившимся в коммунальной квартире.
Если белый гость покажется подозрительным, им тревожно заинтересуется фракция жилтоварищества. На него обратит внимание комсомолец-слесарь, починяющий водопровод. Прислуга, вернувшись с собрания домашних работниц, где стоял доклад о внутренних и внешних врагах диктатуры пролетариата, начнет пристальнее всматриваться в показавшегося ей странным жильца. Наконец, дочка соседа, пионерка, услышав случайно разговор в коридоре, вечером долго будет не спать, что-то, лежа в кровати, взволнованно соображать. И все они, заподозрив контрреволюционера, шпиона, белого террориста, – все они вместе и каждый в одиночку не будут даже ждать, пока придут их спросить, а сами пойдут в ГПУ и сами расскажут оживленно, подробно и уверенно о том, что видели и слышали. Они приведут чекистов к белогвардейцу, они будут помогать его ловить, они будут участвовать в драке, если белогвардеец будет сопротивляться.
Чтобы все так и получилось, советское государство должно было обратить большинство населения в официальную веру. Страна была широка, а времени мало. НЭП обещал отсрочку, но вожди революции по-прежнему исходили из того, что нынешнее поколение (если не отцов, то детей) будет жить при коммунизме. Христиане стали правящей партией Римской империи спустя три с лишним века после смерти основателя секты. Большевики двадцатых исчисляли время годами и полагали, подобно апостолу Павлу, что «образ мира сего» исчезает у них на глазах. По словам Крицмана, задача НЭПа заключалась в «подготовке к предстоящим великим всемирно-историческим по своему значению боям между пролетариатом и капиталом». Положение осложнялось тем, что большинство подданных нового государства не успели стать пролетариями, а большинству пролетариев не хватало «сознательности». НЭП был периодом раздувания пожара мировой революции за границей и просвещения наследников революции в СССР. Вторая задача предполагала гораздо более высокую долю свободной воли. Душ было много, а времени мало. Цель, как сказал пуританин Ричард Бакстер о другой добродетельной диктатуре, заключалась в том, чтобы заставить трудящихся «учить слово Божье и шагать тихо и чинно, пока добровольно и искренне не придут они к истинной вере». Исполнение пришлось отложить, но вера была тверда, а партия едина.
Основной стратегией обращения непосвященных было превращение очных сообществ – цехов, контор, деревень, классов, факультетов и жилтовариществ – в конгрегации единоверцев. Октябрята создавали отряды, пионеры – «звездочки», комсомольцы и члены партии – ячейки. Под присмотром первичных организаций и примкнувшего к ним «актива» сослуживцы, соседи и одноклассники объединялись в коллективы и выбирали ответственных за дисциплину, гигиену, стенгазету, «физическую культуру» и политическое просвещение. Кольцов знал, о чем говорит: в 1927 году все жильцы его гипотетического дома регулярно ходили на собрания и участвовали в митингах и субботниках. Организационная структура представляла собой сочетание кальвинистской сети самоуправляемых конгрегаций с православно-католическим надзором со стороны дипломированных жрецов – с той существенной разницей, что большинство советских граждан оставались неверующими. Партия уже сложилась в иерархию профессиональных идеологов; «коллективы» еще не стали сплоченными конгрегациями единоверцев.
Процесс обращения начинался с политграмоты. Все члены коллектива – от дочки соседа, пионерки, до домработницы из жилтоварищества – посещали «читки» газет и специальные занятия, организованные по образцу дореволюционных кружков. «Классиков» изучали редко – большинство узнавало о марксизме-ленинизме из популярных брошюр (таких как «Азбука коммунизма» Бухарина и Преображенского и «Ленинизм», «Диктатура пролетариата» и «Памятка большевика» Керженцева) и лекций вроде тех, которые Сергей Миронов читал женам ростовских командиров.
Другим условием перестройки сознания было присутствие на коллективных мероприятиях. Подобно большинству универсальных учений, коммунизм осуждал индивидуализм и требовал участия в общественных ритуалах. Подобно большинству миссионеров, парторги настаивали на том, чтобы их подопечные проводили как можно больше времени вместе. Подобно не разочаровавшимся кальвинистам, большевики требовали от членов конгрегаций взаимного наблюдения и публичной подотчетности.
Третьей и самой масштабной частью большевистской стратегии обращения был «процесс цивилизации». Миссионерская работа не ограничивается преподаванием священного писания и созданием новых сообществ. Благая весть сопровождается словами, жестами, обрядами, преданиями и моделями поведения, связанными с первоначальным пророчеством и его бытованием в миру. Все обращения в какой-то степени «цивилизуют»; большевистская практика, основанная на отождествлении вселенского искупления с городской современностью, была осознанно и бескомпромиссно цивилизаторской. «Советское» означало «современное», а современность ассоциировалась с опрятностью, аккуратностью, трезвостью и пунктуальностью.
«Смычка с солнцем» Подвойского была частью широкой кампании за культуру быта, рациональное питание и, как следствие, здоровое и красивое тело. Дети ходили в походы, юноши и девушки закалялись как сталь, женщины освобождались из плена «серо-деревянных коробок». По словам главы Нарпита Артемия Халатова, работница проводит «значительную часть своего времени» на кухне, «подрывая здоровье и силы» и истязая «усталого рабочего-мужа» невкусной и нездоровой пищей. Ответом партии было создание фабрик-кухонь, оборудованных «механическими мясорубками, картофелечистками, корнерезками, хлеборезками, ножечистками и посудомойками». Как собирался сказать (но не сказал) Андрей Бабичев в «Зависти» Юрия Олеши: «Женщины!.. Мы вернем вам часы, украденные у вас кухней, – половину жизни получите вы обратно». (Халатов вырос в зажиточной армянской семье в Баку и вступил в партию в 1917 году, когда был студентом Московского коммерческого института и членом президиума Замоскворецкого военревкома.)
Что делать с таким количеством досуга? По словам Подвойского, задачей физкультурного движения было создание «организованного, здорового, трезвого, бодрого режима целого дня, игр в здоровой обстановке с движениями, от которых грудь расправляется, легкие наполняются чистым воздухом, сердечная деятельность возбуждается, кровь быстрее бежит по жилам, разнося всюду жизненные силы, появляется аппетит к здоровой пище – хлебу, овощам и фруктам, настроение становится бодрым, повышается все состояние человеческого существа». Трезвый и здоровый человек с большей готовностью следует наставлениям. Три минуты подготовки под наблюдением опытных инструкторов – и «многотысячная толпа введена в строгие рамки двухшереножного строя, а не попавшие в общий порядок подбегают узнать, в чем дело, и… остаются в строю». Любая правильно организованная игра есть «увлекательная форма политпропаганды: через шутки, танцы, инсценированные речи и заседания, через пение – проникаются идеями международной пролетарской солидарности».
Главным идеологом научной организации жизни был теоретик театрализованных представлений Платон Керженцев. К 1923 году он пришел к выводу, что стихийность требует сознательности. Рабочим следовало научиться жить «по плану», воспитать в себе «любовь к ответственности», «организовать самих себя» и превратить социальную дисциплину во внутреннюю потребность. Большевистская трудовая этика ничем не отличалась от пуританской. Цель состояла в том, «чтобы свою работу, как бы мелка в каждый момент она ни была, считать важной, ответственной работой, от успешности которой зависит общее великое дело».
Уровень самодисциплины зависит от «выработки чувства времени». Крестьяне и аристократы считали время «стихийной силой, которая действует по случайным и неведомым законам». Интеллигенция «носила на себе ту же печать медлительной сонливости и пренебрежения к времени». Капитализм «научил носить каждого часы при себе и много сотен раз в день встречаться глазами с циферблатом». Коммунизм покоряет царство необходимости, осознанно следуя его законам. В конце пути – «олицетворенная гармония, где все совершается с точностью, четкостью, правильностью, где чувство времени так вкоренится, что не придется смотреть на часы, так как правильный кругооборот жизненного уклада будет давать отчетливую временную форму происходящему». Но сначала необходимо догнать империалистов, поменяв местами причину и следствие (как в карго-культе).
Все англичане, за исключением ничтожной кучки людей, в 11–12 ч. веч. ложатся спать, встают все также в определенное время, в 7–8 часов утра. В течение дня моменты отдыха строго фиксированы: от 12 до 1 ч. все англичане, без различия социального положения, завтракают, в 4 часа 30 минут все пьют чай, в 7 часов обедают. Эти нормы распределения дня вошли в плоть и кровь всех классов потому, что индивидуальный уклад жизни вызвал необходимость создания такого размеренного порядка жизни, с правильным чередованием моментов отдыха и моментов работы.
Упорядоченное время требует упорядоченного пространства. Работа и отдых должны происходить в окружении предметов, чья привлекательность прямо пропорциональна практичности. В статье, посвященной выставке «Рабочее жилище» в ГУМе, Кольцов похвалил безукоризненно чистые «буфеты, кабинки-души, ледники и шкафы», «нестерпимо сверкающие кастрюли, чайники, кофейники и тазы» и «отличные эмалированные ванны, умывальники и даже писсуары».
Но разве это не мещанство? Что хорошего в англичанине, который бреется и завтракает под бой часов? Неужели Керженцев, который читал дочери Диккенса, не помнил мистера Подснепа с его «понятиями об искусстве во всей их целостности»?
Литература: крупная печать, соответственным манером описывающая вставание в восемь, бритье начисто в четверть девятого, завтрак в девять, отъезд в Сити в десять часов, возвращение домой в половине шестого и обед в семь. Живопись и скульптура: статуи и портреты приверженцев вставания в восемь, бритья в четверть девятого, завтрака в девять часов, отъезда в Сити в десять, возвращения домой в половине шестого и обеда в семь.
«Этого мало, – продолжал Кольцов. – Отправление естественных надобностей и даже ежедневное мытье в ванне еще не есть прямой признак мещанства. Но что бы вы сказали, увидев образец рабочей квартиры из трех комнат, выставленный ГУМом! Коврики! Буфет!! Занавесочки на окнах!!! Вышитый цветочками абажур!»
Вы бы сказали, что «революция вошла в соприкосновение с ковриком и занавесочкой. И советская власть не гибнет, а только крепнет вместе с рабочим и крестьянином, крепнущими в своем материальном положении и жизненном самочувствии». Пролетарская революция немыслима без буржуазной цивилизации, а буржуазная цивилизация немыслима без ковриков и занавесочек. «Было бы глупо и преступно хватать пролетариат за рукав, уговаривая его не носить галстуков, не потреблять одеколона и презирать коврики. Это в наших условиях было бы настоящим буржуазным мещанством». Сам Кольцов носил костюмы и проводил выходные на даче. «Если затерянные лесные труженики хотят выбраться из ямы тьмы и суеверий, надо не приказать им прыгать, а подставить ступеньку или подать руку помощи».