Книга: Дом правительства. Сага о русской революции
Назад: Часть III Второе пришествие
Дальше: 12. Поднятая целина

10. Ответственные квартиросъемщики

Весной 1931 года руководители социалистического строительства начали въезжать в свой новый – вечный – дом. Квартиры распределялись между членами ЦК партии, ЦИК Союза, ВЦИК РСФСР, Исполкома Коминтерна, союзных и республиканских наркоматов, Центральной контрольной комиссии, Рабоче-крестьянской инспекции, ВСНХ, ВЦСПС, ОГПУ, МК, Моссовета, Госплана, Профинтерна, Института Ленина, Общества старых большевиков, редакции «Известий», семей павших героев и «административно-техническим персоналом Дома правительства». Квартиры различались по размеру и статусу: самые большие и престижные выходили на реку, Кремль и храм Христа Спасителя (подъезды № 1 и 12). Большинство ответственных квартиросъемщиков занимали должности, дававшие право на «дополнительную жилплощадь». После 1930 года все государственные учреждения составляли списки таких должностей. Не все ответственные работники, имевшие право на дополнительную жилплощадь, могли претендовать на квартиру в Доме правительства. Номенклатурные должности давали их обладателям (и неопределенному количеству родственников) право доступа к определенному спектру товаров и услуг. Любое перемещение внутри партийной и государственной иерархии влекло за собой ряд других перемещений, в том числе из одной квартиры в другую.
Аркадий Розенгольц, один из руководителей вооруженного восстания в Москве, а ныне нарком внешней торговли, умевший «проникать сквозь стены» (и отличавшийся, по словам его племянницы, «угрюмым и мрачным» характером), въехал в большую квартиру на одиннадцатом этаже, с длинным балконом и видом на реку (кв. 237 в двенадцатом подъезде). Его первая жена и их двое детей остались в Пятом Доме Советов на улице Грановского. Новая семья состояла из брата, жены, двух дочерей 1932 и 1934 года рождения, матери и брата жены, сестры Евы (художницы, которая недавно развелась с мужем, журналистом из «Правды» Борисом Левиным), ee дочери Елены, рожденной в 1928 году, и домработницы Дуняши.
Соученица Евы по ВХуТЕМАСу Мария Денисова и ее «пролетарский» муж, член ЦКК Ефим Щаденко, получили две квартиры: одну большую, в первом подъезде на шестом этаже (кв. 10), с видом на реку, и одну маленькую (видимо предназначавшуюся для ее студии) в противоположном конце дома (кв. 505 в 25-м подъезде). По свидетельству соседей, Мария чаще бывала в первой, а Ефим во второй. В декабре 1928 года Мария написала Маяковскому, что вернулась к мужу, потому что он грозил, что застрелится. В мае 1930 года, спустя три недели после самоубийства Маяковского, ей поставили диагноз «психопатия с шизофреническими и циклическими чертами».

 

Розенгольц со второй женой и одной из их дочерей

 

Помощник Розенгольца во время московского восстания и председатель правления Всесоюзного общества культурной связи с заграницей (ВОКС) Александр Аросев тоже получил две квартиры: четырехкомнатную для его трех дочерей, няни и «воспитательницы» (кв. 104 в пятом подъезде) и однокомнатную на том же (десятом) этаже для жены и сына Дмитрия (1934 г. р.). В год переезда он начал писать «большую вещь отчасти по воспоминаниям, отчасти по записанным материалам, как в революционной борьбе сначала нелегальной, а потом легальной и государственной то сходятся, то расходятся нити человеческих связей, симпатий, дружбы и любви. Как сами люди то втягиваются в революционное движение, то отталкиваются от него и как это самое есть, в сущности, только узор на основной канве величайшей классовой борьбы, которая в нашей стране разгорелась таким «великим мятежом». Роман должен был состоять из «картин этого мятежа, как картин бегущей реки, то под землей, в подполье, то на поверхности, как мы сейчас».

 

Ева Левина-Розенгольц с дочерью Еленой

 

Мария Денисова за работой над бюстом Ефима Щаденко

 

Александр Аросев

 

Старый товарищ Аросева, а ныне один из руководителей Коминтерна, «молчаливый» Осип Пятницкий, въехал в пятикомнатную квартиру (кв. 400) с женой Юлией, двумя сыновьями (которым в 1931-м исполнилось шесть и десять) и отцом Юлии, бывшим священником, с его новой женой и дочерью.
Другой малоразговорчивый ветеран московского восстания, председатель Главконцесскома при Совнаркоме СССР Валентин Трифонов, въехал в четырехкомнатную квартиру (кв. 137 в седьмом подъезде) с женой Евгенией (инженером-экономистом в наркомате земледелия), их детьми Юрием (1925) и Татьяной (1927), матерью Евгении и бывшей женой Валентина Татьяной Словатинской, чувашским мальчиком по прозвищу Ундик, которого Словатинская усыновила во время голода в Поволжье, и домработницей.
Друг Трифоновых и теоретик семьи как «маленькой коммунистической ячейки», Арон Сольц, въехал в квартиру 393 с сестрой Эсфирью, приемным сыном Евгением и племянницей Анной, которая недавно развелась с мужем, Исааком Зеленским (Арон и Эсфирь познакомились с ним в сибирской ссылке в 1912-м). В 1931 году Зеленского перевели из Ташкента, где он был секретарем Средазбюро, в Москву, где он стал председателем Центросоюза. Он въехал в квартиру 54 с новой женой, дочерью и детьми Анны, Еленой и Андреем (названным в честь одной из партийных кличек Сольца).
Соавтор Сольца, коллега по Верховному суду и единомышленник в вопросе переустройства семьи, Яков Бранденбургский, въехал в квартиру 25 с женой Анной (с которой познакомился в Балте, где оба выросли) и дочерью Эльзой (1913 г. р.). В июле 1929 года Бранденбургский был временно освобожден от работы в области семейного права и направлен на коллективизацию в Саратов (в качестве члена Нижневоложского краевого комитета партии и заместителя председателя Нижневолжского крайисполкома). В марте 1931 года его уволили за головокружение от успехов и перевели в Наркомтруд. В 1934 году, после нескольких месяцев в Кремлевской больнице, он был назначен членом Верховного суда.

 

 

Яков и Анна Бранденбургские

 

Тема распада семьи стала в конце 1920-х главной для Александра Серафимовича, который въехал в квартиру 82 с женой Феклой Родионовной, сыном от первого брака Игорем Поповым, женой сына Александрой Монюшко и внучкой Искрой. После выхода «Железного потока» Серафимович начал роман о многоквартирном доме («Дом № 93»). Согласно плану одной из глав: «Семья разрушается: Сергей… и Ольга Яковлевна, 2) Паня и Сахаров, 3) Петр Иванович Пучков – он держит себя в руках, плачет, 4) как-то сидят и перебирают всех знакомых – в большинстве мужья меняют жен; изредка жены мужей». В 1930 году первая жена Серафимовича умерла в психиатрической лечебнице. В 1931-м он оставил книгу о доме ради романа о коллективизации. В январе 1933-го, накануне его семидесятилетия, ему позвонил наркомвоенмор Ворошилов и сказал, что члены правительства решили переименовать в его честь город Новочеркасск. Серафимович, по его собственному рассказу, ответил, что предпочел бы родную станицу Усть-Медведицкую. Ворошилов сказал, что ему полагается город, а не станица, но вскоре перезвонил и сказал, что проблема решена: Усть-Медведицкую переквалифицируют в город, а потом переименуют. Тогда же была переименована Всехсвятская улица, служившая восточной границей Дома и соединявшая Большой Каменный мост с Малым. У Дома правительства появился новый почтовый адрес: «ул. Серафимовича, 2».

 

Серафимович с внучкой Искрой

 

Керженцев с дочерью Натальей

 

Главный союзник Серафимовича в борьбе за пролетарскую литературу против «воронщины», Платон Керженцев, въехал в пятикомнатную квартиру на десятом этаже (кв. 206 в десятом подъезде) со второй женой Марией, дочерью Натальей (1925 г. р.) и домработницей Агафьей. Платон и Мария познакомились в Стокгольме, где он был советским полпредом, а она секретарем Александры Коллонтай. Со временем он стал главным теоретиком «чувства времени», а также полпредом в Италии (где родилась Наталья), председателем редакционного совета ОГИЗа, заместителем управляющего Центрального статистического управления (под началом Осинского), директором Института литературы, искусства и языка Коммунистической академии и заместителем заведующего агитационно-пропагандистским отделом ЦК (в каковом качестве помог сместить Воронского, а потом разрешил публикацию его воспоминаний). Незадолго до переезда он был назначен управляющим делами Совнаркома СССР.
У Керженцева было больное сердце, и примерно в 1935 году (вскоре после того, как он возглавил Радиокомитет) семья переехала в квартиру 197 на третьем этаже. Их соседями по лестничной клетке (в пятикомнатной квартире 198) были старый большевик и предшественник Керженцева во главе Радиокомитета, Феликс Кон, которому недавно исполнилось семьдесят лет, и его семидесятисемилетняя жена Христина (Кристина, или Хася) Гринберг. (Христианой она стала в сибирской ссылке, когда перешла в православие, чтобы официально оформить брак с Коном.) Кона назначили заведующим Музейным отделом Наркомпроса.
Дочь Кона и Гринберг Елена Усиевич (рожденная в Сибири в 1893 году) поселилась в том же подъезде на первом этаже, в квартире 194. Елена и ее дочь Искра-Марина (1926 г. р.) жили в одной квартире со старым большевиком Марком Абрамовичем Брагинским и его женой (Елена, Искра-Марина и их няня и домработница жили в трех комнатах, Брагинские – в двух, а домработница Брагинских – в коридоре). «Ни маме, ни бабушке с дедушкой не пришло в голову, – вспоминала Искра-Марина много лет спустя, – что, может, нам лучше жить с ними, чем с чужими стариками». (Дети Брагинских жили в другом подъезде.) Елена и ее первый муж, Григорий Усиевич, вернулись в Россию из Швейцарии в ленинском пломбированном вагоне в апреле 1917 года. После смерти Григория на Гражданской войне Елена работала в ВЧК, в ВСНХ у Ларина и в крымском Главреперткоме (театральной цензуре), а в 1932 году окончила Институт Красной профессуры. Ее второй муж, дальневосточный большевик, а позже второй секретарь Крымского обкома Александр Таксер (отец Искры-Марины) умер в 1931 году, вскоре после переезда в Дом правительства. Первый ребенок Елены (сын Григория) умер в 1934-м в квартире бабушки с дедушкой в возрасте семнадцати лет. К тому времени Елена стала известным литературным критиком, видным борцом с РАППом и заместителем директора Института литературы и искусства Коммунистической академии (при преемнике Керженцева, Луначарском).

 

Елена Усиевич

 

Ближайшим другом и коллегой Елены Усиевич был литературный секретарь Луначарского и брат его второй жены, Игорь Сац. Его племянница, директор Центрального детского театра Наталия Сац, въехала в квартиру 159 в 1935 году, после того как вышла замуж за наркома внутренней торговли Израиля Вейцера. Покровитель, почитатель и танцевальный партнер Наталии Михаил Кольцов жил по соседству, в большой четырехкомнатной квартире на восьмом этаже (кв. 143). Оставаясь формально женатым на Елизавете Ратмановой, он в 1932 году сошелся с немецкой писательницей и журналисткой Марией Грессхёнер (которая поменяла фамилию на «Остен» и порвала со своей «буржуазной» семьей после переезда в СССР в возрасте двадцати четырех лет).
Один из ближайших сотрудников Кольцова, председатель ОГИЗа Артемий Халатов, въехал в большую шестикомнатную квартиру на седьмом этаже двенадцатого подъезда (на четыре этажа ниже Розенгольца). Его семья состояла из матери (заведующей книжным фондом Ленинской библиотеки), жены (художника-графика), двоюродной сестры (актрисы МХАТа), дочери Светланы (рожденной в 1926 году, после Светланы Сталиной, Светланы Бухариной и Светланы Осинской, но до Светланы Молотовой) и домработницы Шуры. Халатов, которому на момент переезда было тридцать пять лет, славился длинными волосами, окладистой бородой и кавказской папахой, которую почти никогда не снимал. Прежде чем возглавить национализацию и централизацию издательского дела, он занимался снабжением в Москве во время военного коммунизма, заведовал Центральной комиссией по улучшению быта ученых (ЦЕКУБУ), основал Государственный театр детской книги (имени А. Б. Халатова) и, в качестве главы Нарпита («Долой кухонное рабство! Да здравствует общественное питание!»), вдохновил «Зависть» Юрия Олеши.

 

 

Артемий Халатов и его жена Татьяна

 

Одна из сотрудниц Халатова в ОГИЗе, Клавдия Тимофеевна Свердлова (Новгородцева), возглавляла отделы детской литературы и школьных учебников. В 1932 году ее сын Андрей женился на Нине Подвойской и стал частью клана Подвойских-Дидрикиль, чья штаб-квартира находилась в № 280, где проживали Подвойские-старшие, их дочери (сначала три, потом одна) и, наездами, сын Лев с женой Миленой (отец которой, председатель Профинтерна Соломон Лозовский, жил в квартире 16 с новой женой, дочерью и родителями жены). Сестра Нины Подвойской-старшей, Ольга Августовна Дидрикиль, и ее муж, чекист Кедров, жили в квартире 409. Свердловы переехали в квартиру 310. В 1927 году Андрей Свердлов, будучи школьником, поддержал троцкистов, в 1928–1929-м стажировался в Аргентине «для изучения языков», в 1930-м встречался с Бухариным (и, если верить одному из участников встречи, сказал, что «Кобу надо кокнуть»), какое-то время учился в МГУ и Московском автотракторном институте, а в 1935-м, в возрасте двадцати четырех лет, окончил Военную академию мотомеханизированных сил РККА.
Близкий друг Якова Свердлова и Воронского Филипп Голощекин въехал в Дом в 1933 году, после того как его сняли с поста первого секретаря компартии Казахстана и назначили Главным государственным арбитром СССР. Он жил в квартире 228 со своей второй женой, ее матерью и ее сыном от предыдущего брака.
Ученик Свердлова и Голощекина, «пекарь» Борис Иванов, въехал в квартиру 372 на пятом этаже (в 19-м подъезде). До переезда он работал председателем Крымского областного союза пищевиков. Спустя год после того, как у семьи украли одежду, он по-прежнему полагался на помощь Общества старых большевиков.
На моем издживении находится семья из 4х человек, неработающей жены и трех детей в возрасте от 6 лет до 11 лет изних двое детей ходят в школу и отсутствие теплых вещей для детей ставит невозможным их ходьбу в школу в период зимы кроме того я и жена таже раздеты неимея зимних пальто но это средства просятся только для детей.
Семья Подвойских

 

В мае 1930 года Иванова назначили заместителем председателя Главного управления консервной промышленности (Союзконсерв) и перевели из Крыма в Москву. Ссылаясь на то, что «всвязи с Вредительством в данной организации происходящейсейчас чисткой аппарата» на оформление ушло несколько месяцев, а жена болеет «нервными припадками», он попросил «безвозвратное пособие в сумме 200 рублей». Жена Иванова, Елена Златкина, происходила из большой еврейской семьи портных-революционеров. Один из ее братьев, Илья Златкин, отличился на Гражданской войне и несколько лет служил начальником политотдела армий. Весной 1931 года он получил назначение в советское представительство в Урумчи, в Китае, а Ивановы въехали в трехкомнатную квартиру в Доме правительства.
При переезде на квартиру имел место ряд расходов по переезду (ломовые извозщики и прочее) и необходимость приобретения некоторых домашних вещей стол, стулья, прошу оказать денежную помощ в 150 рублей если нельзя безвозвратно то с погашением в три месяца. Настоящая моя зарплата 300 рублей на моем издживении находятся жена и трое детей в возрасте от 8 лет до 12 лет.
Просьба Иванова была удовлетворена. После переезда он продолжал регулярно – и почти всегда успешно – обращаться за помощью в Общество старых большевиков (обычно по вопросу путевок в Крым и на Кавказ). Получив в 1931 году диагноз «неврастения», Елена ушла на пенсию, и Ивановы (Борис, сорок четыре года, Елена, тридцать четыре, сыновья в возрасте одиннадцати и десяти лет и восьмилетняя дочь) решили сдать одну из своих трех комнат.

 

Борис Иванов

 

Елена Иванова (Златкина)

 

Как у большинства жителей Дома правительства, у Ивановых, несмотря на их трудное финансовое положение, была домработница. Ее звали Нюра; во время переезда ей было шестнадцать или семнадцать лет. Однажды, гуляя во дворе с детьми, она познакомилась с Владимиром Ореховым, которому было немногим более двадцати. Вскоре они поженились, и Нюра переехала к Ореховым в квартиру 384. Владимир был сыном Василия Орехова, бывшего пастуха и прокурора, страдавшего после смерти Ленина от «травматического нервоза». К 1931 году Василий вышел на пенсию (в возрасте сорока семи лет) и получил от Общества старых большевиков «путевку на переделку 2х зубных челюстей в количестве 26 зубов а также на имеющие… 2х зубов на деть 2 коронке», но по-прежнему часто болел и проводил много времени в черноморских санаториях.
Орехов и Ивановы были не единственными большевиками, которые с трудом восстанавливались после Гражданской войны и великого разочарования. Директор Института Маркса – Энгельса – Ленина (ИМЭЛа) Владимир Адоратский продолжал лечение водными процедурами. За несколько месяцев до переезда в Дом правительства (кв. 93) он писал жене из Гурзуфа, что «стол продолжает оставаться на высоте. Супы вегетарианские (борщ) доброкачественные, жаркие с поджаренной картошкой всегда вкусные и настолько достаточные, что Варя не съедает». (Варе, дочери Адоратского и переводчице у него в институте, было двадцать шесть лет. Она много болела и часто сопровождала отца в его поездках.) Через несколько месяцев после переезда Адоратский и Варя поехали на курорт в Кисловодск. Кислородного лечения там не предоставляли, но горный воздух был настолько хорош, что его «и без всяких приспособлений можно получать». В Москве он ходил в клинику «на горное солнце» и в «диэтную столовую» за «овощами, фруктами и мясом, но не хлебом».
Коллега Адоратского по ИМЭЛу и первая заведующая Медико-санитарной частью «группы дач» в Мисхоре Олимпиада Мицкевич вышла на пенсию спустя год после переезда в Дом (кв. 140), в возрасте пятидесяти лет. Сразу после переезда она отправилась на лечение в Боржоми.

 

 

Арон Гайстер и Рахиль Гайстер с дочерью Инной. Предоставлено Инной Гайстер

 

Бывший «христианский социалист», организатор массовых расстрелов на Дону и нарушитель режима во Втором Доме Советов Карл Ландер вышел на пенсию, «перенесши тяжелую нервную болезнь и ряд тяжелых потрясений». Став персональным пенсионером в возрасте сорока четырех лет, он переехал в Дом правительства (кв. 307) и посвятил себя «истории партии, ленинизма (теории и практики), истории революционного движения и историческим вопросам вообще». Другой многолетний инвалид, теоретик Военного коммунизма и ведущий экономист-аграрник Лев Крицман перестал преподавать по состоянию здоровья в 1929 году, когда ему исполнилось тридцать девять лет. В 1931-м, когда они с женой Саррой въехали в квартиру 186 в девятом подъезде, он был заместителем председателя Госплана. В 1933-м он прекратил «оперативную работу» и занялся составлением первого тома «Истории Гражданской войны» и редактированием переводов Маркса для ИМЭЛа, а в свободное время работал над большой книгой под названием «Первая мировая империалистическая война и разложение капитализма в России».
Ближайший соратник Крицмана на аграрном фронте и его преемник в Госплане Арон Гайстер въехал в квартиру 167 с женой Рахилью (экономистом в Наркомтяжмаше), двумя дочерьми и домработницей Натальей Овчинниковой (третья дочь, названная в честь Куйбышева, родилась в 1936 году). Другие протеже Крицмана и члены советской делегации на Международном конгрессе плановой экономики в Амстердаме, Иван Краваль (кв. 190) и Соломон Ронин (кв. 55), въехали в Дом одновременно с Гайстерами.
Крицман «был противником всех выступавших в нашей партии оппозиций и уклонов начиная с середины 1918 г.» (как он писал в письме Сталину). Но и бывшим оппозиционерам нашлось место в Доме. Карл Радек возобновил свою деятельность пропагандиста и дипломата (навестив мать во время поездки в Польшу в 1933 году) и въехал в квартиру 20 с женой, дочерью, пуделем по кличке Черт и портретом Ларисы Рейснер. Его первой книгой после переезда стал памфлет об инженерах-вредителях («лицом к лицу бороться с нами они не могли, они могли нам наносить удары, только спрятавшись в наших учреждениях и, как ползучие гады, бросаясь на нас сзади»).

 

Воронский с матерью и дочерью

 

Соратника Радека по оппозиции и обвинителя на процессе Филиппа Миронова, Ивара Смилгу, восстановили в партии, назначили заместителем председателя Госплана (начальником Управления сводного планирования) и поселили в шестикомнатной квартире (кв. 230) в Доме правительства, где он жил с женой, двумя дочерьми, няней, женой сосланного товарища Александра Иоселевича Ниной Делибаш и знакомой эстонкой, которой, по словам дочери Смилги Татьяны, негде было жить.

 

Сима Соломоновна Воронская

 

Другого раскаявшегося ссыльного, Александра Воронского, назначили заведующим сектором русских и иностранных классиков в Государственном издательстве художественной литературы (ГИХЛ, часть халатовского ОГИЗа). Он жил в квартире 357 с женой Симой Соломоновной и дочерью Галиной. По воспоминаниям Галины, «после своего возвращения из Липецка отец держался замкнуто, отказывался не только выступать публично по литературным вопросам, но и посещать литературные собрания и заседания». После восстановления в партии он встал на учет в типографии, а не в издательстве. Его друг Голощекин посоветовал ему опубликовать разгромную рецензию на автобиографию Троцкого, но он отказался. В свободное от работы в издательстве время он работал над биографией Желябова, книгой о Гоголе и различными версиями своих воспоминаний.
Друзья Воронского по революционной юности в Тамбове, Феоктиста Яковлевна Мягкова и ее дочь Татьяна, въехали в одну из первых законченных квартир (рядом с «Ударником») в 1930 году, после того как Татьяна вернулась из ссылки, а ее мужа Михаила Полоза перевели из Харькова в Москву на должность заместителя председателя бюджетной комиссии ЦИК СССР. Когда дом достроили, они переехали в более тихую и просторную квартиру в десятом подъезде (кв. 199). С ними были шестилетняя дочь Рада, домработница и сестра Татьяны Леля с сыном Волей (Владимиром). Татьяна получила работу экономиста на заводе шарикоподшипников.
Активные борцы с оппозиционерами жили по соседству. Борис Волин, который руководил нападением на демонстрантов в ноябре 1927 года («бей оппозицию»), въехал в квартиру 276 с женой Диной Давыдовной (бывшим гинекологом, а ныне редактором в Музгизе), дочерью Викторией 1920 года рождения и домработницей Катей, жившей в семье с рождения Виктории. Волин боролся с правыми так же решительно, как и с левыми. Будучи главой отдела печати наркомата иностранных дел, он написал несколько писем, обличавших замнаркома Литвинова как «одного из самых правых оппортунистов в нашей партии» («Литвинов ненавидит ОГПУ. Он иначе не высказывается о нем, как с величайшей, дикой ненавистью».) Спустя два года Литвинов (кв. 14) был назначен наркомом иностранных дел, а Волин – начальником Главлита (генеральным цензором печатных изданий).

 

Григорий Мороз с матерью и сыновьями

 

Другой участник нападения на левых уклонистов, бывший чекист Григорий Мороз (который велел Смилге молчать, «а то хуже будет», а на XV съезде партии заявил, что «придется заняться отсечением издевающихся над партией зарвавшихся оппозиционных дворян»), впал в правый уклон, раскаялся, стал членом ЦК профсоюза работников кооперации и госторговли и въехал в квартиру 39 (во втором подъезде) с женой, фармацевтом Фанни Львовной Крейндель, и тремя сыновьями, Самуилом (одиннадцать), Владимиром (девять) и Александром (три). По словам Самуила, его отец был «небольшого роста, щуплый, сутуловатый», с усиками, которые «когда-то закрывали все пространство между носом и верхней губой, затем только желобок между ртом и носом». Глаза его «вечно были прищурены – от усталости, от гнева, реже в улыбке». В его характере было «некое равновесие между разумом и волей, а отсюда полное соответствие слова делу… Беспрекословное подчинение не было ему свойственно, но когда имя ассоциировалось с идеей, была вера, вера в непогрешимость Ленина и Дзержинского, в правильность Генеральной линии, которую осуществлял Сталин».
* * *
При въезде жильцы подписывали детальные «акты о приемке». Список Подвойских состоял из пятидесяти четырех пунктов и включал стены, обои, потолки, стенные шкафы, полы (паркетные в комнатах, ксилолитовые на кухне и плиточные в туалете и ванной), окна (с форточными приборами со шнурами), двери (глухие и застекленные), замки (врезные и американские), дверные ручки (никелированные, лакированные и деревянные), люстры, абажуры, звонок с электрической кнопкой, никелированные шпингалеты и дверные остановы, эмалированную ванну с переливом и никелированной пробкой, никелированный душ с никелированным смесителем и кранами для горячей и холодной воды, фаянсовый умывальник на кронштейнах с кранами для горячей и холодной воды, фаянсовый унитаз с откидным дубовым сиденьем, смывной бачок на кронштейнах с цепочкой и фарфоровой ручкой, газовую плиту на четыре конфорки с двумя духовыми шкафами, душники к самоварнику с никелированной крышкой, чугунную эмалированную кухонную раковину на кронштейнах с кранами для горячей и холодной воды и пробкой на цепочке, холодильный стенной шкаф, мусоропровод с откидными дверцами и грузовой лифт с металлической дверью, вызывной кнопкой и мусорным ведром. «Правила обращения с предметами оборудования» призывали жильцов не вешать никаких предметов на выключатели, переключатели и штепселя, не класть на радиаторы бумагу и тряпки, не ударять по трубам тяжелыми предметами, не загрязнять раковины спичками и окурками и не бросать в чашу унитаза кости, тряпки и коробки. Мебель – приземистая и прямоугольная, сделанная по проекту Иофана из тяжелого дуба – выдавалась во временное пользование в подвале Дома. Казенный набор дополнялся личными вещами. Аросев привез венецианское кресло с перламутровой инкрустацией, Волин – письменный стол, Халатов – письменный стол, диван, кресла и коллекцию оружия, Подвойский – книжный шкаф, Керженцев – большую часть мебели и большой немецкий радиоприемник, а Ивановы – люстру и платяной шкаф.
Первые жильцы въехали в квартиры около «Ударника» и Водоотводного канала (некоторые, подобно семье Татьяны Мягковой, впоследствии переехали в более престижные части дома). Весной и летом 1931 года дети играли в мебельной мастерской, на деревянных настилах над лужами, во дворах среди кирпичных завалов, на волейбольной площадке у прачечной и вокруг церкви Св. Николая Чудотворца, известной как Церковка.
Церковные квартиранты – реставрационные мастерские и Институт народов Востока – долго сопротивлялись выселению. Переехать они могли только в другие церкви, за которые шла жестокая борьба. После разрешения конфликта между претендентами на церкви Троицы в Никитниках, Воскресения в Кадашах и Николая Чудотворца в Армянском переулке, реставрационные мастерские были переведены в храм Вознесения Господня на улице Герцена, а Институт народов Востока – в храм Святителя Мартина Исповедника на Таганке. В апреле 1932 года разрешение на снос Церковки было отозвано, в июле 1932-го большинство ее помещений занял Новый театр («при чем были сбиты замки, уничтожены стеллажи и хранящиеся на них ценные, хорошо подобранные комплекты национальных газет» Института народов Востока), а в марте 1934-го церковь и дом Аверкия Кириллова были официально переданы в ведение Дома правительства.
К тому времени окрестности Дома сильно изменились. Болотные лавки, трактиры и большинство доходных домов исчезли. Мариинское женское училище стало школой № 19; фабрика Эйнема – Кондитерской фабрикой № 1, а в 1922 году – фабрикой «Красный Октябрь»; завод Густава Листа – заводом № 5, Гидрофильтром и, наконец, «Красным факелом»; а дом Харитоненко – миссией датского Красного креста, домом приемов наркомата иностранных дел, а с 1929 года – посольством Великобритании. Самой заметной переменой было исчезновение храма Христа Спасителя, взорванного 5 декабря 1931 года. По воспоминаниям Михаила Коршунова (кв. 445), которому тогда было семь лет: «Высоко, раскинувшись и вширь, взметнулись вихри из камней, мрамора, кирпича. Похоже, треснул лед на реке, во всяком случае, что-то громко и протяжно ухнуло и покатилось по реке, как ухнуло и в наших дворах-колодцах. Мигали, работали маяки ограждений, надрывно набирая голос, прокричала сирена». Соседка Коршунова, Элина Кисис (кв. 424), которой было шесть лет, вспоминала, как «всю реку заволокло пылью и дымом» и как ее бабушка «стояла в углу кухни, молилась и крестилась». Четыре прораба, которых Комиссия по постройке наградила комнатами в квартире 4, услышали шум взрыва и выбежали на балкон, выходивший на реку. По словам дочери одного из них, «взрослые сокрушались, даже плакали».

 

Снос храма Христа Спасителя

 

После взрыва. На заднем плане – Дом правительства

 

На разбор «кучи» (как официально именовались образовавшиеся после взрыва завалы) ушло несколько месяцев. Согласно Коршунову, рабочие «трудились без выходных в три смены. Было налажено ночное освещение, и от руин падали и будто шевелились тени, казалось, храм еще дышит». 14 апреля 1932 года Адоратский писал дочери, которая отдыхала в Крыму, что храм Христа Спасителя «совсем исчез – известково-кирпичную пасху всю ликвидировали».
Единственной частью Болота, оставшейся в неприкосновенности, была западная оконечность острова между кондитерской фабрикой и Стрелкой. По словам Инны Гайстер (кв. 167), «в жутких условиях там жили. Двухэтажные дома, комнаты плотно набиты большими семьями. Хорошие клоповники».
Дом правительства был надежно защищен. По переписи 1 ноября 1932 года в нем проживало 2745 жильцов (838 мужчин, 1311 женщин, 276 детей дошкольного возраста и 320 детей старше шести лет). Их охраняли 128 вахтеров, 34 пожарника, 15 дворников (23 зимой), 7 специалистов по «дератизации», 300 заградительных туевых деревьев (многие из которых погибли в первый год) и неназванное количество собак-ищеек на мясной диете и под «водительством» профессионального тренера. Вахтера (с ударением на последнем слоге) охраняли ворота во дворах и лестничные клетки в подъездах. Они носили черную форму с зелеными петлицами и жили в коммунальных квартирах на первом этаже.
Начальником охраны (и секретарем партбюро) был крестьянский сын из Брянской губернии, в прошлом донецкий шахтер, Емельян Ивченко. Согласно семейному преданию, как-то в 1933 году он, будучи курсантом Центральной школы ОГПУ, патрулировал платформу Ленинградского вокзала и вдруг увидел плачущую девушку. На его вопрос, в чем дело, она рассказала, что ее зовут Анна, что ей семнадцать лет и что она выросла в Борисоглебске, Воронежской области, а работает в Ленинградском порту. За ударный труд ее наградили путевкой в Москву, но в поезде кто-то украл у нее кошелек с деньгами и документами. Емельян сказал, что лучший выход из положения – выйти за него замуж и прописаться в Москве в качестве жены курсанта, но она предпочла последовать за молодым человеком в штатском, который пригласил ее на вечер в своем училище и пообещал устроить ночевать. (По словам ее дочери, «она была женщина строптивая – ну, грузчицей работает… курит, выпивает и матом ругается – все, что угодно».) На вечере Анна обнаружила, что молодой человек в штатском тоже учится в школе ОГПУ и что среди приглашенных – курсант, который сделал ей предложение. После двух недель безуспешных попыток найти работу и прописаться в общежитии Анна согласилась выйти за Емельяна – потому что, будучи женой курсанта ОГПУ, она могла бесплатно вернуться в Борисоглебск и потому что он показался ей «очень хорошим, очень порядочным человеком». Она не находила его привлекательным («она просто не успела даже почувствовать от чувства страха, от чувства неустроенности… какую-нибудь любовь»), но после поездки в Борисоглебск решила вернуться к надежному человеку. Через год Емельян получил назначение в Дом правительства и ордер на трехкомнатную квартиру № 107. Анна получила работу кассира в почтовом отделении на первом этаже. У них родилось пятеро детей: Владимир (1935), Эльза (1937), Борис (1939), Вячеслав (1941) и Александр (1943). Эльзу назвали в честь умершей дочери немецкой коммунистки, с которой Анна познакомилась в родильном отделении Кремлевской больницы.

 

Анна и Емельян Ивченко (справа)

 

Михаил Тучин

 

Администрация Дома занимала два первых этажа в первом подъезде и состояла из двадцати одного сотрудника, включая коменданта, управляющего, делопроизводителя личного состава и заведующего столом прописки, а также бухгалтеров, секретарей, кассиров и курьеров. Непосредственно над ними, в качестве промежуточного звена между Домом и правительством, располагалась квартира четырех прорабов, в том числе бывшего секретаря парторганизации Комиссии по постройке, Михаила Тучина. Восемь взрослых и девять детей делили девять комнат, две ванные и две кухни – и, после многих лет жизни в бараках, благодарили судьбу и жили в мире и согласии. Михаил Тучин работал инспектором в Парке Горького; его жена Татьяна Чижикова – продавщицей в галантерейном отделе универмага Дома правительства.
Остальные служащие Дома делились на хозяйственно-обслуживающий персонал (33 человека, включая дворников, кладовщиков и собаковода), персонал по уборке (15 уборщиц и 7 мусорщиков), технико-обслуживающий персонал (58 столяров, маляров, кузнецов, монтеров, полотеров, обойщиков, токарей и слесарей по лифтам, среди прочих), специалистов по отоплению (24 человека), специалистов по вентиляции (3 человека) и рабочих по ремонту дома (68). В столовой работало 154 человека, в прачечной – 107, в кафе кинотеатра – 34.

 

Татьяна Чижикова (Тучина) с детьми, Зиной и Вовой

 

После заработных плат основные расходы по содержанию Дома составляли: отопление (которое оказалось гораздо дороже, чем предполагалось), лифтовое хозяйство (49 лифтов и пять специалистов по обслуживанию), водопровод, канализация, возобновление инвентаря, приобретение материалов, текущий ремонт, вентиляция и вывоз снега. В течение первых двух лет дом был самоокупаемым. Главными источниками дохода служили арендные взносы театра, кинотеатра, универмага и клуба.
Клуб Дома, или Клуб работников аппарата ЦИК СССР, ВЦИК, СНК СССР и РСФСР, представлял собой расширенный и улучшенный вариант клуба имени Рыкова во Втором Доме Советов (гостинице «Метрополь»). Новым покровителем стал М. И. Калинин, а новым помещением – пространство над Новым театром или, как Адоратский писал дочери в марте 1932 года, та часть дома, «где стеклянные сплошные окна на Москва-реку. Тихомирнов говорит, что там замечательно: площадка для тенниса в зале, разные комнаты, где можно заниматься чем угодно – и в шахматы играть, и музыкой, – и т. д.». В клубе работали лыжная, конькобежная, стрелковая и фехтовальная секции, а также фотокружок, радиокружок, вокально-хоровой кружок и кружки ИЗО, стенографии, иностранных языков и кройки и шитья. Открылась библиотека, производилась запись в три оркестра (домровый, духовой и симфонический), и обсуждалась возможность арендовать поле для игры в футбол и хоккей (с мячом).

 

Теннисный корт

 

 

 

Прачечная

 

* * *
Самым заметным жильцом Дома правительства был Новый театр, парадный вход в который служил фасадом всего комплекса. Труппа, образованная в 1925 году как Студия Малого театра, пользовалась покровительством Авеля Енукидзе и репутацией «молодого, озорного, радостного и солнечного» ансамбля, исповедующего «чрезвычайно яркий стиль легкой иронии» и «жизнерадостного напора».
Художественный руководитель театра, Федор Николаевич Каверин, поступил в школу Малого театра в 1918 году, когда ему исполнился двадцать один год. В своих воспоминаниях он писал:
Позади оставались: гимназия с классическим курсом наук и неофициальными кружками – самообразовательным и шекспировским; три курса филологического факультета Московского университета; усердная работа в госпиталях в годы империалистической войны; беготня по урокам; неразделенная в течение ряда лет первая восторженная любовь; ускоренный выпуск Александровского военного училища в дни Февральской революции, производство в прапорщики, сумасбродная горячка ротных, полковых и гарнизонных комитетов керенщины, знакомство, работа и совместная жизнь с одетым в солдатскую шинель народом, дружба с фронтовыми большевиками и, наконец, снова Москва.
«Путешествие через разбурлившуюся, вышедшую из берегов родину» закончилось в Театральном проезде. Каверин нашел свой дом за кулисами Малого театра, а своего героя – в Несчастливцеве из «Леса» Островского.
Не поспевают ни мысль, ни сердце разобраться в том чудесном хаосе, который потоком хлынул на меня со сцены: Несчастливцев – актер, и тот, кто играет Несчастливцева, тоже актер, и Аксюша, которую он посвящает в актрисы, также известная артистка. Они говорят о сцене, о жизни для славы, для искусства. А сцена вот здесь передо мной. И она перестает быть сценой – театральные подмостки словно в самом деле превращаются в старый сад, и круглый фонарь за холщевым небом кажется мне настоящей луной. А для Несчастливцева и этот сад и луна становятся декорацией в эту великую ночь посвящения. Все путается – вихрь чувств, впечатлений, мыслей поднимает меня на какую-то головокружительную высоту. Хочется вбежать на сцену, отстранить колеблющуюся Аксюшу, встать на колени перед великим безумцем, поцеловать его руку, дать клятву без раздумья, без колебаний принять его посвящение в рыцарски чистый актерский сан.
По словам его друга, драматурга Александра Крона, Каверин сдержал клятву.
Это был веселый аскет, жизнерадостный подвижник, нормальный одержимый… Кокетства в нем не было, если не считать невинной страсти – удивлять, заинтриговать. Он любил поиграть в таинственность… Он был вечно чем-то увлечен, причем не просто увлечен, а до предела, до восторга, до самозабвения.
На его губах всегда играла улыбка. «Она действительно играла, все время меняя оттенки, как бы настраиваясь на разные волны. Когда Каверина понимали, улыбка становилась радостной. Когда не понимали – грустной и сочувственной». Он ходил «держа руки по швам, осторожно ступая на носки и раскачиваясь в такт шагам, как будто все время кланяясь». Рубен Симонов из Вахтанговского театра понял, что может играть Дон Кихота, когда вспомнил Каверина: «Он был небольшого роста, но всегда глядел поверх окружающих».
Говорил он образно, но не гладко. «В увлечении он иногда говорил на репетициях невозможные вещи. Мог сказать что-нибудь вроде: ты быстро проходишь мимо него очень медленными шагами… Актеров это никогда не смущало. Они его понимали».
Он не умел командовать: «Вне работы был мягок и детски доверчив. Цепкости, бытовой хватки, жизненной умелости в нем не было. Администратор он был никакой. А в репетиционном зале – смел до дерзости».

 

Федор Каверин, 1928 г.

 

Он жил в театре. Согласно Крону, его странная походка объяснялась тем, что он «всегда и всюду ходил так, как ходят за кулисами во время действия, стараясь не шуметь, не зацепить ногой кабель, не наткнуться на декорацию, всем своим видом говоря: тише, идет спектакль…» «Он любил магию театра, его способность превращать подозрительные тряпки и дешевые побрякушки в сказочные наряды и сверкающие уборы, его пленил стук деревянных мечей и оклеенных золотой бумагой кубков. Он любил в театре театральность».
Каверин не любил революционный театр и, будучи студентом, топал на выступлениях Мейерхольда, потому что авангард, по его мнению, разрушает магию спектакля. «Искать головой нельзя, нельзя ни одним из чувств, – писал он в дневнике в 1924 году, – потому что новое для глаза (конструктивизм) или для уха (джазбанд) только и заденет глаз и ухо и не попадет в точку». Театр «должен быть нервом своего времени и места». Он должен «забирать публику».
Но главным врагом Каверин считал МХАТ, который олицетворял «победу прозы, торжество мелкого над возвышенным».
– Забудьте, что вы в театре! – словно говорят вам стены, кресла, скрытая рампа.
– Тише! Сейчас я незаметно раздвинусь, и вы, притаившись, подглядите жизнь людей, таких же, как вы, простых, обыкновенных, – как бы шепчет этот благородный, такой скромный, но такой скучный, казалось мне, занавес.
– Смотрите, мы изгнали со сцены театр, – говорит весь спектакль. – Верно, как мы хорошо, как правдоподобно знаем вашу жизнь? И у вас дома такие же стены, такие же стулья, такой же пар от самовара и суповой миски.
– Вы слышите, как мы говорим? – звучит в игре артистов. – Разве мы похожи на актеров? Вы заметили, как мы молчим? Ведь вы тоже больше молчите, чем разговариваете. Да, пьеса зачем-то написана в стихах, но мы их уничтожаем, разбиваем таким знакомым покашливанием, кряхтением, подсвистыванием.
И что в результате? В результате «ходят по нашим сценам благородные, культурные тени актеров. И паузят больше, чем говорят. И умно выполняют верные задачи. И находят удивительно правдоподобные приспособления при осуществлении этих задач, но нет главного – творческого взлета, бури, потрясения. В лучших случаях такая игра сходит, как хорошее ремесло. По существу же это худший вид формализма, вырядившегося, как волк в овечью шкуру, в одежду правдоподобия».
«Настоящим» театром был Малый. «Да здравствует гельцеровский занавес с его нарисованными нарядными драпировками, подхваченными золотыми шнурами, праздничный зрительный зал с рампой – светлой, огненной полосой внизу занавеса, моментально наступающие на сцене дни и ночи, приподнятая речь и выразительные жесты»! Театр – это храм, как бы «пошло и затасканно» это ни звучало: «не храм божий, а храм человеческий, раскрывающий человеку, чем он велик и чего он не видит в серых буднях жизни».
Первой самостоятельной постановкой Каверина стал «Кинороман» (1925) по пьесе Георга Кайзера Kolportage – комедии ошибок с участием большого наследства, похищенного младенца и толпы попрошайничающих капиталистов, аристократов и нищих. Идея заключалась в том, чтобы создать «пародию на пошлую кинодраму, к которой еще так тянуло значительную часть зрителей». Сцены строились как монтаж кинокадров, высвеченных прожекторами. «При помощи движущихся на шарикоподшипниках фурик, на которых с одной стороны сцены на другую перевозились действующие лица, достигалось ощущение проходящей перед глазами зрителей киноленты. Черные бархатные занавесы открывали и закрывали нужные по действию кадры». Во время пауз слышался стрекот кинокамеры. Огромное окно и портреты предков, от которых видны были только ноги, делало маленькую сцену театра на Сретенке (на 320 мест, из которых 20 предназначались для ответственных работников) похожей на дворцовую залу. Оркестранты «поняли юмор замысла» и «старались внести этот юмор в звучание своих инструментов, в запетые до пошлости мотивы».
«Кинороман» имел большой успех и стал визитной карточкой студии. Другой популярной постановкой середины 1920-х годов был «Вредный элемент» В. В. Шкваркина – комедия о шулерах и нэпманах, которую Каверин представил в виде водевиля со спорящими гитарами, звонящими будильниками, пляшущими занавесками, качающимися колоннами и знаменитой тюремной сценой, когда картежники, расположившиеся вокруг стола, как запорожцы на картине Репина, пишут письмо советскому прокурору. Произвел сенсацию и шекспировский «Конец – делу венец»: спектакль начинался как «скучная стихотворная комедия» (с падающими с потолка носовыми платками, которыми придворные утирали слезы), продолжался в виде пантомимы (в которой Елена, в духе времени, омолаживала короля посредством хирургической операции) и кончался счастливо – свадьбой. Одна из учителей Каверина из Малого театра, Н. А. Смирнова, хвалила «нарочитую театральность и подчеркнутость в изображении комических фигур и положений и большую легкость, простоту, искренность в изображении поэтических моментов пьесы».
После запуска пятилетки и воцарения строительно-творительного сюжета нарочитая театральность вышла из моды. Каверин выполнил социальный заказ, поставив пьесу Д. Щеглова «Переплав» – о сталеваре, который изобретает автомат, делающий его труд ненужным. Мораль, по словам одного критика, заключалась в «преодолении узколичного, цехового, переплав его, растворение в интересах общезаводских и общегосударственных». Изобретение внедряется, вредитель изобличается, сомнения преодолеваются. «Переделывая мир, пролетариат переделывает и самого себя». Поставив эту пьесу, писал Каверин, театр переплавил своих «работников». Принципы «условного реализма» нашли пролетарское наполнение. Рабочие завода «Серп и молот», приглашенные на предварительный показ, остались довольны. Критики согласились с рабочими. «Выдержал ли театр экзамен на современность? – спрашивала «Смена». – Выдержал, несомненно выдержал». Студия Малого театра, писала «Воронежская коммуна» 18 июня 1930 года, «показала свое уменье переключиться на советскую тематику».

 

«Кинороман» (1925)

 

«Вредный элемент» (1927)

 

«Переплав» (1929)

 

Работа по переплаву нелегко давалась Каверину. Осенью 1928 года он писал в дневнике: «Я отрицаю «искусство для искусства», но иногда именно оно завлекает меня, и я должен выдерживать тяжелую борьбу, должен преодолевать это влечение. Я хочу работать в современности, а все мои мечты в классической поэзии, живописи. Я хочу работать для нового зрителя, но от театра МГСПС меня тошнит, и я публично вру, если признаю то, что там делается, искусством».
Каверину не нравились пролетарская доступность МГСПС, которая «предписывается законом и властью как зафиксированный идеал», буквальный реализм АХРРовцев, которые «спекулируют на «отсталости широких масс» и прячут этим свою собственную отсталость», чиновники типа Керженцева, «вводящие в политику искусства приемы Чека эпохи военного коммунизма», и «упорное и злое выживание из области искусства вопросов искусства». Он не был реакционером («это же смешно»): он страстно хотел «культурно работать» и высоко ценил своего цензора, Николая Равича, который искренне жалел переплавлявшиеся им постановки. «Это человек культурный, не узкий – пожалуй, право причинять ту мучительную боль, которую приходится переносить при реперткомовских переделках, он имеет (это право) больше, чем многие».
По мнению Равича, рабочие в «Переплаве» слишком много сомневаются. По мнению критика «Вечерней Москвы», вредитель Ельцин – «слишком Гамлет». И тот и другой имели в виду самого Каверина. 3 сентября 1928 года он записал в дневнике: «Я люблю театр так, что мне без него жизнь – как пустыня. А я иногда договариваюсь с самим собой до того, что театр глупая и ненужная бомбоньерка и заниматься им всерьез могут только ни на что не нужные люди, и строю совершенно фантастические планы о своей будущей жизни вне театра. Я люблю театр и ненавижу его. Я люблю актеров, и я их презираю». Единственный выход, писал он 7 декабря, – «работать, как подсказывает совесть».
Спустя два года студия Каверина выдержала экзамен на современность и получила приглашение переехать в Дом правительства. А спустя еще два года, 23 апреля 1932-го, ЦК партии распустил РАПП и распорядился «провести аналогичное изменение по линии других видов искусства». 13 ноября 1932 года свежепереименованный Государственный Новый театр (117 сотрудников, включая 60 актеров) отпраздновал новоселье в новом помещении на 1300 мест. За «Прологом» (с участием персонажей из разных постановок театра) и семисотым представлением «Киноромана» последовала торжественная церемония, на которой с приветственными речами выступили заместитель наркома просвещения т. Эпштейн, заместитель председателя Моссовета т. Мельбарт, директор Одесского завода им. Январского восстания т. Ершов, представитель Военно-воздушной академии им. Жуковского т. Ласс и председатель Всероссийского театрального общества и актриса Малого театра А. А. Яблочкина.
Каверин, которому только что исполнилось тридцать пять лет, стал «заслуженным артистом республики». Но работа над собой продолжалась. Через месяц после переезда ему «случайно попала в руки» «Моя жизнь» Троцкого. «Книга носит такой страстный и убежденный характер, – писал он в дневнике, – что иногда начинает навевать сомнения: а вдруг все правда? Этого не может быть». Этого не могло быть. Благодаря партийному постановлению о борьбе с «чекистскими методами» в искусстве и своим собственным усилиям Каверин значительно преуспел в деле «переделывания самого себя». Летом и осенью 1932 года он прочитал «О значении марксистско-ленинской теории» Адоратского, «Избранные статьи по национальному вопросу» Ленина (делая «по главам выписки цитат») и, особенно внимательно, «Происхождение семьи, частной собственности и государства» Энгельса («это, пожалуй, больше всего дает непосредственно театру, и надо знать эту книгу; составил ее конспект и так пойду с классиками дальше»). В свете новых классиков преображались старые: «Анна Каренина» произвела «иное впечатление после занятий марксизмом. Выпирает иногда явно тенденциозно помещичья линия Левина». «Отверженные» не годились для театра: «большого смысла не вижу, так как боюсь отвлеченной романтики и гуманности». Вне конкуренции был образ Ленина в воспоминаниях Крупской: «Книга толкает на мысль о непрерывной, непреклонной отдаче себя на служение идее. Ленин, как человек, представляется в этом смысле идеалом… Хочется хотя бы в маленькой, доступной степени приблизиться к этой прямизне и целеустремленности в своей работе, на своем участке. Потрясающая связь философской мысли с житейской практикой».
Первый сезон в Доме правительства прошел неудачно. По свидетельству Смирновой (которая, как основатель театра, тоже стала 13 ноября заслуженной артисткой): «В небольшом помещении публика все хорошо видела и хорошо слышала. Актеры привыкли говорить обыкновенным голосом, как в жизни, класть мало грима, играть интимно, передавали тонкие нюансы и мимикой, и голосом. Ни режиссеры, ни актеры этого не учитывали, когда рвались из тесного помещения в большой театр». В новом здании «Кинороман», по словам друга и ученика Каверина Б. Г. Голубовского, «затерялся в просторах необъятной сцены. Еле слышные реплики не доходили до зрителей, смеялись лишь видевшие спектакль уже в который раз». Репертуар театра оказался под угрозой. «Старые спектакли не приживались на огромной сцене, после камерной площадки в Гнездниковском переулке теряли свое обаяние».
Новая постановка положения не улучшила. Спектакль «По ту сторону сердца» (по роману украинского писателя Юрия Смолича) – повесть о двойниках в традиции истории о докторе Джекиле и мистере Хайде (и ее готических предшественников). Обоих зовут Клим Шестипалый. Один «глядит волком, но – хитрым волком. Его особая внешняя примета – низкий дегенеративный лоб, заросший волосами чуть ли не до переносицы». Сценические ремарки называют его по фамилии (которая, по законам строительного жанра, означает печать зверя). Другой, известный как «Клим», – «долговязый, неуклюжий и рассеянный. Его основная внешняя примета – глаза, огромные, с длинными ресницами, лучистые, наивные и готовые ежеминутно вспыхнуть воодушевлением, радостью и энтузиазмом».
Действие начинается незадолго до революции и кончается во время первой пятилетки. Шестипалый повсюду следует за Климом, как фамилия за именем. Его задача – искушать и, возможно, изобличать. Клим – крестьянин, который «рвет со свиньями, порывает со своей семьей и уходит в город, для того чтобы стать доктором». Когда его городские друзья становятся революционерами, он продолжает сидеть над книгами. Во время Гражданской войны он недолго и неловко воюет на стороне красных. Когда белые арестовывают его как спекулянта, он спасает свою невесту-большевичку, объявляя ее торговкой. После войны он случайно попадает в эмиграцию, где его избивают казаки. Вернувшись в СССР, он воссоединяется с друзьями и невестой и снова берется за книги.
В последнем акте действие происходит в Харькове. «Фон – картина лесов социалистической стройки. Затем на глазах зрителя эти леса исчезают, и за ними вырисовывается социалистический город». Когда у Клима до выпуска остается один экзамен, он, его друзья, невеста и Шестипалый (который притворяется советским активистом) решают нанять домработницу. Старая крестьянка, которая приходит по объявлению, оказывается матерью Клима. «Руки в боки, грозная, угрожающая», она говорит ему, что их свиней обобществили, а его отца отправили на Соловки за попытку поджечь дом разорившей их семью «шлюхи». Вскоре выясняется, что «шлюха» – невеста Клима, а ее подручные – его друзья и соседи. Пораженный Клим демонстрирует темную сторону своего сердца. «Революция не дала мне выйти в люди! – кричит он. – Она отняла у меня все! Она сломала мою жизнь!»
Он быстро спохватывается, но уже поздно: всем ясно, что он – враг. Его невеста говорит их другу, несгибаемому большевику Макару Твердохлебу: «Ведь только вчера я призывала товарищей к бдительности, а сама…» Шестипалый звонит в ГПУ и сообщает об имевшем место «наглом контрреволюционном выступлении». Макар Твердохлеб велит Шестипалому сесть и ждать чекистов: «Приедут – разберут». Занавес.
Цензор порекомендовал Каверину «снизить кулацкую патетику», но и исправленный вариант вызвал недоумение критиков. На специальном обсуждении в Управлении театрально-зрелищных предприятий Наркомпроса один из них, т. Виноградов, назвал постановку вопроса ошибочной. «Вы хотите показать его классовым врагом под маской романтики, под маской реализма. Клима любит зрительный зал, в Клима верит, и всякому его заблуждению зритель сочувствует, он жалеет Клима и думает, что это происходит из-за мягкости его характера. И вдруг в последнем акте самыми жесткими, я бы сказал рапповскими, приемами вы заявляете, что это классовый враг. Кто этому поверит? Никто этому не поверит, потому что ни одного зерна для этого в драматургическом материале нет». Большинство присутствующих согласились с Виноградовым. «В сознании зрителя, который сидел в течение трех актов, – сказал другой участник дискуссии, – сильна не та биологическая связь с матерью, которая была продемонстрирована, а сильно то развитие образа, которое он видел в течение трех часов. Зритель знает Клима в течение трех часов колеблющимся, но всегда на стороне красных. И вдруг пришла мать, и он переродился. Зритель этому не верит». Театр, по мнению большинства, обманул доверие зала. «Это не обман зрителя, – сказал другой критик, – а это надувательство. Обман делается более сложными путями, а когда делается надувательство, ничего в конце спектакля, кроме разочарования, у зрителя не остается». Некто т. Успенский рассказал, что «с одним товарищем сидел старый еврей. Так вот, когда начался четвертый акт, он сказал: что-то не то (смех)».
Почему четвертый акт ощущается как фальшь? Потому что утром зритель читает в газетах о Беломорском канале, о строительстве Волго-Донского канала, читает всякие письма вредителей, знает, что Рамзин и иже с ним работают на заводах и работают неплохо, и зритель знает, что перерождение этих людей – это повседневное явление в нашу эпоху. А в этом спектакле он видит совершенно обратное – видит, что, несмотря ни на что, он все-таки не может переродиться, все-таки не может сделаться полезным членом общества. Естественно, что зритель ощущает это как фальшь.
Мифы о сотворении нового мира нуждались в историях перерождения, а истории перерождения нуждались в психологической мотивировке. По мнению большинства, образ Клима «нельзя рассматривать с точки зрения социальной категории. Это патологический образ, а не социальная категория». Существовали явные враги, которые «мыслят свиньями и почти превращаются в свиней», и явные герои, которые «не противопоставляют чувства личного коллективному». «Между этими двумя образами затерялся третий – этот голубоглазый мальчик Клим». Он – единственный непрозрачный персонаж, единственный кандидат на перерождение, единственный герой, чьи поступки нуждаются в мотивировке. Он может быть спасен, как «каналоармейцы», крещенные Сольцем, или проклят, как Володя Сафонов, продавший душу Достоевскому, но он не может просто сменить маску. Бдительность требует психологической проницательности, а не болезненной подозрительности.
Каверин защищал свое детище двумя взаимосвязанными аргументами. Один основывался на его театральном кредо – желании «искать работы над текстом более заостренным, несколько поднимающимся над серым бытовизмом, над натурализмом, над реализмом в тех формах, в каких он господствует в большинстве театров, и который кажется нам неприемлемым». Если зритель шокирован, значит, театр сделал свое дело. «Когда старый еврей, о котором говорил Успенский, говорит: «что-то не то», он сказал то, что мы думали. Мы говорили: а когда пойдет четвертый акт, то зритель должен чувствовать – ерунда какая-то. Бывает на сцене иногда такой момент, когда мы говорим – пауза. Эта пауза должна быть такая, что зритель должен подумать, что актеры забыли роли». Цель действительно заключается в том, чтобы «обмануть зрителя», но «не в абсолютном смысле», а «на определенном этапе спектакля вопреки принятым драматургическим законам».
Второй аргумент касался определения понятия «враг» и попыток Каверина переплавиться. Большинство присутствующих были непролетарского происхождения. Никто не сказал этого вслух, но вряд ли никто не вспомнил, что интеллигент-попутчик Федор Каверин «мягок и детски доверчив», что в нем нет «цепкости, бытовой хватки и жизненной умелости» и что он «вечно чем-то увлечен, причем не просто увлечен, а до предела, до восторга, до самозабвения». У Каверина были серьезные причины интересоваться Климом.
Этот Клим, мягкий Клим, доверчивый Клим, легко поддающийся всякому влиянию и легко отказывающийся от всякого влияния, этот Клим нам, нашей группе, так же, как и самим актерам, казался особенно близким врагом, потому что этот Клим, озаренный солнцами своих глаз, не изжит во многих из нас. Этот Клим для нас является, может быть, в большей степени врагом, чем Шестипалый, потому что Шестипалый для нас враг несомненный, а этого Клима мы еще чувствуем в себе, мы еще пытаемся и стремимся задушить его окончательно в себе, но еще окончательно не задушили. Мы знаем, что этот Клим еще живет и в нас, и в нашем отношении к роли, и в нашем отношении друг к другу, и в нашем отношении к работе. К этому Климу нужно больше нашей ненависти, больше нашей злобы.
Вход в театр

 

Некоторые участники обсуждения поддержали Каверина. Актриса Мария Бойчевская (дочь действительного статского советника) сказала, что сразу поняла: Клим окажется врагом. Некто т. Гарбузов сказал, что раз Клима не расстреляли, есть надежда на перековку («я вижу целую историю борьбы с самим собой, целую историю перерождения», целый «пятый акт»). А недавно назначенный (и вскоре ушедший) администратор Нового театра С. И. Амаглобели выступил с подробным теоретическим обоснованием режиссерской концепции.
Политически этот спектакль сделан верно, потому что надо сказать, что душа каждого из нас не является кристальной. Если сделать поперечный разрез наших душ и, в частности, души тов. Виноградова, то обнаружатся и положительные и отрицательные черты, не вообще доброе и злое, а, в этом сложном становлении социалистической эпохи, живучие индивидуалистические элементы…
Мы видим, что каждый кусок пьесы играет со зрителем, как кошка с мышкой. Кошка выпускает мышь из своих лап, а потом набрасывается на нее, чтобы схватить. Так и театр. Он дает в этом спектакле одну линию, потом сразу схватывает зрителя, разоблачает эту линию и говорит, что это буржуазный индивидуализм. Это хороший прием, но это мучительно для людей, которые находятся не в роли кошки, а в роли мышки.
Есть Беломорстрой. Отсюда можно сделать такое заключение, что вредители перерождаются, потому что наша советская действительность так богата, что даже враг может переродиться. Да, наша действительность богата, но это не значит, что наша бдительность должна быть подменена нашей восторженностью. Рамзина мы используем, но значит ли это, что мы не будем смотреть осторожно на каждый шаг Рамзина и его двоюродных братьев? Конечно нет. Было бы ошибочно утверждать, что мы не должны проявлять максимальную бдительность по отношению к людям, которые, может быть, не обманом идут, как Клим Шестипалый, а идут самообманом, как второй Клим.
Большевистское понятие греха идентично христианскому (в определении Св. Августина): «мысль, слово и дело против Вечного Закона». Единственным важным нововведением был тезис о том, что первородный грех (коренящийся в первичном разделении труда и поддерживаемый классовым угнетением) приложим к разным социальным группам в разной степени. Непролетарские слои подлежали «концентрированному насилию», пристальному наблюдению и особым правилам «борьбы с самим собой». Но это не означало, что пролетарии свободны от «живучих индивидуалистических элементов». Кристальных душ не существовало, и ничьи мысли не следовали вечному закону без ошибок и отступлений. Как писал Бухарин в «Экономике переходного периода»: «Даже сравнительно широкие круги рабочего класса носят на себе печать товарно-капиталистического мира. Отсюда совершенно неизбежна принудительная дисциплина… Даже пролетарский авангард, который сплочен в партию переворота, в коммунистическую партию, устанавливает такую принудительную самодисциплину в своих собственных рядах; она ощущается здесь многими составными частями этого авангарда мало, так как она совпадает с внутренними мотивами, но тем не менее она есть».
Ничьи внутренние мотивы не совпадали с вечным законом; все, за возможным исключением верховного представителя вечного закона, были мышами. Большевистская сотериология, как и ее христианская соперница, исходила из невозможности полного совершенства. Только с приходом коммунизма будет смыта печать товарно-капиталистического мира, изжиты индивидуалистические элементы и окончательно прерван цикл вечного возвращения. Главный вопрос – для всех идеологий спасения – это что делать «накануне». Как подготовиться самому и помочь другим? Ответ Амаглобели был традиционно христианским: все без исключения подлежат наблюдению и нуждаются в покаянии. В принципе с этим никто не спорил, но что это значило в применении к литературным произведениям, театральным представлениям и индивидуальному спасению? Как сказал Михаил Томский на XVI съезде партии: «Трудновато быть в роли непрерывно кающегося человека». Нельзя верить Шестипалому, нельзя верить Климу, нельзя верить Томскому и, поскольку «душа каждого из нас не является кристальной», нельзя верить несгибаемому большевику Максиму Твердохлебу. «Если слова – вздор, тлен, сотрясение воздуха, – говорил Томский, – тогда вообще нужно бросить говорить. Зачем же тогда говорить?»
Когда участники обсуждения спектакля «По ту сторону сердца» кончили говорить, с заключительным словом выступил заместитель заведующего Театральной секцией Наркомпроса Павел Иванович Новицкий. «Тема о классовом враге, о двурушнике, о предателе, о приспособленце… – эту тему надо разрабатывать, – сказал он, – но я утверждаю, что тема о классовом враге вовсе не является той же самой, что и тема об остатках буржуазной и мелкобуржуазной психологии в каждом из нас». Между победой над классовым врагом и преодолением элементов индивидуализма есть разница, и разница эта не сводится к социальному происхождению. «Если театр желал развить тему о классовом враге, хотел показать классового врага в каждом из нас, в морали, в поведении, в быту, и многих из нас хотел разоблачить, то эта постановка вопроса неправильная».
Позиция Новицкого соответствовала учению Фомы Аквинского о различии между смертными и обыденными грехами (умышленными и неумышленными нарушениями вечного закона). Клим принадлежал ко второй категории. «Я утверждаю, что голубоглазый Клим, как драматический образ, развивается в сторону советской действительности. Факт? Факт. И если он развивается в сторону советской действительности, то тема о классовом враге заменяется другой темой – темой о возможности классового перерождения». Развязка пьесы обманывает зрителя, потому что она противоречит ее «образной ткани».
Дело не в фальши, а в несогласии зрителя. Почему? Потому что это самый главный для нас вопрос – основной вопрос социалистического строительства, нового отношения к труду, нового отношения к работе, нового отношения к государству, нового отношения к товарищам – это преодолевание в себе остатков мелкобуржуазной психологии, собственнической эгоистической психологии, шкурнической психологии. Задача заключается в том, чтобы социалистически переродить всю огромную, мелкобуржуазную пролетарскую, полупролетарскую массу трудящихся нашей страны и даже все остатки капиталистических классов и сделать полезными членами бесклассового социалистического общества. И не только каждый служащий, не только каждый интеллигент, не только каждый актер, но и каждый коммунист только об этом и заботится и ведет большую внутреннюю работу по перевоспитанию людей.
«По ту сторону сердца» не соответствовал духу времени, потому что дух периода реконструкции заключался в «возможности классового перерождения». Спектакль был снят с репертуара.

11. Экономический фундамент

Первая пятилетка, известная также как Сталинская революция или революция сверху, началась в 1928 году и завершилась в 1932-м, на год раньше срока. Ее целью было помочь реализации первоначального пророчества путем создания его экономических предпосылок. Пролетарская революция должна была произойти в индустриальном обществе: первый пятилетний план предполагал индустриализацию всей страны через десять лет после революции – и через «пятьдесят или сто лет» после «передовых стран». Индустриализация сопровождалась ее гарантированными последствиями: отменой частной собственности и окончательным разгромом эксплуататорских классов. Различные части пророчества должны были исполниться одновременно, неизбежно и в результате целенаправленных усилий «украинцев и татар, пермяков и калуцких, бурят, черемисов, калмыков, шахтеров из Юзовки, токарей из Коломны, бородатых рязанских мостовщиков, комсомольцев, раскулаченных». Их задачей было подвести промышленный фундамент под уже построенную политическую крышу. Среди «великих строек» числились Турксиб, Днепрогэс, Беломорканал, металлургические комбинаты в Магнитогорске и Кузнецке, тракторные заводы в Харькове и Сталинграде, автозаводы в Москве и Нижнем и Березниковский химический комбинат.
Одной из первых строек пятилетки стал московский дом для ее руководителей. Главный архитектор Дома правительства, Борис Иофан, жил в большой квартире на верхнем этаже двадцать первого подъезда с женой Ольгой и ее двумя детьми от предыдущего брака. Ольга и Борис познакомились в Италии, где оба состояли в Коммунистической партии. Ольга родилась в семье герцога Фабрицио Сассо-Руффо и княжны Натальи Мещерской. Ее первым мужем был кавалерийский офицер, Борис Огарев. Из окна квартиры Иофана открывался вид на его следующий проект и кульминацию истории архитектуры – Дворец Советов.
Начальником строительства Дворца Советов был Василий Михайлов, бывший брошюровщик в типографии Сытина, один из руководителей московского восстания, председатель городского совета профсоюзов в первые месяцы строительства Дома, борец с мухами в рабочих столовых, член правой оппозиции, заместитель начальника строительства Днепрогэса и один из прототипов большевистского Моисея в «Энергии» Гладкова. Переведенный в Москву на работу, которая, по словам его дочери Маргариты, его пугала, он въехал в квартиру 52 с двумя дочерьми от предыдущего брака, женой Надеждой Ушаковой (старой большевичкой и дочерью профессора Тимирязевской академии), двухлетней Маргаритой и дочерью Надежды от брака с советским агентом в Германии Иоганном Кульманом.

 

Василий Михайлов

 

Строительством Москвы заведовал Никита Хрущев, который прервал продвижение по партийной лестнице на Украине ради учебы в Промышленной академии, где ему посчастливилось познакомился с Надеждой Аллилуевой и поучаствовать в разгроме правой оппозиции. Через три года после переезда в столицу он возглавил Московский горком (de facto в январе 1932 года при Кагановиче, официально в январе 1934-го). В его обязанности входило строительство новой Москвы и ее идеализированной подземной копии. Московское метро создавалось как зеркальное отражение творения Петра: в равной мере прагматичное и парадное, оно росло из болота в преисподнюю. Согласно воспоминаниям Хрущева, строительные работы велись «в условиях московских грунтов, часто плавунных, очень насыщенных водой». Сам Хрущев проводил 80 % времени под землей: «И на работу в горком, и с работы ходил через шахты метро». Его наземным домом была пятикомнатная квартира в Доме правительства (кв. 206), где он жил с родителями, двумя детьми от предыдущего брака, женой Ниной Петровной Кухарчук и их тремя детьми (Радой, рожденной в Киеве в 1929 году, и Сергеем и Еленой, рожденными в Москве в 1935-м и 1937-м).
Одним из прототипов метро стал Мавзолей Ленина (станции «первой очереди» имитировали его сочетание скромного входа с гранитно-мраморным подземельем). 31 декабря 1925 года хранители тела Ленина, Борис Збарский и Владимир Воробьев, написали в Комиссию по увековечению памяти письмо с просьбой заменить временный мавзолей на вечный. «Дальнейшее хранение во временном Мавзолее недопустимо. – писали они. – Выявлены грибки на материи, на обивке стен, знамени Парижской коммуны и даже на одежде, на руке, за правым ухом, на лбу. Дезинфекция всего помещения невозможна». Каменный мавзолей был построен одновременно с другими элементами фундамента социализма – и так же быстро. Строительство началось весной 1929 года и завершилось в октябре 1930-го, к тринадцатой годовщине революции. На следующий год Збарский въехал в квартиру 26 с сыном Ильей, новой женой Евгенией и новорожденным сыном Львом-Феликсом. В 1934 году, через десять лет после бальзамирования, специальная правительственная комиссия заключила, что «задачу сохранения на продолжительное время тела Владимира Ильича Ленина надо считать блестяще разрешенной… Комиссия считает необходимым подчеркнуть, что результаты сохранения тела В. И. Ленина представляют собой научное достижение мирового значения, не имеющее прецедентов в истории». Тогда же двадцатидвухлетний Илья Збарский, недавно окончивший МГУ, стал ассистентом отца. «Меня захватывала мистика священнодействия жрецов, – писал он. – Слово «парасхит» особенно завораживало, в нем было что-то мистическое и колдовское». («Парасхитами» называли касту египетских жрецов, которые «жили изолированно от общества в особых кварталах города» и «производили разрезы, рассекая грудную и брюшную полости на левой стороне тела».) «На первых порах я мнил себя парасхитом и сравнивал нашу небольшую группу со священнодействующими египетскими жрецами. Я даже помышлял написать своего рода роман под названием «Парасхиты», где главными действующими лицами, под вымышленными именами, должны были быть Воробьев и мой отец». Но вскоре работа над телом Ленина стала «обычной и рутинной»:
[Мы] приходили в Мавзолей два-три раза в неделю, пристально осматривали открытые части тела – лицо и руки, смачивали бальзамирующим раствором для предотвращения высыхания и пергаментации. Попутно устраняли мелкие дефекты: потемнение отдельных участков кожи, небольшие пятна, появление пигмента или изменение цвета. Временами появлялась также необходимость исправлять изредка обнаруживаемые дефекты объема. В таких случаях мы прибегали к инъекциям сплава парафина и вазелина. Однако самым тревожным было появление пятен плесени – их приходилось осторожно отмывать и дезинфицировать… Особенно важным было сохранение натуральной окраски и предотвращение появления бурого оттенка, вызываемого фиксацией формалином.
* * *
Химикаты, использовавшиеся для сохранения тела Ленина (а также для лечения больных, удобрения почвы, истребления вредителей и переработки горючего), должны были производиться в Советском Союзе. Одной из главных строек пятилетки (и одним из любимых «детей» Осинского) был химический комбинат в Березниках, на Северном Урале, недалеко от поместья Зинаиды Морозовой, где Збарский изобрел новый метод очистки медицинского хлороформа (а Илья наблюдал, как Пастернак ухаживает за его матерью). Основанный в 1929 году на левом берегу Камы рядом со старыми солеварнями и известный как «город света», БКХ стал чудесной реализацией «Соти» Леонида Леонова, написанной до окончания строительства. Согласно отчету комиссии по проверке места для постройки: «Низкий, заболоченный берег ежегодно затоплялся в большей части вешними водами Камы. Решить эту проблему можно было двумя способами: построить защитную дамбу и отсыпать территорию привозным грунтом на высоту от двух до четырех метров, а также обеспечить устройство особых фундаментов, способных сохранить устойчивость зданий на болотистой почве и слабом насыпном грунте».
Начальником строительства и директором комбината был Михаил Александрович Грановский. По описанию одного из его заместителей, З. Х. Цукермана:
Грановский представлял собою характерный образец хозяйственного руководителя бурных, исключительно напряженных лет периода первой пятилетки. Огромная работоспособность, крутой нрав, светлая голова, беспощадная требовательность к себе самому и к работникам, огромная сила воли, настойчивость, способность до конца во всех деталях разобраться в самых сложных вопросах, смелость, напористость в работе, враг формализма, ханжества, конкретность в постановке практических вопросов – таким я его видел в работе. Это был сильный руководитель, единоначальник. К сожалению, его положительные качества порою перерастали в отрицательные – грубость, резкость. Со временем он совершенно не считался, мог работать днем и ночью, того же требовал от подчиненных… Конечно, в трудной борьбе за план строительства приходилось сталкиваться с перегибами в администрировании. Что ж, как говорят, «на то и щука в море, чтоб карась не дремал.
Михаил Грановский

 

Грановский родился в 1893 году в Звенигородке, на Украине, в еврейской купеческой семье. В пятнадцатилетнем возрасте он стал революционером, в 1913–1917 гг. учился в Московском коммерческом институте по специальности «физическая химия», в 1917 году участвовал в московском восстании, а после войны возглавлял Черниговский губернский совнархоз, Укргосспирт и Всесоюзный синдикат стеклянной и фарфоровой промышленности. Осенью 1929 года он был назначен начальником строительства БХК. Его жена Зинаида и два сына, Анатолий и Валентин, приехали к нему следующей весной, когда был построен директорский дом. Пятикомнатная квартира в Доме правительства (кв. 418) оставалась пустой до их возвращения. Анатолию было восемь лет. Как он писал в своих воспоминаниях:
До Перми мы доехали в удобном пульмановском вагоне, а оттуда в Березники на речном пароходе. Это было незабываемое путешествие. Из окна поезда мы с Валентином смотрели, как завороженные, на быстро меняющиеся картины: сверкающий утренний иней, неопрятные дворы, где почти не было животных – тут коза, там корова, может быть пара гусей, – и деревушки с жмущимися друг к другу избами с соломенными или дощатыми крышами.
Отец встречал нас на причале, в окружении большой делегации местного начальства. Прием был торжественным, как подобает жене и детям наместника огромного региона.
Нас посадили в «форд», отвезли в большой деревянный дом и отвели на верхний этаж. Встречавшие последовали за нами и выпили по рюмке водки в честь нашего приезда. Было много смеха и разговоров, и большие дяди по-отечески трепали нас по головам. В доме было жарко – видимо, к нашему приезду полдня топили печи. Пахло свежей краской и хвоей из соседнего соснового леса.
Я был в каком-то странном возбуждении: казалось, начинается новая глава в моей жизни. Тогда я не знал, что это означает конец невинности.
Участок стройки, 1929 г.

 

После наводнений, плавунов, морозов и двух больших пожаров главной проблемой Грановского была нехватка рабочей силы. По словам Цукермана: «Характер этого человека был тяжелый, зачастую неприятный. Но для того чтобы правильно о нем судить, необходимо отчетливо себе представить сложность задачи, которая им разрешалась, и условия, в которых шло строительство. Это были условия исключительно тяжелые. Возьмем хотя бы вопрос о кадрах. Ведь наряду с определенным количеством людей, которые готовы были отдавать все свои способности этому большому делу, наряду с подлинными энтузиастами стройки, было немалое количество людей, пришедших сюда по самым различным причинам». Среди них было около двухсот иностранцев, приехавших на волне подлинного энтузиазма, а также из-за безработицы, ради высоких зарплат и – в большинстве случаев – для установки и обслуживания оборудования, которое поставляли их фирмы (крупнейшими были «Нитроген», «Бэбкок & Уилкокс» и «Семико» из США, «Пауэр Гэс» из Великобритании, «Браун-Бовари» из Швейцарии и «Зульцер», «Борциг», «Ханномаг», «Циммерман», «Керстнер», «Сименс-Шукерт», «Эргарт Земер», «Ляйне Верке» и «Крупп» из Германии). Они жили в отдельном поселке и ели в отдельной столовой. Грановский называл их «капиталистическим интернационалом».
На работы по осушению болота привлекались крестьяне из окрестных деревень, которые возили грунт в конных повозках (грабарках). Им помогали подлинные энтузиасты, присланные Центральным комитетом комсомола из Москвы и Ленинграда (около двухсот в апреле 1930 года, когда приехала семья Грановского), квалифицированные рабочие, переведенные Народным комиссариатом труда с менее ударных строек, и беженцы от коллективизации, завербованные «по вольному найму». По словам одного бригадира из Казани: «Со всего Союза стали съезжаться рабочие. Кого тут только не было. Москвичи, ленинградцы, сибиряки, много наших, казанских. Чуть не тысяча землевозов с грабарками откуда-то из-за Кургана. Целый городок землянок накопали они по берегам речек Зырянки и Толыча. В речке водопой, а под грабаркой и телегой – жилье». Мало кто оставался надолго. «Направляемые на строительство рабочие в порядке вербовки или переброски с других строительств, – писал Грановский 1 января 1931 года, – как правило, прибывают в Березники без теплой одежды. С наступлением холодов сильно возросли требования рабочих о выдаче им теплой одежды, каковые не могли быть полностью удовлетворены. Валенок мужских, при заявке на особый квартал в количестве 3 960 пар, поступило 350 пар, полушубков, при заявке в количестве 2 500 шт., поступило всего 300». Количество уезжающих превышало количество прибывающих.

 

Работа на строительстве БХК

 

Сначала проблему пытались решить путем «прикрепления» к стройке крестьян из близлежащих колхозов. Строительная администрация подписывала контракты с сельскими районами, обещая сельхозоборудование или телефонные провода в оплату труда колхозных бригад. Но контракты плохо исполнялись. Согласно одному отчету, «за 9 месяцев 1933–1934 г. на строительство Березниковского комбината в [Еловском] районе было завербовано 1263 колхозника, из них 493 человека убыли со стройки, так и не приступив к работе». Более эффективной стратегией было использование труда ссыльных. В 1930–1931 году на Урал было сослано 571 355 «раскулаченных» крестьян, 4437 из них – в Березниковский район. «Спецпереселенцы» жили в бараках недалеко от стройки и работали на подсыпке грунта. Каждый день на работу выходило 500–600 человек. Вопрос о снабжении продовольствием нетрудоспособных членов их семей оставался предметом дискуссий и импровизаций в течение нескольких лет.

 

Генрих Ягода

 

Нерешенным оставался и вопрос рабочей силы. Весной 1929 года Наркомтруд назвал ситуацию «катастрофической», а в конце 1930-го Грановский признал, что «план потребности рабочей силой не выполнен в значительных размерах». Найденное решение оказалось одновременно очевидным и новаторским: Березники и соседний целлюлозно-бумажный комбинат в Вижаихе положили начало массовому использованию труда заключенных. До 1929 года единственным исправительно-трудовым лагерем в СССР был Соловецкий лагерь особого назначения, который включал в себя Беломорканал и Вишерское отделение к северу от Березников. В 1926–1927 году соловецкий заключенный Н. А. Френкель разработал (и впоследствии возглавил) систему использования труда заключенных на строительных работах вне лагеря. 27 июня 1929 года заместитель председателя ОГПУ Генрих Ягода (троюродный брат Якова Свердлова и муж его племянницы Иды) и начальник Спецотдела ОГПУ Глеб Бокий подписали указ об увеличении количества заключенных Вишерского лагеря с пяти до восьми тысяч человек, «сохраняя при этом принцип самоокупаемости… путем использования на работах без затраты средств госбюджета». Спустя две недели, 11 июля, Совет народных комиссаров издал декрет «Об использовании труда уголовно-заключенных», в котором предписывал «расширить существующие и организовать новые исправительно-трудовые лагеря (на территории Ухты и других отдаленных районов) в целях колонизации этих районов и эксплуатации их природных богатств путем применения труда лишенных свободы». Вишерское отделение Соловецкого ИТЛ ОГПУ было преобразовано в отдельный Вишерский исправительно-трудовой лагерь и расширено с целью приема новых заключенных. Успех индустриализации зависел от подневольного труда в не меньшей степени, чем от «подлинного энтузиазма».
* * *
Благодаря новой государственной политике и новому потоку заключенных главная проблема Грановского была решена. Спустя несколько недель после публикации правительственного декрета группу вишерских заключенных отправили в Березники. Среди них был Варлам Шаламов. «Осенью двадцать девятого года я в компании Ангельского, бывшего офицера, бежавшего из Перми как раз в этот самый рейс, плыл из Вижаихи в Усолье, в поселок Ленва, с пятьюдесятью заключенными, чтобы открыть, основать первую, новую командировку Вишерского лагеря, положить начало гиганту первой пятилетки – Березникам».
Командировка превратилась в пересыльный пункт, а потом в лагерь.
Всю зиму двадцать девятого – тридцатого года заключенные «обживали» каменные коробки, воздвигнутые по вольному найму в Городе Света, на Чуртане. Размещаясь там на сырых досках-нарах, а то и просто вповалку, тысячи, десятки тысяч людей строили Город Света, работали на комбинате и строили себе лагерь поближе – на Адамовой горе. С Чуртана до «площадки» было километра четыре, и каждое утро конвой «прогонял» в направлении Камы десятки и сотни строительных бригад. Как только на Адамовой горе был построен лагерь, работяги строительства перешли жить туда, где их ждали сорок бараков двухъярусной общенарной соловецкой системы, а также обслуга лагеря.
Для работы на «площадке» отбирали самых лучших. Начальник лагеря М. В. Стуков и специалист по использованию рабочей силы, «вредитель» П. П. Миллер, гордились своей способностью видеть «ту сторону сердца».
В 1930 году близ станции Березники выстраивались огромные этапы, следующие в управление, и вдоль рядов проходил Стуков, начальник Березниковского отделения. Люди были построены в две шеренги. И он просто тыкал пальцем, не спрашивая ничего и почти не глядя, – вот этого, этого, этого, – и без промаха оставлял работяг-крестьян по пятьдесят восьмой.
– Все кулаки, гражданин начальник.
– Горяч еще, молод ты. Кулаки – самый работящий народ… – И усмехался.
В течение года (с лета 1929-го до лета 1930-го) общее количество заключенных в лагерях ОГПУ выросло с 22 848 до 155 000 (в дополнение к 250–300 тысячам заключенным в лагерях республиканских НКВД). Население Вишерского лагеря, который включал в себя химический комбинат в Березниках и целлюлозно-бумажный комбинат в Вижаихе, выросло с 7 363 человек в 1929 году до 39 тысяч в апреле 1931-го. 25 апреля 1930 года было создано новое Управление исправительно-трудовых лагерей ОГПУ. В октябре оно было преобразовано в Главное управление (ГУЛАГ).
В Березниках перелом произошел осенью 1929 года, когда туда прибыли Шаламов и Грановский. По свидетельству Шаламова:
Год назад Грановским, начальником строительства, или комиссией из Москвы – это все равно – было обнаружено, что первой очереди Березниковского комбината, по которой уже произведены миллионные выплаты, попросту говоря, в природе нет…
Петля висела и над Грановским, и над его заместителем Омельяновичем, потом Чистяковым. И инженер, и администратор бежали из Березников, боясь, но Грановский, начальник по путевке ЦК, не мог спастись бегством. Вот тут-то ему и подсказали гениальное решение – привлечь лагерь к строительству.
После трех месяцев работы специально отобранных березниковских заключенных и сотен тысяч неучтенных транзитников «честь комбината была спасена, и территория была подсыпана настоящим песком, добытым в настоящем лесном карьере, и соединена настоящей железной дорогой с настоящим вагоном».

 

Матвей Берман

 

Летом 1930 года в лагерь прибыла специальная инспекционная комиссия ОГПУ. Комиссию возглавлял тридцатидвухлетний заместитель начальника ГУЛАГа Матвей Берман. Сын владельца кирпичного завода и выпускник Читинского коммерческого училища, Берман служил в органах ЧК/ОГПУ с Гражданской войны. У него была квартира в Доме правительства, но он, как и Грановский, редко бывал в Москве. Согласно истории Беломорско-Балтийского канала (написанной после назначения Бермана начальником ГУЛАГа):
На вопрос анкеты – ваша работа после 1917 года – этот человек мог ответить, не затрачивая много времени.
Его затруднял другой вопрос – ваше постоянное местожительство? Ради краткости он предпочел бы ничего не писать, а только приложить географическую карту Советского Союза. Но это не удавалось. Что поделаешь? В учреждениях уверяли, что такого места прописки нет. И это говорили человеку, который за двенадцать лет менял только места своего пребывания, но не менял работы…
Инженеров, офицеров царской армии, зубных врачей, мануфактуристов, железнодорожников и управдомов он различал походя, как будто они держали на виду эмблему своей профессии. На самом деле многие ее скрывали и жили тем, что их путали с другими.
Он знал говор уральский, сибирский, иваново-вознесенский и портовый. И хотя многие не обладали таким свойством узнавания, сам Берман не находил в нем ничего особенного. Это было обычное свойство той породы людей, к которой он относил себя.
Берман был чекист. В нем всегда жило ясное сознание того, что он каждый день держит ответ перед партией.
В нем беспрестанно происходил творческий мыслительный процесс обобщения. Оброненные словечки, неожиданные интонации, вырвавшиеся жесты, скованные походки, случайные происшествия и странные ошибки откладывались в его памяти.
Путейская фуражка, промелькнувшая в окне международного вагона на станции Ташкент, вступала в интимную связь с автомобилем, остановившимся у дома, где проживал известный профессор в Ленинграде.
В этих причудливо разбросанных частностях выступало целое, отмеченное общей чертой враждебности и лживости.
Контрреволюция не любила с некоторых пор разговаривать вслух и смотреть в лицо. Он приучился улавливать и различать голоса по одному только движению губ; выражение глаз – по натянутым векам и легкому колебанию ресниц.
Проницательность Бермана, враждебность контрреволюции и нужды индустриализации сошлись в «вишерском эксперименте». Согласно тому же сборнику:
Заключенный стоит государству больше 500 рублей в год. С какой стати рабочие и крестьяне должны кормить и поить всю эту ораву тунеядцев, жуликов, вредителей и контрреволюционеров? Мы их пошлем в лагеря и скажем: «Вот вам орудия производства. Хотите есть – работайте. Это принцип существования в нашей стране. Для вас не будет исключения».
Лагерями должна руководить такая организация, которая сможет выполнять крупные хозяйственные поручения и начинания советской власти и освоит ряд новых районов.
– Это прямая директива партии и правительства, – вспоминал Берман.
Летом 1930 года строительство ГУЛАГа только начиналось. По воспоминаниям Шаламова:
Берман приехал с большой свитой, в шинелях с петлицами, где виднелись по два и по три ромба. Берзин, начальник Вишлага, человек огромного роста, в длинной кавалерийской шинели с тремя ромбами, с темной бородкой, бросался в глаза среди всей этой комиссии, и военный фельдшер Штоф, начальник санчасти из заключенных, рапортуя комиссии, как положено, разлетелся с крыльца санчасти военным шагом и, встав перед Берзиным, излил именно на него поэзию лагерного рапорта.
Но Берзин отступил в сторону со словами «вот начальник», выдвигая на первый план невысокого крепыша с белым тюремным лицом, одетого в заношенную черную куртку – бессменную форму ЧК первых лет революции.
Помогая растерявшемуся фельдшеру, начальник ГУЛАГа расстегнул кожаную куртку, показав свои четыре ромба в петлицах. Но Штоф онемел. Берман махнул рукой, и комиссия двинулась дальше.
Лагерная зона, новенькая, «с иголочки», блестела. Каждая проволока колючая на солнце блестела, сияла, слепила глаза. Сорок бараков – соловецкий стандарт двадцатых годов, по двести пятьдесят мест в каждом на сплошных нарах в два этажа. Баня с асфальтовым полом на 600 шаек с горячей и холодной водой. Клуб с кинобудкой и большой сценой. Превосходная новенькая дезкамера. Конюшня на 300 лошадей.
Березниковский химический комбинат, 1932 г.

 

Инспекция прошла успешно. Пользуясь хорошим настроением начальства, организатор рабочей силы и осужденный вредитель П. П. Миллер попросил у Бермана аудиенции. Его рассказ записал Шаламов.
Берман сидел за столом, когда я вошел и встал как положено. «Так расскажите, Миллер, как именно вы вредили?» – сказал начальник ГУЛАГа, отчеканивая каждое слово. «Я нигде не вредил, гражданин начальник», – сказал я, чувствуя, как гортань моя пересыхает. «Так зачем же вы просите свидания? Я думал, что вы хотите сделать важное признание. Берзин!» – громко позвал начальник ГУЛАГа. Берзин шагнул в кабинет. «Слушаю, товарищ начальник». – «Уведите Миллера». – «Слушаюсь».
Назад: Часть III Второе пришествие
Дальше: 12. Поднятая целина