Книга: Марсианские хроники. Полное издание
Назад: Пришествие
Дальше: Празднество

Заброшенный город на Марсе

В космосе плавал огромный глаз. А за ним находился маленький глаз, спрятанный где-то в металле и машинах и принадлежавший человеку, который смотрел и никак не мог насмотреться на множество звезд и на то, как угасает и разгорается свет за миллиарды миллиардов миль от него.
Маленький глаз закрылся от усталости. Капитан Джон Уайлдер застыл на месте, держась за телескоп, обшаривавший пространство, постоял так и пробормотал:
– Так которая же?
– Выбирайте, – отозвался стоявший рядом с ним астроном.
– Если бы это было так просто… – Уайлдер открыл глаза. – Что нам известно об этой звезде?
– Альфа Лебедя II. По размеру и спектральным показателям похоже на Солнце. Возможно наличие планетной системы.
– Возможно. Не наверняка. Если мы ошибемся в выборе, то людям, которых мы отправим в двухсотлетнее путешествие в поисках планеты, которой может вовсе не оказаться, останется только молиться. Нет, молиться придется мне, потому что окончательный выбор за мною, и мне тоже предстоит участвовать в этом путешествии. И все же, как нам узнать это наверняка?
– Никак. Мы можем только сделать предположение, отправить корабль в полет и уповать на Бога.
– Не очень-то ободряюще звучит. Ну, ладно, хватит. Устал.
Уайлдер тронул выключатель, наглухо закрывший огромный глаз – космическую линзу с ракетным приводом, которая холодно взирала в бездну, много видела, но мало что понимала, а сейчас не понимала вовсе ничего. Ракета-лаборатория вслепую дрейфовала в бескрайней ночи.
– Домой, – сказал капитан. – Поехали домой.
И ослепший побирушка, протянувший руку к звездам, извернулся в огненном вихре и умчался прочь.
Сверху города марсианского пограничья выглядели очаровательно. Снижаясь для посадки, Уайлдер смотрел на неоновые огни среди голубых холмов и думал: «Мы зажжем свет в мирах, отстоящих на миллиарды миль отсюда, и дети людей, живущих под этими огнями сейчас, нашими стараниями обретут бессмертие. Очень просто: если мы добьемся успеха, они будут жить вечно».
Жить вечно. Ракета приземлилась. Жить вечно.
Ветер, дувший со стороны приграничного города, пропах смазкой. Где-то лязгал алюминиевыми зубами музыкальный автомат. Около ракетодрома ржавел на свалке металлический лом. Посреди просторной асфальтированной площадки одиноко плясала на ветру старая газета.
Уайлдер, замерший на краю лифтовой площадки, вдруг подумал, что хорошо бы не спускаться вниз. Огни неожиданно стали людьми, а не словами, которыми, как бы огромны они ни были, можно было с непринужденным изяществом играть в уме.
Он вздохнул. Слишком уж тяжело бремя людей. Слишком уж далеко до звезд.
– Капитан… – произнес кто-то за его спиной.
Он шагнул вперед. Лифт тронулся. Под негромкий скрип они спускались к самой настоящей почве, по которой ходили самые настоящие люди, ожидавшие от него решения.
В полночь почтовый приемник зажужжал и выплюнул патрон с посланием. Уайлдер, сидевший за столом, загроможденном магнитными лентами и перфокартами, долго не прикасался к нему. Когда же он наконец извлек послание, то, пробежав его глазами, скомкал листок, но потом развернул и перечитал:
НА СЛЕДУЮЩЕЙ НЕДЕЛЕ ЗАВЕРШИТСЯ ЗАПОЛНЕНИЕ КАНАЛОВ. ПРИГЛАШАЕМ ВАС НА ПРОГУЛКУ НА ЯХТЕ. ИЗБРАННЫЕ ГОСТИ. ЧЕТЫРЕХДНЕВНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ В ПОИСКАХ ЗАТЕРЯННОГО ГОРОДА. ЗАРАНЕЕ ПРИЗНАТЕЛЕН ЗА УЧАСТИЕ.
И. В. ААРОНСОН
Уайлдер, моргая, посмотрел на записку и тихонько рассмеялся. Потом опять скомкал было листок, но не выбросил его, а поднял телефонную трубку и сказал:
– Телеграмма И. В. Ааронсону, Марс-сити I. Ответ положительный. Без разумных оснований, но все же… положительный.
И положил трубку. А потом долго сидел и смотрел в ночь, поглотившую все шепчущие, тикающие и двигающиеся машины.
Сухой канал ждал.
Он ждал уже двадцать тысяч лет, но не видел ничего, кроме пыли, текущей по нему призрачными приливами и отливами.
Но совсем скоро он зажурчит.
И это журчание перейдет в плеск бьющейся о набережные воды.
Как будто могучий механический кулак обрушился на скалу где-то вдали, сотряс воздух, и раздался крик: «Чудо!» – по каналам гордо покатилась высокая стена воды, заполнила все давно забывшие о ней закоулки канала и двинулась в сторону древних иссохших до праха пустынь, удивительных старинных верфей, подняла скелеты кораблей, заброшенных за тридцать тысяч лет до того, как вода полностью улетучилась.
Прилив завернул за поворот и поднял кораблик, свежий как само утро, с блестящими новенькими серебряными винтами и медными трубами и сшитым на Земле новым ярким флагом. Борт причаленного к берегу канала кораблика украшала надпись «Ааронсон I».
На палубе кораблика улыбался человек с тем же именем. Мистер Ааронсон сидел и прислушивался к воде, оживавшей под днищем корабля.
Сквозь плеск воды прорезался звук приближавшейся машины на воздушной подушке, приближавшегося мотоцикла, а в воздухе, как будто повинуясь волшебному расписанию, притянутые блеском течения на старом канале, как оводы, появилось несколько приближавшихся людских фигур, которые вынырнули из-за холмов на реактивных ранцах и повисли в небе, как будто не веря в этот многолюдный сбор, устроенный одним богачом.
Богач с хмурой улыбкой окликал своих новоявленных детишек, приглашал их укрыться от зноя у него в гостях и отведать его еды и питья.
– Капитан Уайлдер! Мистер Паркхилл! Мистер Бомон!
Уайлдер посадил свой «подушечник».
Сэм Паркхилл покинул мотоцикл, потому что увидел яхту и влюбился в нее с первого взгляда.
– Мой Бог! – воскликнул Бомон, актер, составлявший часть небесного фриза, на котором, как яркие пчелы на ветру, танцевали несколько человек. – Я плохо рассчитал время и прибыл слишком рано. Зрителей совсем нет!
– Я сам буду рукоплескать вам! – крикнул старик, подкрепил слова делом и тут же добавил: – Мистер Эйкенс!
– Эйкенс? – повторил Паркхилл. – Охотник на крупную дичь?
– Он самый!
И Эйкенс спикировал к ним, как будто желал сграбастать их проворными когтями. Он походил на коршуна. Он был закален и заострен, как бритва, той стремительной жизнью, которую вел. И острие этой бритвы сейчас рушилось на людей, которые ничем перед ним не провинились. За мгновение до, казалось бы, неминуемой катастрофы охотник завис в воздухе и, под мягкое верещание реактивного двигателя, легко коснулся мраморного причала. Его тонкую талию охватывал патронташ. Карманы пузырились, как у мальчишки из кондитерской лавки, как будто он набил их сластями-пулями и деликатесами-гранатами. В руках он, словно малолетний хулиган, сжимал ружье, похожее на молнию, вырвавшуюся прямо из руки Зевса, однако на нем имелось клеймо «Сделано в США». На обожженном до африканской черноты, изрезанном морщинами лице выделялась белая фарфоровая улыбка. Глаза же, по удивительному контрасту с дубленой складчатой кожей, были подобны синевато-зеленым, с мятным оттенком кристаллам. Он совершенно неощутимо коснулся земли.
– Лев рыщет по земле иудейской! – заорал кто-то в небесах. – Теперь узрите агнцев, гонимых на закланье!
– Гарри, замолчи, ради Бога, – послышался женский голос.
И еще два воздушных змея приблизились, неся по ветру свои трепещущие души, обретя жуткую человекоподобность.
Богач просиял:
– Гарри Харпвелл!
– Узри ангела Господня, грядущего с Благой Вестью! – продолжал вещать паривший в небе мужчина, – а Благовещение…
– Опять напился, – сообщила его жена, которая, не оглядываясь, летела впереди.
– Меган Харпвелл, – произнес богач, как антрепренер, представляющий свою труппу.
– Поэт, – добавил Уайлдер.
– И жена поэта, барракуда, – пробормотал Паркхилл.
– Я не пьян, – громко сообщил ветру поэт. – Я всего лишь возвышен.
И тут он закатился таким раскатом хохота, что стоявшим внизу захотелось вскинуть руки, чтобы прикрыться от обвала.
Опускаясь, как раскормленный воздушный змей, поэт, жена которого теперь плотно стиснула губы, звучно стукнулся об яхту. Он опять сделал благословляющий жест и подмигнул Уайлдеру и Паркхиллу.
– Харпвелл, – провозгласил он. – Разве не подходит это имя – родник арфы – великому современному поэту, который страдает в настоящем, живет в прошлом, крадет кости из гробниц старых драматургов, и летает на этом новомодном ветрожуйном миксере, чтобы обрушивать вам на голову сонеты? Мне жаль старых простодушных святых и ангелов, не имевших невидимых крыльев, подобных тем, что даны мне, дабы кружиться в пируэтах стремительной иволгой и биться в экстатических конвульсиях, распевая в воздухе свои псалмы или отправляя души на адские мучения. Жалкие земнородные воробьи с подрезанными крыльями. Лишь гений их способен был к полету. Лишь музе их была ведома прелесть воздушной болезни…
– Гарри, – перебила его жена, стоявшая на земле с закрытыми глазами.
– Охотник! – воззвал поэт. – Эйкенс! Перед вами лучшая в мире дичь – крылатый поэт. Я обнажу грудь. Пустите в полет жало вашей медоносной пчелы! Обрушьте меня, Икара, наземь, коль ваше ружье в себя вобрало сиянье солнца стволом своим, и высвободите лесной пожар единый, что к небесам воздвигнется и обратит жир, харю, фитиль и лиру в жалкое смоляное чучелко. На изготовку, целься, огонь!
Охотник добродушно изобразил прицеливание.
Поэт же, расхохотавшись еще громче, действительно распахнул рубашку, выставив голую грудь.
И в этот миг на берегу канала воцарилась тишина.
Там показалась идущая пешком женщина. За нею шла горничная. Нигде не было видно никакой машины, и можно было подумать, что они преодолели долгий путь от марсианских холмов и наконец дошли до места назначения.
Этот безмолвный выход придал Каре Корелли особое достоинство и привлек к ней всеобщее внимание.
Поэт прервал свой лирический монолог и приземлился.
Все собравшиеся дружно уставились на актрису, а та смотрела на них, словно не видя. На ней был черный – точно такого же оттенка, как ее черные волосы, – облегающий брючный костюм. Она производила впечатление женщины, не имевшей обыкновения много говорить, и сейчас приближалась так, будто высматривала, не решится ли кто-нибудь пошевелиться без приказа. Ветер играл ее волосами, рассыпавшимися по плечам. Лицо ее потрясало бледностью. И на присутствовавших взирали не столько ее глаза, сколько эта бледность.
А потом, так и не сказав ни слова, с видом человека, твердо знающего свое предназначение, она сошла на яхту и села впереди, как носовая фигура.
Мгновения тишины завершились.
Ааронсон провел пальцем по отпечатанному списку гостей.
– Актер, красавица, она же актриса, охотник, поэт, жена поэта, капитан ракеты, бывший инженер. Все в сборе!
Стоя на кормовой палубе своей внушительной яхты, Ааронсон развернул карты.
– Леди, джентльмены, – произнес он. – Нам предстоит не просто четырехдневная попойка или бесцельная прогулка. Мы отправляемся в Поиск!
Он сделал паузу, выждал, пока лица загорятся интересом, пока глаза увидят карту, и продолжил:
– Мы ищем легендарный затерянный марсианский город, некогда носивший имя Диа-Сао. Еще его называли Городом Рока. С ним связана какая-то ужасная история. Жители бежали оттуда, как от чумы. Город опустел. Пуст он и сейчас, через много веков.
– За последние пятнадцать лет, – вмешался капитан Уайлдер, – мы сфотографировали, нанесли на карты и подробно описали каждый акр поверхности Марса. Судя по вашим словам, это было очень крупное поселение, и его просто невозможно было не заметить.
– Совершенно верно, – ответил Ааронсон. – Вы вели съемку с высоты и с поверхности планеты. Но никто еще не искал его с воды! Потому что каналы до этого момента были пусты! Зато теперь, когда заполнился последний канал, мы отправимся по воде в те места, куда ходили корабли в незапамятные времена, и увидим последние из оставшихся досель неведомыми красот Марса. – Он сделал короткую паузу и продолжил: – И где-то на нашем пути – и это так же верно, как дыхание, – мы найдем самый прекрасный, самый фантастический, самый мифический город в истории этого древнего мира. И, пройдясь по этому городу – ведь и такое может быть! – узнаем причину, заставившую марсиан десять тысяч лет назад в ужасе бежать из него, как гласит легенда.
Молчание. Затем:
– Браво! Красота! – Поэт энергично встряхнул руку старика.
– А этот город… – сказал Эйкенс, охотник. – Не может ли там найтись оружие, какого мы никогда еще не видели?
– Вполне возможно, сэр.
– Что ж. – Охотник обнял свое ружье-молнию. – Мне осточертела Земля, я стрелял во всех зверей, какие только там водятся, и по горло сыт этими тварями, а сюда прилетел в поисках новых, более крупных, более опасных людоедов любого размера и формы. Ну а теперь еще и новое оружие! Чего еще можно хотеть? Отлично!
И он швырнул свою серебристо-голубую винтовку через борт. Она пошла ко дну, оставив в прозрачной воде пузырчатый след.
– Так что прочь отсюда.
– Да, – подхватил Ааронсон, – прочь отсюда.
И, нажав кнопку, включил двигатель яхты.
И вода понесла яхту прочь.
И яхта двинулась в ту сторону, куда был обращен бледный лик хранившей безмолвие Кары Корелли – прочь.
И поэт откупорил первую бутылку шампанского. Пробка громко выстрелила. Вздрогнули все, кроме охотника.
Яхта плавно двигалась изо дня в ночь. Они отыскали древние руины и отобедали среди них, запивая яства отличным вином, доставленным с Земли за сто миллионов миль. И отметили, что путешествие не испортило его вкуса.
Вино явило поэта, а после небольшой дозы поэта сон сошел на пассажиров яхты, которая уверенно двигалась прочь в поисках пока еще не найденного Города.
В три часа ночи так и не сумевший уснуть из-за непривычной, после невесомости, силы тяжести на планете, от которой все тело у него ломило, усталый Уайлдер вышел на кормовую палубу яхты и увидел там актрису.
Она смотрела на воду, скользившую мимо темными откровениями и разбрасывавшую звезды по сторонам.
Он сел рядом с нею и мысленно задал вопрос.
Так же молча Кара Корелли задала этот вопрос самой себе и ответила на него:
– Я оказалась здесь, на Марсе, потому что недавно впервые в жизни услышала правду от мужчины.
Вероятно, она рассчитывала на изумление. Уайлдер ничего не ответил. Судно скользило бесшумно, как струя масла в воде.
– Я красива. Я всю жизнь была красивой. Это значит, что с самого начала люди врали, потому что всего лишь хотели быть со мною. Я выросла, окруженная ложью мужчин, женщин и детей, опасавшихся вызвать мое неудовольствие. Когда красота хмурит брови, мир сотрясается.
Вам доводилось когда-нибудь видеть красивую женщину в окружении мужчин, видеть, как они всё кивают, кивают? Слышать их смех? Мужчины будут смеяться всему, что скажет красивая женщина. Да, они могут ненавидеть себя за это, но будут смеяться, говорить «нет» вместо «да» и «да» вместо «нет».
Да, именно так проходил каждый день и каждый год моей жизни. Между мною и всем неприятным стояла толпа лжецов. Их слова облачали меня в шелк.
Но совершенно неожиданно, о, каких-то шесть недель назад, мужчина сказал мне правду. Это была какая-то мелочь. Я даже не помню сейчас, о чем шла речь. Но он не смеялся. Он даже не улыбнулся.
И стоило ему вырваться, этому слову, как я поняла, что происходит нечто ужасное.
Я начала стареть.
Яхту чуть заметно качнуло течение.
– О, их будет еще очень много, мужчин, лгущих и улыбающихся всему, что я говорю. Но мне открылось то будущее, когда Красота уже не сможет вызвать землетрясение, топнув ножкой, и превратить безупречных во всех прочих отношениях мужчин в трусов.
А тот мужчина?.. Он отрекся от этой правды, как только увидел, что она потрясла меня. Но было уже поздно. Я купила билет на Марс, в одну сторону. Когда прибыла сюда, приглашение мистера Ааронсона увлекло меня в новое путешествие, которое закончится… неведомо где.
Уайлдер поймал себя на том что к завершению монолога актрисы он наклонился и взял ее за руку.
– Нет, – сказала она, отстраняясь. – Не надо слов. Не надо прикосновений. Не надо сочувствия. И мне жалеть себя тоже не надо. – Она впервые улыбнулась. – Разве не странно? Я всегда думала, что, наверно, хорошо будет когда-нибудь услышать правду, прекратить этот маскарад. Как же я заблуждалась! В этом нет ничего хорошего.
Она уставилась на черную воду, бесшумно бежавшую под яхтой. Когда же через несколько часов она подняла от нее взгляд, кресло рядом с нею пустовало. Уайлдер ушел.
На второй день, позволив новым водам нести их, куда пожелают, они приблизились к высокой горной гряде, устроив по пути ленч в древней кумирне и пообедав под вечер в очередных руинах. Затерянный город в разговорах почти не упоминали. Путешественники были уверены, что его не удастся найти.
Но на третий день они без каких-либо подсказок почувствовали приближение некой великой Сущности.
В конце концов поэт облек это чувство в слова.
– Не Бог ли где-то тут, довольный, мурлычет песенку под нос? – произнес он нараспев.
– Какой же ты все-таки гнусный урод, – отозвалась его жена. – Почему ты не можешь говорить по-английски ничего, кроме глупостей?
– Да послушай же, черт побери! – крикнул поэт.
Все прислушались.
– Неужели у вас нет ощущения, будто вы стоите на пороге огромной кухни с очагом подобным домне и где-то там внутри, в приятном тепле, движутся гигантские руки, облепленные мукой, пахнущие чудесными потрохами и восхитительными внутренностями, окровавленные и гордящиеся этой кровью… будто где-то там Бог стряпает к обеду Жизнь? В котле над Солнцем варево для того, чтобы жизнь процветала на Венере, в другом чане – густой суп из костей и нервного сердца, чтобы запустить животных на планеты, разбросанные на десять миллиардов световых лет. И разве не доволен Бог своей грандиозной работой в великой кухне Вселенной, где Он составил меню из праздников, голода, смертей и возрождений на миллиард миллиардов лет? И если Он доволен, то почему бы Ему не мурлыкать Себе под нос? Прислушайтесь к своим костям. Разве не бурлит в них мозг от этого гудения? И, кстати, Бог не только бубнит без слов, Он поет в элементах. Танцует в молекулах. Мы пребываем в средоточии вековечного празднества. Что-то Грядет. Тсс…
Он прижал пухлый палец к выпяченным губам.
И тогда все умолкли, и бледный лик Кары Корелли озарил потемневшие воды впереди.
Они все почувствовали это. Уайлдер. Паркхилл. Они закурили, чтобы перебить ощущение. Они перестали курить. Они ждали в сгущавшихся сумерках.
А гудение приближалось. И охотник, ощущая его, прошел и присоединился к молчаливой актрисе на носу яхты. И поэт, ощущая его, сел, чтобы записать слова, которые только что произнес.
– Да, – сказал он, когда в небе показались звезды. – Оно уже почти рядом. Оно, – он глубоко вздохнул, – надвигается.
Яхта вошла в туннель.
Туннель уходил в недра горы.
И там оказался Город.
В полой горе находился город, окруженный своими собственными лугами, и над всем этим раскинулось его собственное небо, подсвеченное странным цветом. И он оказался затерянным и оставался затерянным по той простой причине, что люди пытались отыскать его, летая по воздуху, разъезжая по петляющим дорогам, а дело было всего-то навсего в том, что каналы, которые вели сюда, ждали, пока хоть кто-нибудь пройдет по тому пути, где некогда бежали воды.
И теперь яхта, заполненная странными людьми с другой планеты, пришвартовалась к древнему причалу.
И Город вздрогнул.
В старину города жили и умирали в зависимости от того, были там люди или нет. Просто и понятно. Но в поздние эпохи существования жизни на Земле или Марсе города уже не умирали. Они засыпали. И в своих иллюзорных снах, в коловращении видений они вспоминали, какими были некогда или какими могут когда-нибудь стать опять.
И потому, сходя поодиночке на пирс, путешественники ощущали огромную личность, потаенную, надежно смазанную, укрытую металлом, сверкающую душу огромного города, которая, дрогнув обвалом пока еще безмолвных и невидимых фейерверков, начала возвращаться к бодрствованию.
Вес новоприбывших заставил машину чуть заметно выдохнуть. Люди почувствовали себя на нежнейших весах. Поверхность пирса просела под ними на миллионную долю дюйма.
И Город, гигантская механическая Спящая красавица, достойной ночных кошмаров, почувствовал это прикосновение, этот поцелуй, и проснулся.
И грянул гром.
В стене высотой в сто футов красовались семидесятифутовые ворота. И теперь створки этих ворот раздвигались, утопая в стене.
Ааронсон шагнул вперед.
Уайлдер двинулся было, чтобы остановить его. Ааронсон вздохнул:
– Капитан, прошу вас: не надо советов. И предупреждений. Не нужно вызывать разведчиков, чтобы они прошли вперед и истребили потенциальных злодеев. Город хочет, чтобы мы вошли. Он приветствует нас. Вы ведь не думаете, что тут мог остаться кто-то живой, правда? Здесь нет никого, кроме роботов. И не воспринимайте его как бомбу с часовым механизмом. Он не видел веселья и радости – сколько? – двадцать веков? Вы понимаете марсианские иероглифы? Вот тут, на цоколе. Город был построен самое меньшее девятнадцать веков назад.
– И заброшен, – добавил Уайлдер.
– Вы говорите так, будто причиной этого была эпидемия.
– Не эпидемия – Уайлдер беспокойно переступил с ноги на ногу, ощущая себя на гигантских весах, подающихся под его весом. – Нечто… нечто такое…
– Так давайте выясним. Вперед!
Поодиночке и парами пришельцы с Земли переступили порог.
Уайлдер шагнул последним.
И Город стал оживать на глазах.
Металлические крыши Города раскрылись, как цветочные лепестки.
Окна растворились, как веки огромных глаз, чтобы взглянуть сверху на пришельцев.
Тротуары нежно журчали и касались их ног, как реки, механизированные ручьи, разбегавшиеся, сверкая, по всему Городу.
Ааронсон с удовольствием глядел на эти металлические потоки.
– Что ж, видит Бог, гора с плеч! Я собирался вывезти всех вас на пикник. Но теперь пусть вас развлекает Город. Встретимся здесь через два часа, чтобы обменяться впечатлениями. Пошли.
С этими словами он вступил на серебристую движущуюся ковровую дорожку, которая быстро понесла его прочь.
Уайлдер в тревоге дернулся было за ним. Но Ааронсон весело крикнул:
– Ныряйте смелее, вода отличная!
И волнующаяся металлическая река унесла его прочь.
Один за другим они выходили вперед, и движущиеся тротуары увлекали их прочь. Паркхилл, охотник, поэт и его жена, актер, красавица и ее горничная. Они плыли, как статуи, загадочным образом рожденные из испарений вулканических потоков, влекущих их неведомо куда – или вовсе никуда.
Уайлдер тоже прыгнул. Река ласково прикоснулась к его ботинкам. Повинуясь ее течению, он отправился в путь вдоль проспектов, по излучинам парков и через фиорды домов.
И за его спиной остались пустыми причал и ворота. Ничего не напоминало о появлении людей. Как будто их тут и не было вовсе.
Бомон, актер, первым покинул движущийся тротуар. Его внимание привлекло некое здание. И тут же он осознал, что спрыгнул с дорожки и медленно направился к нему, принюхиваясь.
Он улыбался.
Ибо теперь он знал, какого рода здание находится перед ним – по запаху, исходящему от него.
– Средство для чистки бронзы. Видит Бог, это может быть только одно!
Театр.
Бронзовые двери, бронзовые карнизы, бронзовые кольца на бархатных шторах.
Он открыл дверь и вошел. Принюхался и громко рассмеялся. Да. Не нужно ни вывески, ни светящегося портала, достаточно одного только запаха, особой химии металла и пыли, вытряхиваемой из миллионов билетов.
И над всем этим… он прислушался. Тишина.
Тишина, которая ожидает. Единственная в мире тишина ожидания. Такое бывает только в театре. Каждая молекула воздуха пребывает в возбуждении готовности. Тени устроились поудобнее и затаили дыхание. Что ж… готов ли, нет ли… иду.
Бархат в фойе оказался зеленоватым, цвета морской волны.
А вот и зал: красный бархат, цвет которого лишь с трудом можно было различить в полумраке, открыв двустворчатую дверь. Где-то дальше находилась сцена.
Что-то встрепенулось, как огромный зверь. Его дыхание оживило видение. Воздух из полуоткрытой пасти заставлял находившийся в ста футах занавес мягко колыхаться в темноте, наподобие распростертых крыльев.
Он неуверенно сделал шаг.
Под высоким потолком, где плыл косяк чудесных призматических рыб, начали постепенно зажигаться лампы.
Повсюду играл аквариумный свет. У него захватило дух.
Театр был полон публики.
В обманчивом полумраке неподвижно сидела тысяча человек. Пусть они были маленькими, хрупкими, темнокожими, носили серебряные маски, но это была публика!
Ему не нужно было никого спрашивать, чтобы понять, что они сидели здесь уже десять тысяч лет.
И все же они не были мертвыми.
Они были… он протянул руку. Постучал пальцем по запястью мужчины, сидевшего в крайнем кресле у прохода.
Рука ответила негромким бряканьем.
Он прикоснулся к плечу женщины. Она издала звон. Как колокол.
Да, они ждали несколько тысяч лет. Но, с другой стороны, способность ждать – это свойство машин.
Он сделал еще шаг и замер.
Потому что над толпой пронесся вздох.
Он был похож на звук, на тот едва уловимый первый звук, который должен издать новорожденный младенец перед тем, как начнет на самом деле сосать, хныкать и потрясенным воплем высказывать свое изумление тем, что он жив.
Тысячу таких вздохов поглотили бархатные портьеры.
Под масками приоткрылась тысяча ртов. Или ему почудилось?
Он подался вперед. Остановился.
В бархатном полумраке широко распахнулись две тысячи глаз.
Он еще раз подался вперед.
Тысяча безмолвных голов повернулись на древних, но хорошо смазанных шарнирах.
Все смотрели на него.
Его охватил неодолимый озноб.
Он повернулся, чтобы убежать.
Но эти глаза не собирались отпускать его.
А из оркестровой ямы послышалась музыка.
Он взглянул туда и увидел множество медленно поднимающихся в гротескно акробатическом движении незнакомых, похожих на странных насекомых музыкальных инструментов. Было слышно, как нечто осторожно подкручивает, продувает, поглаживает, настраивая их.
Зрительный зал в едином порыве повернулся к сцене.
Ярко вспыхнул свет. Оркестр вступил мощным аккордом фанфар.
Красный занавес раздвинулся. Луч прожектора замер посреди авансцены, где на небольшом возвышении стояло пустое кресло.
Бомон ждал.
Актеры не спешили выйти на сцену.
Шевеление в зале. Несколько человек по сторонам прохода подняли руки перед собой. Свели руки вместе. Раздались негромкие аплодисменты.
Луч прожектора покинул сцену и двинулся по проходу в глубь зала.
Головы зрителей поворачивались, следуя за призрачным световым пятном. Маски тускло поблескивали. Глаза под масками манили теплом.
Бомон попятился.
Но луч продолжил уверенное движение, рисуя на полу овал чистейшей белизны.
И предупредительно остановился возле самых его ног.
Зрители обернулись, аплодисменты стали громче. Театр грохотал, ревел, сотрясался от нарастающего прилива восторга.
Все застывшее в нем потеплело и растаяло. Ему казалось, будто он промок под освежающим водопадом теплого летнего ливня. Буря омыла его признательностью. Его сердце встрепенулось мощными ударами. Кулаки разжались. Тело расслабилось. Он выждал еще несколько мгновений под этим дождем, ласкавшим его расплывшиеся в благодарной улыбке щеки, барабанившим по истосковавшимся векам так, что они трепетали, чуть ли не смыкаясь сами собой, а затем он ощутил себя призраком на крепостной стене, влекомым чарующим светом, склонился, шагнул, направился, двинулся по полого уходящему вниз проходу, устремившись навстречу прекраснейшей из погибельных участей, он уже не шел, а шествовал, не шествовал, а бежал со всех ног, и маски блестели, глаза сияли восхищением и невероятной приязнью, рукоплескания сотрясали воздух, как крылья огромной голубиной стаи, которая взметнулась в воздух, напуганная ружейным выстрелом. Он почувствовал, как под ногой задрожала ступенька. Аплодисменты разом стихли.
Он сглотнул подступивший к горлу комок. Затем медленно поднялся по ступенькам и встал в ярком свете перед тысячей обращенных к нему масок, перед двумя тысячами прикованных к нему глаз, и опустился в пустое кресло, и свет в зале стал постепенно гаснуть, и мощное дыхание, вырывавшееся из лирнометаллических глоток, стало тише, и был слышен лишь гул механического пчелиного улья, благоухавшего в полумраке машинным мускусом.
Он прижал ладони к коленям. Убрал. И, наконец, заговорил:
– Быть иль не быть…
Воцарилась полная тишина.
Ни кашля. Ни шевеления. Ни хруста бумаги. Все ждали. Идеал. Идеальная аудитория. Идеал ныне и присно. Идеал. Идеал.
Он медленно бросал слова в этот идеальный пруд и чувствовал, как беззвучные круги расходятся и исчезают вдали.
– …таков вопрос.
Он говорил. Они слушали. Он знал, что теперь они уже не отпустят его. Они до беспамятства оглушат его аплодисментами. Он будет спать беззаботно, как дитя, и просыпаться для того, чтобы снова декламировать. Всего Шекспира, всего Шоу, всего Мольера, каждую строчку, каждую точку, каждую мелочь, каждую интонацию. В своем репертуаре!
Монолог он дочитывал стоя.
И, закончив, подумал: «Теперь не стыдно и помереть! Накройте меня крышкой! Закопайте меня поглубже!»
С горы послушно обрушилась лавина.
Кара Корелли нашла зеркальный дворец.
Горничная осталась за дверями.
А Кара Корелли вошла внутрь.
Она шла по лабиринту, и зеркала удаляли с ее лица сначала день, потом неделю, потом месяц, а потом и год, и два прожитой жизни.
Это был дворец замечательной и утешительной лжи. Это было все равно что снова стать молодой. Она оказалась в окружении множества высоких ярких зеркал-мужчин, которые никогда не скажут правды.
Кара дошла до середины дворца. Остановившись, она во всех высоких ярких ликах зеркал увидела себя двадцатипятилетней.
Она села посреди сияющего лабиринта. Она с радостной улыбкой смотрела по сторонам.
Горничная с час ждала ее у входа. А потом ушла.
В темноте невозможно было разобрать ни очертания, ни размер этого места. Оттуда пахло смазочным маслом, кровью кошмарных ящеров с колесиками и шестеренками вместо зубов, которые безмолвно лежали здесь, простершись в темноте, в ожидании своего часа.
Титаническая дверь медленно откатилась, издав плавный рокот, словно медленно сдвигающийся бронированный хвост, и Паркхилл застыл на обвевавшем его промасленном ветру. Вид у него был такой, будто кто-то наклеил ему на лицо белый цветок. Однако это была всего лишь внезапная улыбка изумления.
Он стоял, уронив пустые руки, и они импульсивно и совершенно независимо от его сознания потянулись вперед. Они ощупывали воздух. И, неслышно ступая, он позволил увлечь себя в Гараж, Механическую мастерскую, Ремонтный цех – неважно, что именно.
И обуреваемый священным восторгом, и детским благоговением, и нечестивым ликованием обладания, он шел и медленно поворачивался из стороны в сторону.
Ибо все пространство, насколько видел глаз, было заполнено машинами.
Машинами, бегающими по земле. Машинами, летающими по воздуху. Машинами, колеса которых были готовы покатиться куда угодно. Машинами на двух колесах. Машинами на трех, четырех, шести или восьми колесах. Машинами, похожими на бабочек. Машинами, похожими на старинные мотоциклы. Три тысячи машин выстроились здесь в ряды, четыре тысячи машин блистали в полной готовности. Дальше громоздились еще тысячи машин со снятыми колесами, выставленными напоказ внутренностями, ожидая, когда их починят. Еще тысячи, воздетые на подобные паукам высокие ремонтные эстакады, являли взгляду свои восхитительные днища, свои диски, и трубы, и прелестные хитросплетения деталей, которые необходимо было потрогать, развинтить, перебрать, смонтировать заново, промыть, аккуратно смазать.
У Паркхилла зачесались руки.
Он шел сквозь первозданный запах масляных болот среди мертвых и ожидавших оживления древних, но новых бронированных механических рептилий, и чем больше он смотрел, тем шире улыбался, так что у него заболели скулы.
Город был вполне нормальным городом и, до какой-то степени, самоподдерживающимся. Однако со временем редчайшие бабочки из металлической паутины, газообразного масла и волшебных слов опустились наземь, машины, ремонтировавшие машины, ремонтировавшие машины, состарились, захворали и утратили безошибочность действий. Но имелся в нем Гараж для чудовищ, окутанное сном Слоновье кладбище, куда алюминиевые драконы сползались ржаветь, сохраняя надежду, что появится среди этого жизнеспособного, но мертвого металла хоть одна живая душа и что эта душа все починит. Бог машин, который скажет: «Восстань, Лазарь-лифт! Катер-подушечник, возродись!» И умастит их левиафановым маслом, запустит в них магические гаечные ключи и вернет их к почти вечной жизни и в воздухе, и на ртутных тропинках.
Паркхилл шествовал среди девяти сотен роботов, мужчин и женщин, пораженных вульгарной ржавчиной. С этим он разберется.
Сейчас же. Если начать сейчас же, думал Паркхилл, закатывая рукава и окидывая взглядом череду машин, выстроившихся в ожидании на добрую милю по гаражу с отсеками, домкратами, подъемниками, складами, бочками масла, и разбросанной повсюду шрапнелью сверкающих инструментов, дожидавшихся только прикосновения его руки; если начать сейчас же, он может уложиться в своей работе по ремонту и исправлению последствий несчастных случаев и столкновений в этом гигантском извечном гараже за тридцать лет!
Затянуть миллиард болтов! Отладить миллиард моторов! Сиротой в промасленной одежде полежать под миллиардом железных треножников, одному, одному, одному среди неизменно прекрасного и никогда не высказывающего своих мелких, как колибри, соображений оборудования и фантастических головоломок.
Руки сами подтащили его к инструментам. Он стиснул в кулаке гаечный ключ. Он отыскал четырехколесную самоходную тележку. Он лег на нее. Он со свистом промчался по гаражу.
Паркхилл скрылся под огромным автомобилем старинного вида.
Он был невидим, но слышно было, как он возится в кишках машины. Лежа на спине, он разговаривал с нею. И когда он шлепнул машину, пробуждая к жизни, она ответила ему.
Серебряные дорожки вечно бегут куда-то.
Несколько тысяч последних лет они бежали впустую, перевозя только пыль в точки назначения вдали от высоких дремлющих зданий.
Теперь же движущаяся дорожка, как статую давних времен, несла на себе Ааронсона.
И чем дальше дорога уносила его, чем быстрее Город открывал себя его взору, чем больше домов проплывало по сторонам, чем больше парков появлялось в поле зрения, тем явственнее гасла его улыбка. Его цвет менялся.
– Игрушка, – слышал он свой собственный шепот. Шепот был древним. – Всего-навсего, – и тут его шепот сделался почти неуловимо тихим, – …еще одна Игрушка.
Да, сверх Игрушка. Но в его жизни было полно таких, да и всегда было. Пусть не примитивный игровой автомат с сакраментальной прорезью для монеток, а куда больший по размеру, громадный как слон hi-fi стереодинамик механического пианино. Всю жизнь он имел дело с наждачной бумагой, и у него сложилось ощущение, будто он стер собственные руки напрочь, до жалких обрубков. Жалкие обрубки пальцев. Нет, и пальцев нет, и кистей, и запястий. Ааронсон-Тюлень!!! Его бессмысленные ласты шлепали, аплодируя городу, который был, по сути, ни больше ни меньше, чем дешевенький музыкальный ящик, пожирающий пришедших под дурацкую песенку. И этот мотив ему знаком! Боже, смилуйся над ним. Он знает этот мотив.
Он лишь единожды моргнул.
Тайное веко ока души упало, как леденящая сталь.
Он повернулся и принялся перебирать серебряные потоки дорожек.
Он нашел движущуюся речку, которая должна была вынести его к Великим воротам.
По пути он встретил горничную Корелли, заблудившуюся в собственных серебряных ручьях.
Что касается поэта и его жены, то их непрерывная перебранка гулким эхом раскатывалась по городу. Они оглушили криками тридцать проспектов, ободрали листья с тридцати разновидностей парковых кустов и деревьев и притихли, только оказавшись возле громогласной череды фонтанов, вздымавшихся в городское небо, как россыпь ясных фейерверков.
– Все дело в том, – сказала жена, прерывая одну из его особенно грязных реплик, – что ты и сюда-то приперся только для того, чтобы вцепиться в первую подвернувшуюся женщину и обдать ее своим зловонным дыханием и дрянными стишками.
Поэт выругался сквозь зубы.
– Ты хуже актера, – продолжала жена. – Всегда одно и то же. Ты можешь хоть когда-нибудь заткнуться?
– А ты? – крикнул он. – Господи, у меня от нее кровь стынет. Замолчи, женщина, а не то я утоплюсь в фонтане!
– Не утопишься. Ты не моешься годами. Ты самая грязная свинья всей эпохи! В будущем месяце твой портрет украсит собой «Календарь свинопаса»!
– Ну, хватит!
Дверь одного из домов громко захлопнулась.
Когда же она спрыгнула с дорожки и принялась ломиться туда, оказалось, что дверь заперта.
– Трус! – завизжала она. – Открой!
Из-за двери приглушенно донеслось грязное ругательство.
– Ах, эта сладостная тишина, – прошептал он, стоя под скорлупой тьмы.
Харпвелл оказался в упоительно просторном чреве здания, над которым простирался навес из чистой безмятежности, пустота без звезд.
Посредине помещения, представлявшего собой двухсотфутовый неправильный круг, стояло устройство; машина. В этой машине имелись циферблаты, реостаты, переключатели, сиденье и рулевое колесо.
– Что же это за штука такая? – прошептал поэт, нерешительно приблизившись и наклоняясь, чтобы потрогать находку. – Ради Христа, сошедшего с креста и несущего милосердие, – чем она пахнет? Кровью и кишками? Нет, она чиста, как платье девственницы. И все же я что-то чую. Насилие. Простейшее разрушение. Я чувствую, что треклятый скелет дрожит, как нервная чистокровная борзая. Она чем-то набита. Ну-ка, хлебнем глоточек.
Он сел в машину.
– Так, с чего же начнем? С этого?
Он щелкнул рычажком.
Машина заворчала, как собака Баскервилей, потревоженная во сне.
– Славный зверек. – Он перебросил другой рычажок. – Как же ты заводишься, зверек? Куда давить, когда проклятая штуковина раскочегарится на полную? У тебя нет колес. Что ж, удиви меня. Рискнем.
Машина дернулась.
Машина тронулась с места.
Машина поехала. Помчалась.
Он крепко вцепился в «баранку».
– Господи Боже! – вырвалось у него.
Поскольку он оказался на шоссе и несся вперед.
Мимо свистел воздух. Небо переливалось стремительно меняющимися цветами.
Спидометр показывал семьдесят, восемьдесят.
Шоссе, извилистой лентой уходившее к горизонту, летело ему навстречу. Невидимые колеса громыхали по быстро ухудшавшемуся покрытию.
Далеко впереди появилась другая машина.
Она стремительно приближалась. И…
– Он едет не по той стороне! Жена, ты видишь? Он прется по встречке.
Тут он осознал, что жены рядом с ним нет.
Он сидел один в автомобиле, мчавшемся – уже девяносто миль – навстречу другой машине, летевшей с той же скоростью.
Он повернул руль.
Его машина ушла влево.
Почти одновременно встречный автомобиль тоже решил исправить положение и перешел на правую полосу.
– Проклятый болван, чем он думает… где здесь тормоз, будь он неладен?
Он зашарил ногой по полу. Тормоза не было вовсе. Право слово, странная машина. Мчится, как ты пожелаешь, но не останавливается до каких пор? Пока горючка не кончится? Тормоза нет. Ничего, кроме нарастания скорости. На полу целая куча круглых кнопок, которые, когда он давил на них, прибавляли оборотов мотору.
Девяносто, сто, сто двадцать миль в час.
– Боже всемогущий! – воскликнул он. – Мы же столкнемся! Девушка, как вам это нравится?
В последний миг перед столкновением он представил себе, что это ей еще как нравится.
Автомобили столкнулись. И взорвались облаком пламени. И разлетелись в куски. И перевернулись. Он почувствовал, как его швыряет и крутит. Он летел в небо, будто изо всех сил подброшенный факел. Его руки и ноги плясали в воздухе безумный ригодон, а он ощущал в обманчивом и мучительном экстазе, как его кости ломались, словно стебельки мяты. Затем, вцепившись в смерть, как в темную подругу, жестикулируя, он выпал в черное изумление, дрейфуя в дальнейшее ничто.
Он лежал мертвым.
Он долго лежал мертвым.
Потом он открыл один глаз.
Он ощущал под своей душой медленное пламя. Он чувствовал, как бурлящая вода поднималась к вершине его сознания, словно заваривался чай.
– Я мертв, – сказал он, – но жив. Жена, ты видела все это? Мертвый, но живой.
Он обнаружил, что сидит в машине.
Десять минут он сидел так и думал обо всем случившемся.
– Ну, что? – бормотал он. – Разве это не было интересно? Более того, восхитительно. Если не сказать, почти одухотворяюще? Я имею в виду, что оно вытряхнуло из меня напрочь все, что было, выпихнуло душу через ухо, перекрыло мне дыхание и порвало кишки, сломало кости и сотрясло мозги, но, но, но, жена, но, но, но, милая, дорогая Мег, Мегги, Меган, хотел бы я, чтобы ты была здесь, это могло бы вытряхнуть табачную копоть из твоих паршивых легких и раздробить неподъемную замшелую могильную плиту приземленности, гнетущую твою сущность. Дай-ка взглянуть, жена, дай разобраться… Харпвелл-мой-муж-поэт…
Он защелкал выключателями.
Он запустил мотор, рычащий, как огромная собака.
– Не предпринять ли нам еще попытку? Еще один пикник на бастионе? Ну-ка, ну-ка…
И он погнал автомобиль вперед.
Почти сразу же машина разогналась до ста, а потом и до ста пятидесяти миль в час.
Почти сразу же впереди появилась встречная машина.
– Смерть, – сказал поэт. – Ты, значит, всегда здесь? Крутишься, так сказать, рядом? Это твои охотничьи угодья? Что ж, проверим твою выносливость!
Автомобиль мчался вперед. Второй – ему навстречу.
Он вывернул на соседнюю полосу.
Второй автомобиль повторил маневр, устремляясь к гибели.
– Вижу… что ж, а если так? – сказал поэт.
Он щелкнул выключателем и нажал еще один дроссель.
За мгновение до удара обе машины преобразовались. Просочившись через иллюзорную вуаль, они сделались реактивными самолетами на взлете. С громким визгом два самолета, извергавшие пламя, разорвали воздух, громыхнули, преодолевая звуковой барьер, а потом раздался еще более мощный грохот – когда две пули столкнулись, сплавились, переплелись, слились кровью, сознанием и вечной чернотой и упали в сеть незнакомой и умиротворяющей полуночи.
«Я мертв», – снова подумал он.
И, слава Богу, это ощущение было приятным.
Придя в себя, он почувствовал, что улыбается.
Он сидел в той же самой машине.
«Дважды умер, – думал он, – и с каждым разом чувствую себя все лучше и лучше. Почему? Разве это не странно? Все страньше и страньше. Чудестраньше и чудестраньше».
Он снова завел мотор.
Что на этот раз?
«Может быть, локомотив? – думал он. – Как насчет поезда с большим черным паровозом из почти доисторических времен?»
И он стал машинистом мчавшегося по рельсам паровоза. Небо переливалось наверху, и на киноэкранах или что там еще имелось, быстро менялись иллюзорные изображения клубов дыма и струйки пара, вырывавшейся из свистка, и огромные колеса грохотали по рельсам, и рельсы впереди, плавно изгибаясь, уходили в холмы, и вдалеке из-за горы показался другой поезд, черный, как стадо буйволов, выбрасывавший сливавшиеся в непрерывную ленту клубы дыма, и несся он по тем же самым рельсам, прямо навстречу роскошному столкновению.
– Ага, – сказал поэт, – я начинаю понимать. Начинаю соображать, что это такое и для чего оно предназначалось, – для таких, как я, жалких бесприютных скитальцев мира, преисполненных растерянностью и скорбью сразу же по выпадении из материнского чрева, уязвленных христианским понятием вины и свихнувшихся из-за тяги к разрушению, и собирающих, как милостыню, то боль, то шрам и, сверх того, почти непереносимые попреки жены, но несомненно, что все мы хотим умереть, мы хотим быть убиты, и здесь это нам предоставляется в самом удобном виде с немедленной оплатой! Так плати, машина, выдавай, железяка, этот сладкий бред! Выжимай меня досуха, смерть! Я весь твой.
И два локомотива столкнулись и взгромоздились на дыбы. Они вкатились по черной лестнице взрыва, и заклинили свои шатуны, и слепились своими гладкими негритянскими животами, и потерлись котлами, и эффектно озарили ночь синхронным наклоном вбок и россыпью шрапнели и пламени. Потом локомотивы в тяжеловесном хищном танце схватились и со всем обоюдным неистовством и страстью слились вместе, приветствовали друг друга чудовищными реверансами и упали с обрыва и тысячу лет летели в каменную пропасть.
Поэт очнулся и немедленно ухватился за рычаги. Чувствуя себя полуоглушенным, он что-то напевал себе под нос. Или орал что-то на дурной мотив. Его глаза сверкали. Его сердце часто-часто билось.
– Еще, еще; теперь я понимаю, я знаю, что делать, еще, еще, умоляю, о Боже, еще, ибо истина даст мне свободу, еще!
Он надавил на три, четыре, пять педалей.
Он перебросил шесть выключателей.
В автомобиле-самолете-локомотиве-планере-торпеде-ракете.
Он мчался, он изрыгал пар, он ревел, он парил, он летел.
Ему в лоб выворачивали автомобили. Мчались локомотивы. Его таранили самолеты. Его взрывали ракеты.
На протяжении своего трехчасового загула он разбил две сотни автомобилей, пустил под откос двадцать поездов, разбил десять планеров, взорвал сорок ракет и, далеко в космосе, расстался со своей славной душой в заключительном, пышном, как на празднике Четвертого июля, торжестве смерти, когда межпланетная ракета со скоростью в двести тысяч миль в час налетела на железный метеор и очень живописно отправилась в ад.
В общей сложности, по его прикидкам, за несколько коротких часов его разорвало в клочья и вернуло воедино без малого полтысячи раз.
Кода все закончилось, замер, сидел, не прикасаясь к рулю и не трогая педали.
Просидев так с полчаса, он начал смеяться. Он запрокинул голову назад и издавал оглушительные военные кличи. Потом он встал, потряс головой, чувствуя себя пьяным, как никогда в жизни, теперь уже по-настоящему пьяным, и знал, что теперь останется таким навсегда и спиртное ему больше не понадобится.
Я наказан, думал он, действительно наказан наконец. Я наконец почувствовал боль, и сильную боль, много-много раз, так что больше мне не будет нужно искать боли, не нужно будет стремиться к разрушению, не нужно будет принимать новые оскорбления или получать новые раны или искать просто обиды. Благослови, Господи, человеческий гений и изобретателей таких машин, что позволяют расплатиться с виной и в конце концов избавиться от темного альбатроса и неподъемного бремени. Спасибо тебе, Город, старый светокопировщик алчущих душ. Спасибо тебе. И где здесь выход?
Сдвинулась, открываясь, дверь.
Там, ожидая его, стояла жена.
– Ну, явился, – сообщила она. – И все еще пьян.
– Нет, – возразил он. – Мертв.
– Пьян.
– Мертв, – сказал он, – восхитительно мертв наконец-то. Что значит: свободен. Я не буду больше нуждаться в тебе, мертвая Мег-Мегги-Меган. Ты тоже выходишь на свободу, как страшное угрызение совести. Тирань кого-нибудь другого, девочка. Разрушай. Я прощаю тебе все грехи передо мною, ибо я, наконец, простил их сам себе. Я сорвался с христианского крючка. Я возлюбленный скитающийся мертвец, который, скончавшись, сможет наконец-то жить. Иди и сделай так же, леди. Да пребудет сущность с тобой. Получи наказание и освободись. Пока, Мег. Прощай. Бывай.
Он побрел прочь.
– И куда же ты намерен отправиться? – крикнула она.
– Ну, как же – прочь отсюда к жизни и крови жизни; наконец-то счастливый.
– Вернись! – взвизгнула она.
– Нельзя остановить умерших, ибо они скитаются по Вселенной, счастливые, как дети, в темном поле.
– Харпвелл! – скрипуче воззвала она. – Харпвелл!
Но он вступил на ленту серебристого металла.
И позволил мертвой реке нести его, а сам хохотал, пока на щеках его не заблестели слезы, прочь, прочь, от криков, и визга, и брани этой женщины – как ее звали? – впрочем, неважно, обратно и дальше.
И, достигнув Ворот, он вышел наружу и пошел вдоль канала ясным днем, направляясь к далеким городам.
Теперь он, как шестилетний мальчишка, распевал подряд все старые песенки, какие только знал.
Это была церковь.
Нет, не церковь.
Уайлдер дал двери захлопнуться.
Он стоял в полутемном соборе и ждал, что же будет дальше.
Крыша, если здесь была крыша, дышала великой неизвестностью и текла вверх за пределы поля зрения.
Пол, если здесь был пол, представлял собой просто твердь внизу. Он тоже был черным.
А потом появились звезды. Это было почти точно так же, как в ту, первую, ночь, когда его, еще ребенка, отец взял за город на холм, где огни не заглушали Вселенную. И оказалось, что темноту заполняют тысячи, нет, десятки тысяч, нет, десять миллионов миллиардов звезд. Звезды были очень разными, яркими и равнодушными. Даже тогда он твердо знал: им безразлично. Дышу я или не дышу, живу или не живу – глазам, глядящим со всех сторон, безразлично. И он взял отца за руку и цепко ухватился за нее, как будто мог свалиться в эту бездну.
Теперь же, в этом здании, он был исполнен того же прежнего ужаса, и прежнего ощущения красоты, и прежнего призыва к другим человечествам. Звезды пробуждали в нем жалость к крошечным людям, затерянным в необъятном пространстве.
Потом произошло еще одно событие.
Под ногами у него широко открылось пространство, сияющее еще миллиардом искорок.
Он висел, подобно мухе, замершей в полете перед линзой огромного телескопа. Он шел по водам космоса. Он стоял на прозрачной сфере великанского глаза, и вокруг него, как в зимнюю ночь, под ногами и над головой, везде и всюду, не было ничего, кроме звезд.
Итак, в конце концов это оказалась церковь, собор со множеством повсеместно разбросанных вселенских святилищ: здесь поклоняться туманности Конская голова, здесь туманности Ориона, а здесь – Андромеда, как голова Бога, яростно пронизывает взглядом бесформенное вещество ночи, чтобы пронзить и его душу и приколоть ее, мятущуюся, к изнанке его плоти.
Отовсюду несмыкаемыми и немигающими глазами на него смотрел Бог.
И он, подобная бактерии крошка той же самой Плоти, смотрел на Него и почти не мигал.
Он ждал. И в пустоте проплыла планета. Она обернулась вокруг оси и представила ему широкое, спелое, как осень, лицо. Она прошла по кругу и оказалась у него под ногами.
И он стоял над далеким миром зеленой травы и высоких пышных деревьев, и воздух был свеж, и бежала река, подобная рекам его детства, и в ней отражалось солнце и играла рыба.
Он знал, что совершил очень далекое путешествие, чтобы попасть в этот мир. Позади остался целый век полета, сна, ожидания, и теперь пришла награда.
– Мое? – спросил он у простого воздуха, простой травы, протяженной простоты воды, журчавшей на песчаных отмелях.
И мир безмолвно ответил: твое.
Твое – без длительного странствия и скуки, твое – без девяноста девяти лет полета с Земли, без сна в тубусах поддержания жизнедеятельности, без внутривенного питания, без кошмаров, в которых будет являться утраченная Земля, твое – без мук, без боли, твое без проб и ошибок, провала и разрушения. Твое – без пота и ужаса. Твое – без горьких слез. Твое. Твое.
Но Уайлдер не протянул руку, чтобы взять предложенное.
И солнце померкло в небе иного мира.
И мир уплыл у него из-под ног.
И еще один мир всплыл и явил впечатляющий парад еще более яркого великолепия.
И этот мир тоже свернул с пути, чтобы принять на себя его вес. И, если уж на то пошло, луга там были еще зеленее, горы венчали шапки тающих снегов, на дальних полях тучнели неведомые злаки, и косы ждали у края поля, чтобы он мог взять их, и размахнуться, и скосить урожай, и прожить там всю жизнь, как ему заблагорассудится.
Твое. Это говорило легчайшее прикосновение атмосферы к волоскам в его ухе. Твое.
И Уайлдер, даже не покачав головой, попятился. Он не сказал: нет. Он лишь подумал о своем неприятии.
И травы на лугах засохли.
Горы разрушились.
Речные отмели обратились в пыль.
И мир исчез.
И Уайлдер снова стоял в космосе, где Бог стоял перед тем, как сотворить мир их Хаоса.
И наконец он заговорил и сказал себе:
– Это было бы просто. О Всевышний, да, мне хотелось бы этого. Ни трудов, ничего – просто принять. Но… Ты не можешь дать мне то, чего я хочу.
Он посмотрел на звезды.
– Ничего и никогда не дается даром.
Звезды стали меркнуть.
– На самом деле все очень просто. Я должен брать взаймы, я должен зарабатывать. Я должен добывать.
Звезды потускнели.
– Премного обязан, большое спасибо, но нет.
Звезды исчезли.
Он повернулся и, не оглядываясь, пошел в темноту. Он толкнул дверь ладонью. Он вышел в Город.
Он заставил себя не слышать, как механическая вселенная за его спиной рыдала огромным хором, хныкала и сетовала, как отвергнутая женщина. В просторной роботизированной кухне посыпалась наземь посуда. Но он ушел, прежде чем она упала на пол.
Это был Музей Оружия.
Охотник шел между стендов.
Он открыл витрину и вскинул в руках оружие, похожее на паучью лапку.
Оно загудело, из дула вылетел рой металлических пчел, которые ужалили мишень-манекен, стоявший ярдах в пятидесяти, и безжизненно, с грохотом посыпались на пол.
Охотник удовлетворенно кивнул и положил ружье на место.
Он шел дальше, охваченный детским любопытством, и пробовал то одно, то другое оружие, которое то испаряло стекло, то заставляло металл растекаться ярко-желтой лужицей расплавленной лавы.
– Замечательно! Отлично! Неподражаемо!
Он восклицал снова и снова, распахивая и закрывая витрины, и в конце концов выбрал себе ружье.
Это оружие без шума и ярости уничтожало материю. Нажал кнопку, голубая вспышка, и мишень просто исчезала. Ни тебе крови. Ни яркой лавы. Ни трассирующей очереди.
– Ладно, – заявил он, покидая Обитель ружей, – оружие у нас есть. Как насчет дичи, крупнейшего зверя для Долгой охоты?
Он прыгнул на движущийся тротуар.
За следующий час он миновал тысячу домов и окинул взглядом тысячу открытых парков, и его палец ни разу не дернулся на спусковом крючке.
Он беспокойно переходил с дорожки на дорожку, менял скорость, ехал то в одну сторону, то в другую.
И в конце концов он увидел металлическую реку, стекавшую под землю.
Инстинктивно он перепрыгнул на нее.
Металлический поток понес его вниз, в потаенное нутро Города.
Здесь царила теплая кровь-темнота. Здесь странные насосы задавали пульс Города. Здесь очищался пот, смазывавший движущиеся дороги, поднимавший лифты и наполнявший конторы и склады движением.
Охотник, слегка пригнувшись, стоял на дорожке. Его глаза сощурились. На ладонях выступила испарина. Спусковой крючок под указательным пальцем сделался скользким.
– Да, – прошептал он. – Видит Бог, это оно. Сам Город… Великий зверь. Как я сразу не подумал об этом? Животное-Город, страшная добыча. Он потребляет людей на завтрак, обед и ужин. Он убивает их машинами. Он хрустит их костями, как хлебными палочками. Он выплевывает их, как зубочистки. Он живет спустя много времени после их смерти. Город, клянусь Богом, Город… Ну, теперь…
Он скользил через темные гроты, усеянные телевизионными глазами, показывавшими ему аллеи в отдаленных парках и высокие башни.
Река спускалась все ниже, и он погружался все глубже в чрево подземного мира. Он миновал стадо тарахтевших маниакальным хором компьютеров. Он вздрогнул, когда из одной из титанических машин вылетело облако конфетти, образовавшееся при пробивании множества дырок, которые, вероятно, должны были отмечать его передвижения, и опустилось на него шелестящим снегопадом.
Он поднял ружье. Он выстрелил.
Машина исчезла.
Он выстрелил еще раз. Решетчатая консоль под еще одной машиной бесследно исчезла.
Город закричал.
Сначала негромко и басовито, а потом тонко заверещал, и вопил все громче и громче, а потом тише, как сирена.
Замигали лампы. Началась перекличка сигнальных звонков. Металлическая река у него под ногами задергалась и замедлила ход. Он выстрелил в телевизионные экраны, которые теперь светились белым у него над головой. Они моргнули и прекратили существование.
Город вопил все тоньше и отчаяннее, и вскоре охотник сам утратил разум, и мозг из его костей посыпался черной пылью безумия.
Он слишком поздно увидел, что дорога, по которой он мчался, уходила в скрежещущую пасть машины, использовавшейся для каких-то давно забытых надобностей много веков назад.
Он подумал, что, нажав на спуск, заставит ужасную пасть исчезнуть. Она и впрямь исчезла. Но дорога двигалась дальше, и его мотало и подбрасывало, по мере того как она набирала скорость, он понял наконец, что его оружие не уничтожало существующее, цель всего лишь делалась невидимой, но продолжала незримо существовать.
Он испустил ужасающий вопль, не уступающий крику Города. И последним усилием швырнул ружье. Оно разлетелось на шестеренки, колесики и зубья и провалилось вниз.
Последним, что он увидел, была разверзшаяся перед ним шахта, глубиной, наверно, в милю.
Он понял, что падать до самого дна ему придется около двух минут. Он отчаянно завизжал.
Но что хуже всего, нельзя даже надеяться потерять сознание во время падения.
Реки сотряслись. Серебряные реки затрепетали. Тротуары споткнулись, задергались на бегу в своих металлических берегах.
Уайлдер с трудом удержался на ногах.
Он не видел причины сотрясения. Лишь где-то вдали вроде бы раздался дальний крик, слабый отголосок ужасного вопля, но он быстро затих.
Уайлдер ехал дальше. Его несла серебристая дорожка. Но Город словно растерялся и изумился. Город словно насторожился. Его многообразные могучие мускулы напряглись и застыли.
Почувствовав это, Уайлдер зашагал вперед, хотя дорожка сама быстро несла его в ту сторону.
– Слава Богу. Вот и Ворота. Чем скорее я покину это место, тем счастливее…
Ворота действительно были перед ним, не более чем в сотне ярдов. Но стоило ему произнести вслух свои мысли, как река остановилась. Задрожала. И двинулась в обратную сторону, унося его туда, куда он совершенно не собирался.
Не веря своим ощущениям, Уайлдер повернулся и упал. Его ладони уперлись в поверхность мчавшегося тротуара.
Лицом, прижатым к вибрирующей сетчатой поверхности текучей, как река, мостовой, он ощущал под собой шорох и скрип, гудение и стон вечного течения, вечных лихорадочных путешествий и бессмысленных экскурсий. Под бесстрастным металлом жужжали и жалили батальоны шершней, о чем-то гудели и стихали отставшие пчелы. Не в силах подняться, он видел, как уплывают вдаль Ворота. «Что же мне так тяжело?» – подумал он и сообразил, что за дополнительная тяжесть не дает ему подняться – реактивное снаряжение, способное дать ему крылья.
Он нащупал ладонью выключатель на поясе. И за миг до того, как тротуар увлек бы его в лабиринт крыш и музейных стен, оказался в воздухе.
Он замедлил полет, затем описал в воздухе петлю и завис над беззаботным Паркхиллом; с ног до головы перепачканный смазкой, тот глядел в небо с улыбкой на грязном лице. Неподалеку от Паркхилла, у самых Ворот, стояла перепуганная горничная. Еще дальше, на причале возле яхты, замер, повернувшись спиной к Городу, Ааронсон, тревожно ожидая, когда же можно будет отправиться отсюда.
– Где остальные? – крикнул Уайлдер.
– О, они не вернутся, – небрежно отозвался Паркхилл. – В этом можно не сомневаться. Я имею в виду, что это роскошное место.
– Роскошное?! – повторил Уайлдер, нервно подпрыгивая вверх-вниз и медленно поворачиваясь в воздухе. – Мы должны вытащить их оттуда! Здесь опасно.
– Опасно для тех, кому здесь не нравится, – возразил Паркхилл. – А мне нравится.
Тем не менее все вокруг – и в почве, и в воздухе – вопияло о приближении землетрясения, но Паркхилл предпочитал не обращать на это внимания.
– Ты, конечно, уйдешь, – сказал он как ни в чем не бывало. – Я это предвидел. Но почему?
– Почему? – Уайлдер кружил в воздухе, как стрекоза перед надвигающимся шквалом. То взмывая вверх, то снижаясь, он швырял слова в Паркхилла, который не считал нужным уклоняться, а глядел, улыбаясь, вверх и ловил их. – Помилуй Бог, Сэм, это же ад. Марсианам хватило здравого смысла сбежать отсюда. Они увидели, что построили чудище, с которым не смогли совладать. Проклятый Город делает все, а это чересчур! Сэм!
Но в этот миг они оба посмотрели вокруг и вверх. Потому что небо начало смыкаться. На потолке сползались громадные задвижки. Крыши домов, как огромные цветы, выгибались, складываясь. Окна закрывались. Двери захлопывались. По улицам эхом разносился грохот орудийной канонады.
Ворота дрогнули.
Челюсти-створки Ворот начали с грохотом сходиться.
Уайлдер вскрикнул, резко развернулся и устремился вперед.
Он услышал голос горничной внизу. Увидел, как она воздела к нему руки. И, нырнув вниз, подхватил ее. Пнул ногами воздух. Реактивный двигатель поднял обоих.
Как пуля к мишени, он мчался к воротам. Но за мгновение до того, как он, отягощенный дополнительной тяжестью, достиг их, Ворота с грохотом сошлись. Он едва успел резким виражом уйти вверх вдоль бездушного металла, как весь Город сотрясся от стального рокота.
Паркхилл внизу что-то кричал, а Уайлдер устремился вверх вдоль стены, кидая быстрые взгляды по сторонам.
Небо повсюду закрывалось. Лепестки опускались, опускались. Лишь справа от него остался последний клочок каменного неба. Он помчался туда. И успел, прорвался, и прямо под его дергавшимися в полете ногами встал на место последний стальной щит, и Город замкнулся в себе.
Он на мгновение завис в воздухе, потрясенный, а затем полетел вдоль внешней стены к причалу, где Ааронсон, стоя возле яхты, взирал на огромные запертые Ворота.
– Паркхилл, – прошептал Уайлдер, глядя на Город, на его стены, на его Ворота. – Ты глупец. Проклятый глупец.
– Все они глупцы, – отозвался Ааронсон и отвернулся. – Глупцы, глупцы.
Они выждали еще немного, прислушиваясь к Городу – гудящему, живому, предоставленному самому себе, его гигантская пасть поглотила несколько крох тепла, несколько заблудших людей, скрытых где-то в его глубинах. Ворота не откроются больше никогда. Город получил то, в чем отчаянно нуждался, и этого ему хватит очень надолго.
Уайлдер глядел назад с яхты, которая несла их по каналу прочь от города и вон из горы.
Где-то через милю они догнали поэта, который шел в одиночестве по берегу канала. Он помахал им.
– Нет. Нет, спасибо. Мне, похоже, надо пройтись. Отличный день. Пока.
Впереди лежали города. Маленькие города. Достаточно маленькие для того, чтобы люди управляли ими, а не оказывались в их власти. Он слышал духовую музыку. Он видел неоновые огни в сумерках. Он различал свалки металлолома на свежем воздухе под усталыми звездами.
В предместьях городов стояли высокие серебристые ракеты, ожидая, когда же можно будет извергнуть пламя и умчаться в звездную пустыню.
– Реальность, – шептали ракеты. – Реальность. Реальное путешествие. Реальное время. Реальное пространство. Не надо подарков. Ничего не надо даром. Только добрый тяжелый труд.
Яхта прикоснулась к знакомому причалу.
– Мой Бог, ракеты, – пробормотал Уайлдер. – Погодите, вот доберусь до вас…
И он побежал в ночь, чтобы поскорее исполнить обещанное.
1949 г. Опубликовано в 1967 г.
Назад: Пришествие
Дальше: Празднество