Книга: Соловьев и Ларионов
Назад: 11
Дальше: 13

12

Утром следующего дня Соловьев отправился на конференцию. До автовокзала его провожала Зоя. Посадив Соловьева на симферопольский троллейбус, она отправилась в музей. Накануне Зое звонили и настоятельно просили появиться на работе. Ввиду небольшого штата сотрудников, ушедших частично в отпуск, рассказывать посетителям о Чехове было некому.
Дорога до Керчи не была короткой. Крым, который Соловьеву прежде казался маленьким, обнаруживал неучтенные пространства, и их преодоление требовало времени. Такого рода открытия, думалось в полудреме Соловьеву, и отличают исследование на местности от кабинетной работы. Где-то возле Никитского ботанического сада он заснул. Когда он открыл глаза, троллейбус уже ехал по Симферополю.
В Симферополе Соловьев перекусил. Он купил на вокзале копченый окорочок и съел его без хлеба, запивая холодным пивом. Это было вкусно, пусть и неизысканно. Вытер руки и рот салфеткой. Кость бросил подошедшей собаке – в южных городах очень много бродячих собак. Взяв недопитую бутылку, отправился на платформу. До ближайшей электрички на Керчь оставалось около часа.
На платформе уже были люди. Две женщины с детьми. В поникших на жаре ситцевых платьях. Одна в панаме, другая – в съехавшей назад соломенной шляпе. Обе с чемоданами. Соловьев сел на скамейку, сделал глоток из бутылки и поставил ее рядом с ногой. Крестьянин с мешком на плече. Сразу видно, что крестьянин. Сборщица бутылок. В одной руке целлофановый пакет, в другой – палка для проверки урн. Синие веки. Алые губы. Загар человека, всё свое время проводящего на воздухе.
– Бутылочку позволите?
Соловьев кивнул. Дама взболтнула то, что оставалось на дне, и прильнула к горлышку. Села на соловьевскую скамейку (бутылка со звяканьем отправилась в пакет). Откинулась на спинку. Выудив из урны окурок, с наслаждением закурила.
Из мешка крестьянина выскочил поросенок и с визгом стал бегать по платформе. Спрыгнуть боялся. Не теряя достоинства (они это умеют), крестьянин поймал поросенка. Положил в мешок и завязал. Закурил.
– Вот и вся демократия, – сказала сборщица бутылок.
Она не обращалась ни к кому конкретно.
Как-то почти незаметно подъехала электричка. Старая, с облущившейся на солнце краской, с фанерой вместо выбитых стекол. В нее вошли все, кроме сборщицы бутылок. Та продолжала сидеть на скамейке: эта платформа была местом ее работы. Может быть, и домом заодно. Вагон тронулся, и она исчезла. Навсегда, подумал Соловьев, засыпая. Навсегда…
Примерно через час он проснулся и снова заснул. Ему казалось, что после алупкинской ночи он не отоспится никогда. В ту ночь он одолжил у самого себя сил на месяц вперед и теперь медленно их отдавал. Ладони его (накануне Зоя смазывала их облепиховым маслом) по-прежнему болели. Итак, Зоя поехать не смогла. Он поймал себя на мысли, что рад этому.
Владелец поросенка сидел против Соловьева. Соловьев наблюдал тоскливое шевеление мешка на полу и сочувствовал поросенку. Крестьянин, задумавшись (или не думая ни о чем?), смотрел в окно. В лице крестьянина было что-то древесное, растрескавшееся. Оно излучало неподвижность. Вековую неподвижность русского крестьянства, сформулировал молодой историк. Это она делает взгляд таким долгим, пристальным и отсутствующим.
Разместили Соловьева в гостинице Крым. В сером граните облицовки просматривалась сдержанная торжественность конца пятидесятых. Судя по всему, это была главная гостиница города. И – первая в жизни Соловьева. Ключ он получил у заспанной администраторши («Портье», – прошептал Соловьев, ему хотелось представлять себе это так).
– На ночь закрывайте окно, – сказала администраторша. – В комнаты запрыгивают коты.
– Коты?
Пройдя через холл, он обернулся:
– Я люблю котов.
Но администраторши уже не было.
Он поднялся на второй этаж. Отягощенный деревянной грушей, ключ поворачивался в замке с трудом. Внутри замка он преодолевал (Соловьев приналег на дверь) какие-то невидимые миру препятствия. Происходящее в замке сопровождалось глухим скрежетом и ударами груши о дверь.
И все-таки дверь открылась. Войдя в небольшую прямоугольную комнату, Соловьев осмотрелся. Окно выходило не то чтобы в сад – в неопределенную зеленую среду, где все предметы (остовы кроватей, барные стойки, автопокрышки) служили подпорками для растений. По заросшей плющом стене действительно прогуливались коты.
Оставив вещи в номере, Соловьев вышел в город. Он с удовольствием втянул ноздрями вечерний керченский ветер. Море Керчи не было курортным ялтинским морем. С ним здесь были совсем другие отношения. Оно и пахло по-другому. Это был древний портовый аромат, включавший в себя легкий привкус разложения – водорослей на волнорезах, рыбы в ящиках, раздавленных при перевалке фруктов.
Соловьев шел по главной улице города, и она ему нравилась. «Улица Ле…» – прочитал он на полустертой табличке. За этим могло бы следовать какое-нибудь французское продолжение. Ему казалось, что и сама улица была немного французской. Кроны старых акаций сплетались над ее трехэтажными домами, отчего она напоминала бесконечно вытянутую беседку. В густой, переходящей во мрак тени было прохладно. Улица Ле… Соловьев догадывался, каким было полное название улицы.
Он купил себе желтой черешни. Увидев в одном из дворов колонку, завернул туда, чтобы черешню помыть. Для этого пришлось сделать несколько движений рычагом колонки (чугунным, со львом на рукоятке), а затем быстро перебежать к трубе и подставить под нее целлофановый пакет с ягодами. Набрав воды, Соловьев медленно выпускал ее из перевернутого пакета. Вода исчезала в почерневшей металлической решетке. Туда же укатилось несколько ягод.
Черешня оказалась вкусной. Ягоды были спелыми, но упругими. Соловьев брал их парами за сросшиеся черенки и мягко – одну за другой – снимал с черенков губами. Перекатывал ягоды во рту. Наслаждался их формой. Осторожно надкусывал, ощущая особую (желтую) сладость черешни. Мякоть легко снималась с косточки, а косточка, словно сама собой, двигалась к губам и небрежно соскакивала на ладонь Соловьева.
Когда он вернулся в гостиницу, было уже темно. Еще до того как включить свет в комнате, он заметил в ней какое-то движение. Включив свет, Соловьев увидел на подоконнике кота. Кот не скрывался и не бежал. Он спокойно, даже как бы колеблясь, уходил. Если бы Соловьев к нему обратился, он бы остался. Дымчатый его хвост подрагивал. На молнии соловьевской сумки висел дымчатый же клок шерсти.
– Значит, ты рылся в моей сумке? – спросил Соловьев и стыдливо вспомнил, как сам рылся в вещах Тараса.
С деланым безразличием кот смотрел в окно. Боковым зрением он наблюдал за Соловьевым и пытался понять, что может следовать из подобного тона. Следовать могло всё что угодно. Когда Соловьев сделал шаг в сторону окна, кот спрыгнул с подоконника на карниз.
Почувствовав себя после дневного переезда усталым, Соловьев решил ложиться. Он заснул сразу же и спал без снов. На рассвете его разбудило тяжелое шлепанье об пол. Приоткрыв один глаз, он увидел рядом с кроватью двух котов. Соловьев сонно махнул рукой, и коты с достоинством удалились. Он подумал, что нужно бы все-таки закрыть окно, но тут же заснул.
Регистрация участников конференции Генерал Ларионов как текст началась в девять часов утра. Происходила она в театре им. А. С. Пушкина – торжественном, с намеком на классицизм, здании на центральной площади Керчи. Для изучения генерала Ларионова как текста город предоставил лучшее, что имел.
Войдя в прохладный холл театра, Соловьев увидел столик регистрации. Рядом с ним на винтовом барном стуле сидела девушка с красными волосами. В носу ее тускло блестела серьга.
– Соловьев, Петербург, – сказал Соловьев и подумал, что девушке не меньше тридцати.
– Вау! – Она сделала полный оборот на винтовом стуле и снова оказалась лицом к лицу с Соловьевым. – Дуня, Москва. Я вас зарегистрирую, Соловьев.
Дуня спрыгнула со стула (в другом конце холла, у барной стойки, Соловьев заметил такие же), что-то отметила в своих бумагах и протянула ему папку участника с программой. Открыв программу, Соловьев медленно двинулся в сторону зрительного зала.
– Бэйдж, – проблеяла вслед ему Дуня.
Соловьев обернулся. Дуня снова сидела на своем стуле и держала в руке табличку с его фамилией.
– Мусчина, вы забыли свой бэйдж, – она поманила его к себе. – Я вам его сама прикреплю.
Не вставая со стула, Дуня пристегнула табличку к рубашке Соловьева и, подышав на ее пластмассовый глянец, потерла подолом своей юбки. Несколько секунд Соловьев рассматривал незагорелые Дунины ноги.
– Спасибо.
Он тронулся было с места, но Дуня вежливо взяла его за локоть.
– А папка?
Папка действительно осталась лежать на столе.
– Вот какой рассеянный муж Сары Моисеевны, – Дуня покачала головой. – Ты нуждаешься в опеке.
За Соловьевым уже стояло несколько человек, и он поспешил уступить им место. На ходу заглянул в программу. Его доклад был поставлен во второй – заключительный – день конференции.
До начала утреннего заседания оставалось еще минут сорок, и Соловьев решил пройтись. За это время ему удалось осмотреть памятник Ленину, почту и универмаг Чайка. Вернувшись к театру, он увидел у его колонн Дуню. Она курила.
– Пора? – вежливо спросил Соловьев.
– Пора сматываться. Открытие – самая пустопорожняя часть. Вот так, юноша, – Дуня погасила сигарету о шершавую поверхность колонны. – Лучше-ка угости даму кофе. Я знаю тут одно местечко.
К театру подъехала Волга. Из нее вышел толстяк в светло-коричневом костюме и, заправляя на ходу рубашку в брюки, направился ко входу.
– Местное начальство, – прокомментировала Дуня. – С рассказом о консервном заводе, который нас спонсирует. Интересуешься?
Соловьев пожал плечами. На слове консервный Дуня сделала такое лицо, что интересоваться было уже как-то неловко.
Идя вслед за энергичной Дуней, он сердился на себя за свою нерешительность. Во-первых, он все-таки хотел увидеть открытие конференции. Во-вторых – Соловьев вдруг осознал это со всей ясностью, – усталость от Зои была главным его ощущением. Начиналась вторая серия какого-то странного фильма, в котором он вроде бы и не соглашался участвовать.
Пройдя полквартала, они оказались в темном сводчатом подвале. Там, где сходились подвальные своды, на огромном крюке висела люстра в виде рулевого колеса.
– Эта забегаловка напоминает мне Гамбринус, – сказала Дуня. – Я открыла ее вчера.
Соловьев заказал два кофе с ликером Шартрез. Ликер подавали в граненых водочных стопках. Половину стопки Дуня вылила в кофе, половину – выпила одним глотком.
– Когда выступает академик Грунский? – спросил Соловьев.
– Думаю, как раз сейчас. Ни академика Лихачева, ни академика Сахарова сегодня, увы, не будет. Так что можешь расслабиться, – Дуня закурила, и дым стал красиво подниматься к рулевому колесу. – Не советую тебе увлекаться академиками: звание сильно девальвировалось. А Грунский – тот просто глуп.
– Как же он стал академиком?
– Обладал достаточной подвижностью. Связями, – она выпустила дым тонкой струйкой. – Ну, заодно облизал задницы всего академического начальства.
Дунин настрой показался Соловьеву слишком категоричным, и он промолчал. Он отказывался представить себе глупого академика.
Когда они вернулись, заканчивался перерыв. В театре было многолюдно. Приглушенный гул собравшихся напоминал антракт в оперетте. Это впечатление усиливала декорация, изображавшая средневековый замок в горах. Колеблющаяся на сквозняке готика с темой конференции хоть и не соотносилась, но создавала, по мысли организаторов, умиротворяющий романтический фон.
Слева от стены замка Соловьев разглядел на сцене маленького толстяка. Засунув руку в карман (поза не для коротконогих), он стоял у председательского стола вполоборота к залу. Свободной рукой бережно набрасывал волосы на лысину. «Акад. П. П. Грунский» – гласила табличка на столе. Ничего из сообщенного Дуней на табличке не значилось.
Что-то неестественное и в этом смысле театральное было даже в облике слушателей конференции. Несмотря на стоявшую жару, они прогуливались в костюмах, раз за разом проводя руками по лацканам своих немодных пиджаков. Дело было даже не в жаре. Костюмы вопиюще не соответствовали своим владельцам. Их шершавым, лишенным мимики лицам. Прижав руки к туловищу, эти люди робко ходили по театру. В фойе смотрелись в зеркала. Причесывались, смочив расческу в фонтанчике перед театром. Это были работники консервного завода, присланные начальством для обеспечения массовости мероприятия. По мысли организаторов конференции, доклады о генерале должны были быть услышаны самыми широкими слоями населения.
Два работника консервного завода подошли к Грунскому и попросили автограф. Это было слышно благодаря многочисленным оснащавшим сцену микрофонам. То тут, то там они свисали откуда-то сверху неподвижными черными лианами. Подведя просителей к столу, Грунский утомленно, но с видимым удовольствием расписался на двух протянутых ему программах. Автограф у него просили впервые в жизни.
Соловьев с Дуней сели в партере. Из выданной ему папки Соловьев достал программу. Наклонившись к его плечу, Дуня провела ногтем по фамилии, стоявшей после перерыва второй.
– Тарабукин – жуткий вредина, но большой работяга. Один из немногих, кто здесь что-нибудь скажет по делу. Сидит справа от меня.
Соловьев не торопясь повернул голову. Левша Тарабукин что-то нервно отмечал в пачке бумаг, лежавшей на его коленях. Его скрюченные, в бесчисленных суставах пальцы производили, может быть, даже большее впечатление, чем писание левой рукой. На пальцах правой руки Тарабукин грыз ногти, то и дело задумчиво их рассматривая.
– До обеда… – Грунский постучал ногтем по микрофону, и от густого барабанного звука зал вздрогнул, – …до обеда у нас остался еще один доклад, прошу сосредоточиться. Слово предоставляется профессору Таракубину. Доклад Ларионов и Жлоба: текстологическая коллизия.
– Тарабукину, с вашего позволения, – запротестовал Тарабукин, но его голос потонул в общем шуме.
Дуня молча тряслась от смеха. Между тем Тарабукин уже энергично пробирался к сцене. Он жестикулировал на ходу, всем своим видом выражая возмущение – то ли неправильно произнесенной фамилией, то ли невозможностью пробиться к месту выступления.
– Прошу тишины, – Грунский еще раз постучал по микрофону. – Еще один доклад до обеда. Докладчик приготовил хэндауты, сейчас их вам раздадут.
Тарабукин взобрался по лесенке на сцену и, продолжая жестикулировать, пошел под висящими микрофонами.
– …аный пижон! Какие еще хэндауты? В русском языке…
Услышав, что его транслируют, Тарабукин осекся. Теперь он пересекал сцену молча – маленький, взъерошенный, – без тени сожаления о сказанном. Когда Тарабукин уже стоял за трибуной (при его росте он оказался действительно за ней), на сцену стала подниматься грузная женщина с уложенными на голове косами. Поднималась она медленно, тяжело ставя ноги на ступеньки и напоминая Соловьеву его школьную директрису по прозвищу Вий. Судя по протянутой в направлении Грунского руке, она ему что-то говорила, но слов ее не было слышно.
– Кто – сопредседатель? – переспросил в микрофон Грунский. – Вы – сопредседатель? А где вы были раньше?
Преодолевая последние ступеньки, женщина ему снова что-то ответила. Академик пожал плечами и заглянул в программу.
– Мне никто не говорил о сопредседателе.
Вышедшая на сцену повернулась к залу и (поднимите мне веки) показала Грунскому на кого-то в партере. Это действительно была не директриса.
– А можно я начну? – саркастически спросил Тарабукин, но на него не обратили внимания.
– Член-корреспондент Байкалова, – Дунино лицо выражало наслаждение. – Фиеста с боем быков.
– Здесь даже нет второго стула, – для наглядности Грунский приподнял свой стул за спинку. – Я не знаю, где вы сядете.
– Кто-то из нас должен оказаться рыцарем, Петр Петрович, – сказала Байкалова.
Она уже находилась в зоне действия микрофонов. Грунский развел руками:
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день.
Байкалова отвесила Грунскому поясной поклон и повернулась лицом к залу. Тарабукин страдальчески закатил глаза. Работники консервного завода, стесняясь, заулыбались.
Грунский подошел к краю сцены и сделал кому-то знак, чтобы принесли второй стул. Мужчина в пенсионерской, с накладными карманами рубахе вскочил со своего кресла и потряс его, демонстрируя Грунскому, что оно прикручено не только к соседним креслам (тряслись все сидевшие в этом ряду), но и к полу. Грунский сделал понимающий жест и вернулся к столу.
По лесенке, ведущей на сцену, спешно поднимались два человека в комбинезонах. Они скрылись за кулисами, но через минуту снова появились, со скрежетом волоча массивный трон. Они подтащили его к столу и что-то объяснили Грунскому, предусмотрительно державшемуся за спинку своего стула. Грунский кивнул и галантным жестом показал Байкаловой на трон. Смерив Грунского злобным взглядом, она тяжело двинулась через сцену.
На трон (под за́мком он не выглядел чем-то чужеродным) Байкаловой пришлось в буквальном смысле взойти. Сначала она встала на приделанную к его основанию ступеньку, а затем, держась за львиные головы подлокотников, не без усилия взгромоздилась на сиденье. Как вещь, для сидения за столом не предусмотренная, трон оказался довольно высоким. Ноги Байкаловой до пола не доставали. Под тонкой крышкой стола они покачивались бесформенными колбасными изделиями. Ниже под крышкой – и это было также видно из зала – быстро-быстро, словно на финишной прямой, двигались ноги академика. В этом маленьком соревновании он, безусловно, пришел первым.
– Прошу вас, коллега, – обернулся Грунский к Тарабукину.
– Да, пожалуйста, – сказала Байкалова, посмотрев на Грунского сверху вниз.
– Большое спасибо, – отозвался Тарабукин. Подумав, он произнес это раздельно: – Большое. Спасибо.
Откинувшись на дальний по отношению к Грунскому подлокотник, Байкалова оперла щеку о ладонь. Ее губы разъехались по лицу малиновой диагональю.
Свой доклад Тарабукин начал обиженно. Вводные фразы, сами по себе не содержавшие ничего худого (в них давался перечень использованных Тарабукиным источников), произносились с горькой, почти обличающей интонацией. Именно им, источникам, было поставлено в вину неуважительное отношение к исследователю. С них спросилось за его исковерканную фамилию, за нелепое ожидание на сцене – за всё то, что начисто выбило исследователя из колеи. Но даже в этом непростом для докладчика состоянии духа о двух изученных им источниках он сказал особо.
Первым из них были Наброски к автобиографии генерала Ларионова. Лишь только речь зашла о них, Тарабукин забыл о своих обидах. Характеризуя издание А. Дюпон (и отозвавшись о нем в высшей степени похвально), докладчик перешел на необычный, словно предваряющий важное сообщение тон. Так оно и оказалось. Имелся в виду второй привлеченный им источник – ранее неизвестный рапорт Д. П. Жлобы о вступлении его войск в Ялту в ноябре 1920 года. Этот источник был найден в Архиве Министерства обороны самим Тарабукиным.
Но открытие исследователя состояло не только и даже не столько в его счастливой находке. Движимый шестым чувством (без которого, как известно, не делаются открытия), он сопоставил рапорт Жлобы с детскими воспоминаниями генерала Ларионова, и здесь обнаружились невероятные вещи.
При первом же взгляде на розданные Тарабукиным материалы становилось очевидным, что два текста между собой теснейшим образом связаны. Тексты были созданы очень непохожими людьми и описывали совершенно разные времена. Именно поэтому их сходство поражало. По притихшему было залу прокатился гул изумления.
В предложенных докладчиком распечатках (не желая произносить слово хэндауты, он называл их подручниками) были приведены наиболее яркие совпадения рапорта Жлобы с воспоминаниями генерала. Наслаждаясь произведенным впечатлением, Тарабукин медленно зачитал первое из совпадающих мест:
ФРАГМЕНТ № 1
Ген. Ларионов
Наброски к автобиографии
На въезде в город нас встретила группа молодых татар. Все были верхом, все нарядны. При виде наших экипажей они стреляли в воздух и что-то кричали по-татарски. Maman и моя гувернантка Dolly очень испугались, но papa объяснил им, что они нас так приветствуют. Maman сделала им ручкой. Один из них подъехал к дамскому экипажу и, отцепив что-то от своего седла, передал потрясенной Dolly. «Кумыс, – заулыбался татарин. – Пей на здоровая». Maman хотела расплатиться, но татарин только замахал руками. Они еще постреляли и ускакали в горы по своим татарским делам. “Charming”, – сказала Dolly.
Жлоба Д. П.
Рапорт о вступлении в г. Ялта
…когда мы въехали в город, нас встретил верховой отряд. Сплошь татары, форма одежды – национальная. При виде нашего броневика начали палить в воздух. Русского не понимали. Я забеспокоился, но наш комиссар, тов. Землячка Р. С., объяснила, что это ихнее приветствие. С ружей, короче, палить. Я отдал им честь. Один из них подъехал к тов. Землячке и передал ей бидон. «Кумыс, – сказал татарин. – Пей на здоровая». Тов. Землячка сигнализировала ему, что кумыс мы примем на безвозмездной основе. Татарин замахал руками. Они развернулись и поскакали в горы. «Очень симпатичные товарищи», – сказала тов. Землячка.
Член-корреспондент Байкалова, которой тарабукинских подручников не досталось, перевалилась на ближайший к Грунскому подлокотник и, демонстративно щурясь, вглядывалась в бумаги на столе. С преувеличенной любезностью академик подвинул их в сторону Байкаловой, но они остались на прежнем месте. Байкалова, глядя в зал, развела руками.
– Вы сидите слишком высоко, – сказал Грунский также в зал. – И в этом ваша беда.
Когда Тарабукин перешел к чтению второго фрагмента, в зале стояла абсолютная тишина.
ФРАГМЕНТ № 2
Ген. Ларионов
Наброски к автобиографии
На углу Аутской и Морской, у храма св. Александра Невского, собиралось много нищих. Это была странная и разнообразная публика. Наряду с замо́танными в черное старухами там сидели молодые женщины с детьми, спившиеся мастеровые и босяки, впоследствии описанные Горьким. Не удивлюсь, если там сидел и сам Горький… Все они истово крестились. Выходя со службы, maman подавала всем без исключения. Ее любимцем был высокий одноногий старик. Он сидел, выставив свою деревяшку на всеобщее обозрение. Когда мы спускались из храма по ступеням, приветственно махал костылем. Иногда – кланялся. Улыбался нам беззубо. И одноного.
Однажды maman забыла деньги и очень расстроилась. Поняв это, старик незаметно подошел к ней и дал ей всё, что у него было: рубль с полтиной мелочью. Он не хотел, чтобы она уходила огорченной. «Ну, не прекрасно ли это?» – спросила maman, раздавая деньги нищим.
Жлоба Д. П.
Рапорт о вступлении в г. Ялта
У церкви, на углу улиц Аутской и Морской, нами был обнаружен деклассированный элемент. Пол преимущественно мужской. Все сидевшие занимались попрошайничеством. Одно из упомянутых лиц напоминало внешностью пролетарского писателя Горького А.М. Что это был сам тов. Горький, я не допускаю мысли ввиду нахождения последнего на о. Капри. Все крестились. Тов. Бела Кун строго их предупредил насчет крещения и изъял мелочь из шапок как нетрудовой доход. Особое внимание тов. Б. Куна привлек одноногий старик. Он улыбался нашим товарищам и махал им костылем. Тов. Б. Кун заподозрил его в том, что он – двуногий, и приказал ему встать и предъявить для осмотра отсутствующую ногу. Когда одноногий стал отнекиваться, Б. Кун ударил его своей ногой по лицу и заставил вывернуть карманы, где, помимо отобранного ранее, также оказалась мелочь. «Что я говорил?» – спросил присутствующих тов. Б. Кун, и все с ним согласились.
Тарабукин сделал паузу, и в зале стал слышен храп. Звуки были приглушенными, как дальний гром, но от этого не менее явственными. Академик Грунский, приложив козырьком ладонь ко лбу, смотрел на соседку по столу. Иногда он прикрывал ладонью глаза и покачивал головой, как бы скорбя о доставшемся ему сопредседателе. Храпела действительно Байкалова. Щурясь на розданные тексты, она не заметила, как заснула, и теперь висящий над головой члена-корреспондента микрофон транслировал ее храп в зал. Храп был первоклассным – с рокотом на вдохе и свистом на выдохе. С перекатами, переливами, с жалобами и угрозами, задушевными вздохами и насмешкой. К несчастью для Байкаловой, Тарабукин не мог найти нужный ему пример и лихорадочно переворачивал лист за листом. Беспощадный академик взял настольный микрофон и, обойдя на цыпочках стол, поднес его к самому носу сопредседателя. Зал сотрясся от громового раската. Храпевшая проснулась и ошалело посмотрела на протянутый академиком микрофон.
– Соблюдаем регламент, – сказала Байкалова непрочищенным голосом.
Жестом конферансье Грунский показал на Байкалову и вернулся на место.
– Вот мерзавец, – засмеялась Дуня.
– Я не буду… – Тарабукин всё еще перекладывал листы, – …я не буду, за неимением времени, зачитывать все примеры, у меня их двадцать три… Но фрагмент № 19… ага, вот он… я все-таки приведу.
ФРАГМЕНТ № 19
Ген. Ларионов
Наброски к автобиографии
Однажды я исчез. Лет примерно в шесть. Ничего никому не сказав, я вышел из нашего дома и пошел куда глаза глядят. Зачем я это сделал? Не знаю. Никаких определенных целей у меня, помнится, не было. Я спускался по Боткинской и рассматривал окружающее. Грузчики ставили огромный резной шкаф на подводу, а ломовая лошадь перебирала ногами. Часто подрагивала крупом. И подвода, и даже лошадь в сравнении с шкафом казались маленькими. Подвода тяжело тронулась вверх, и грузчики поддерживали шкаф с обеих сторон. Сооружение двигалось не плавно, а в такт шагам лошади, рывками. С печальным скрипом. Я смотрел им вслед, пока они не скрылись за углом. И даже там, невидимые, они продолжали какое-то время скрипеть.
Потом я оказался на набережной. Стоял, прислонившись к ограде Царского сада, и смотрел на уличных музыкантов. Виолончель, две скрипки и флейта. Они еще много лет там играли, я видел их всякий наш приезд в Ялту. Спиной чувствовал прохладные ромбы ограды. Любовался их древними еврейскими лицами, узловатыми пальцами с волосками на фалангах, их черными пыльными одеждами. Руководил ими старый скрипач. Длинные седые пряди ветром прибивало к его губам. Он отдувал их или отбрасывал кивком головы. Играя, делал страшные гримасы, а я не отрываясь смотрел на него. Все знали, что это выражение преданности музыке. Никто не смеялся. Музыканты играли по заказу публики и просто так. В раскрытый скрипичный футляр сыпались медяки. Не было того, чего бы они не смогли сыграть. До сих пор при слове музыка я думаю прежде всего о них. Я слушал музыкантов долго – всё время, что они там играли. Я не двинулся с места даже во время их церемонных поклонов. Лишь когда инструменты оказались в футлярах, магия кончилась. Я понял, что больше не раздастся ни звука.
Я продолжил свой путь по набережной. Тогда набережная была узкой – не такой, как сейчас. Я шел у самых чугунных перил, за которыми начиналось море. Моя рука скользила по их нижней перекладине – черной, с висящими серебряными каплями. Я собирал эти капли ладонью, и они, струясь по руке, затекали мне за рукав. Это было приятно.
Я свернул на Морскую и оказался у знакомой аптеки. В аптеке было прохладно. Пахло дубовыми шкафами и лекарствами. «Что вам угодно?» – спросил аптекарь и погладил меня по голове. Кончик носа у него был раздвоен. Я был горд, что пришел сюда один. Я молчал, потому что в тот момент мне не было нужно ничего. Показав мне на кресло, аптекарь скрылся в соседней комнате. Это было огромное, в кожаных складках, кресло. Оно напоминало старого бульдога. Никогда больше я не видел такого хорошего кресла. Аптекарь вынес мне леденец от кашля. Я сунул его в рот и вышел на улицу.
В конце концов я оказался у входа на мол. Я ступил на него, потому что так, мне казалось, лежит дорога. Дошел до конца мола и увидел, что с трех сторон меня окружает море. Пока шел, не понимал этого. А остановившись – увидел. Мокрые зеленые камни сотрясались от волн, где-то вверху на маяке гудел ветер, а дороги – и это было главным – дороги дальше не было. Я стоял, прижавшись спиной к маяку, и мне было страшно. Мне казалось, что мол тронулся с места и стал уходить из-под ног. Ощутив качку, я застыл от ужаса. Встав на четвереньки, вжавшись в теплую шершавую стену, переполз к противоположной стороне маяка. Лишь там я осмелился подняться на ноги и медленно, шаг за шагом, направился к началу мола. Подняв голову, увидел моего отца – его взволнованное лицо, распахнутые для объятия руки. Я знал, что теперь эти руки не дадут мне погибнуть. Остаток расстояния пробежал. Я бежал к отцу и плакал. Я бросился в его объятия.
Жлоба Д. П.
Рапорт о вступлении в г. Ялта
О том, что генерал не стал эвакуироваться, мне уже доложили. Его искали по всему городу. Во главе передового отряда я подъехал к генеральскому дому, но там его не было. «Исчез он, что ли?!» – закричал тов. Б. Кун. «Исчез, – подтвердила горничная. – Вышел час назад. Ничего не сказал». Тов. Землячка ткнула ее в бедро перочинным ножом, и мы поскакали вниз по ул. Боткинской. Группа трудящихся грузила на подводу шкаф с двуглавыми орлами. «Генерала не видели?» – спросил я у грузчиков. «Видели, – сказали грузчики. – Он проходил здесь в 1888 году. А сейчас 1920-й». «Ах, так! – крикнул я. – Это ваша шутка? А вот – моя». Я хлестнул их кобылу нагайкой, и она рванула с места. Шкаф упал на мостовую, но не разбился. Прочная вещь. Грузчики молча ушли за подводой. Шкаф я приказал внести в дом генерала.
У Царского сада мы увидели музыкантов. Я остановил отряд и заслушался. Играли на двух маленьких скрипках и одной большой. Плюс духовой инструмент флейта. «Сердца солдат огрубели от войны, – сказал я музыкантам. – Сыграйте им что-нибудь чувствительное». Вперед вышел скрипач и сказал: «Солдаты, слушай полонез Огинского». Он взмахнул смычком, и музыканты одновременно заиграли. Главный скрипач, играя, изменился в лице. «Переживает», – сказал тов. Б. Кун присутствующим. По щеке его самого текла крупная слеза. Под проникновенную музыку полонеза я подумал, что генерала мы все-таки упустили. Не мог он в здравом уме остаться в г. Ялта.
Мы оставались там довольно долго. Некоторые бойцы спешились и слушали музыкантов сидя на земле. Я не мешал им. И ничего не сказал. И товарищ Б. Кун тоже ничего не сказал, хотя вначале и хотел. Так мне показалось. А кони стояли неподвижно и не били копытами, потому что животное – оно всё понимает, даже музыку. Это медицинский факт. Кони меня никогда не подводили, тоже факт. А люди – неоднократно подводили. На них мало надежды.
Потом мы поехали по набережной. Из-за того, что она узкая, мы на ходу перестроились в колонну по двое. Лошадь любит такое построение. А я ехал молча. Я вообще на ходу молчу, чтобы не отвлекаться от мыслей. И смотрю лошади в гриву – если не в бою. Рукою гриву перебираю. Другой раз и лицом в гриву зароешься. У гривы запах особенный.
С набережной мы свернули на Морскую и зашли в аптеку. Я и товарищ Гусинь. Ему понадобился новый бинт, потому что старый пропитался кровью. Выступавшую кровь слизывала с бинта тов. Землячка. «Что вам угодно?» – спросил аптекарь.
Этого человека с обветренным лицом, мне показалось, что я где-то видел. «Перебинтуйте», – сказал я аптекарю и показал на Гусиня. Пока аптекарь бинтовал Гусиня, я сидел в кресле. Мне было прохладно и спокойно. Я мог бы остаться здесь навсегда. «Старайтесь не терять крови, товарищ, – сказал на прощанье Гусиню аптекарь. – У человека ее всего шесть литров». «Две трехлитровых банки», – пошутила тов. Землячка.
Мы снова поехали по набережной. Когда меня товарищ Кун кнутовищем по ноге – раз! – коснулся. Легко. И кнутовищем же на мол показывает. Я вгляделся, глазам не верю: генерал. Своей собственной персоной. Стоит, короче, на краю, руки на груди. Генерал!
У входа на мол уже дежурили наши матросы. Потому мы не торопились. Генерал уже никуда не мог деться – только что в воду. Тов. Кун предложил связать генерала вместе с двумя тяжелоранеными белыми и бросить в море, но тов. Землячка осудила такой метод как архилиберальный и бескровный. Тов. Кун обиделся и впоследствии топил тяжелораненых, не консультируясь с тов. Землячкой. Они поскакали на мол, а я остался на набережной. Генерал медленно шел им навстречу.
Заканчивая фрагмент № 19, Тарабукин налил себе из графина воды. Он пил жадно и с легким постаныванием, как человек, которому еще многое предстоит сказать. Почувствовав настрой докладчика, со своего стула встал Грунский: это был красноречивый призыв к окончанию. Помещенной на трон Байкаловой такие жесты были недоступны, и она ограничилась демонстративным поглядыванием на часы. Тарабукин, стоявший до этого вполоборота к сопредседателям, немедленно отвернулся в противоположную сторону и результаты интертекстуального анализа стал излагать ложе второго яруса (левая сторона).
А заключались эти – в высшей степени парадоксальные! – результаты в следующем.
Первое. События, описанные генералом (1888 год), хронологически предшествуют тому, о чем рассказывал Жлоба (1920 год). При этом, однако, время подготовки рапорта Жлобы предшествует времени создания генеральских воспоминаний (предположительно конец 1950-х – начало 1960-х годов).
Второе. При очевидном сходстве указанных сочинений текстуального заимствования со стороны ни одного из авторов установить не удалось. Более того. С точки зрения исследователя, не было даже намека на знакомство одного автора с текстом другого.
Третье. Оба текста невозможно возвести и к общему источнику, поскольку, несмотря на их близость, повествуют они (здесь докладчик ударил кулаком по кафедре) о разных событиях.
Тарабукин снова налил себе из графина. По-прежнему стоя спиной к председательствующим и боком к залу, он принялся за второй стакан. Из динамиков в зале, словно гигантский метроном, раздались звуки глубоких глотков Тарабукина. Севший было Грунский снова встал и постучал по микрофону.
– Соблюдаем регламент, – сказала Байкалова, чтобы не уступать инициативу академику.
Не в силах игнорировать происходящее, Тарабукин резко повернулся к сопредседателям и локтем задел графин. Через замедленное, почти бесконечное мгновение полета графин рассыпался по сцене мелкими осколками.
– Я понимаю, – тихо, но трагически сказал Тарабукин, – что стоять между человеком и его обедом – дело неблагодарное, но у меня есть еще четвертый пункт. И я прошу его выслушать.
Будто в финале какой-то пьесы, Грунский и Байкалова безмолвно смотрели в одну дальнюю точку. Падение графина их несколько сблизило. И они, и находившиеся в зале понимали, что докладчика лучше дослушать. С выражением покорности обстоятельствам Грунский сел.
Четвертый пункт Тарабукина оказался самым длинным. Развивая идеи А. Н. Веселовского и В. Я. Проппа (но в то же время и полемизируя с ними), разговор о сходстве текстов генерала и Жлобы исследователь перевел в область соотношения мотивов. К несчастью для Тарабукина (как, впрочем, и для присутствующих), он увяз в выяснении причин своего согласия и несогласия с предшественниками. Тарабукин хорошо понимал ненужность здесь этих деталей, но, всеми силами стремясь вернуться к теме общих мотивов, он уходил от нее всё дальше и дальше.
Волнение докладчика – а с ним и волнение зала – нарастало с каждой минутой. Затаив дыхание, все следили за его трагическим барахтаньем в водовороте научной мысли, но спасательного круга всё не было. Из президиума его бросить не хотели, из зала – не могли. Работники консервного завода (наиболее сочувствовавшая Тарабукину часть аудитории) были готовы аплодировать, но для этого докладчик должен был остановиться или как минимум сделать паузу. Он не останавливался. Вжав голову в плечи, он говорил всё быстрее и невнятнее, словно в потоке речи надеялся отыскать то золотое слово, которое сразит его оппонентов наповал.
Подняв лицо от кафедры, Тарабукин увидел всепрощающие глаза Грунского. Байкалова задумчиво рассматривала свои ногти. Для докладчика это стало последним потрясением, и он разрыдался. В зале раздались бурные аплодисменты. Все отправились обедать.
Назад: 11
Дальше: 13