Книга: Опосредованно
Назад: Глава 8 Рождественская звезда бутылочной крышки
Дальше: Глава 10 И это тоже к чему-нибудь да примета

Глава 9
Вдавленная в тротуар, останется здесь до лета

Вика и Саша как были красавицами, так и остались, Саша, разве что, довольно-таки сильно располнела, но ей это каким-то образом шло, да и остальные выглядели так хорошо, что Лена, почувствовав, что пообтрепалась в поездке, объятиях и поцелуях, сходила в туалет ресторанчика и торопливо поштукатурила там себя, чтобы не выглядеть облезлой не столько на встрече, сколько на фотографиях.
И Сергей был здесь, и первым делом упрекнул Лену в том, что она не принимает его вконтактовскую дружбу. Это был такой покровительственно-солидный упрек, потому что Сережа работал в правительстве города, и видно, что не без охоты, покрылся административной патиной, он же взял на себя роль неназванного руководителя вечеринки. «Лучше бы Олег, – пожалела Лена мысленно и тут же поправила себя: – Тот Олег», – хотя точно знала, что и с этим и с тем неловко молчала бы весь вечер.
На вопросы, чем Сергей занимается на работе, он отвечал уклончиво, загадочно, но с оттенком гордости: «Туризмом». И мысленное «бля» вырвалось у Лены, когда она увидела гитару в чехле, припертую к стенке рядом с их столиком: «Об этом я как-то не подумала». Лицо и руки у него были настолько смуглые, что казались автозагаром. Глядя на него, Лена ощущала незавершенность Сережиного образа – там, где на лацкане его пиджака должен был поблескивать значок «ЕДРа», было пусто. Он был подтянут и даже накачан, не в пример мужу, но чувствовалось, что, если бы дошло до махача, Вова, как автомобиль, переехал бы Сережу.
Коротко взгрустнули, что не все дожили до этой встречи и что кто-то не смог приехать, но все это было формальным преддверием, к тому, чтобы начать настоящее веселье с тостами и прогулками на уличные перекуры даже тех, кто не курил. «А что за сюрприз-то? Сергей? Так нафиг такие сюрпризы!» – спросила Лена у Вики, пока та делала страшные глаза на последних словах, потому что сам Сергей крутился рядом и притворялся, что ничего не слышит. «Нет, нет, увидишь!» – ответила Вика.
Так или иначе, все друг о друге уже знали, видели и мужей, и детей, и дачи, и фотографии из отпусков. Сережа, разве что, развлек ненадолго свежими селфи с местными и заезжими звездами (так она опять увидела дядиного родственника-телеведущего в кофте с ромбами). Подвыпив, группа распалась на несколько отдельных компашек, в одной из которых обсуждали вред вайфая и пользу здорового образа жизни, в другой говорили о школе, в третьей – об интрижках, в четвертой обсуждали семью. Но не постоянно каждая кучка говорила об одном и том же, сохранялось некое равновесие: как только одной наскучивал разговор о диетах и физкультуре, это начинали обсуждать другие, а те, что забросили разговор о здоровье, принимались болтать, например, о семье. «У меня в этом году фарфоровая свадьба, – встрял Сергей. – Двадцать лет – как один день». «Сережка, ну хватит, ну наслышаны о твоей любвеобильности все, или почти все, кроме твоей бедной жены», – сказал кто-то. «Это помогает поддерживать прочность брака, она прекрасно все знает и понимает, – уверенно возразил Сергей. – Мужчина по природе не моногамен. Все изменяют».
«Я своему тоже, вот на этих словах основываясь, плешь проедаю, – сказала одна из одногруппниц, – хотя он мне говорит, что после сорока уже, когда в командировку отправляешься, тебе уже не нужно ни пьянок, ни женщин, ничего уже не нужно, потому что дома, даже если ты человек не семейный, если никого у тебя нет, все равно от тебя всем что-то нужно, а если семейный, то это ведь постоянное: одному – одно, другому – другое, третьему – третье. Мне что-то надо, соседка скребется, потому что ей лампочку надо поменять, или газ она в духовке зажечь не может, хотя уже почти семьдесят лет на свете прожила, а потом возвращается, а я еще подкалываю этим, и это смешно, да, что я могу ревновать или делать вид, что ревную, и отвечает шуткой на шутку, а сам уже готов в окно выскочить, потому что у собаки внезапно понос, и все бегают с тряпкой за ней, или кот зацепился когтем и заорал, или дочерям что-нибудь нужно, какую-нибудь фигню, и все это происходит минуты за две, вот это все и даже еще что-нибудь может происходить, и это годами длится. Зато вот в момент, когда в гостинице вечером оказываешься, или уже в самолет сел, или в поезд, – ты ничей становишься. И вот это вываливание за скобки, господи, когда ничего тебе уже не нужно, кроме тишины, когда просто можешь пялиться в одну точку, это просто невероятное что-то».
«Скучный у тебя муж, то-то и всего, – сказал Сергей, – а если бы пошел налево, освежил бы отношения, ты бы его не узнала. Нужно иногда пар выпустить». «Сереженька, ну какой у тебя пар?» – спросила Саша. «У меня очень сложная работа и ответственная должность, между прочим, – напомнил Сергей. – Очень большой прессинг со всех сторон. А с женой у меня прекрасные отношения и полное взаимопонимание, она просто закрывает глаза на некоторые вещи, потому что мы оба – взрослые люди». – «А если она тебе?» – спросили его. «Ну, у женщин, вы сами знаете, потребности не так высоки, а я ее полностью удовлетворяю в этом вопросе, не переживайте за нее». «Уберег же бог», – подумала Лена, и возможно, что прими она тауматроп, Сергей бы крутился тут в виде какой-нибудь человекообразной каракатицы, но Лена была под восходящим скаламом, поэтому в ее молчаливом осуждении была некая симпатия, Сергей очень красиво лоснился, выглядел как бесполезная, но приятная вещь: необычная люстра, кресло-мешок, новая фондюшница, черный холодильник, большой обжитой аквариум.
«А если жених твоей дочки вот так начнет гулять?» – продолжали наседать на Сергея, но Лена не в силах была слушать ответ, который тот начал уже высказывать уверенным голосом, и выскользнула на улицу. «Убила бы, – сказала ей там Вика, куря в жадный затяг. – Жаль, тут еще наших парней не хватает. Или мужей надо было все же взять. А то он тут как звезда. Тебе, наверно, особенно тяжко все это слушать. Я в курсе, что у тебя было. Как ты своего, вообще, обратно пустила – непонятно». «Да как-то само получилось», – ответила Лена. «Ты на вино не налегай, а то я твоему сюрпризу пообещала, что ты будешь в кондиции», – сказала Вика. Лена спросила, как у нее дела у самой, Вика охотно рассказала про два своих брака – бывший и длящийся до сих пор. «Вот так вот сначала за папика выскочила за такого же, – сказала она. – И это объяснимо отчасти для меня той. Казалось, что наши-то такие, только с виду серьезные, а тут солидный человек. Отсюда ясно, чего эта солидность стоит. Тоже был такой бодрячок».
Невозможно было долго стоять на холоде, они вернулись, чтобы застать в самом разгаре уже гитарный концерт, Лена вспомнила, как, наткнувшись на интервью местного телеканала, где присутствовали Сергей и ведущий с ромбами, удивлялась, что никто из них двоих не мог назвать Высоцкого Высоцким, оба называли его Владимиром Семеновичем, используя, при проговаривании имени и отчества одну и ту же трепетную интонацию, а про Визбора говорили просто: «Визбор». Но и здесь Лена ощутила внезапную жалость: то, какие Сергей пел песни (а все они были те же, что и раньше), то, как он сказал «А вот теперь нашу», и в ход пошли охота и утки… Было видно, как он цепляется за то время, когда был школьником и студентом, как взбадривает себя прежними песнями, чтобы поддержать иллюзию, что он остался тем самым, и, может, и не осознает этого, и так же, как и остальные прикидывает, что до шестидесяти – семидесяти лет уже гораздо ближе, чем раньше, и расстояние это сокращается довольно быстро, и что любое колотье в левой половине туловища тревожит уже не так, как раньше, а гораздо сильнее. «Интересно, как это у мужчин – воспоминания о том, что было, и уже не отнять, или сожаление о том, чего не будет? Надо у Вовы спросить», – подумала Лена. К авторитету Блока в этом вопросе обращаться было бесполезно, потому что она уже была старше умершего в сорок один год Александра Александровича. «Сергею, наверно, придется особенно тяжело. Ему наверняка уже тяжело, любую слабость принимает за окончательное фиаско».
Буквально днем ранее Лена и Владимир воспользовались тем, что все дети ушли, наконец, куда-то все вместе (при этом собирались сто лет, и Лене большого труда стоило не выпихнуть их на лестничную площадку), и, лишь дверь за ними закрылась, Владимир и Лена устроили настоящий карнавал с проходом в спальню и попутным разбрасыванием вещей друг с друга, и сначала под одеялом, потому что в комнате было свежо, окно отворено, а закрывать его было некогда, в конце же – с отпыхиванием, как после забега, взаимным жаром, одеялом на полу и недоумением, как так получилось на этот раз и почему так не может получаться все время.
Охваченная жалостью, Лена выцепила в итоге Сергея, несколько очеловечившегося от алкоголя и пения, и спросила, как он вообще. Сергей совершенно точно понял вопрос с первого раза, но не сразу, а как-то в процессе, пока тянул к Лениной руке свою и еще такой благодушный и пьяненький, готовый исполнить что-нибудь на бис, а сообразив, о чем это Лена, устало навалился на стол и стал шарить глазами в поисках ближайшей рюмки. «Это не здесь надо, и не так», – негромко ответил он. Выпить ему больше не дали – блестя украшениями и сверкая блестками, утащили танцевать медленные танцы с желающими.
Будто почуяв тоску Лены и желание уйти, позвонил Владимир и спросил, как дела, встретила ли она бывшего, пошутил насчет старой любви, которая не стареет. «Стареет», – сказала Лена и заметила, что многие уже говорят по телефону, и некоторые так же нежно, как она сама, наклонены к трубке. «Нет, нет, через пару часов еще, или я сама на такси, или мне вызовут, – услышала она чьи-то слова в зале. – Как там у тебя?»
«Так, Лена, – угадал Владимир. – У тебя сейчас как раз та фаза, когда ты хочешь уйти, когда тебе кажется, что ты никому не нужна в том помещении, где ты сейчас находишься».
«Во-о-ова, – жалобно протянула она, – ну, тут и хорошо, и уютненько, но правда такой гул уже, обо всем уже переговорили, да и смысл, если списаться можно, а все равно все болтают. Еще такое помещение, все в бомбошках: шторки, скатерти, с сидений у стульев свисают, я хожу, цепляюсь сумочкой за бомбошки, самое интересное всегда на улице обсуждают курильщики, а с ними холодно стоять, приезжай сюда. Тут в одну сторону сунешься – педсовет, там – ЗОЖ, уже сериалы начали обсуждать, и я уже знаю, чем все сейчас закончится, все станут друг другу ролики в интернете показывать с кошками, детьми, собаками, я и сама желание испытываю чихающую панду показать, потому что про нее все забыли и с удовольствием снова посмотрят. Может, не надо? Может, поеду я уже?»
«Ну-ка, ну-ка! Куда засобиралась? – подхватила ее Вика, филигранно изъяла у Лены мобильник и попрощалась с Владимиром, уверив его, что все в порядке, под контролем. – Она в надежных руках!» – и вернула телефон.
Лена была посажена в уголок и стала терпеливо ждать, а вернее, засекла время и решила, что через сорок пять минут ничто ее не остановит от того, чтобы уйти и успеть на предпредпоследнюю маршрутку до Екатеринбурга. Несколько девчонок ушли под разными предлогами, каждую провожали и напутствовали оставшиеся – своеобразный актив из девяти женщин и Владимира, эти, кажется, собирались сидеть до упора и вытащили даже из соседнего зала трех незнакомых мужчин, как Лена поняла из контекста, – друзей какого-то юбиляра, который был уже отправлен домой по причине полной невменяемости. Все были настроены настолько игриво, что шутка от нового гостя: «Вы педагоги, правда? А вы можете научить меня плохому?» – была встречена смехом, только Вика ходила по ресторану и ругалась в телефон: «У всех семья! Ты должен был полтора часа назад приехать! Что это такое? Кто так делает?»
Затем внезапно всем наскучило танцевать и наступила застольная фаза своеобразной игры в «А вы помните вот это? А вы помните, как мы?.. А вот еще, помните, вот такое?» У Сергея лучше всего получалось вплести воспоминания в тост, он говорил: «Ну, ребята, чтобы мечталось, как Вадику Пирогову, а сбывалось, как у Светки Мережниковой!» И все начинали перебирать в памяти, о чем так мечтал Вадик, и что получилось у Светки, или: «Чтоб нашим врагам жилось, как перед зачетом у Владимира Петровича, царство ему небесное», и так далее. Не прошло и двадцати минут в чередовании таких тостов, а набравшийся новых сил Сергей пел: «Ну, что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись!» И как бы иллюстрируя слова песни, подсел к ним какой-то молодой человек из чужой компании, по-бродяжьи, очевидно, проследовав из зала в зал, ища себе развлечения по душе. Он, улыбаясь, очень внимательно смотрел на Лену. Сначала Лена приняла его внимание за случайное и думала, что он прекратит смотреть, что столкновение их взглядов произошло по недоразумению, но поглядела раз, второй, третий, а он все пялился и улыбался все шире с каждым разом, как Лена с ним переглядывалась.

 

Это был такой мелковатый мужчина, лет тридцати с лишком, женатый, если верить кольцу. С прямым ртом, прямым крупным носом и прямым, пытливым взглядом. Темная его бородка и усы, тщательно обритые вокруг, образовывали аккуратный овал. Сидел он, наклонившись вперед, уперев локти в колени, сцепив кисти рук, так что складки на брюках и рукавах расстегнутого пиджака были как некие радиальные кривые, вещественно продолжали невидимые линии, начинавшиеся от живота, которого у него, что называется, не было. Конечно, слабая волна узнавания пробежала в памяти Лены, однако мозг смутили татуированные языки пламени, что выглядывали сбоку над воротником его рубашки (этого раньше, разумеется, не имелось) и довольно-таки волосатые руки. Но вот сложились разом такие, буквально втравленные в память детали: большие темные часы на довольно тонком запястье, челка над бровями, до сих пор лежащая так же. Это произошло, когда Лена сделала строгое лицо и готовилась поинтересоваться, чем объяснить такой к ней интерес, не знакомы ли они, а такое могло быть, конечно, поэтому она сначала перебирала в уме бывших выпускников, прежде чем понять, в чем дело. «Стоит на пять секунд отбежать!» – пожаловалась Вика, возникнув за спиной молодого человека и положив руки ему на плечи. Замолчав, она продолжала тяжело дышать через нос, видимо, спешила к месту встречи. «А я специально наблюдаю и ничего не говорю, – сказала Саша, – Обожаю такие моменты. Жду, когда до нее дойдет, а до нее вот только сейчас дошло, ты ничего не упустила, не переживай».
«Славик. Снаружев», – сказала Лена, он скромно закивал, а она, с трудом сдерживая себя, чтобы не закричать от радости, прижала ладони к лицу. Ей приятно было не то, что она его вспомнила, а что он помнил ее до сих пор и решил встретиться. Как-то угадывалось, что не со всеми знакомыми отца он бы встретился с такой готовностью, что тут есть что-то еще, некое чувство, которое, даже утаиваемое Славой, раскрылось у Лены внутри чем-то теплым и светлым. Чуткий к авторитетным тагильским фамилиям (типа, Каро и Диденко), Сергей прервал тихое вокальное волочение плота, сшитого из песен и слов, и не смог не спросить, не сын ли того самого Снаружева, который… «Любопытные у вас знакомства, девочки», – сказал он, получив утвердительный ответ.
Лена бросилась обнимать Вику и Сашу, по Вике даже постучала кулачком, упрекая в ненужной таинственности, Слава смотрел на это, смущенно улыбаясь, затем встал, когда заметил, что Лена повернулась в его сторону, а она обняла его, попробовала даже покачать влево-вправо от избытка чувств, как делала с девочками и Никитой. «Я надеялся, что так будет, и приготовился», – сказал он. «Ой, да ты не картавишь!» – изумилась Лена, словно с последней их встречи прошла неделя. «Ой, девочки, девочки, девочки, ой, спасибо, спасибо, спасибо!» – говорила она истончившимся от нежности голосом, отстраняя Славу, для того чтобы еще раз взглянуть на него, и снова обнять.
«Я похищаю ее у вас, вы не против?» – мягко спросил Слава, поочередно взглянув на Вику и Сашу.
«Ой, да летите уже, голубки!» – махнули на него обе.
Конечно, отыскать его в социальных сетях было вовсе не проблемой, фамилия у Славы была не из самых распространенных, но Лена считала, что вылезет вот такая тетя и начнет вызывать в нем некие воспоминания из детства, отношение к которому неизвестно; может, вовсе не радужно вспоминались ему, она думала, все эти поездки с отцом по Тагилу. Понятно же, что многих людей Слава невольно знал, некоторых забыл, а обстоятельства, через которые они были знакомы друг с другом, не у любого человека могли вызывать ностальгию. Еще она очень боялась, что увидит совсем не то, что покинула когда-то, что Тагил выйдет боком и покажет ей какого-нибудь зэка, пошедшего по стопам отца, наркомана или алкоголика, а она начнет его осуждать, чувствуя при этом свою вину, поэтому она даже из любопытства не то что не пыталась связаться, но и разыскать его не пробовала, чтобы влезть в открытый фотоальбом. Да и все же Тагил она забыла, чего уж там, идея узнать и боязнь узнать, что там творится в чужой семье, не постоянно преследовала ее, а возникала только в виде сразу исчезающей мысли посреди тишины контрольной, когда она листала ленту, поглядывая исподлобья на класс, во время конструирования стишка, или где-нибудь дома, когда кто-нибудь использовал слово «снаружи», да и то не всегда.
«Отчасти все же зацепило меня то, что вы с папой делали, – признался он, пока они ожидали такси на улице, где он торопливо курил, поскольку машина должна была прибыть через две минуты. – Я теперь филолог, гоняю студентов по современной литературе».
«Господи, как хорошо, Славка, что ты такой, – не стала врать Лена. – Больше всего боялась, что тебя в жуткую какую-нибудь сторону повернет, с таким-то детством. И из-за меня тоже».
«Я слышал, вы и в Екб успели побанчить тауматропами? – улыбаясь тлеющему табаку, спросил он. – Папа тогда чуть с ума не сошел от радости, что вы не пропали никуда, хотя бы вот так, через новые тексты с вами свидеться. Сам он не хотел вам жизнь портить. А у меня резистентность к чернилам», – признался он с оттенком гордости, будто в этом была его выстраданная заслуга и, как в детстве, посмотрел на Лену исподлобья, оценивая, как она отреагирует. Лена никак не отреагировала, потому что не могла перестать смотреть на Славу и радостно улыбаться при этом.
«Я слышала, папа умер у тебя, – сказала она, с трудом задавив радость на лице. – В новостях говорили местных».
Кажется, легкая улыбка была постоянным выражением лица Славы, потому что он, все так же улыбаясь, исхитрился изобразить должную скорбь.
«Неоднозначная фигура уральского криминального мира. Так, вроде? – сказал он. – Да. Вот уж несчастный человек».
Такси на двадцать минут прервало их беседу, но зато о наркотиках заговорил сам таксист, охотно травя водительские байки про то, как возил наркоманов по закладкам, как в сорокаградусный мороз парень с девушкой в легких курточках и штанишках выпросили саперную лопатку и чуть не час ковырялись в сугробе при проселочной дороге возле Балакино. «Прямо смотрел на них, и сердце кровью обливалось, какие они были несчастные. Но это нормальные еще попались. Бывало, и кинуть пробовали, но я же на маршрутке работал в девяностые, еще тогда вывозил особо буйных на окраину: учил правильно дверь “Газели” закрывать». В монолог шофера встрял телефонный Владимир, любопытствуя, переменилось ли у Лены настроение и куда она теперь, едет ли обратно. Оба – и таксист, и Слава с пассажирского сиденья – благодушно слушали, как Лена поинтересовалась в ответ, все ли в порядке дома, и точно ли дома все в порядке, а потом ее объяснения, что вот вырос у старого ее друга сын, сам друг умер, а она едет теперь в гости к этому сыну, поговорить, повспоминать. Как только разговор закончился, таксист сказал: «А вот у меня тоже друг был…» – и пошел чесать до самого Уралвагонзавода, так что Лена не успела даже заметить, как они проехали дом Петра Сергеевича, чтобы успеть взглянуть – горит ли у него свет в окне, может, что мелькнет еще. Просто со дня похорон мамы он так ни разу и не позвонил, а на звонки Лены не отвечал.
«Чай, кофе, валерьянки?» – спросил Слава уже у себя дома, в трехэтажной или четырехэтажной сталинке (Лена не успела разглядеть, потому как подъехали прямо к крыльцу и быстро зашли, торопясь взбежали по ступеням, точно таксист мог погнаться за ними, продолжая: «А я вот в сталинке жил, и у меня…»). И когда закрыли за собой дверь квартиры, то рассмеялись. «Жена, конечно, бесилась, когда я всю эту встречу планировал, но все же поняла, что нам нужно тут поговорить, – сказал он, заметно суетясь, – отправил всех к ее родителям. Хотел на папину и мамину дачу вас отвезти, но там сейчас не топлено, да и в целом, может, дорога не чищена. Алкоголь? Нормальной еды? Давайте на кухне посидим, как я тогда у вас дома».
Лена не помнила, чтобы Слава сидел у нее на кухне, но прошла туда, откуда раздавался его голос и бряканье торопливо отмываемых тарелок, как минимум двух, потому что там фаянсово что-то звенело друг об друга, но от чая, кофе, алкоголя и еды отказалась.
«Так забавно. Я закурю? – получив разрешение, Слава встал возле окна и принялся стряхивать пепел, сунув вытянутую руку на улицу. – Забавно, да. Когда я вас видел, ну, тогда, вы казались похожи на девочку из “Чужих”, меня это тогда очаровывало до невозможности, даже дыхание перехватывало, такие тоже кудряшки. А сейчас вы больше на Сигурни похожи, если понимаете, о чем я, вообще, говорю. Господи, какие “Чужие”?!.»
Он куда-то потерял пиджак по пути от прихожей до кухни и, волнуясь, трогал зачем-то узел галстука.
«Ну, ты тоже, Слава, изменился слегка».
Он охотно согласился с этими словами.
«Как ты это устроил?» – спросила Лена, не в силах не смотреть на него почти с родительским теплом, которое он чувствовал и продолжал смущаться.
«Немножко пришлось поманипулировать людьми, когда узнал, но в целом все спонтанно получилось на самом деле. Я ведь к вам на страничку заходил, когда узнал, какая у вас новая фамилия, но вы там ничего не пишете почти. Все не решался сунуться в личку. Так думал, сейчас полезу, а она меня, может, и знать не знает, мало ли. Может, для вас это прошлое не в радость, и люди из прошлого – тоже. А потом услышал про эту встречу, там ваша старая фамилия мелькала у Виктории Николаевны, втерся, так сказать, в доверие, сказал, что очень дружны были с вами. И сегодня, пока отвозил своих, уверял, что ничего не будет, что это не старая любовь (хотя отчасти это ложь, конечно, но ведь вы, ведь между нами на самом-то деле, что-то, если и любовь, то не в том понимании, в каком жена это все мне представила), ну, словом, вот так вот все вышло».
«Хорошо получилось».
«Да, неплохо, – сказал Слава и рассмеялся. – Даже лучше, чем я ожидал. Только я теперь не знаю, о чем говорить. Я с вами уже столько мысленно переговорил, что, кажется, больше и не о чем, что вы и так все знаете».
«Ну, давай о себе. Сперва о себе, а не об отце, о нем позже, что там произошло тогда, когда я уехала бог знает сколько лет назад».
«Ну, все и произошло, как вы тогда говорили, – сказал Слава, глядя в пол. – Отца, правда, выпустили к юбилею. Я тогда еще слегка удивился вашему такому пророчеству. (Сейчас забавно.) Затем велосипед, мотороллер, мотоцикл. Еще меня отец пытался за границу отправить учиться, но, к счастью, ничего у него не получилось, так я думаю. Особых способностей к иностранным языкам у меня нет. Понятно, что особых способностей и не нужно, если их в итоге каждый младенец выучивает, когда в среду попадает языковую, это все отговорки. Но вот эта движуха псевдолитературная меня в итоге захватила. Я ведь все ваше прочитал в итоге, и не только ваше. Знали бы вы: насколько это подчас прекрасно и без наркотического эффекта. Но в тот момент это все же такой движ был криминальный, понятно, что к нему я не был приспособлен. В химии карьера барыги рушится, если он сам начинает ставиться, а тут наоборот, если не чувствуешь ничего и не ставишься – как определять стишок от слов в столбик? Отец, честно говоря, возликовал, когда я ему признался, что пробовал – и ничего. Он считал, что очень смешно, когда династия вымирает таким образом – отец не может ничего написать, а его сын уже ничего не чувствует. Но я как-то пытался вывести формулу того, вставляет или нет, чтобы по чисто теоретическим выкладкам понять, как это все работает, ну и, понятно, за труды Лотмана зацепился, потому что у него такая же проблема была, в отличие от многих других. И универ, а затем вот просыпаюсь, а я уже весь женатый, отец семейства, и надо идти на заседание кафедры, что-то там умничать, а затем принимать зачеты, и это настолько дико вдруг внезапно показалось, потому что я, кажется, не мог вырасти из себя такого, какой я был. Насколько помню, мне комиксы “Утиные истории” нравились в то время, когда кто-то уже классикой проникался, еще “Бамси” про медвежонка какого-то, сейчас даже вспомнить не могу, что у него там было. Не уравновешивается это как-то, то, кем я был, и то, во что превратился, причем в классике же, как правило, есть такой переходный момент от одного человека до того, в кого превращается этот человек в конце. Я совершенно не помню. Настолько плавно я в это въехал все».
Он вздохнул и торопливо закурил снова: «Только сейчас понял, что о себе не умею рассказывать, что хотел задвинуть про то, как все настроены изначально на что-то. Что кому-то и выбирать не приходится, потому что его мозг чувствует эйфорию от насилия, допустим, от отжимания мобилок, а от литературы – нет. Что все это удивление: как это – вырасти в криминальной среде и не “погибнуть”, оно ничего не стоит. Так же и удивление от того, что отец в торговлю литрой подался, а не в то, чем его родители занимались. А чем они там занимались? Горбатились, как проклятые, в деревне почти за спасибо, особенно когда трудодни еще были. Как его вывело на эту дорожку, так будто и не могло не вывести. Какой-то пэтэушник из города привез что-то, и отец вдруг увидел, что все вокруг прекрасно не только потому, что привычно, не только потому, что ничего другого он и не видел тогда, кроме Ирбита, а прекрасно само по себе: эти две улочки, эта река с илистым дном, до которой иногда через камыши нужно еще и продираться, бледный автобус, добирающий пассажиров от села к селу и катящий в поднятой пыли. Он вот захотел вернуть это чувство, и так у него и пошло от срока к сроку, никак он не мог насытиться этой идиотской выдумкой. Ну, так мир и есть выдуманный. Мы и здесь не особо вольны выбирать наше к нему отношение. Какую мозг тебе дает картинку, как подскажет отношение к этой картинке, так ты все и воспринимаешь. Щелкнет тумблер – и вот уже все населено розовыми слонами, щелкнет по-другому – и все кругом враги, которые что-то против тебя замышляют, и только медикаментозно это можно как-то поправить. Вот он, можно сказать, медикаментозно, все и поправлял».
«Нет, для него это не медикамент был, – не смогла не возразить Лена. – Он как к чему-то живому относился к ним, к стишкам, к литре. Такой немножко мистический взгляд на это был у него. Всё он меня подначивал на разговоры о незримой связи между текстами и тем, как они на жизнь влияют, что сама речь живет самостоятельно, что там некие глубинные процессы протекают, невидимые одномоментно. Он вообще речь считал одним таким большим существом, по-моему».
«Я как раз так и защитился, – сказал Слава с оттенком хвастовства. – “Мифология псевдолитературного процесса”. Хотя, если с точки зрения отца смотреть, то, в чем он, собственно, неправ? Язык старше каждого отдельного человека? Старше. Находимся мы непрерывно в этаком семиотическом поле с довольно сложными, почти физическими законами? Находимся. Язык меняется не по нашей воле, а по собственной? Меняется. Даже болевые, мутагенные точки определенные имеются, вроде кофе и тубаретки, и тут дело ведь не только в безграмотности множества людей, а в своеобразном нервном напряжении речи в этих ее местах, нарушении некой логики самого человеческого мышления, когда человек пользуется этими словами. И это ведь не умозрительный такой мистицизм, это, в принципе, почти религия, отчасти даже государственная. Не знаю, как это в целом, у меня выхода на высшие эшелоны нету, но гнобление литры – оно ведь документально подтверждено. Как и то, что после накопления определенного ядра псевдостихотворных текстов следует некий социальный взрыв, как правило, отрицательный. Это давно замечено. И не мной. Не стишки становятся более забористыми в тяжелые времена – тяжелые времена порождаются забористыми стишками. Проходили же вы в институте, как это все Достоевский в «Бесах» проиллюстрировал, как случайные, в общем, люди уродуются кривой литрой Лебядкина, так что весь город встает на уши, все начинают творить какой-то просто бред; как его чернила определяют не только цепочку следующих событий, но и в прошлое просачиваются с характерным для Федора Михайловича… м-м, не могу подобрать слово. Вы не могли этого не замечать, когда сами. Если даже не то что сказанное – некая мысль, даже не превращенная в текст, порой возвращается в виде энкаунтера, что уж говорить о полностью слепленном тексте».
Он лукаво посмотрел на Лену: «Да и вообще, с кем я сейчас разговариваю? С той ли самой Еленой, или с литрой? Насколько живущие внутри вас тексты заменили вас саму за это время? Если принимать каждый прочитанный и сочиненный текст за некое существо, вы же ими полнитесь, они за вас, может, и отвечают даже. В этом плане высказывание Умара ибн аль-Хаттаба не столько уж неверно. Или как там у Блока в романе его, из которого папа пробовал вычленить стишок по размытым описаниям, очень смешно и грустно, что у него получилось, но все равно не получилось: “Девочка в церковном хоре пела, о том, кто голоден и одинок, кто по дороге идет несмело, потому что очень уж занемог”. Плюс в книге-то про концовку стишка совсем ничего не сказано, кроме того, что Георгия охватило удивительное, как луч, отчаяние, вроде бы восходящего скалама, но в умозрительном луче этом, казалось, можно было разглядеть пылинки, и ни одна из них не стремилась вверх – все они оседали. Папа из этого сотворил такую драматическую концовку: “Дом его станет серым, стекло треснет и разобьется, потому что назад никто не вернется”. Так вот, в романе, в конце, говорится про тексты, которые буквально линзы образуют перед глазами стихотворца, такую оптическую иллюзию создают, дескать, какая разница, какое на самом деле настоящее, да и что такое настоящее. Что-то такое, в общем. А затем, что без текстов человек будто и не человек вовсе… Как вы? Наверно, семья постепенно вытеснила это все, такое у многих бывает».
«Не вытеснила, – призналась Лена, и брови у Славы дрогнули удивленно. – Совестно, больше семья теснится сбоку от текстов порой, но не замечает этого. Дети буквально выросли по соседству со стишками, они и ломки мои принимают больше за издержки профессии, и все такое. Муж и тот не знает».
«Так это очень сложно, – сказал Слава. – Отец говорил. Я во многих вещах не совсем разделяю его взгляды, но тут верю его опыту. Это совмещение в быту – очень зыбкая конструкция. Он говорил, что одно дело, когда где-нибудь на лесоповале, те несколько текстов, что ты знаешь, буквально на плаву тебя держат, напоминают, кем ты все же являешься, что от тебя осталось, что тебя определяет в итоге, а другое – быт, когда все прекрасно, и незачем, казалось бы, вот так вот сгущаться вокруг своеобразного ядра, тут, вроде бы, и так вокруг твое ядро повсюду, каждая вещь в доме говорит о тебе: там твои записи, сям, вот твое одеяло, которое ты сам себе выбрал, вот обои, которые ты захотел поклеить – и поклеил, тут мебель, которую тоже, вроде, сам выбрал или поучаствовал в выборе. Тут работа, которую поискал, нашел на свой вкус, но тоже не палками тебя загоняли, тут люди, с какими дружишь, или не дружишь – и твой выбор, и обстоятельств, но отчасти-то – твой. И вот так это все растекается по вещам, по знакомым и друзьям, по прогулкам, по телевизору, по семейным всяким штукам, когда нежность, гнев, отвращение, радость – все не в текст концентрируется, а распыляется уже и на людей тоже. Это очень, очень сложно, как вы ухитряетесь – не понимаю».
«Тут все просто, – ответила Лена. – До невозможности просто. Просто просто до невозможности. Не очень хорошо так говорить, это цинично очень. Но меня впечатлила в юности одна смерть. Я так не хочу. Если холодок, не дай бог, цапану – не очень хочется, чтобы тело мое потом неделю валялось в квартире, пока по запаху не поймут. Эта вот смерть не от холодка произошла, а от сердечного приступа, но вот и сердечный приступ, мало ли. Как бы возраст уже позволяет и от инфаркта умереть, и тоже не хочется быть одной в этот момент».
Слава кивал, понимая и будто бы соглашаясь, но следом за Лениными словами спешно возразил: «Инфаркт – да, серьезная штука. А вот холодок – нет. Он вам не грозит, не переживайте».
«Так это правда миф – и только? Точно?»
Слава и так все время слегка улыбался, но, угадав ее разочарование, улыбнулся чуть сильнее.
«Не в этом дело, – сказал он. – Только для того, чтобы холодок схватить, нужно чуть больше, чем вы делаете сейчас. Не знаю, как это все работает. Дело, видимо, в определенном служении. Несколько мистических теорий существует, да вы и у Блока видели. Основная теория в том, что речь при стихосложении как бы показывает отчасти свою изнанку, а при долгом служении полностью поворачивается внезапно к стихотворцу, оставляет стихотворца у себя: все, что он думает, чувствует, – все оказывается речью, так что возвращаться обратно оттуда – нет смысла. Но необходимое условие для этого при всех известных случаях холодка одно: нужно заниматься только стишками, только литрой, это в такой степени должно быть “только”, что не стишки могут быть приложением к семье, работе, жизни в целом, а наоборот, жизнь должна быть привязана к стишкам. Понимаете? Это тем более правда, что отец был просто одержим этим, он считал, что как-то все же достоин поймать холодок, потому что всю жизнь над литрой корпел и собирал эти вот черновики с предположительным холодком, типа, если не сам, то с помощью других пытался. Зощенко ведь знаете? Он как подсел на нисходящие скаламы одного стихотворца, так с них и не мог слезть, до того себя довел, что просто страх. Ну, вы сами в курсе. Так вот, когда этого стихотворца упрятали, он даже понесся к нему с передачкой, настолько проникнут был его стишками. Неизвестно, что стало с этим бедолагой, но Михаил Михайлович потом еще нашел себе какого-то похожего автора, никак не мог слезть с нисходящих скаламов, словом, как-то это поддерживало и одновременно топило в советской действительности, видно, не хватало ему для депрессивных состояний того, что с ним происходило помимо. Так вот, этот вот второй стихотворец в итоге явно погиб от холодка. Но об этом позже. Потому что тут как бы речь об отце нужно начинать, о его таком неудачном поиске своей смерти.
Если говорить о чуть более поздних случаях, то еще один был довольно шустрый поэт, успевший шороху наделать, пока его не приземлило в Канаде. Он, знаете, был вроде того Алкивиада, про которого говорили, что двух таких Греция не выдержит. Он со своим товарищем подбил одного летчика на то, чтобы сбежать в Турцию на самолете, из Турции его занесло в Израиль, где он почти сразу не прижился, потому что принялся стишки толкать среди бывших советских, оттуда в США проскользнул, а там уже в полную силу развернулся, и хотя стихотворцев там ловили, как англоязычных, как испаноязычных, как франкоязычных, как всех, короче, так и русскоязычных тоже, он там весьма широкую деятельность развернул, пока его хватились. Он довольно мощно писал, ему много кого из инфарктников приписывают, самый известный из них – Довлатов, которому не стоило все же алкоголь с литрой мешать, это никому не рекомендуется. Когда все открылось, он в Мексику сбежал, но там ему не слишком понравилось, судя по всему, по почте стишками торговать. Он рискнул смотаться сначала в Европу, надеясь на уйму границ и эмигрантских всяких кружков, а когда его и там прижали – в Канаду сбежал. Вроде бы надеялся на то, чтобы дожить остатки дней в глуши с накопленными деньгами, в таком домике патриархальном вдали от всех, среди снегов и елей. Но тут как раз Рейган выплыл, давай бороться с красной угрозой, щемить комми по всему капиталистическому миру, и временно возник лозунг «Вернем красную чуму красным». Вроде как, поскольку он был таким разлагающим элементом, наркоторговцем и изготовителем наркотиков, то его должны были демонстративно вернуть в СССР с таким жестом – забирайте, нам такое даром не нужно, пусть он у вас там людей травит. Ну и когда канадские полицейские пробрались к его домику вместе с американскими товарищами, перестрелка завязалась, так что даже кого-то ранили, или убили даже, но там до сих пор все очень неоднозначно, потому что было темно, суетливо, одни на французском говорили, другие на английском. Если верить «Дискавери», то этот стихотворец, прямо-таки снайпер, пару человек положил на подходах, умудряясь бегать из одного конца избушки в другой, и при этом еще стишок писал, который и нашли: незаконченный. Когда в дом ворвались, он был уже мертвый, и там все, кто об этой операции вспоминают, всё так обстоятельно описывают, со схемами и картами, даже там такие художественные вставки с актерами. Но в художественных вставках у него там чуть ли не лампочка горит и в печурке огонь бьется, а на фотографиях с места видно, что всё во льду, даже его труп с листочком за столом. Там дверь не закрыта была, и снегу намело, так что полицейские сфотографированы местами по колено в таком сугробе от двери.
Но такие вещи уже в прошлом, если вы не в курсе, – продолжал он. – Вы ведь не торгуете уже, так понимаю?»
«Не торгую».
«И не смогли бы, даже если бы попытались. Вы не представляете, что интернет в итоге сделал с делом отца, хотя, с другой стороны, дал ему то, чего он хотел всю жизнь. То есть доступ к литре совершенно безвозмездный и практически бесконечный. Сначала площадки со стихами находились в открытом доступе, их закрывали, чтобы они открылись в другом месте, а с появлением всяких скрытосетей он только и делал, что сидел там, ресурсу там стихи-ру лет, наверно, уже десять, как ни больше, и там подборок советских, эмигрантов, нынешних – просто завались, не разгрести за всю жизнь. Ну, просто представьте текстовый документ в двести мегабайт, в котором одни только стишки. А люди продолжают пополнять ресурс своими стишками почти ежедневно. И, казалось бы, никакой выгоды в этом нет, а люди все равно добровольно несут это в сеть ради того только, чтобы получить какие-то комплименты о том, кого как вставило. Это что-то невероятное. Но и отношение к этому всему поменялось. Нынешний читатель стишков, он ведь еще и предъявы кидает, что стишок слабоват, что должен торкать сильнее, что только время зря потрачено, потому что люди почему-то относятся более критически к тому, что досталось бесплатно, чем к тому, за что заплатили, – это уже такой известный феномен консьюмеризма. Но даже и такое отношение новых авторов не останавливает, то есть почти полная анонимность, когда ничего, кроме ника, не известно; определенная предвзятость; то, что, если ты в какой-то момент пропадешь, о тебе никто и не вспомнит, потому что память о тебе буквально смоет волной новых авторов. Это удивительно и необъяснимо. Нет, то есть, конечно, объяснимо вполне себе через человеческое тщеславие, просто ежедневный объем текстов поражает, у нас в стране и за рубежом сотни, тысячи поэтов, вся их деятельность похожа на строительство муравейника, или, не знаю, раз за разом неостановимое строительство Вавилонской башни (потому что уже эти поэты разбиты на множество предпочитаемых языков, притом что каждый из этих языков – русский). Всякий раз, когда туда захожу, чувствую почему-то что-то вроде мистического ужаса, порой кажется, что никакие это уже не люди, а сам язык живет на этом ресурсе и клепает текст за текстом специально для меня, но неизвестно зачем. И я, значит, стою посреди всего этого, красивый, в костюме из солипсизма, и один-одинешенек наслаждаюсь процессом».
Он опять улыбнулся чуть сильнее.
«Отец очень увлекся этим, когда узнал. Авторы советской поры доходили до него фрагментами, а тут он мог черпать их, сколько хотел, мог видеть, упорядочивать тексты по времени, это его почему-то сильно волновало. Особенно его, конечно, трогали авторы, которые, по слухам, закончили холодком. Отец считал, что дело в такой эволюции до холодка, что можно постичь это все, проходя от первых текстов к последнему. Там даже на форуме есть специальный раздел «Холодок». Очень смешно на самом деле. Это бессмысленный раздел. По идее, те, кто может разгадать, что там дальше, в последних строчках, – мертвы. Это как в “Что? Где? Когда?” – самые позорные, но выигрышные вопросы как раз про хайку, или стихотворение, типа: о чем хайку, или стихотворение? Первым делом он вцепился в одного эмигранта и все твердил первые строчки, все пытался завершить, ох: “Все было в России, на юге, в июле, и раненый бился в горячем вагоне, и в поле нашла ты две светлые пули, как желуди, ты их несла на ладони”. А заканчивалось оно словами: “Но, если случайно, сквозь тень и прохладу, два желудя” – и все. Сколько он сил и нервов убил себе этими желудями – не пересказать, а помимо всего прочего, он же и так еще вставлялся. С какого-то времени я его просто перестал видеть необдолбанным, мама вся на слёзы изошла, хотя к тому времени уже развелась с ним и до сих пор живет с другим человеком. И, конечно, несколько сердечных приступов он уже хватанул – и возраст, и стишки, уже и непонятно, чего там было больше: возраста или стишков. Я даже шнур от компьютера у него забирал, как он у меня когда-то, смешно, право слово. И все распечатки в унитазе топил, как мы с ним ссорились – не передать. Он меня все упрекал, что раз дал мне жить, как я хочу, пускай я дам ему умереть, как хочет он. Разумеется, в горячке было мной сказано пару раз лишнее, что, вроде как, скорее бы уже, потому что это невозможно, что давно мог бы уже спрыгнуть с этого всего, если бы на самом деле любил семью, как говорил, что силенок не хватит повторить талантливых авторов. Вот это вот последнее, я еще так язвительно произнес».
«И чтобы рассказать именно вот это про себя, ты меня и позвал», – поняла Лена, но промолчала.
«Это самое чудовищное, что я мог ему сказать. И я это сказал. И самое ужасное, что я продолжаю так думать. Что продолжаю иногда невольно подсмеиваться над ним, вы уже заметили, наверно. Нисколько себя не оправдываю, только это надо было видеть все же. Все эти груды бумаг с подчеркиваниями важных мест, сотни попыток закончить начатое другим, то, как он не разрешал сжигать все свои черновички, как они стопками лежали повсюду, перетянутые веревочками, все эти папки, блокноты, карандаши, – и все зря, зря, зря».
Он налил воды из-под крана дрожащей от волнения рукой и выпил.
«А если так разобраться, что зря, а что – нет? – спросил он у Лены, будто она могла ответить. – Но вот тогда именно это и раздражало больше всего. В итоге, вместе с очередным приходом, он хватанул не холодок, а инсульт, и начали мы его ставить на ноги, бегали с памперсами, между нашей дочкой и отцом. Это не ахти как радует, что скрывать. Это совсем не то, как ты представляешь себе свою жизнь. И даже эта беготня не гарантирует того, что, когда с тобой что-то такое случится, к тебе будет то же отношение, но все равно ожесточенно бегаешь и заботишься. И вообразите наше состояние, когда он, как только оклемался, снова полез за стишками, снова стал их собирать, но писать рукой уже не мог, и принялся на клавиатуре настукивать, и все так же, что и требовалось доказать, – безрезультатно. Мы, честно говоря, надеялись, что после инсульта он больше не вернется к литре. Люди довольно сильно иногда меняются после таких болячек, вплоть до сильных перемен в характере. Но это не с нашим счастьем. Он, наоборот, – сконцентрировался, сгустился вокруг этой ерунды, я ему про здоровье и прогулки, он мне про то, что умрет не на постели при нотариусе и враче, а в какой-нибудь дикой щели, утонувшей в густом плюще. Таким черепашьим усталым голосом, едва разборчиво, пахнущий уже одними только лекарствами, неспособный сам до магазина сходить, забывающий штаны застегнуть, прости господи. Я тогда всё сжег у него, и компьютер забрал, оставил только телевизор и нормальные книги. А он у себя вечером свет выключал в комнате и все пытался закончить два стишка, что помнил уже давно наизусть, как и кучу всего. Он как-то в ссоре, когда было сказано про старого, упертого маразматика, шесть часов подряд читал стихи и ни разу не повторился, пока мы чуть ли не на коленях уже у него прощения просили. Вот, значит, запирался он у себя и бубнил два своих любимых выхода на холодок. Все ему казалось, что близкие ему тексты, поэтому есть шанс, что он угадает, чем они заканчиваются. Первый – это, по идее, нисходящий скалам от того стихотворца, что Зощенко нравился. Отец говорил, что у него самого в жизни похожий эпизод был. Хотите посмотреть?»
«Почему бы и нет?» – легко согласилась Лена.
«Неужели не боитесь? Все же у вас семья, дети, вас ждут».
«Ну, ты же сам сказал, что никаких шансов у меня нет».
«Да. Никаких, – сказал Слава и принес Лене пару листков, положил перед ней на стол. – Вот это вот первое, про которое он говорил, что такое с ним самим было. В целом похоже на то, что он не сильно преувеличил, потому что такое много у кого так или иначе было, если глядеть метафорически».
Он усмехнулся и встал у Лены за спиной, заглядывая ей через плечо. Когда Лена посмотрела на бумагу, ее охватило совершенно то же чувство, что она помнила еще со времени, когда прочитала «Рождественскую звезду», и которого не испытывала с тех пор ни разу: это было чувство, что речь движется, как непрерывный сильный ветер, пробирая холодом и заглушая все остальные звуки вокруг; начиналось стихотворение так:
Это было давно.
Исхудавший от голода, злой,
Шел по кладбищу он
И уже выходил за ворота.

Накрыло Лену еще до того, как стишок оборвался строчками: «В этой грустной своей и возвышенно чистой поэме». Еще на словах:
И как громом ударило
В душу его, и тотчас
Сотни труб закричали
И звёзды посыпались с неба.

И не на них даже, а чуть раньше она ощутила крик труб, и осыпание звезд, и гром, а то, что слова про гром, трубы и звёзды точно пересказывали эффект от слов, уже прочитанных до этого, будто удвоило силу прихода, Лена почувствовала, что душу ее, такую уже устоявшуюся, где всё давно лежало на своих местах: стыд – вот тут, страх – здесь, ликование – вон там, – одним движением речи вдруг перемешало и завертело невероятно, похоже по ощущениям на детское чувство пустоты в животе, если дворовую карусель раскручивали слишком быстро.
«Я не знаю, что тут можно еще добавить, – сказала Лена, отдышавшись и глядя на совершенно отчетливые, будто нарисованные границы каждого из предметов на кухне и на Славу, словно полностью сделанного из чернильных линий (что наполовину было правдой). Когда это чувство слегка отступило, она сказала: – Тут и так всё на месте, я не знаю, что тут может быть еще более сильное, как тут еще может закрутить и выбросить».
«Но вот автора выбросило, говорят. Скатило по лестнице в самую, что ни есть, тьму. Второй стишок не так эффектно работает, – сказал Слава. – Можете даже сейчас его прочитать. Его папа брал, потому что с легкостью мог воспроизвести обстановку того, что там происходит. Там про комнату, про темноту, но в целом непонятно, к чему автор ведет. На папу стишок никак не действовал, там, видимо, дело в эффектном финале. Автор – как раз тот авантюрист, про которого я рассказывал, это как раз тот стишок, по слухам, который у него нашли, когда к нему вломились. А может, чья-то мистификация, кто-нибудь за него написал и выдал за такую загадку, у которой нет, на самом деле, ответа».
Лена с любопытством глянула в очередной листок. Там были мытарства человека, запершегося в темноте и размышляющего о том о сём, в стишке не хватало двух строчек, и, видно, или действительно в них было дело, либо не было никаких строк, так, возможно, все и заканчивалось безымянным поэтом. Походило на то, что кто-то пытался выдать обыкновенное стихотворение за литру.
«Есть варианты?» – спросил Слава, устраивая на столе чай для себя и Лены, так что ей пришлось подвинуть в сторону листочки.
«Нету, – сказала она. – Мне кажется, что это, да, подделка».
«А папа очень серьезно отнесся, – сказал Слава. – Каждый вечер запирался, шум моря себе в наушниках включал и сидел так в полной темноте, все повторял, повторял. Сначала это раздражало, а потом дочка даже засыпать стала под этот его бубнеж, как под колыбельную, хорошо, что она еще тогда не говорила и не особо что-то понимала, потому что там есть пара сомнительных мест, согласитесь. Ну а потом он, видимо, вспомнил или другой какой стишок, или еще что. И нашли мы его уже утром, на полу, рядом с разбитыми очками, а в наушниках так море и шумело. Доигрался он в эти свои игры. И, конечно, вот эти вот деньги, что он зашибал, торгуя, они сделали мое детство совершенно незабываемым и безбедным, но лучше бы это было как-нибудь по-другому сделано. Я как представлю, сколько людей оказались тоже с инсультами и инфарктами, сколько кто-то другой не получил, когда был ребенком, потому что его отец или мать покупали вот эту дрянь, не знаю. Хорошо, что сейчас так; хорошо, что все наркоманы переместились в интернет; пусть лучше будет, как сейчас. Мама говорит, что наркоманы все равно бы нашли, куда деньги потратить, что пора бы взрослеть, а не маяться дурью, что те люди нашли бы, как себя развлечь, раз уж решили вставиться, или за спиртом бы побежали, или за герычем, и неизвестно, что хуже – стишки или героин».
«Нет, ну стишки стерильнее, в любом случае, и разбодяжить их невозможно никаким образом», – пошутила Лена.
«Есть такое, да», – согласился Слава, чернила перетекали внутри его контура в зависимости от того, менялось ли положение его тела или что-то в мимике, при этом понять, что именно менялось, Лена не могла, она могла только мысленно сравнить Славу с котом из «Голубого щенка» и пытаться не выдать, что ее забавляет это наложение прихода, с каким она приехала в Тагил, на тот, какой получила на этой кухне. «И еще, говорят, они отпускают иногда сами. Просто уходят без следа, как бы из жалости. Или с ума сводят, как Блока, например».
«Блок умер от воспаления сердечных клапанов, стыдно не знать, – уколола его Лена. – Правда, не представляю, с какой интенсивностью он писал, чтобы до такого себя довести. Мне вот регулярно приходится обследования проходить, такого все же нет. Полагаю, что это оттого, что я, совершенно очевидно, – не Блок».
«Я сказал однажды отцу, что он холодок не узнает, если даже тот воплотится в живого человека и перед ним будет ходить туда-сюда, что уж о тексте говорить», – продолжил каяться Слава, глядя на то, как гостья смотрит на него, пытаясь понять, насколько отвратителен он в ее глазах этими признаниями, но она не могла относиться к Славе с осуждением. Столько ею было сказано в сердцах такого, чего она порой и не думала вовсе, а просто ляпнула из природной злокозненности, в тот момент скандала, когда интереснее уязвить, чем сказать что-нибудь другое, когда из обидных тропов выбиралась сама собой гипербола. Столько о самой себе подумано было вечерами, когда в доведении себя упреками до отчаянного сердечного боя имелась даже своеобразная радость.
«Слава, хорош себя драконить, – сказала Лена поэтому. – Что было – то было. Мало ли что было сказано. Ты, в конце концов, не на помойку отца выбросил».
«Дело не в том, что было сказано, – устало отвечал Слава. – Хуже, что многое не сказано было в каком-то стеснении. Хорошее почему-то труднее говорить, чем плохое, плохое как-то само вылетает. И подумать не успел – вот оно. Я к чему? На похороны его столько людей собралось, и не все бандиты и наркоманы, как ни странно. Не только любопытные, хотя и таких хватало. Отец еще до болячек успел ведь и архивы полурелигиозных текстов собрать, и подарить, кому надо, причем не только местную епархию порадовал, там представители нескольких крупных конфессий присутствовали, притом что сам он был не ахти какой верующий, если уж во что верил, то в силу, так сказать, художественного слова. К тому еще пришли и неизвестные люди, которым он когда- то помог материально и морально. Те, кого он закопал, когда его пытались кинуть, понятно, не пришли, к ним он и присоединился, потому что кинул сам себя в итоге, так получается? И меня беспокоит, ну, вот эгоистично так говорить, насколько я – это он, насколько я уперт в том, чем занимаюсь, и насколько обманываю себя, занимаясь именно этим?»
Отвечая на этот вопрос, Лена каким-то образом перешла к рассказам о дочерях и муже, Слава тоже включился, перейдя от сложных морально-этических своих заскоков к анекдотам о том, как они пытаются научить читать свою четырехлетнюю дочь, особенно как усердствует жена, которая начала читать очень рано, едва ли не в три года, и дочь при виде любой книги говорит скептически «о-о, опять». «В нашем случае как бы лучше отвратить ее от литературы как можно раньше! – рассмеялся Слава. – От любой вообще! А если жена сердится, то говорю ей, что вот научилась ты читать в три. Ты, может, университет закончила в десять лет? Нет ведь, отучилась, как все, в общеобразовательной школе, и не сказать, что сильно успешно. Максимум, чего она достигла, – это стала биологичкой для студентов, как я учитель литературы для них же, если так разобраться. Да, это не школьники, но и не совсем не школьники еще!»
«Тем удивительнее, что ты обращаешься ко мне как к авторитету, я-то вообще училка такая классическая, с выпускниками и кличкой Индезит», – не могла не рассмеяться Лена.
«Это от общего впечатления, от вас оставшегося, – сказал Слава, заметно волнуясь голосом и изображением своим на фоне уже стены. – Я даже на “ты” с вами не могу разговаривать, если даже попросите».
Утешая Славу, Лена выдала корпус историй о близняшках, пользуясь тем, что не было возможности повториться: среди знакомых она стеснялась что-нибудь рассказывать, сомневаясь, не рассказывает ли одно и то же. Насколько Лена поняла, Слава руководствовался тем же, потому что у него накопилось достаточно впечатлений от семейной жизни и родительства. Так, смеясь, просидели они до такого времени, когда смысла уже не было ложиться спать, а подошло время первого транспорта до Екатеринбурга. Слава засуетился, желая проводить Лену до автобуса, она не стала спорить, почему-то продлевая эту встречу, словно она была последней в их жизни.

 

Они потихоньку выползли на еще темную улицу, в, как оказалось, махонький дворик, обнесенный мелкой рабицей, плотно обсаженной снегом сверху и в каждой ячейке. Четыре фонаря освещали не двор будто, а каток (хотя и каток был, но сбоку, в темноте, из темноты же клонились большие деревья, вставленные в воздух редкими фрагментами белизны). «Вот где холодок», – сказала Лена: действительно, стоял довольно сильный мороз, поэтому такси подъехало, характерно скрипя одеревеневшими шинами в нетающем снегу, а бородку Славы, пока они ждали, слегка прихватило таким ювелирным ледком, что Лене казалось, будто она не на бородку смотрит, а на кусок открытки, где изображен далекий еловый лес. Когда Лена и Слава, довольно пыхтя, забрались внутрь теплой машины и почти одновременно захлопнули за собой двери, от них разом отрезало звук утреннего трамвая, что давал металлического ходу с улицы неподалеку, бил в железо, как сон Карениной. Сама Лена незаметно миновала ту часть бессонной но- чи, когда желание уснуть становится невыносимым, и была взбодрена этим, как кофе, притом что и кофе был, но мозг уже укутывало, словно одеялом, даже качание машины, довольно заметное в некоторых местах пути, казалось усыпляющим. Чтобы не выключиться, она снова заговорила со Славой, удивляясь, что как ни приедет, а все кажется, что Тагил никак не меняется, вот даже «Эко-радио» до сих пор, только говорит другим голосом, старые голоса она и не помнила теперь, но все-таки знала, что эти – не те, что были раньше. Но вот все равно «Эко-радио». И кинотеатр она видела по дороге, с фасада которого когда-то неизвестные поклонники попятили афишу одного из «Гарри Поттеров» размером два на три метра. «Это что, – сказал Слава. – Даже дом, где вы жили, и тот не изменился, разве что пластик туда воткнули. Я это знаю, потому что пришел однажды к вам в гости, а там другие люди живут, и, если мимо прохожу, у меня родители жены там неподалеку, всегда на окошко смотрю, на этот второй этаж в тополиных листьях. Если летом, то, знаете, ностальгия так и прет. Удивительное все же время было, мне до сих пор кажется, что тогда между нами было что-то такое, чего я, даже влюбившись, не переживал, даже с друзьями, если объяснять все дружбой, нет – не дружба, то, из-за чего вы до сих пор меня видите отчасти ребенком, а я вас той девушкой, похожей на девочку из “Чужих”, и как бы много времени ни прошло после сегодня, мы опять встретимся, и все так же будет, снова мы будем эти листья помнить, только я с одной стороны этот тополь в памяти вижу, а вы – с другой, и снова мы будем этими вот детьми, вы ведь, если так разобраться, тоже ребенком тогда были».
«Как хорошо, что ты такой, Слава», – сказала Лена, беря его за руку, не в силах сдержаться, чтобы не взять, потому что вспомнила кружение одного из приходов за своим столом, в своем тогдашнем доме, когда листья проступали сквозь окно. Чтобы погасить смущение, Слава принялся говорить про то, что на самом деле многое меняется. Вот, мэр – женщина, газета «Право-плюс» перестала быть такой острой, потому что ее переформатировали в полуразвлекательную (он рассмеялся), Костик из «Пестрого зонтика» в Москву подался, торговые центры открываются, но это днем нужно тусить, а не как сейчас.
«Когда маленькая была, видела экранизацию Брэдбери про электронную бабушку, что ли, и там была такая широкая заводская труба, в телеспектакле сказали, что это фабрика облаков. Так вот, я вижу эту трубу в Тагиле, и для меня это до сих пор – фабрика облаков, даже не интересовалась, что это на самом деле. И со всем городом так. На таком тагильском скелете прежнего города все также у меня в памяти насажено, до сих пор на углу Мира и Ленина вижу призрак той женщины, что беляшами торговала из металлического ящика».
«И автовокзал совсем другой, а кажется, что тот самый, – сказала она, купив билет и будто опомнившись, что нужно говорить. – Когда с мамой ездили в Свердловск к дяде, тут на стене такая электронная карта была, а здесь, слева от дверей, два автомата для газированной воды стояли. А затем поехали к подруге в Камышлов, а тут такой буквально филиал ада был с мутными стеклами, сомнительными людьми, сыростью, даже зимой, и какими-то портянками пахло, разве что не ходили люди в зипунах, не искали с чайником, где бы кипяточком запастись. Нет, этот взгляд, мне кажется, никакими линзами текстов не исказить, что-то есть в сердцевине взгляда. И ты тоже там с этими здоровенными черными электронными часами на руке».
«Я их утопил чуть ли не вместе с собой, когда на пруду плавали и ребята лодку перевернули», – сказал Слава.
Она с удовольствием померзла еще, постояв со Славой на площадке для курильщиков, после чего, когда наступило время посадки, они стали торопливо обмениваться номерами телефонов, не сообразив в этой суете, что без проблем найдут друг друга в интернете, потому что выглядело это как прощание – что чуть ли не в другую страну отправлялась Лена или чуть ли не в какой-то дикой стране оставался Слава. «Обязательно надо тебя с Володей познакомить и с девочками, приезжай вместе со своими», – почти приказывала Лена в укорачивающейся до билетного контролера очереди.
«Я с удовольствием, но как вы им объясните наше знакомство?» – спросил Слава.
«Как-нибудь объясню», – сказала Лена.
«Как все же здорово про них сказано у авантюриста», – подумала она, засыпая в автобусе, а затем, проснувшись уже и угадывая приметы приближающегося Екатеринбурга, крутила в голове две строчки, что запали ей в память из стишков со второго листка, который дал ей Слава. Лене потом казалось, что именно эти две строки подтолкнули ее к тому, чтобы первым делом заявить Владимиру, они оказались вместе этим утром, что по-прежнему одинокую Машу, чтобы ей не было скучно, нужно свести с Дмитрием, хотя знакомство будет крайне сомнительным.

 

А затем она рассказала ему все. И про летнюю ночь, и про первую строку о воздухе и поезде, даже не представляя, что помнит едва ли не весь текст, и от этой первой строки довела свой рассказ до случая, что произошел буквально на днях, а Владимир сидел и слушал, чтобы сказать затем, непонятно что имея в виду – Дмитрия или признание: «Какой ад».
«Помоги мне, Вова», – сказала Лена. Ей казалось, что так подействовала эта медленная инъекция из двух строк умершего в канадской избушке стихотворца: «Что готический стиль победит, как школа, Как возможность торчать, избежав укола». Ей казалось, что именно этот укол и добил в итоге Снаружа, и она не хотела так. То есть вряд ли могла, но все равно не хотела.
Назад: Глава 8 Рождественская звезда бутылочной крышки
Дальше: Глава 10 И это тоже к чему-нибудь да примета