Книга: Как работает пропаганда
Назад: Глава 10. Как в это можно поверить?
Дальше: Глава 12. Лучше один раз увидеть

Глава 11. «Все очень просто: слова»

Август и сентябрь 1999 года были страшными для России. 7 августа несколько отрядов под руководством террористов Шамиля Басаева и Хаттаба попытались с территории Чечни прорваться в Дагестан. Бои продолжались до 14 сентября, пока террористы с большими потерями не были вынуждены отойти. Погибли почти триста российских военных. В эти же жуткие дни произошло несколько масштабных терактов. 4 сентября грузовик с огромным количеством взрывчатки взорвался в дагестанском городе Буйнакске рядом с домом, где жили семьи военных. 8 сентября произошел взрыв на первом этаже девятиэтажного дома на улице Гурьянова в Москве. Дом взлетел на воздух за две секунды до полуночи, когда бóльшая часть его жителей спали. 13 сентября в пять утра произошел взрыв в подвале восьмиэтажного дома в Москве на Каширском шоссе. Несмотря на принятые после этих взрывов сильнейшие меры безопасности, 16 сентября в 5:57 утра в Волгодонске Ростовской области рядом с девятиэтажным домом взорвался грузовик.
Эти события не только произвели ужасающее впечатление на всю страну, но и сильно изменили политическую обстановку в России, где стремительно старевший президент Ельцин все больше выпускал власть из рук. Был усилен контроль на вокзалах и в аэропортах, все настойчивее раздавались требования об отмене моратория на смертную казнь, возрастала подозрительность — и властей, и обычных людей. Российская авиация начала бомбить Грозный, и 24 сентября председатель Правительства РФ Владимир Путин на пресс-конференции в столице Казахстана Астане заявил: «Мы будем преследовать террористов везде. В аэропорту — в аэропорту. Значит, вы уж меня извините, в туалете поймаем, мы в сортире их замочим, в конце концов. Все, вопрос закрыт окончательно». Несмотря на общее эмоциональное напряжение в стране, у многих эти слова вызвали сомнение и неприятие. Может ли глава правительства использовать подобные выражения, пусть даже в тяжелую для страны минуту? Впрочем, другим понравилось, что премьер выражается, «как настоящий мужик».
Такие «вбросы» сниженной лексики в русский язык происходили и до появления на политической сцене Владимира Путина. Язык — живой организм и быстро реагирует на любые сдвиги в обществе. Борис Пастернак, мало приспособленный к житейским трудностям, зато с удивительно тонким чутьем поэта ощущавший и описывавший важнейшие черты своего времени, в романе «Доктор Живаго» приводит своего героя после многих мытарств в нэповскую Москву, уже пережившую революцию, гражданскую войну, военный коммунизм.
«Дамы профессорши, и раньше в трудное время тайно выпекавшие белые булочки на продажу наперекор запрещению, теперь торговали ими открыто в какой-нибудь простоявшей все эти годы под учетом велосипедной мастерской. Они сменили вехи, приняли революцию и стали говорить „есть такое дело“ вместо „да“ или „хорошо“».
Советский канцеляризм «есть такое дело» — одно из проявлений «опрощения» и «советизации» интеллигенции, одна из реакций языка на происходящие перемены.
Но, если вдуматься, истории про «мочить в сортире» и про «есть такое дело» описывают два противоположных процесса. Профессорские жены, которые начали говорить «по-пролетарски», сделали это более или менее неосознанно, просто потому, что поплыли по течению, уносившему их все дальше от привычной дореволюционной жизни.
Владимир Путин вроде бы тоже выразился «нечаянно», под воздействием эмоций. В 2011 году на встрече с сотрудниками Магнитогорского металлургического комбината он рассказал:
«Или, помните, я вот ляпнул там по поводу того, что будем мочить там где-то… Я приехал (где-то на выезде был)в Питер прилетел в расстроенных чувствах, меня приятель спрашивает: „Ты чего такой грустный?“ Я говорю: „Да ляпнул чего-то, видимо, некстати, и неприятноне должен я, попав на такой уровень, так языком молоть, болтать“. Он говорит: „Ты знаешь, я вот сейчас в такси ехал, и таксист говорит: «Что-то там мужик какой-то появился, правильные вещи говорит»“. Но из этого я сразу сделал два вывода: во-первых, никогда нельзя задирать нос и считать, что каждый из нас — я на своем месте, вына своемя был тогда премьером. Я премьер, и считал, что уж меня все знают, я такой важный. А таксист говорит: „Там мужик какой-то правильные вещи говорит“. Во-первых, он не знает, кто я такой: просто мужик какой-то. А во-вторых, то, что я ляпнул, — по форме, наверное, неправильно, а по сути — верно».
Отсюда следует, что фраза про «мочить в сортире» была сказана нечаянно — Путин ее «ляпнул». Однако впоследствии Владимир Путин не раз будет прибегать к этому же приему, осознанно используя грубые, жаргонные, уголовные выражения. Известный лингвист Максим Кронгауз сказал об этом:
«У него яркое речевое поведение: он часто пользуется сильным приемом, который в стилистике называется „снижение“: говорит грамотно и хорошо, потом вдругбах!„мочить в сортире“, „замучаетесь пыль глотать“, „жевать сопли“ и так далее… Тут важно не то слово, которое он употребил, а сам прием, который указывает, что Путин в речи ведет себя как настоящий мужчина… Он задал некую манеру крепкого мужчины, своего в доску. У него речь не бюрократа, а мачо, и этот прием работает».
Такие словечки работают на имидж. Да и в 2011 году, готовясь к новым президентским выборам, Путин, очевидно, не случайно напомнил рабочим Магнитки о своем давнем «ляпе». Скорее всего, рассчитывая, что эти слова прибавят ему голосов на выборах.
* * *
В 1949 году английский журналист и литератор Эрик Артур Блэр, писавший под псевдонимом Джордж Оруэлл, выпустил книгу «1984», обессмертившую его имя. Страшная, безнадежная картина тоталитарного общества, прототипом для которой послужил сталинский СССР, описывала государство, где все действия и мысли людей находятся под постоянным контролем. У них нет ни малейшей возможности вести «частную» жизнь — даже дома за жителями Англии в страшном будущем 1984 года следит «телеэкран», с которого к тому же постоянно изливается пропаганда. При этом его «притушить было можно, полностью же выключить — нельзя». Лицо практически обожествленного правителя, Старшего Брата, преследует людей повсюду, потому что, где бы они ни находились, им следует помнить, что «Старший Брат смотрит на тебя». Контролируется все, и даже сексуальные отношения считаются «нашим партийным долгом». Выйти из-под контроля невозможно, и поэтому, как только герой романа, Уинстон Смит, начинает вести дневник, он уже понимает, что практически мертв и его рано или поздно должны разоблачить и уничтожить. Но все-таки его рука, как будто сама по себе, пишет в дневнике: «Долой Старшего Брата, Долой Старшего Брата, Долой Старшего Брата, Долой Старшего Брата». Он сам приходит в ужас от того, что сделал, и понимает, что погиб.
«На него напал панический страх. Бессмысленный, конечно: написать эти слова ничуть не опаснее, чем просто завести дневник; тем не менее у него возникло искушение разорвать испорченные страницы и отказаться от своей затеи совсем. Но он не сделал этого, он знал, что это бесполезно. Напишет он ДОЛОЙ СТАРШЕГО БРАТА или не напишетразницы никакой. Будет продолжать дневник или не будет — разницы никакой. Полиция мыслей и так, и так до него доберется. Он совершили если бы не коснулся бумаги пером, все равно совершил бы — абсолютное преступление, содержащее в себе все остальные. Мыслепреступлениевот как оно называлось.
Мыслепреступление нельзя скрывать вечно. Изворачиваться какое-то время ты можешь, и даже не один год, но рано или поздно до тебя доберутся».
Но дальше выясняется, что дело не просто в том, что его должны арестовать и уничтожить — как врага Старшего Брата. Уинстон ведь ничего не сделал. Он только подумал. Нет, не только. Он совершил самое страшное из преступлений — «мыслепреступление». И преследовать его будет не простая полиция, а «полиция мыслей». Власть Старшего Брата (хотя мы так и не узнаем, как и Уинстон, существует он на самом деле или нет) опирается далеко не только на террор. Жители оруэлловского государства, подобно участникам эксперимента Соломона Аша, должны верить в самые бессмысленные вещи, вот только цена неверия здесь — жизнь.
Над всей жизнью людей «1984» реют три лозунга: «Война — это мир», «Свобода — это рабство», «Незнание — сила». Три фразы, бессмысленность которых очевидна, но в мире Оруэлла в них все верят. Как верят в то, что никогда не существовало тех людей, которых «распылили» — уничтожили. И если это были известные люди, то задача министерства правды, где работает Уинстон, уничтожить все упоминания об этих людях в газетах, все их фотографии, а значит, и воспоминания о них, изменить само прошлое. И люди действительно исчезают, а остальные вроде бы верят в то, что их никогда не было. И в то, что министерство правды занимается не ложью, а правдой, а в министерстве любви не пытают и не мучают людей, а внушают им любовь. Для Старшего Брата и его партии важнее не столько «распылить» как можно больше людей, сколько заставить всех поверить в то, что война — это мир, свобода — это рабство, незнание — сила.
Когда совершается то, что Уинстон предвидел с самого начала, и он попадает в министерство любви, от него требуют прежде всего поверить в то, во что поверить невозможно. Когда-то он записал в своем дневнике: «Свобода — это возможность сказать, что дважды два — четыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует». И теперь в застенках министерства любви он должен признать, что это не обязательно так.
«О’Брайен поднял левую руку, тыльной стороной к Уинстону, спрятав большой палец и растопырив четыре.
Сколько я показываю пальцев, Уинстон?
Четыре.
А если партия говорит, что их не четыре, а пять,тогда сколько?
Четыре.
На последнем слоге он охнул от боли. Стрелка на шкале подскочила к пятидесяти пяти. Все тело Уинстона покрылось потом. Воздух врывался в его легкие и выходил обратно с тяжелыми стонами — Уинстон стиснул зубы и все равно не мог их сдержать. О’Брайен наблюдал за ним, показывая четыре пальца. Он отвел рычаг. На этот раз боль лишь слегка утихла.
Сколько пальцев, Уинстон?
Четыре.
Стрелка дошла до шестидесяти.
Сколько пальцев, Уинстон?
Четыре! Четыре! Что еще я могу сказать? Четыре!
Стрелка, наверно, опять поползла, но Уинстон не смотрел. Он видел только тяжелое, суровое лицо и четыре пальца. Пальцы стояли перед его глазами, как колонны: громадные, они расплывались и будто дрожали, но их было только четыре.
Сколько пальцев, Уинстон?
Четыре! Перестаньте, перестаньте! Как вы можете? Четыре! Четыре!
Сколько пальцев, Уинстон?
Пять! Пять! Пять!
Нет, напрасно, Уинстон. Вы лжете. Вы все равно думаете, что их четыре. Так сколько пальцев?
Четыре! Пять! Четыре! Сколько вам нужно. Только перестаньте, перестаньте делать больно!
Вдруг оказалось, что он сидит и О'Брайен обнимает его за плечи. По-видимому, он на несколько секунд потерял сознание. Захваты, державшие его тело, были отпущены. Ему было очень холодно, он трясся, зубы стучали, по щекам текли слезы. Он прильнул к О'Брайену, как младенец; тяжелая рука, обнимавшая плечи, почему-то утешала его. Сейчас ему казалось, что О'Брайенего защитник, что боль пришла откуда-то со стороны, что у нее другое происхождение и спасет от нееО'Брайен.
Вынепонятливый ученик,мягко сказал О'Брайен.
Что я могу сделать?со слезами пролепетал Уинстон.Как я могу не видеть, что у меня перед глазами? Два и двачетыре.
Иногда, Уинстон. Иногдапять. Иногдатри. Иногдавсе, сколько есть. Вам надо постараться. Вернуть душевное здоровье нелегко».
И когда Уинстон страшной ценой предательства своей любви обретает то, что в министерстве любви считается «душевным здоровьем», он уже признает, что дважды два — пять, и главное, делает это теперь вполне искренне, вовсе не из-за страха перед крысами, которые иначе съели бы его лицо.
«Он остановил взгляд на громадном лице. Сорок лет ушло у него на то, чтобы понять, какая улыбка прячется в черных усах. О жестокая, ненужная размолвка! О упрямый, своенравный беглец, оторвавшийся от любящей груди! Две сдобренные джином слезы прокатились по крыльям носа. Но все хорошо, теперь все хорошо, борьба закончилась. Он одержал над собой победу. Он любил Старшего Брата».
В этой безжалостной книге, рассказывающей о терроре и унижениях, о подавлении и предательстве, особую роль играет язык. Оруэллу языковая ситуация в описанном (не поворачивается язык сказать «придуманном») им обществе казалась настолько важной, что он добавил к своему роману приложение, где специально объяснил, что такое новояз.
«Новояз, официальный язык Океании, был разработан для того, чтобы обслуживать идеологию ангсоца, или английского социализма. В 1984 году им еще никто не пользовался как единственным средством общенияни устно, ни письменно. Передовые статьи в „Таймс“ писались на новоязе, но это дело требовало исключительного мастерства, и его поручали специалистам. Предполагали, что старояз (т. е. современный литературный язык) будет окончательно вытеснен новоязом к 2050 году».
В реальных тоталитарных государствах не было людей, которые специально занимались созданием и навязыванием новояза. Но новый язык всегда следует за изменениями в обществе.
После революции возникло огромное количество новых слов. И это были не только «продразверстка», или «пятилетка», или изменившие свое значение «товарищ» и «совет», но еще и множество аббревиатур — сегодня уже привычных, но после революции казавшихся уродливыми символами новой жизни. Время изменилось, жизнь изменилась, нужны новые обозначения. И начали расползаться — ЧК, ЦК, ОГПУ, НКВД, РСДРП(б), а за ними ЖЭУ, Рабкрин. «Замком по морде» — шутили в советское время про заместителя комиссара по морским делам. Но настоящие сокращения не так уж отличались от шуточных.
Об этом много размышлял Александр Солженицын, когда работал над «Архипелагом ГУЛаг». Литературовед Андрей Ранчин так описывает суть этих мыслей, разбросанных по всей книге:
«Параллельно мотиву возрождения разворачивается противоположный мотивуничтожения слова, убиения в человеке человека. (Надругательство над словомметонимия насилия над телом и душой.) Этот мотив выходит на поверхность текста многократнов описании черного дыма и пепла от сожженных рукописей, нависшего над Лубянкой (т. 1, ч. 1, гл. 3); в перечне литерных статей — чудовищных аббревиатур, символе насилия не только над невинными людьми, но и над самим русским языком (ч. 1, гл. 7); в упоминании о советских писателях, воспевших рабский труд „ каналоармейцев “ (т. 2, ч. 3, гл. 3); в замене имени зэка номеромбуквой и цифрами; в вымирании полных „алфавитов“ заключенных: „28 букв, при каждой литере нумерация от единицы до тысячи“ (ч. 5, гл. 1) (т. 3., с. 12); в кощунстве над словом, в поругании словав обозначении Особых лагерей „фантастически-поэтическими“ именами: Горный лагерь, Береговой лагерь, Озерный и Луговой лагерь (ч. 5, гл. 1) (т. 3., с. 36)…»
Старые слова меняли свое значение. Остались только те смыслы, которые были дозволенными с идеологической точки зрения.
«Слово „свободный“ в новоязе осталось, но его можно было использовать лишь в таких высказываниях, как „свободные сапоги“, „туалет свободен“. Оно не употреблялось в старом значении „политически свободный“, „интеллектуально свободный“, поскольку свобода мысли и политическая свобода не существовали даже как понятия, а следовательно, не требовали обозначений».
Теоретически в СССР или в нацистской Германии можно было употребить выражение «политически свободный», но что оно значило? Был ли в нем смысл? Герой пьесы Михаила Булгакова «Зойкина квартира» тоже заметил изменение смысла слов:
«Обольянинов. Сегодня ко мне в комнату является какой-то длинный бездельник в высоких сапогах, с сильным запахом спирта, и говорит: „Вы бывший граф“ …Я говорю простите… Что это значит„бывший граф“? Куда я делся, интересно знать? Вот же я стою перед вами.
Зоя. Чем же это кончилось?
Обольянинов. Он, вообразите, мне ответил: „Вас нужно поместить в музей революции “. И при этом еще бросил окурок на ковер.
Зоя. Ну, дальше?
Обольянинов. А дальше я еду к вам в трамвае мимо Зоологического сада и вижу надпись: „Сегодня демонстрируется бывшая курица“. Меня настолько это заинтересовало, что я вышел из трамвая и спрашиваю у сторожа: „Скажите, пожалуйста, а кто она теперь, при советской власти?“ Он спрашивает: „Кто?“ Я говорю: „Курица“. Он отвечает: „Она таперича пятух“. Оказывается, какой-то из этих бандитов, коммунистический профессор, сделал какую-то мерзость с несчастной курицей, вследствие чего она превратилась в петуха. У меня все перевернулось в голове, клянусь вам. Еду дальше, и мне начинает мерещиться: бывший тигр, он теперь, вероятно, слон. Кошмар!»
Кроме того, в новоязе произошло резкое упрощение словаря и грамматики и дело здесь не просто в желании отказаться от сложных исключений, как это делают, например, многие создатели искусственных языков. Оруэлл пишет:
«Помимо отмены неортодоксальных смыслов, сокращение словаря рассматривалось как самоцель, и все слова, без которых можно обойтись, подлежали изъятию. Новояз был призван не расширить, а сузить горизонты мысли, и косвенно этой цели служило то, что выбор слов сводили к минимуму».
Упрощение языка связано с упрощением мысли, о чем весело рассказали Ильф и Петров в «12 стульях»:
«Словарь Вильяма Шекспира, по подсчету исследователей, составляет 12 000 слов. Словарь негра из людоедского племени „Мумбо-Юмбо“ составляет 300 слов. Эллочка Щукина легко и свободно обходилась тридцатью».
Но у Оруэлла это звучит совсем не весело. Добавим: это процесс двусторонний. Постоянное повторение простейших лозунгов порождает более примитивное мышление, а чем примитивнее у человека мысли, тем более простыми словами он их выражает.
В новоязе существовало несколько словарей, над которыми постоянно корпели специалисты.
«Словарь B состоял из слов, специально сконструированных для политических нужд, иначе говоря, слов, которые не только обладали политическим смыслом, но и навязывали человеку, их употребляющему, определенную позицию. Не усвоив полностью основ ангсоца, правильно употреблять эти слова было нельзя».
Языковое манипулирование — это не только расчеловечивание (тутси — тараканы, французы — лягушатники). Максим Кронгауз приводит и другие примеры:
«Для участников боевых действий с двух сторон есть нейтральные определения: „силы украинской армии“ и „ополченцы“. В слове „повстанцы“ уже появляется легкий знак минуса, который может усиливаться разными способами, но максимальный минусэто, конечно, „террористы“. Соответственно, от „сил регулярной армии“ мы тоже переходим к „бандеровцам“, „фашистам“ и так далее. Эта линейка, когда от нейтрального самоназвания переходят к максимально негативной номинации, — типичный способ языкового манипулирования, с помощью которого мы не просто называем явление, а даем ему оценку. Фактически эта оценка не является, как говорят лингвисты, эксплицитнойявной, но она заложена внутри значения слова. Мы не говорим, что повстанцы или солдаты украинской армиинехорошие люди, мы сразу закладываем эту оценку в номинацию, и, соответственно, с этим бессмысленно спорить. Это стандартный пропагандистский прием. Кроме того, вырабатываются специальные слова ненависти, тоже характерные для нашей ситуации, когда для одной или другой противоборствующей стороны придумывается как можно более оскорбительное название, потому что привычные нам „кацап“, „москаль“ и „хохолникого уже не обижают: они слабые. Так появилось название „ватник“ для прорусски настроенных граждантут не только национальная окраска, но и социальная: ватник — это одежда для не самых высоких слоев общества, поэтому это еще и принижение по социальному признаку. Интересен случай с ленточками. Есть принижение людей, а это принижение символа. Это началось с белой ленточкисимвола протеста, которую Путин первым сравнил с контрацептивами. И с обратной стороны тот же прием используется в отношении георгиевской ленты. „Колорад“это принижение символа георгиевской ленточки. Сходные языковые приемы применяются в разных конфликтах всеми сторонами, иначе говоря, конфликты разные, участники разные, а языковые приемы одни и те же. И ответное: „укры“издевательство над тем, что укры якобы были предками украинцев, и даже более сильное „укроп“ или „укропы“. Здесь много игровой, креативной ненависти, но все-таки ненависти».
Назад: Глава 10. Как в это можно поверить?
Дальше: Глава 12. Лучше один раз увидеть