Книга: Соловьев и Ларионов
Назад: 18
Дальше: 1

19

На рассвете стал раздаваться тихий свист. Соловьев приоткрыл глаза. Самую малость приоткрыл – чтобы не упустить сон. Он не исключал, что свистели во сне. Сон был приятным. Уходя, сон пытался удержаться за дрожащие соловьевские ресницы. Соловьев не сумел бы пересказать сна, он не мог даже приблизительно вспомнить, о чем был этот сон, но продолжал чувствовать его настроение. Настроение было единственным, что осталось от сна, и Соловьев понял, что проснулся. Несмотря на раннее утро, в комнате не было темно. Соловьев узнал этот свет. Это был свет первого снега. Свежестью первого снега тянуло из открытой на кухне форточки.
Свист раздавался наяву. Тихий, осторожный свист, скорее – посвистывание. Соловьев привстал на локте и осмотрелся. Свист исчез. В комнате не было ничего необычного. Соловьев снова лег, и свист возобновился. Он влез в тапки и отправился на кухню. В дверях кухни остановился. На дверце посудного шкафа сидела синица.
Она явно следила за ним, но зачем-то делала это, сидя к Соловьеву боком. Был виден лишь один ее глаз, и это придавало птице неуместно кокетливый вид. Она влетела через открытую на ночь форточку. Почему она через форточку не вылетела? Не нашла? Не захотела? Соловьев подумал, что они могли бы жить вместе. Он сделал шаг к птице, но она вспорхнула на люстру. В тишине кухни звук ее крыльев оказался неожиданно громким. Мелькнула даже мысль, что слово вспорхнула – звукоподражательное. Именно так звучали крылья птицы.
Соловьев пожал плечами и подошел к окну. Помимо морозного воздуха в форточку вливалась барабанная дробь. Вначале она была чистым ритмом – едва угадываемым и почти лишенным звука. Этот ритм раздавался из Офицерского переулка, за которым начиналась Военно-космическая академия. Она располагалась в зданиях бывшего Второго кадетского корпуса.
Соловьев стоял, прижавшись лбом к стеклу, и удивлялся необычности места своего нынешнего жительства. Его выраженной военно-космической ориентации. Он смотрел, как неправдоподобно медленно колонна курсантов двигалась к арке его дома. Вероятно, им хотелось отсалютовать тому месту, где стоял дом инженера Лося. Ведь если они поступили в Военно-космическую академию, им, должно быть, очень хотелось на Марс.
Несмотря на внешнюю неспешность (и в этом состоит монументальность движения массы), передовая колонна успела покрыть значительное расстояние. В мутной поземке Соловьев уже различал нескольких возглавлявших колонну барабанщиков. Впереди барабанщиков маршировал человек со знаменем. Его ноги поднимались до уровня пояса, и с каждым впечатанным в снег шагом на пике знамени отчаянно взлетала кисточка. Возможно, он был тем, кому на Марс хотелось больше других.
За спиной Соловьева раздался свист. Синица опять сидела на шкафу. В этот раз она смотрела на него не сбоку. Ярко-желтая ее грудка была развернута в сторону Соловьева. Встав на цыпочки, он открыл форточку пошире. От неуверенности заговорил с птицей в полный голос:
– Если не хочешь оставаться, лети.
Демонстративно отошел от окна и показал рукой на форточку. И интонация, и жест показались ему в высшей степени фальшивыми. Синица предпочла не двигаться (на ее месте он бы тоже не полетел). Когда Соловьев попытался приблизиться к шкафу с другой стороны, она подлетела к окну и несколько раз с глухим звоном ударилась о стекло. Упала на пол, взлетела и снова ударилась о стекло. Соловьев бросился к окну, и птица, описав по кухне полукруг, улетела в комнату.
Соловьев, помедлив, также отправился в комнату. Птица сидела на книжной полке и была готова к дальнейшей встрече со стеклом. Ее глаза светились непреклонностью камикадзе. На пороге комнаты, прислонясь к дверному косяку, Соловьев остановился. Ему было жаль птицы. Ему было жаль стекла, которое могло не выдержать. Но по-настоящему невыносимым для него был звук удара. Продолжительный, гудящий. Звук столкновения живого с неживым.
– Послушай, птица…
Он подумал, что таким голосом обращаются к стоящему на карнизе. К тому, кто оплел себя взрывчаткой. Это был неестественно спокойный голос. Голос для трудных случаев.
– …окно заклеено на зиму. Но я его открою, чтобы ты могла улететь…
Птица слушала. Соловьев медленно двигался вдоль противоположной стены. Добравшись до окна, с усилием отвернул шпингалеты и дернул за ручку. Рама подалась с сухим треском. На ветру затрепетали клочья отлепившейся ваты. Затаив дыхание, Соловьев прокрался обратно к двери. Когда он все-таки выдохнул, изо рта его вышел пар. Синица удивленно наблюдала таяние снежинок на паркете. Первая колонна курсантов успела пройти под аркой и теперь барабанила со стороны открытого окна.
– Летишь?
Птица поколебалась и перелетела на подоконник. Соловьев сделал несколько осторожных шагов к окну. Птица шагать не умела. Запрыгав по подоконнику, она переместилась к открытой створке окна. Села на оконную раму, как на раму картины. Застыла крохотным желтым мазком. В смешении воздушных потоков за птицей дрожали башни освещения, под ними – псевдоклассические колонны стадиона. Внизу, у самой рамы, на ведущий к стадиону мост желеобразно перетекали курсанты. Игнорируя колебательный закон, они продолжали барабанить и маршировать на мосту. Птица удивленно покрутила головой. Не дожидаясь обрушения моста, она улетела.
Когда Соловьев пришел в институт, ему сказали, что его спрашивала какая-то женщина из Москвы. Сейчас она сидела в институтской библиотеке. Соловьев направился было в библиотеку, но на полпути столкнулся с Темрюковичем.
– Послушайте, Соловьев… – сказал Темрюкович, но его перебила подошедшая сзади Тина Жук.
– Не помешала? Я только хотела сказать…
Ладонь Темрюковича неожиданно легла на губы Тины Жук.
– Просто для сведения: у вас очень громкий голос. Для академического учреждения – недопустимо громкий.
Он развернулся и засеменил по коридору. Состроив жуткую гримасу, Жук устремилась за Темрюковичем.
– Громкий и неприятный, – вздохнул про себя Темрюкович. – С таким голосом лучше молчать.
– Я хотела сказать, что вас искал ученый секретарь, – с вызовом произнесла Жук.
Но ученый секретарь уже и сам подходил к Темрюковичу. Он взял академика под локоть и что-то горячо зашептал ему в ухо. Темрюкович продолжал движение, время от времени свирепо посматривая поверх головы собеседника. У дверей библиотеки они остановились.
– Слышал, как наш маразматик отличился в Доме кино? – поинтересовалась у Соловьева Тина Жук.
Она даже не старалась говорить тихо.
– Хорошо, что в данном случае требуется от меня? – раздраженно спросил ученого секретаря Темрюкович и освободил свой локоть.
Обойдя академика с противоположной стороны, ученый секретарь взял его за другой локоть. С Темрюковичем он говорил подчеркнуто терпеливо. Соловьев сообразил, что в библиотеку попасть не удастся, и теперь искал возможность избавиться от Тины.
– Он приперся на закрытый показ в Дом кино, куда пускают только по членским билетам… – Жук закатила глаза.
Поравнявшись с мужским туалетом, Соловьев с извинением в него вошел. Тина Жук осталась снаружи. Как ни странно, подумал Соловьев. Как ни странно. Он остановился возле умывальника и открыл воду. Посмотрев на свое отражение в зеркале, смочил руки. Убрал со лба волосы. Когда уже собирался выходить, в туалет влетел Темрюкович. Не заметив Соловьева, он бросился к кабинке и с грохотом захлопнул за собой дверь.
– Единственное место в институте, где дышится легко, – донеслось из кабинки.
Конец фразы сопровождался яростным журчанием.
Выйдя из туалета, Соловьев направился в институтскую библиотеку. Помимо пожилой библиотекарши (до чего же она не была похожа на Надежду Никифоровну!), в читальном зале сидел лишь И. И. Мурат. При появлении Соловьева он поднял голову, и Соловьев поздоровался.
– Ищете кого-нибудь? – спросил Мурат.
Поколебавшись, Соловьев сказал ему об исследовательнице из Москвы.
– Была какая-то, – подтвердил Мурат.
Дверь в читальный зал открылась, и показался Темрюкович. Не отпуская дверной ручки, он молча застыл на пороге. Библиотекарша улыбнулась. Темрюкович вышел, оставив дверь открытой.
– Мне рассказали про него хорошую историю, – Мурат достал из кармана коробку мятных леденцов. – Хотите?
– Нет, спасибо.
– Ну, вот: премьера в Доме кино. Легкая давка у входа. Все показывают членские билеты и пригласительные… Точно не хотите?
Соловьев покачал головой. Тремя толстыми пальцами Мурат зачерпнул несколько леденцов и отправил их в рот.
– Вдруг из маминой из спальни… Короче говоря, появляется Темрюкович. Без всяких там объяснений проходит контроль. Ему вдогонку: «Член Дома?» Он: «Нет, с собой»…
Соловьев взглянул на библиотекаршу: она смеялась. Какими разными бывают библиотекари.
– Вы не знаете, куда эта исследовательница могла пойти? – спросил Соловьев у обоих.
Мурат пожал плечами.
– Скорее всего, обедать, – сказала библиотекарша. Ее сумка осталась здесь.
Подходя к институтскому кафе, Соловьев услышал голос Тины Жук и остановился. В конце концов, он не был уверен, что встреча с московской исследовательницей ему нужна. И все-таки он вошел.
Первой Соловьев увидел Тину. Сидя за столиком с институтским охранником и двумя сотрудницами отдела новейшей истории, она что-то рассказывала. Сотрудницы хохотали. Судя по их лицам, история была новейшей. Охранник сидел к Тине вполоборота и слушал с достоинством сильного. Время от времени стряхивал крошки с камуфляжной формы.
За соседним столиком пила чай московская исследовательница. В кафе она была единственной, кого Соловьев не знал. Лет пятидесяти. Жокейская жилетка. На голове немотивированный бант. Когда он приблизился к ее столу, она сама спросила, не Соловьев ли он. Соловьев подтвердил. Исследовательница назвалась Ольгой Леонидовной (приглашение садиться) и сказала, что работает в Румянцевской библиотеке. Она привезла ему какие-то материалы по Гражданской войне.
– Они у меня в читальном зале, – Ольга Леонидовна улыбнулась. – Я только допью чай, ладно?
– Не торопитесь.
Соловьев тоже улыбнулся. Этот бант ей, в сущности, шел.
– Вам передала их Лиза Ларионова. Как я понимаю, вы должны ее знать.
От соседнего столика отъехал стул, и Соловьев подумал, что это поплыло у него в глазах.
– А у меня, между прочим, тоже – с собой, – сказал, вставая, охранник.
Он одернул брюки и подмигнул присутствующим. Вслед за ним засобирались две другие соседки Тины Жук. По стене медленно плыло окно.
– Вы видели в Москве Лизу?
– Я с ней работаю в одном отделе библиотеки.
– И… как она?
– В прошлом году поступала на филфак, но не поступила. Работала на каком-то заводе…
– Говорят, поступление в Москве стоит восемь тысяч зеленых, – сказала Тина Жук. – Как минимум.
Ольга Леонидовна удивленно посмотрела на Тину.
– Очевидно, у нее не было восьми тысяч.
– Очевидно, – подведя перед зеркальцем губы, Тина встала. – Общий привет.
В читальном зале было пусто, но Ольга Леонидовна перешла на шепот.
– В этом году Лиза поступила на заочное отделение и устроилась работать к нам. Разбирает новые поступления в Отдел рукописей, – из целлофанового пакета она вытащила пухлую папку и протянула ее Соловьеву. – Это ксерокопия. Кое-что из того, что недавно поступило на хранение.
– Спасибо.
Эту папку Лиза держала в руках. Лиза.
Выйдя из института, Соловьев отправился на Московский вокзал. Он сел было в троллейбус, но на первой же остановке вышел и вернулся в институт. В канцелярии попросил напечатать ему отношение в Румянцевскую библиотеку. На всякий случай. Добравшись до вокзала, выяснил, что ближайший поезд отправляется через три часа, и купил на него билет. Это был очень ранний поезд, он приходил в Москву в половине пятого утра, а библиотека открывалась в девять. Но ожиданию в Петербурге Соловьев предпочел ожидание в Москве. Бездействие казалось ему сейчас невыносимым. К тому же ожидание в Москве было ожиданием рядом с Лизой.
Дома Соловьев бросил в сумку самое необходимое. Подумав, положил и полученную папку: он так и не успел ее открыть. В память о поездке в Крым взял банку консервов. Мясных, купленных в соседнем магазине. На мгновение у него возникло чувство, что уезжает он навсегда. Соловьев осмотрелся. Он взял всё и ни в чем больше не нуждался. Захлопнув дверь, дважды повернул в замке ключ. В гулком парадном это прозвучало, как два далеких выстрела. Как эхо решительных действий Соловьева. В лязге ключа была своя значительность, даже бесповоротность – в той, разумеется, степени, в какой такое обозначение приложимо к ключу. На улице Соловьев поймал такси. К вокзалу он подъехал за полчаса до отправления поезда.
Войдя в вестибюль, купил газету. При выходе из вестибюля положил ее в урну. Достал из сумки банку консервов и подал ее нищему. Вышел на перрон. В свете прожекторов из вагонных труб валил дым. Или пар. Скорее, пар: он мгновенно исчезал над блестящими ото льда крышами вагонов. Проводники в черных валенках стояли у дверей. Время от времени, приникнув губами к запястью, дули в свои варежки. Иногда глухо постукивали валенком о валенок. Предъявив билет, Соловьев прошел в купе. Там уже сидели три женщины, и он с ними поздоровался. Женщины ответили хором. Ему было приятно, что это женщины, а не мужчины. Поезд тронулся.
Соловьев забрался на верхнюю полку и только там вспомнил о папке. Он снова спустился, достал папку и залез с ней наверх. Включил светильник над головой. Привыкнув к тусклому свету, открыл папку. И обомлел.
После всего услышанного за день нашлась в этот вечер вещь, способная его потрясти. Там, на плохо освещенной полке, Соловьев держал в руках окончание воспоминаний генерала. Этот почерк Соловьев узнавал при любом освещении. Да, он был потрясен. Но не удивлен.
В папке находилась ксерокопия тетради, увезенной в свое время Филиппом и всплывшей вдруг в виде нового поступления библиотеки. Поступило ли оно от Филиппа, где был сам Филипп, и вообще был ли он еще на свете, оставалось неясным. Кроме шифра хранения на рукописи не было никаких библиотечных помет.
Это была общая тетрадь в клеточку. Ее разворот не поместился в копировальный аппарат, тетрадь копировали постранично, и потому листов получилось много. Собственно говоря, без полей тетрадь поместилась бы и в разворот, но на полях (они аккуратно отчерчивались карандашом) время от времени встречались пометы генерала. Судя по разным оттенкам чернил, пометы делались в разное время. Очевидно, генерал неоднократно перечитывал написанное и оставлял замечания и дополнения. «Мертв». Или: «Всё еще жив». Или (против слов «Было холодно»): «Было не столько холодно, сколько сыро».
Было не столько холодно, сколько сыро, когда остатки Белой армии откатывались к Чонгару. Основная часть войск покинула Перекоп несколько дней назад и теперь грузилась в портах на транспорты. Ее отступление и прикрывала остававшаяся на Перекопе кавалерия. Она держалась там до тех пор, пока однажды ночью генерал не получил рапорт, что его войска уже в портах. Той же ночью кавалерия беззвучно покинула Перекоп.
Тяжелые орудия были выведены из строя. С них сняли замки и оставили на позиции. Походных костров не тушили. До самого утра за ними должен был следить отряд капитана Кологривова. Это были сто пятьдесят добровольцев, вызвавшихся остаться здесь до утра. Они прикрывали отступление последних защитников Перекопа.
Первые несколько сотен метров коней вели под уздцы. Не доезжая Армянска их оседлали, и кавалерия двинулась на рысях. В районе Джелишая малая часть войск повернула на Евпаторию, остальные продолжили движение к Ялте и Севастополю. При подъеме на Чонгарский перевал генерал думал о тех, кто остался на Перекопе. Мысленно он попросил у них прощения.
На перевале началась метель. Огромные влажные снежинки не опускались на землю. Они подхватывались ветром и летели на бреющем полете. Там, где перевал начинал уходить вниз, снежинки взмывали вверх, словно в нависающих мутных облаках их уже ждали обратно. Медленно светало.
Не шевелясь в седле, генерал наблюдал, как остатки его армии тяжело спускались с перевала. На обледеневшей дороге лошади стали скользить. Они беспомощно перебирали ногами и временами садились на круп. Они переворачивались на бок, прижимая к смерзшейся грязи ноги своих седоков. Над перевалом стояли крики и брань. Многие спешивались и, держа лошадей за поводья, осторожно сводили их вниз. «Движение по наклонной плоскости» – читалась помета на полях.
По прибытии в Ялту генерал дал всем несколько часов на отдых. Сам он отправился в штаб эвакуации, который располагался в гостинице Ореанда. Генерал внимательно ознакомился со списками эвакуируемых и перечнем судов. Транспортабельных раненых он разместил на пароходе Цесаревич Георгий (нетранспортабельных через двое суток расстрелял Бела Кун). Множество раненых было взято пароходом Кронштадт, на котором эвакуировались Севастопольский морской госпиталь и Минно-артиллерийская школа. Остальные грузились на корабли в составе своих войсковых частей.
Судов не хватало. К имевшемуся тоннажу в последний момент добавились транспорты Сиам, Седжет, Рион, Якут и Алмаз. Всё, что в крымских портах было способно держаться на плаву, включая старые баржи, по приказу генерала предоставили для нужд эвакуации. Получилось 126 больших и малых судов. Большинство из них уже было готово к отплытию и стояло на внешнем рейде.
После полудня прямо к Ореанде подали катер, и генерал в сопровождении своего заместителя, адмирала Кутепова, отправился на рейд. Катер двигался мимо набитых людьми пароходов. Мимо барж, нагруженных до того, что бортами они едва не зачерпывали воду. Их было страшно выпускать в плавание. Но еще страшнее – оставлять здесь.
По веревочной лестнице генерал поднялся на крейсер Генерал Корнилов. Толпа на палубе была такой плотной, что при появлении генерала почти не смогла расступиться. Пересекая палубу, он едва протискивался за очищавшими ему путь казаками. Точно такая же толпа томилась в трюме. Там хоть и было теплее, чем на палубе, но стоял уже ощутимый смрад. На весь трюм был только один туалет. Самый большой отсек трюма оказался закрыт на ключ.
– Что там? – спросил генерал.
– Помещение главного интенданта, – сказал адмирал Кутепов.
– Открыть.
Ключ хранился у главного интенданта, но разыскать его в толпе было уже невозможно. Генерал кивнул казакам, и на дверь посыпались удары прикладов. Через минуту были отбиты замок и нижняя петля. Жалобно скрипя, дверь покачалась на верхней петле и упала. Интендантский отсек сплошь был забит дорогой мебелью. Прижатые друг к другу, стояли шкафы красного дерева. Шкафы располагались к вошедшим боком, но даже сбоку, поблескивая в скудном свете иллюминатора, они были изумительно красивы. Этот свет отражался и в нескольких венецианских зеркалах, расставленных вдоль стен. По углам отсека были аккуратно сложены большие ящики, на которых под самым потолком лежали связанные тюками скатерти.
– За борт, – сказал генерал.
Окончив осматривать трюм, он снова вышел на палубу. Туда уже был доставлен первый из шкафов. Раскачав изделие, матросы бросили его на счет «три». С фонтаном брызг оно упало на воду и какое-то время держалось на плаву. Затем под аплодисменты палубы начало тяжело погружаться. Уходя в пучину, шкаф пускал пузыри, как живое существо. Когда генерал уже спускался на катер, два матроса выволокли из трюма интенданта:
– Этого тоже за борт?
– Пусть живет, – сказал генерал.
Объехав еще несколько кораблей, он сошел на берег. Он спросил об оставшихся на Перекопе, но их здесь пока никто не видел. Смеркалось. У входа в Ореанду генерал отпустил казаков. Поднявшись к себе, смотрел из окна на море. Сел за стол и налил себе из графина коньяку. Выпил. В дверь постучали. Не было сил ответить.
– Разрешите?
В комнату вошел адмирал Кутепов. Он положил генералу руку на плечо.
– Вам нужно отдохнуть. Утром выходим в море.
– Эти, с Перекопа… Они до сих пор не приехали, – сказал генерал.
– Если мы завтра не отчалим, красная артиллерия разобьет нас в щепки… Позволите? – адмирал взял графин и налил себе коньяку. – К тому же те, о ком вы говорите…
– Да?
– Я думаю, им уже ничто не угрожает.
Адмирал выпил одним духом и теперь с чувством смаковал напиток. Вытянув губы. Закрыв глаза. Генерал тоже выпил. И тоже закрыл глаза.
Когда он их открыл, перед ним стоял капитан Кологривов. Генерал знал, что Кологривов ему снится, и для судьбы Кологривова не видел в том ничего хорошего.
– Ну, как вы там? – спросил генерал, отводя глаза.
– Нам уже ничто не угрожает, – сказал Кологривов и без спросу налил себе коньяку. – Жаль, что вас там не было. Все-таки для вас это был единственный шанс по-настоящему прочувствовать Фермопилы.
– Но вас было только сто пятьдесят.
– Так ведь и вы не Леонид. Тут уж, знаете ли, всё одно к одному.
Генерал проснулся незадолго до рассвета. То, что он принял за жесткую подушку, оказалось обшлагом его рукава. Под ним нащупывалась бархатная обивка стола. В неподвижном черном море за окном перемигивались огоньки: корабли на рейде были готовы к отплытию. Генерал посмотрел на часы. Через час на набережной должен был начаться напутственный молебен.
На молебен приехали командиры отплывающих из Ялты соединений. Набережная была полна народу. При первых звуках службы генерал опустился на колени, и ему последовали все офицеры. Вся огромная толпа тоже встала на колени. Сырой морской ветер заворачивал епитрахили священников, хлопал о флагшток трехцветным знаменем. Генерал пытался вникать в каждое слово службы, но незаметно для себя отвлекся. Он подумал, что эвакуация, в сущности, вполне могла бы состояться и без него.
Молебен оканчивался. Благословляя, епископ окропил его освященной водой, и несколько капель попало генералу за воротник. Вне всякого сомнения, это в его жизни уже было. Как много все-таки довелось ему испытать незабываемых вещей. Стекание дождевых капель под кителем. Полусонное стояние на берегу Ждановки. Полумрак. Такой же мокрый ветер. Можно ли считать тогдашнюю воду освященной? Она падала прямо с неба. В кармане шинели генерал нащупал карандаш. Лучше ему все-таки было остаться на Перекопе. Может быть, он там и остался.
Генерал медленно поднялся с колен. По лицам стоявших он понял, что ждали только его.
– Соблаговолите сказать напутственное слово, – обратился к генералу Кутепов.
Генерал смотрел, как метались на ветру седые волосы епископа. Они хлестали его по глазам, забивались в разомкнутые одышкой губы, а он не делал попыток их убрать. В жизни генерала было и это. Такой же старец и такое же метание седин. Он только не мог вспомнить – где. Жизнь начала повторяться. Епископ не смотрел ни на кого в отдельности, и пауза его не тяготила. Его лицо не выражало нетерпения. Генерал вспомнил: это был скрипач его детства. Он играл здесь же, у решетки Царского сада.
– Мне нечего сказать.
Адмирал Кутепов пригладил волосы и сделал несколько шагов по направлению к толпе. Откашлялся. За спинами стоящих заржала лошадь.
– Мы сделали всё, что могли…
Словно ища новых слов, Кутепов оглянулся на генерала. Но генерал молчал. Кутепов подумал и попросил у всех прощения. Генерал кивнул: он находил это уместным. Кутепов обвел толпу глазами, набрал в легкие воздуха и крикнул:
– Прощайте!
– Прощайте, – сказал Кутепову генерал. – Моя миссия окончена.
– Нас ждет катер, – кивнул в сторону моря Кутепов.
– Я командовал сухопутными операциями, а теперь начинается морская. Вы адмирал, не я.
Адмирал посмотрел на часы.
– Мы не можем больше задерживаться.
Всё еще изображая непонимание, он принял из рук генерала папку с двуглавым орлом.
– Это то, что вам понадобится в Константинополе, – сказал генерал.
– Вы их всё равно не дождетесь.
– Включая переписку по предоставлению убежища и итоговый отчет казначейства.
– Они погибли на Перекопе, и вы это знаете.
– Дело, собственно, не в них.
– Генерал, красные вас не просто убьют – они разрежут вас на куски.
– Не стоит тратить времени на пререкания. Вас ждут сто сорок пять тысяч человек. Это только по списку. В действительности, я думаю, их там гораздо больше.
Переложив папку из правой руки в левую, адмирал Кутепов приставил ладонь к фуражке. Он проделал это так медленно, что успел ненароком покрутить пальцем у виска. Или так только показалось генералу.
Набережная опустела довольно быстро. Там остались лишь брошенные при эвакуации лошади. С некоторых даже не успели снять седла. Никому не нужные лошади разбредались по окрестным улицам. Они ржали от голода. В ожидании хозяев снова возвращались на набережную и терлись о заледеневшие фонари. Свою покинутость лошади воспринимали как недоразумение.
К решетке Царского сада ветер прибивал листовки, разбросанные еще несколько дней назад. Генерал поднял одну из них. В листовке товарищ Фрунзе призывал ялтинцев не оказывать сопротивления. Он гарантировал жителям города всеобщую амнистию. Генерал разжал пальцы, и клочок бумаги полетел в пустом пространстве набережной. Оказывать сопротивление жители города не собирались.
К вступлению красных Ялта готовилась по-другому. Заколачивались витрины магазинов. В домах прятались провизия и столовое серебро. Меры были оправданными, но, как оказалось впоследствии, недостаточными. Когда через день город застыл от ужаса, и магазины, и серебро показались сущей подробностью. Среди вспыхнувшего террора ялтинцы о них даже не вспомнили, как никто из красных не вспомнил о листовках товарища Фрунзе.
Когда за горизонтом исчез дым последнего парохода, в город вошел отряд капитана Кологривова. Отступая под пулями красных, бо́льшую часть своего отряда Кологривов сумел сохранить. На рассвете того дня их спасла сильнейшая метель, внезапно сорвавшаяся над Перекопом. Метель позволила отряду уйти и сбила с толку преследователей. Она сопровождала отряд полдня, закрывая его сплошной снежной пеленой. Отряд Кологривова не погиб. Он заблудился.
Вместо ялтинского направления, предписанного отряду генералом Ларионовым, в густой метели изначально был взят ошибочный курс на восточную оконечность полуострова. Ошибка выяснилась лишь глубокой ночью на узловой станции Владиславовка. Вместо того чтобы двигаться к ближайшему порту Феодосия и садиться на корабли там, верный приказу, отряд повернул обратно на север. Для того чтобы попасть в Ялту, он по пройденной уже дороге направился к центру полуострова и только затем двинулся на юг. В Ялте отряд капитана Кологривова оказался лишь под вечер следующего дня.
Встретив отряд, генерал не стал размещать солдат в казармах. Он поселил их в домах, которые, по его сведениям, были освобождены при эвакуации. После изнурительного перехода отдых был для солдат жизненной необходимостью. Такой же необходимостью было для них сжечь военную форму. Именно с этого генерал и приказал начать.
Сам он отправился в городской театр. После недолгого совещания в костюмерной ему вынесли все имевшиеся татарские костюмы (около двух десятков) и костюмы мастеровых (восемь штук). С татарской одеждой всё было в порядке, но в костюмах мастеровых (их шили в Италии) сквозило что-то неистребимо иностранное. Кроме того, они были не по-здешнему опрятны. Подумав, генерал их отверг, но потребовал фраки с цилиндрами, в поисках которых подняли реквизит Веселой вдовы. Нашлось также несколько костюмов трубочистов с невесомыми бутафорскими лестницами, но генерал предпочел от них отказаться. Он сказал, что не поощряет излишней театральности. Еще он спросил, нет ли в театре костюмов нищих, но нашлись лишь лохмотья юродивого (Борис Годунов), для месяца ноября недопустимо легкие. Отдельные части театрального гардероба, включая дюжину кушаков и шапок, были взяты генералом про запас. Всё отложенное им он велел погрузить на телегу и отвезти в Ореанду. Против рассказа о посещении театра рукой генерала на тетрадном поле было написано: «Удачная идея».
Удачной идею считали, однако, не все. Это стало очевидно, когда на рассвете опоздавший отряд выстроился возле Ореанды. Солдаты выслушали объяснения генерала и хмуро подтвердили свою готовность повиноваться его приказам. В сущности, это не были ни объяснения, ни приказы. Генерал ничего не объяснял и уж тем более не приказывал. Он просто говорил о том, что, по его мнению, лучше было бы сделать в данный момент. Солдаты мало что понимали в происходящем, и можно лишь догадываться, что за мысли относительно состояния полководца закрадывались в их головы. Угрюмость их была, что называется, налицо, но инерция почтения к генералу удержала их от непослушания. В конце концов, собственных планов спасения у них тоже не было.
С группой всадников, одетых в татарские костюмы, генерал отправился к въезду в Ялту. Всадники красиво покачивались в седлах, как и пристало тем, кто привык к лошади с детства. Генерал вспомнил, что одна из лошадей била копытом, обрушивая в ущелье дождь мелких камешков. Один из кавалеристов тут же заставил бить свою лошадь копытом, и генерал одобрительно кивнул. Он узнавал петербургскую школу выездки. Ударяясь о выступы ущелья, камешки летели даже лучше, чем в детстве генерала. Остальные всадники шли тихим тротом. Генерал придирчиво прислушивался к звучанию копыт. Звонкое цоканье на каменистой дороге перемежалось с глухим стуком на поросшей плющом обочине. В этом ритме не должно было угадываться волнение. Это был ритм людей, далеких от войны. Сегодня вечером из ближайшей татарской деревни им должны были привезти кумыс. Генерал хотел, чтобы они ехали с кумысом. Ему казалось, что он предусмотрел всё до мелочей. На него смотрели с нескрываемым удивлением. Когда он уже отъехал, капитан Кологривов пояснил солдатам:
– На том, что уже однажды состоялось, лежит печать проверенности. Делайте, как он велит.
– Нельзя дважды войти в одну и ту же реку, – возразил прапорщик Свиридов.
Он ушел на войну с третьего курса философского факультета.
– Не важно, в какую реку мы входим, – сказал капитан Кологривов. – Главное сейчас – не утонуть.
Пришпорив коня, он поскакал вслед за генералом. В этот день им предстояло многое успеть. Прежде всего на углах нескольких улиц были поставлены новенькие будки для чистки обуви (стоявшие ранее были в холодную пору разобраны жителями на дрова). Будку на Морской генерал приказал передвинуть от угла на пятьдесят метров: в его детстве она стояла именно там.
В будках разместились чистильщики обуви, овладевшие профессией в ускоренном порядке. Вспомнив кадетскую выучку, генерал лично показал им, как правильно чистить обувь. Он призвал их не злоупотреблять ваксой, поскольку избыточное количество ваксы не позволяло добиться необходимого блеска. Из банки ее следовало набирать самым краем щетки. Генерал продемонстрировал обучаемым правильные приемы работы щеткой, а также натирание начищенной обуви бархаткой. Для людей, два года не державших в руках ничего, кроме винтовки, обувь они чистили вполне неплохо.
Группа лиц была поставлена генералом для починки мостовой на Аутской. По его просьбе городскими властями на Аутскую (против церкви св. Феодора Тирона) были отправлены две подводы булыжников. Круглых и необработанных булыжников (их называли кошачьими головами) генерал просил не присылать. Он заказывал высшего качества брусчатку, тесаные гранитные кубики.
В городской управе попытались обратить внимание генерала на то, что в районе церкви св. Феодора Тирона мостовая недавно ремонтировалась, и предложили произвести починку нижней, основательно разбитой части Аутской. Детские воспоминания генерала, однако, указывали на избранное место, что, собственно, и не позволило ему согласиться с доводами городских властей. Для установки новых булыжников он порекомендовал выковырять старые.
Генералом были вновь открыты два брошенных хозяевами магазина – обувной и кондитерский. В их штат было командировано в общей сложности десять человек. Ввиду развала обувного и кондитерского производства продавать в этих магазинах было нечего. Да, строго говоря, и не за что: деньги стремительно превращались в бумагу. В краткой напутственной речи генерал подчеркнул, что отсутствие товара – явление временное, поскольку и обувь, и сладости востребованы при любом строе. Будут ли при новом строе деньги, он не знал. В честь открытия кондитерской генералу подарили леденец на палочке, в котором при внимательном разглядывании угадывался петушок. Это был единственный обнаруженный в магазине товар. Петушок пах пережженным сахаром и не имел цвета. Выйдя на улицу, генерал отдал его мальчишке – разносчику газет.
После полудня была открыта парикмахерская. Давая краткое наставление будущим парикмахерам, генерал сообщил им, что, даже поднимая ножницы над волосами клиента, ни в коем случае не следовало прекращать стригущих движений. У настоящих парикмахеров, по наблюдениям генерала, было принято стричь и воздух. Он наточил бритву о кожаный ремень и, брея одного из обучаемых, аккуратно вытирал лезвие о полотенце. При этом он показал несколько замеченных в детстве характерных жестов, по точности которых и судят о парикмахерском мастерстве. Он предостерег их от приблизительного изображения действий парикмахера и сказал, что в данной сфере не бывает мелочей. Папиросу из пепельницы советовал брать безымянным пальцем и мизинцем, потому что только эти пальцы остаются сухими от мыльной пены. Этими же пальцами при необходимости следовало почесывать макушку. Он рекомендовал им во время стрижки и бритья обсуждать городские новости, потому что в парикмахерских это обычное дело. В остальном же он надеялся на их интуицию.
В освободившемся двухквартирном доме генерал разместил рядовых Шульгина и Нестеренко. Он опасался, что холостяцкий быт рядовых может спровоцировать расследование их прошлого, и приказал привести к ним двух женщин, согласившихся имитировать брак. Помимо всего прочего, генералу смутно помнилось, что в одном из таких домов действительно жило две семьи. Семьи дружили много лет. Тот это был дом или не тот, решить уже не представлялось возможным, потому что, кроме крыльца, генерал ничего не помнил.
По такому же крыльцу они с отцом когда-то поднимались в дом. В гостиной два человека играли в шахматы. Они представляли дружившие семьи. Один из них держал в руках коня (эту фигуру будущий генерал не спутал бы ни с чем) и время от времени касался им нижней губы. Уши коня полностью въезжали в пухлую губу шахматиста. Другой в задумчивости повторял какую-то фразу. Эта фраза прозвучала много раз, но генералу никак не удавалось ее припомнить. Здесь ли они играли?
Вновь созданные семьи (в сходстве семей нынешних и прошлых он был уверен) генерал предупредил о настоятельной необходимости дружить. Против этого сообщения на поле было отмечено, что дружба, как и следовало ожидать, состоялась, а в результате имитации брака у обеих пар в конце концов появились дети. Мальчики, соответственно – Шульгин и Нестеренко – младшие.
Генерал собрал обе семьи в гостиной одной из квартир и предложил мужчинам сыграть в шахматы. Шульгина и Нестеренко усадили на стульях друг против друга. Между ними на табуретке была поставлена шахматная доска. Шульгин скрестил руки на груди, а Нестеренко попросили упереться ладонями в колени. Начавшейся игре это придало непринужденность. Играли живо, но без излишней спешки. Иногда за спинами игравших возникали женщины и, ничего не понимая, бросали умиротворенные взгляды на доску. Генерал посоветовал женщинам в такие моменты вытирать руки о передник. Или зябко кутаться в платок. Когда женщины ступали по дощатому полу, в буфете едва слышно позванивала посуда. Генерал наслаждался возникшим уютом.
– Скажите кто-нибудь, – попросил он игравших, – «Подключаем легкие фигуры». Так говорят в подобных случаях.
– Это обязательно? – поинтересовался Шульгин.
Генерал подумал и ответил:
– Нет, не обязательно. Можете просто прижать коня к нижней губе и сказать что-нибудь свое. Главное, произнесите это задумчиво. Несколько раз.
Затем отправились к церкви, где в необходимом порядке генералом были рассажены нищие. Один из них очень напоминал Горького, что в данной ситуации было безусловным плюсом. Сходство было так велико, что впоследствии этот человек даже позировал при создании ялтинского памятника пролетарскому писателю. Другому нищему, который не был похож на Горького, велели изображать отсутствие ноги. Лишь это, по мнению генерала, могло обеспечить ему определенный иммунитет при появлении красноармейцев.
Пятерых музыкантов генерал инструктировал у решетки Царского сада. Один из них не играл ни на одном инструменте, но имел, как показалось генералу, хороший слух. При исполнении музыкальных произведений его задачей было внимательно слушать, по возможности передавая суть исполняемого мимикой. У этого музыканта была длинная седая челка, которую он должен был сбрасывать с глаз резким движением головы. Ему тоже выдали скрипку и попросили водить смычком у самых струн. Но не касаться их.
К концу дня генерал велел вытащить из своего дома шкаф. Большой дубовый шкаф с двуглавыми орлами. Генерал велел пригнать подводу и приставил к ней грузчиков. Грузчики только что вернулись с Перекопа и не очень представляли, как следовало обращаться с такой тяжелой вещью. Кроме того, они всё еще не понимали, куда и зачем следует ее везти. Припомнив известный социал-демократический лозунг, генерал сообщил им, что конечная цель – ничто, а движение – всё. Бесцельное перемещение шкафа новой идеологии не противоречило, и это делало его занятием относительно безопасным. Уже уходя, генерал посоветовал грузчикам не стесняться крепких выражений. При контакте с красными это могло создать атмосферу классовой близости.
Лишь поздно вечером, когда весь отряд был уже при деле, они с капитаном Кологривовым подошли к аптеке. Генерал устало прислонился к электрическому фонарю у входа (в прежние времена был газовый). Порывшись в карманах, он достал ключи и в желтоватом умирающем свете стал отыскивать замок. Через минуту дверь открылась, и звякнул колокольчик. Генерал с удовольствием ощупал грани выпуклых дверных стекол. В их призмах отражались последние огни вечера. В них отражалась основательность прежней жизни. Как раз в эти ноябрьские дни исполнялось три года с тех пор, как таких стекол уже не делали.
Войдя в аптеку, генерал и Кологривов осмотрелись. В отличие от многих брошенных помещений, аптека не была разграблена. Всё в ней оставалось на месте. Взяв Кологривова за плечи, генерал усадил его в кресло.
– Главное – внутренне успокойтесь. Говорите тихим голосом. Скрип дубовой дверцы, запах мятных капель – большего здесь не требуется. Только так вы сможете органично существовать в аптеке.
– Я спокоен, – сказал Кологривов. – И говорю тихим голосом.
Генерал откупорил один из пузырьков и размешал его содержимое стеклянным пестиком.
– На алуштинской дороге я поставил наблюдателей. При виде красных они дадут холостой выстрел из пушки. Это будет сигналом к началу новой жизни. Я больше не смогу вас инструктировать, потому что буду занят своими делами. Вот, собственно, и всё.
Когда генерал вышел на улицу, фонарь уже не горел. Начинался холодный осенний дождь. Окно аптеки было единственным, что не позволило улице Морской погрузиться в темноту.
Пушка ударила утром в 9:30. С ее выстрелом у ограды Царского сада заиграли Полонез Огинского. На алуштинскую дорогу выехал отряд татар, а у церкви св. Феодора Тирона началось энергичное мощение улицы Аутской. В эти же минуты в разных частях Ялты открылись будки для чистки обуви. Количество персонала, а также обилие щеток и ваксы позволяли начистить обувь всему побережью, но в тот день ялтинцы предпочитали не выходить из домов. Тем утром не открылись даже магазины – за исключением обувного и кондитерского. В ожидании вступления красноармейцев Ялта замерла.
Первым в город въехал броневик с неровной надписью Антихрист. Он не заметил отряда татар и на всей скорости проехал мимо. Из броневика стреляли в воздух. К удивлению отряда, броневик не заметил и изгиба дороги. Затормозил он уже там, где обочина переходила в крутой склон. Передние колеса машины поехали вниз, и запоздалый задний ход ничего исправить уже не мог. Стуча броней по выступам скал, машина кубарем покатилась в ущелье. Когда отгремело последнее эхо, из ущелья раздались стоны. Местные жители, люди простые и богобоязненные, окружили машину. Они не любили красных, но не собирались отказывать им в помощи. Увидев надпись на броневике, жители стали совещаться. Они не знали, кого им предстоит спасать. На ветру шумела высохшая трава. К машине с эсхатологическим названием приблизиться никто не решился. Вскоре стоны прекратились.
Именно тогда в город вошли основные части красных. Впереди на откормленных лошадях ехали товарищи Жлоба, Кун и Землячка. Они встретили татарский отряд и даже получили от него кумыс. Р. С. Землячка разлила кумыс представителям комсостава, а остатки передала рядовым красноармейцам. Вступавшие в город хвалили кумыс, хотя и отмечали его резкий вкус. Не хвалил кумыса лишь Б. Кун. Удивленная его молчанием, Землячка спросила, понравился ли ему кумыс. В ответ Куна вырвало прямо с лошади, и он сообщил, что это с непривычки. Жлоба в шутку предложил Куну промыть желудок в городском госпитале. Чтобы не обижать Жлобу, все засмеялись. Кун покраснел и сказал, что всё равно собирался в госпиталь с инспекцией. Землячка порекомендовала ему взять на учет запасы свежей крови. Увидев чистильщика обуви, Кун попросил авангард подождать, пока ему отчистят забрызганные сапоги. Помимо кумыса на его сапогах угадывались остатки винегрета и плохо пережеванной телятины. Сапоги Жлобы не были испачканы, но он тоже спешился, чтобы ему их почистили.
Почистил сапоги и генерал Ларионов. Это произошло на другом конце города, у церкви св. Феодора Тирона. Шагах в ста от церкви виднелся мезонин чеховского дома. Мария Павловна Чехова открывала ставни. Глядя на то, как ловко ходит щетка в руках чистильщика обуви, генерал сказал:
– Чехов умер всего шестнадцать лет назад, а сменилась целая эпоха.
Недалеко от церкви чинили мостовую. Над Аутской разлетался стук деревянных трамбовок, которыми уколачивалась брусчатка. На песчаном основании ее укладывали веером. С деревьев в палисаднике ветром срывало последние листья. Почерневшие и смятые, они катились по новенькой брусчатке и оседали в водосточном желобе.
Спускаясь по Аутской, генерал остановился у одного из домов. Колючий ноябрьский ветер дошел и сюда. Он поскрипывал пружиной калитки и хлопал наброшенным на забор половиком. В доме было тихо. Там играли в шахматы. Сидя на венских стульях, два человека обдумывали позицию на доске. Слова их были не слышны. Чувствовалось их спокойствие. С крыльца спустилась женщина с ведром. Она зашла за угол дома, и генерал перестал ее видеть. Он слышал, как откинулась створка колодца и стала разматываться цепь. Булькающее зачерпывание, неторопливый путь наверх, стук полного ведра о сруб. Генерал прижался щекой к забору. Теплое шершавое дерево. Женщина вытерла ноги и зашла на веранду. Налила в умывальник воды. За занавеской кто-то закашлял. Колокольчиковый звон умывальника и дробь воды по дну таза. Всё достоверно, ничего лишнего: сначала тонкая трель (немного истерично), по мере наполнения – успокоенно и глухо. Дальний лай собак. За этот дом генерал был спокоен.
Он свернул на Боткинскую и вышел к причалу возле Александровского сквера. Повалил снег. Мокрый и даже не холодный. Море хлестало о камни набережной. В нем не было льда, но оно было безнадежно зимним – от дальних бурунов до рассыпавшихся по снегу брызг. Его седые космы оплетали стойки причала. Генерал втянул ноздрями воздух: так пахло только зимнее море.
У ограды Царского сада он увидел музыкантов и остановился. Задумчиво любовался тем, как под музыку их засыпа́ло снегом. В открытый скрипичный футляр генерал положил все свои деньги – несколько миллионов. Музыкантам подавали и редкие прохожие. Футляр постепенно наполнялся снегом и разноцветными, не успевшими состариться купюрами. Стоимость того и другого была уже примерно одинаковой.
На тротуаре у гостиницы Франция генерал подобрал еще миллион и отдал его портье. С облучка пролетки ему поклонился извозчик. Под мокрое цоканье копыт колеса превращали снег в воду, за пролеткой небрежно тянулись черные колеи. На свинцовом небе образовалось синее пятнышко. Это была непредсказуемая ялтинская погода. Метель начала стихать.
Когда генерал подходил к молу, выглянуло солнце. Он остановился, закрыл глаза и почувствовал солнечное тепло кожей лица. Постояв так немного, свернул на мол. Снег, выпавший было на бетон, уже вовсю таял. Генерал медленно дошел до маяка. Из трещины цоколя росло маленькое дерево. Листья его облетели, и трудно было понять, что это за дерево. Генерал положил ладонь на грязно-серые камни цоколя. Они начинали едва ощутимо нагреваться. Это было как возвращение к жизни. Генерал снова закрыл глаза и представил, что сейчас лето. Шум моря заглушает то, что могло бы доноситься с набережной. Колеса экипажей, крики продавцов кваса, плач детей. Шелест пальм. Жарко.
Он открыл глаза и увидел идущих к нему людей. Они шли не спеша, как-то даже миролюбиво – Землячка, Кун и группа матросов. Их лица не были торжествующими, скорее – озабоченными. Ожидая подвоха, они не отрывали глаз от края мола, где стоял генерал. Идущие осознавали, что генерал находится в шаге от непоправимого, и боялись этого шага. Они боялись, что генерал сделает его самостоятельно.
Приближаясь, они обменивались какими-то фразами. Теперь они вообще не смотрели в сторону генерала. Сердца их выскакивали из груди. Впереди всех шагала Землячка. Полурасстегнутую кожанку она придерживала рукой, и на ветру трепетала отвернувшаяся пола. Чуть сзади в начищенных до блеска сапогах шел Кун. Деревянная походка выдавала плоскостопие. В зубах его была погасшая папироса. На ходу он пинал камешки, но в этом не было беззаботности. Не было ее и в кошачьих движениях матросов. Идущие были настоящими охотниками, и они не могли этого скрыть.
Генерал не двигался. Полуприсев на цоколь маяка, он смотрел на гулявших по молу чаек. Они издавали резкие звуки, похожие то на утиное кряканье, то на крик ребенка. Чайки искали что-то в мокрых камнях. Чайки чистили перья. Они поднимали головы и задумчиво рассматривали море, начисто лишенное кораблей. Такого моря они еще не видели. Когда группа идущих по молу приблизилась к генералу, чайки даже не взлетели. Они не боялись людей.
Первой к генералу подошла Землячка. Приближалась она не торопясь, но даже под кожанкой было заметно, как быстро ходит ее грудь. Опершись на руки, генерал по-прежнему полусидел на цоколе. От пришедших пахло лошадиным потом и немытым человеческим телом. Матросы замерли, ожидая приказа. Кун выплюнул окурок. Землячка достала перочинный нож и молча воткнула его в тыльную сторону ладони генерала. Ее переполняли чувства.
С Поликуровского холма ударил колокол. Звонили на колокольне Иоанна Златоуста. Землячка и Кун о чем-то вполголоса спорили. Матросы наблюдали, как генерал едва заметно шевелил губами, и испытывали к нему сочувствие. Ладонь его всё еще лежала на цоколе. В трещинах камня вился алый ручеек. Землячка настаивала на том, чтобы казнь была мучительной. Кун возразил, что казнь должна демонстрировать гуманизм советской власти. Ответ Землячки заглушил удар колокола. Его звук плыл над морем и заполнял всю Ялтинскую бухту. Когда спор окончился, генерала подвели к внешней стороне мола. Его поставили на краю и привязали к ногам найденный здесь же обломок якоря.
– Стреляйте не в сердце, а в живот, – посоветовал матросам Кун. – Тогда после расстрела он смог бы еще утонуть.
Матросы кивнули.
– Стрелять буду я, – сказала Землячка. – В пах.
Матросы снова кивнули. Далеко внизу на камнях в такт волнам колыхались бурые водоросли. Под ярким солнцем вода стала изумрудной. Она больше не отталкивала своим зимним видом и издали казалась теплой. Чтобы не кружилась голова, генерал решил смотреть вперед. За головами матросов ему была видна часть набережной. По ней ездили экипажи и ходили люди. Набережная продолжала жить собственной жизнью, но эта жизнь уже не была жизнью генерала. Их разделяли короткая полоса воды и группа, стоявшая на молу. Над набережной возвышался уютный амфитеатр Ялты. Из труб некоторых домов тянулся дым. Он поднимался к небу и смешивался с облаками у самой вершины Ай-Петри. Матросы посторонились. Удивительную картину больше ничто не закрывало. Облака казались неподвижными, но на деле это было не так. Они медленно наплывали на Ай-Петри. Это стало особенно заметно, когда по вершине начала двигаться тень большого треугольного облака. Само облако вершины еще не касалось. Оно двигалось медленнее своей тени. Когда перед генералом возникла кожанка Землячки, он подумал, что при его жизни облако к вершине уже не причалит. Что оно могло бы поторопиться – если, конечно, все зрители ему одинаково важны. Но облако не торопилось. Оно явно подражало облаку, виденному будущим полководцем из глубины Воронцовского парка в 1889 году. Примерно в три часа пополудни, когда увлекавшийся фотографией отец решил сделать его снимок. Такое время считалось для фотографии лучшим. Солнце было еще ярким, но тени уже красиво ложились на траву. Мальчик стоял на поляне между ливанскими кедрами. Аппарат на громоздком деревянном штативе размещался чуть ниже на дорожке. Отец укоротил ноги штатива таким образом, чтобы мальчик был снят на фоне Ай-Петри. Над фотоаппаратом тревожно застыла стрекоза. Она не вылетала из объектива, просто висела на одном месте. Крылья ее были неразличимы и казались легким сгущением воздуха. Отцу требовалась вершина, залитая солнцем, но на ней уже появилась тень облака. Отец то и дело выглядывал из-под черной накидки, но облако не думало двигаться. Перемещалась только его тень. Она всё больше наползала на Ай-Петри, лишая вершину последних признаков свечения. Землячка энергично потрясла кистью правой руки. В 1889 году Ларионова устанавливали так же тщательно, как сейчас. Только тогда он стоял спиной к Ай-Петри. Он тоже следил за облаком и всё время оглядывался. Видел, как ветви кедров покачивались на ветру. Чувствовал, как ледяная свежесть горы смешивалась в них с ароматами парка. Мальчик вдыхал этот воздух, и ноздри его шевелились. На тонких нитях с деревьев свисали гусеницы, некоторые превращались в бабочек. Кусты были усыпаны спелыми красными ягодами. Из кедровых крон медленно летели шишки. Они глухо ударялись о траву, поднимали фонтаны кузнечиков и, несколько раз подпрыгнув, замирали. Когда он отворачивался, шишки незаметно менялись местами. По его колену полз муравей. Землячка подняла руку с револьвером. Генерал попытался увидеть себя со стороны, но изображение оказалось негативом. Выстрел раздался с противоположной стороны мола. С криками взлетели было чайки, но тут же опустились. Генерал повернул голову и увидел Жлобу. Скупые жесты Жлобы приглашали Куна и Землячку приблизиться к нему. Как человек, которого прервали на самом интересном месте, Землячка выразила неудовольствие. Она ткнула револьвером в сторону генерала, но Жлоба отрицательно покачал головой. Словно предчувствуя разочарование, Кун и Землячка не торопясь направились к Жлобе. Матросы доставали из карманов семечки и бросали их чайкам. Им нравилось наблюдать, как в борьбе за семечки чайки били друг друга крыльями. Разговор Жлобы с соратниками складывался непросто. Об этом говорили их жесты и доносимые ветром отдельные возгласы. Из планшета Жлоба достал сложенную вчетверо бумагу. Он развернул ее, показал поочередно каждому из собеседников и снова положил в планшет. Матросы смеялись над низменными инстинктами птиц. Это зрелище их некоторым образом возвышало. Чувствовалось, что Жлоба начинает терять терпение. Он еще раз достал бумагу, плотно прижал ее к лицу Белы Куна и держал так несколько секунд. Кун не сопротивлялся. Землячка круто развернулась и пошла с мола прочь. За ней двинулись мужчины. Генерал смотрел им вслед, но ни один из них не обернулся. Матросы ничего не понимали. Бросив чайкам остатки семечек, они неуверенно побрели за командирами. Один из них вернулся, развязал генералу ноги и бросился догонять своих. Генерал сделал несколько шагов от края. Ветер усиливался. Навстречу ветру распахнул шинель, как распахивают объятия. Как встречают того, с кем навеки попрощались, кому радуются только потому, что он – есть. Генерал смотрел на солнце, не щурясь. От оранжевых уже, но всё еще ярких лучей наворачивались слезы. Солнце висело по ту сторону набережной и подсвечивало громады льда, застывшие на фонарях после ночного шторма. Они сверкали ослепительной рождественской гирляндой. Размеры солнца превышали пределы разумного. Двигаясь толчками, оно заходило за гору с неожиданной скоростью. Солнце садилось в его присутствии.

notes

Назад: 18
Дальше: 1