Книга: Музыка призраков
Назад: Часть вторая
Дальше: От автора

Часть третья

Ла. В ее имени слышался веселый звон, и, будто она была музыкальной нотой, малышка все время что-то напевала. Мистер Чам постукивал пальцами по рулю, а сидевший рядом с ним Нарунн слегка покачивал головой, насвистывая подхваченный мотив. Они ехали уже довольно долго, трясясь на кочках и колдобинах так, что перехватывало дыхание, терпя внезапные рискованные перестроения машин, перегруженных пассажирами и вещами, а также повозки и тракторы, норовившие влезть в и без того плотный поток. Но Ла это ничуть не волновало: она отлично устроилась на заднем сиденье возле Тиры, обняв ее крошечной ручонкой за талию. Завидев или услышав что-нибудь интересное, Ла выпрямлялась и жадно разглядывала происходящее: карнавал с барабанами чхайям и огромными танцующими марионетками у входа в храм, стайка школьниц в сине-белой форме, кативших на своих велосипедах по плотинам вдоль высохших рисовых полей, свадьба, гудевшая от пиликанья бамбуковых флейт и кокосовых тро. Если за окном тянулся плоский сельский пейзаж, девочка снова съезжала на сиденье, сворачиваясь, как улитка в раковине, и приникала к Тире, ища возле нее комфорта и безопасности. Дурные предчувствия, одолевавшие Тиру в отеле, давно рассеялись, и им на смену шло что-то более сильное и уверенное, хотя девушка пока не могла понять что.
Утром, в храме, когда их познакомили, первые слова, сорвавшиеся с детских губ, были:
– А мне сегодня четыре года!
Малышка сосчитала вслух, а затем, прижав другой рукой большой палец, оттопырила нужное число пухлых пальчиков, чтобы все увидели. Тира ожидала увидеть тщедушное создание, сломленное горем, но поднятое вверх личико сияло от любопытства, отодвинувшего потерю на второй план.
– Это вы тетя из Америки? – допытывалась Ла. Круглые темные глаза осеняли ресницы, такие же шелковистые и черные, как волосы, обрамлявшие личико маленькой луны. Почтенный Кон Оул, стоя рядом, с надеждой улыбнулся, и Тира, опустившись на корточки, чтобы быть одного роста с малышкой, ответила:
– Да, и я приехала везти тебя праздновать день рождения. Хочешь посмотреть гиббонов и малайзийских медведей?
Ла энергично кивнула и захихикала, когда Нарунн отступил и начал приглушенно ухать и чесаться, как обезьяна.
– Вы тоже из Америки, дядюшка? – спросила малютка, прикрывая рот ладошками, чтобы скрыть свое веселье.
Нарунн заворчал в притворном негодовании:
– Вот еще! Кое-откуда получше!
– А откуда?
– Из джунглей, конечно!
Ла на секунду прищурилась, после чего, видимо, пришла к такому же мнению. Нарунн и мистер Чам взяли ее за руки и повели к машине. Почтенный Конг Оул и Тира отстали на несколько шагов.
– Я сказал ей, что вы – тетушка из Америки, – признался настоятель. – С вашей стороны очень любезно было подыграть. Пусть, думаю, у нее появится повод к радостному ожиданию – например, дня с человеком, который никак не связан с ее горем.
– С виду она в полном порядке, – отозвалась Тира. – Удивительно веселая.
– Маленькие дети быстро оправляются, а эта так просто на редкость. Носится вприпрыжку, как мыльный пузырек, маленькие послушники за ней повсюду ходят, – настоятель кивнул на монахов, собравшихся поглазеть, любопытных и настороженных. – Опекают ее, но держатся на подобающем расстоянии, согласно монастырскому уставу. Я – единственный нарушитель, – усмехнулся Оул Конг. – Я устроил ее в моей келье. Неидеально, но пока сойдет.
– А вы сказали ей, что случилось?
Старый монах кивнул.
– Я сказал, что мама ушла, – без подробностей, как и почему. Подобно большинству детей ее возраста, девочка поняла это так, что мама «уехала» и ее нет рядом, по крайней мере физически… Как она в этом разбирается, трудно понять… Ла часто спрашивает, когда вернется мама, а я отвечаю, что ее мама отправилась в долгое путешествие к лучшей жизни, а Ла пока поживет с нами в храме. Малышка чует неладное, но не расспрашивает. Такова мудрость невинности – она не ищет ответов, которые не в силах принять.
Некоторое время они шли в молчании. Подойдя к машине, настоятель сказал:
– Еще я просил вас приехать потому, что вас, по-моему, хочет видеть Старый Музыкант. Ему сказали, что вы будете сегодня, но он, должно быть, запамятовал, потому что уехал в город со сборщиками милостыни. Наверное, вы увидитесь на обратном пути из Пном Тамао… – Монах постоял секунду, сложив руки за спиной в задумчивом полупоклоне. – Он – единственный, кто выглядит расстроенным в присутствии малышки и старается как можно реже с ней встречаться, хотя именно он настоял, чтобы мы взяли ее в храм.
– Расстроенным? – удивилась Тира.
Настоятель покачал головой:
– Пожалуй, расстроенный – неудачное слово… Он принял ее потерю близко к сердцу. В любом случае, если он вас снова увидит, мне кажется, ему станет легче.
Несмотря на недавнее знакомство, Тире казалось, что она хорошо знает Конга Оула – она читала его пространную переписку с теткой. «Когда нас постигает несчастье, – писал монах в одном из последних писем к Амаре, – всеобщее, как война, или личное, как болезнь, очень соблазнительно рассматривать религию как ответ. За много лет в монашестве я пришел к мнению, что религия – лишь иной способ задать вопрос «почему?». Почему страдание? Почему мы здесь?»
Настоятель всегда понимал недоговоренное, и Тира считала свидетельством его духовности эту способность читать в чужих душах, не нарушая известных границ. Она поняла, почему Амара много лет искала его советов, несмотря на разделявшее их расстояние. С Конгом Оулом Тире было легко – так, как никогда не бывало в присутствии других монахов.
– Простите, я планировала приехать еще раз, – виновато сказала она после паузы, – просто удачной возможности не было.
– Понимаю, – настоятель поглядел ей в глаза. – Вы пока поезжайте, нхом атмах. Будьте осторожнее на дороге.

 

С пассажирского сиденья донесся глубокий вздох. Ему вторило мягкое сопенье прижавшегося к Тире маленького тельца. Сонное дыхание заснувших Нарунна и Ла свивало гипнотический ритм вокруг ее сердца. Тира осторожно опустила головку девочки себе на колено, позволив ей вытянуться на сиденье. Ла пошевелилась, промурлыкав во сне несколько оставшихся нот. За считаные часы, проведенные вместе, Тира с болезненной ясностью поняла, что ребенок научился петь себе колыбельные и засыпать под них, а значит, девочке знакомо одиночество. Еще не зная, что такое смерть, малышка чувствует, что мама больше не придет. Машину тряхнуло на большой выбоине, и Ла повернулась на бок, зарывшись в складки блузки Тиры. Девушка тихонько поглаживала Ла, пока та снова не задышала ровно. «Нхом атмах», – назвал их настоятель. Да, три человека, сидящие сейчас с ней в такси, – самая близкая к семье компания, какую обрела Тира со своего возвращения в Камбоджу.
Они свернули на проселочную дорогу – вдоль обочины торчали коричневые деревца без листвы. Клубы красной пыли тут же окутали машину плотным облаком – трудно было что-нибудь разглядеть впереди. Мистер Чам ехал осторожно, хотя на этом отрезке дороги других автомобилей не было. Поглядывая на Тиру в зеркало заднего вида, старый таксист сказал негромко, чтобы не разбудить Нарунна и Ла:
– Так всегда бывает в сезон засухи – ничего, кроме пыли. Как при Пол Поте.
Тира кивнула, рассматривая истощенный, скелетоподобный ландшафт за раздувавшимися шторками. Пыль поднималась и оседала, дожди смыли кровь, годы складывались в десятилетия, однако прошлое по-прежнему рядом – до него всего-то полвздоха. Стоит выдохнуть, и давнее отчаяние, какого Тира не знала вплоть до рокового дня, разворачивалось в огромную, непреодолимую территорию. Тогда они тоже были на пыльной проселочной дороге, и ее повозка двинулась в одном направлении, а повозка с матерью – в другом, почти сразу скрывшись за стеной пыли. Чаннара лежала на спине, накрытая кромой, и ее босые ноги, торчавшие из повозки, были последним, что увидела Сутира.
Это была тихая, молчаливая смерть. Чаннара умерла, поев тех же маленьких зеленых фруктов, которыми несколько недель назад отравился Рин, приняв их за карликовые манго. Братишка Сутиры был голоден – он голодал наравне с остальными, а в два-три года еще не знаешь, что съедобно, а что нет. Вернувшись с поля, взрослые нашли его на берегу за хижиной: Рин лежал под деревьями, которые один из деревенских стариков назвал дао крапоеу («крокодилов меч»), с длинными зелеными копьевидными листьями. Дыхание мальчика было уже слабым, прерывистым, Чаннара подняла его с земли и без конца повторяла:
– Зачем, зачем, зачем?
Пальцем она пыталась вынуть из его рта то, что он уже проглотил. Рин пробормотал:
– Риса, мама… Риса…
Самообладание покинуло Чаннару, и она закричала:
– Это не рис, малыш, не рис! Это не едят!
Через несколько часов Рин перестал дышать, замер с приоткрытым ртом, словно в ожидании риса, которого у них не было.
После смерти сына Чаннара ушла в себя, как с ней случалось в прошлой жизни, когда она садилась работать над новой статьей. Только на этот раз Сутира видела, что мама не выйдет из этого состояния, потому что у нее нет истории для рассказа, нет слов, способных вернуть ее брата. День ото дня молчание сгущалось, Чаннара увязала в нем все глубже, а потом Сутира увидела мать перед миской тех же зеленых фруктов в соусе из раздавленных свежих перцев чили и соли. Отчаянье во взгляде Чаннары, когда она подняла глаза от своей тарелки, сказало Сутире – уже поздно. Горе тоже яд, и тело Чаннары им переполнилось.
Сутира опустилась на пол напротив матери и сидела, тихо раскачиваясь. Безмолвные реки резали их лица, низвергаясь в разделившую их пучину. Они не разговаривали – о чем было говорить? Сердце выстукивало два слова: «Не умирай». А что творилось в голове у матери, она не решалась даже представить. До той минуты Сутира не замечала беззащитности Чаннары, ее детской хрупкости. Не умирай. Кроме этого невозможного желания, она хотела только утешить свою мать в последние часы.
Ночью Чаннара умерла, и Сутира единственный раз не сдержала громкого рыдания, когда проснулась и нашла мать бездыханной рядом, на соломенной циновке.
Узнав о смерти Чаннары, деревенское начальство выделило солдата увезти труп, чтобы удобрить им поля, согласно революционной практике. Сутире сказали, что она может теперь жить с дедом, бабкой и теткой в деревне, куда их отправили. Доехать туда на повозке можно за одно утро, но ввиду случившегося Сутиру освободили от работ на весь день. Используй это время, сказали ей, чтобы хорошенько обдумать выбор твоей матери, тебя могут вызвать дать критическую оценку ее поступку на ближайшем политсобрании коммуны. Выбор? Какой тут выбор? Здесь кругом одна смерть! Сутиру страшно злила пустота и осточертевший ландшафт, но поднявшаяся пыль заставляла молчать. Единственные звуки издавали колеса повозки, перемалывая кости земли.

 

Услышав гудок, Тира не сразу поняла, что сигналит их такси. Мистер Чам не убирал палец с кнопки, сбросив скорость до минимума. Они проползли мимо хлипкого остова крытой тростником хижины справа и высохшей пальмы слева. Пыли стало меньше, но впереди явно было какое-то препятствие. Тира решила – таксист пытается прогнать корову или буйвола, забредших на проселочную дорогу в поисках клочков побуревшей травы. Или в окрестностях Пном Тамао бродят дикие животные? Стая макак устроила засаду? Или это красные кхмеры, с АК-47 и гранатометами, перепоясанные патронными лентами…
Тира заморгала, прогоняя страх.
Мистер Чам сигналил все настойчивее. Нарунн что-то пробормотал и выпрямился на сиденье – голос был хриплым со сна. Ла последовала его примеру и тоже села, протирая глазки.
– Вон они, – с облегчением сказал мистер Чам. – Не хотел наехать на них в этих тучах.
Пыль медленно оседала, и стало ясно, почему старый таксист был настороже: впереди по обе стороны дороги исхудалые запыленные фигуры, сидя на корточках с ведрами и плошками в руках, подбрасывали воду дугами над дорогой, увлажняя землю. Их жесты показались Тире церемониальными – погребальными. У нее перехватило дыхание: долгий миг она не понимала – это фантомы прошлого, простой мираж или настоящие призраки, поднявшиеся из растрескавшейся земли? Куда унесла ее память на этот раз? Какие незарытые могилы они потревожили? Когда такси подъехало ближе, она разглядела, что на обочинах в основном дети и старики, но страшная худоба и лохмотья делали их на первый взгляд неотличимыми друг от друга.
– Что это они? – спросила Тира, обретя голос.
В машине царило молчание, будто подобные вещи необъяснимы и невыразимы. Тира повторила вопрос. Наконец Нарунн отозвался:
– Мочат дорогу, чтобы нам было лучше видно. – Он кашлянул, прочищая горло. – В ответ надеются получить от нас еды или мелких монет – что дадим.
– Не понимаю. Как они живут? Как такое может быть?.. – Тира слышала отчаянье в своем голосе. Что-то в ней ломалось, не выдерживало.
– Срок йюнг… – пробормотал мистер Чам, будто слова «наша страна» все объясняли.
– Но где их дома? Здесь же нет хижин, нет даже деревьев, которые давали бы тень! Откуда все эти люди? Где их дети, кто за ними смотрит?
С каждым словом самообладание оставляло Тиру.
– Они приходят из окрестных деревень, – сказал Нарунн ровным голосом. – Для проезжающих они просто нищие, но ведь это люди в преклонных летах… С ними внуки. Многие сироты, потому что их родители умерли.
– От чего?
– От болезней, голода, бедности.
– А почему у них обриты головы? Они в трауре?
– Некоторые, наверное, да. Вполне возможно, что кто-то из них недавно похоронил близкого человека. Но еще это знак того, что они приняли буддийский обет аскезы. В нормальных условиях старики бы медитировали в храмах, удалившись на покой в своем почтенном возрасте…
– Но ведь сейчас такая жара! Опасно долго находиться на солнце. Не надо им здесь быть, не надо!
– Однако они пришли…
Однако они пришли… Презрев заслуженный покой, пришли пресмыкаться на пыльной дороге и выпрашивать еду, чтобы накормить детей своих детей. Эта простая правда ножом резанула Тиру. Она вспомнила своих деда и бабушку, увидела их среди живых призраков на обочине – гордого, властного деда, прячущего украденные зерна риса за щекой, чтобы, вернувшись с поля, отдать ей, и свою бабушку, которая с опаской пробует незнакомый фрукт или листок, убеждаясь, что они не ядовиты, прежде чем дать ей, Тире. «Какая же мать не может уследить за своим ребенком, чтобы он жив остался?» – горько всхлипывала бабушка, узнав о судьбе внука и старшей дочери. Сперва Сутира приняла это за запоздалый упрек Чаннаре, но потом, глядя на сраженную горем бабушку, относившуюся к другим с неизменной нежностью, несмотря на собственную душевную боль, поняла: это бабушка себе вынесла приговор. Наверное, ей тоже хотелось умереть, как Чаннаре, наказав себя за то, что не уберегла своего ребенка. Ей, безусловно, было бы легче прекратить борьбу, отказавшись от этого мира с его бесконечными страданиями. Но бабушка жила и работала, потому что надо было заботиться о Сутире. Совсем как Яйа, не переставая скорбеть о своих покойных детях, боролась за жизнь, чтобы заботиться о целом выводке внуков.
Возможно, вопрос не в том, как можно жить в постоянных лишениях и чужом бессердечии, а что заставляет этих людей продолжать жить в мире, безразличном к их проблемам. Что? Сознание, что жизнь продолжится и после тебя, что ее огонек теплится не в тебе одном, а в каждом человеке или предмете, которые ты хочешь спасти? В Тире поднялась странная волна, затопив ее лицо и разорение вокруг.
– Пожалуйста, остановите машину, – попросила она, еле шевеля языком. – Я… мы не можем просто проехать мимо.
Ла, увидев слезы, потянула Тиру к себе.
– Мама, все нормально, – сказала она, от неожиданности перепутав Тиру со своей матерью. – Все нормально. Не смотри, мамочка! Раз от них тебе грустно, не смотри.
– Но у них же ничего нет, – рыдала Тира, которая не могла, не позволяла себе выплакаться, когда голодал ее братишка, и в конце концов его убил голод. – Ни еды, ни крова, ничего нет, а они нам воду принесли!
Она понимала, что говорит бессмыслицу.
– Пожалуйста, не плачь, – Ла прижала голову Тиры к своей груди и принялась гладить по волосам. – Давай отдадим им еду для пикника – я не буду, я кушать не хочу.
Мужчины молчали. Мистер Чам свернул к обочине, остановившись на клочке чахлых, сухих виноградных лоз. Ла поглаживала Тиру по волосам, что-то тихо напевая.
Когда девушка немного успокоилась, Нарунн, тронув ее за руку, спросил:
– Ну что, выйдем поздороваемся?
Тира поколебалась – от этой мысли замирало сердце, но кивнула.
Когда они вышли, их окружила толпа, озадаченная и любопытная. Ла раздала еду, купленную Тирой в гостиничном кафе, и свежие фрукты, которые они купили по дороге. Мистер Чам, знавший, чего ожидать – он ездил этой дорогой много раз, – достал пачку сотенных банкнот, которые наменял на заправке. Нарунн и Тира добавили денег от себя, но все равно не хватило. И никогда не хватит, в смятении думала девушка.
Как получилось, что после войны прошло уже несколько десятилетий, а страдания народа словно неизбывны? Вначале Тира думала, что привыкнет – повсеместность и обыденность страданий попросту притупят ее чувства, но чем дольше она жила в Камбодже, тем нестерпимее становилось видеть детей, купающихся в открытой сточной канаве, мать, роющуюся в мусоре в поисках пропитания и одежды для своих малышей, и тут же огромные рекламные щиты, призывающие покупать роскошные часы, и закусочные «съешь, сколько сможешь». Вот ослепший отец играет на музыкальном инструменте, а его одетая в лохмотья дочка с недетским самообладанием поет рядом с ним, даря прекрасную музыку миру, который этого не заслуживает. Всякий раз при виде таких картин Тира боролась с желанием отдать нуждающимся все. Она сходила с ума от отчаянья, от ощущения, что ничего, решительно ничего не может сделать. Но были минуты и вроде этой, когда ее охватывала ярость и желание ответных мер, потому что борьба за глоток воздуха, за цель и смысл жизни никогда не бывает бесстрашнее, чем при виде острой несправедливости.
Сейчас они сделали, что могли. Больше дать было нечего. Когда они прощались, кто-то сжал руку Тиры. Обернувшись, она увидела беззубую старуху.
– Моя дочка… – сказала та, – была твоя ровесница.
Особенность утраты в том, что она начинает мерещиться в каждом лице, которое видишь.
– Мне жаль, – проговорила Тира, вспомнив свою бабушку, умершую в безымянной пещере, где они с Амарой ее оставили. – Мне очень жаль, – повторила она.
Старуха кивнула и отпустила руку.

 

В зоопарке Ла скоро забыла печаль, придя в восторг от попадавшихся навстречу животных. Их приветствовал слоненок с поврежденным ухом, потянувшись хоботом к малышке и выдохнув ей в лицо свой камбоджийский поцелуй. Павлин распустил радужный хвост, и только потом все заметили, что у птицы нет одной ноги. Малазийский медведь с перевязанной лапой, зарывшись носом в открытый кокос, увлеченно его вылизывал, смакуя каждую капельку сока. Перевалившись на спину, он принялся кататься в пыли, не отпуская кокоса, как малыш со своей бутылочкой.
Перед широкой, забранной проволочной сеткой вольерой стайка оборванных деревенских ребятишек с нетерпением ожидала какого-то шоу от гиббонов. Один из мальчишек, с волосами такими же нечесаными и пропыленными, как шерсть обезьян, прижал губы к сетке и издал тихое уханье, обращаясь к самке, сидевшей с серьезным видом. Та заухала в ответ. Мальчишка повторил свой призыв, обезьяна оживилась и ухала, пока ее не затрясло – тело задрожало, будто внутри заработал мотор, и ей пришлось обхватить себя руками, чтобы успокоиться. Мальчишка поклонился, признавая свое поражение, и предложил гиббонихе громовую овацию своей компании.
Нарунн подошел к вольере и попытался повторить фокус, но гиббон, которого он дразнил, повернулся к нему спиной с угрюмым пренебрежением. Дети засмеялись, наперебой говоря, что самцы гиббонов упрямы и редко ведутся на шутки людей. Не растерявшись, мальчишка с растрепанными медно-рыжими волосами назначил себя экскурсоводом и принялся сыпать разнообразными фактами и занимательными историями об обитателях зоопарка. Тира узнала, что животные в Пном Тамао настрадались не меньше людей от жестокости бывших хозяев и нелегальной торговли. Их изымали у тех, кто продавал зверей и птиц ради выгоды, игры и забавы, а то и в качестве сырья для шаманских снадобий от болезней. Слоненок был ранен браконьером, убившим его мать. Павлин лишился лапы, попав в силки, расставленные деревенским знахарем. Лапу малайзийскому медведю сломал прошлый владелец, считавший, что у питомца строптивый характер – медвежонку, видите ли, не нравилось сидеть на цепи. Потом он продал беднягу в китайский ресторан, где готовили суп из медвежьих лап для богатых азиатских бизнесменов. При виде ужаса, отразившегося на личике Ла, мальчишка поспешил заверить:
– Но теперь он в безопасности и счастлив!
В доказательство он высоко поднял руки и засвистел беруангу. Секунду медвежонок смотрел на него, затем нехотя оставил кокос, медленно встал и поднял здоровую переднюю лапу – сломанную он держал у груди.
Рыжий «гид» торжествующе заулюлюкал, подбадривая медведя. Все обратили внимание на следы ожогов по всему телу мальчика. Ла смотрела на него во все глаза и наконец выпалила:
– Маленький дядюшка, а почему у тебя кожа морщинистая, как у дерева?
Ничуть не смутившись, «гид» пояснил, обращаясь к взрослым, будто чувствуя их острое, но сдерживаемое любопытство:
– Когда я был маленький, я добавил бензин в растительное масло. Когда я налил бензина на сковородку, вспыхнуло пламя и охватило меня всего! – На секунду его лицо потемнело, но мальчишка, тряхнув буйной шевелюрой, заявил: – Мне тогда всего пять лет было, а сейчас уже девять.
Они подошли к большой огороженной илистой яме с, как показалось сначала, бетонными фигурами. Но это оказались живые крокодилы, нежившиеся в грязи. Один из них широко разинул пасть, и мальчишка заявил:
– Он схватит все, что вы ему бросите – бананы, манго, обезьян… – Взглянув на Ла, он подмигнул мистеру Чаму и добавил громким шепотом: – И слишком любопытных маленьких девчонок!
Мистер Чам оглушительно захохотал, но сразу замолчал под выразительным взглядом Тиры.
Ла тут же отошла от грязевой ямы и взяла за руку Нарунна. Некоторое время они шли, держась за руки, – один очень высокий, другая очень маленькая. Когда они подошли к змеиной яме, Нарунн посадил Ла к себе на плечи, чтобы малютка могла поглазеть на клубок питонов, свернувшихся гигантскими раскрашенными брецелями; скрывая силу своей хватки под кажущейся ленивой неподвижностью.

 

– Тысяча… девятьсот… семьдесят восьмой, – медленно приговаривал человек, записывая год на верхнем листке. Отложив ручку, он поднял глаза и показал на поднос: – Чаю хотите?
Тунь не ответил, и хозяин налил немного чаю в единственную чашку. К облегчению Туня, чай был остывший, не крутой кипяток, как он опасался. Человек, словно размышляя о чем-то, глядел на светло-коричневую жидкость, затем отпил глоток и поставил чашку, кивнув своим молодым коллегам с едва уловимым приказом. Мальчишки подвели Туня к стулу в центре комнаты. Голова у Туня кружилась, перед глазами плыло. Он боялся упасть лицом на грязный кафельный пол, но его придерживали за плечи. Он почувствовал иррациональную благодарность за то, что его усадили – ни много ни мало на стул, да еще в комнате с письменным столом, воплощением образования и здравого смысла. Может, на этот раз все будет иначе? Сердце забилось чаще.
– Как бы нам сделать это более простым и менее болезненным для нас обоих? – пробормотал хозяин, отвернувшись к окну, за которым виднелся необъятный ствол старого дерева.
Тунь хотел ответить, сказать этому человеку, как он благодарен, но рот не открывался – челюсти даже заломило от сопротивления. Он мог только глотать, представляя чай в пересохшем горле. Жажда сводила с ума. «Тебя убьет не голод…» Мысли разбредались. Туню стало интересно, что еще, кроме огромного дерева, есть за маленьким квадратным окном, забранном железными прутьями. Когда его вели, толкая в спину, через двор, он шел с завязанными глазами, а теперь, в комнате с закрытой дверью, ему снова позволили видеть. Другие допросные, куда его приводили, были лишены мебели и не имели окон; эта же казалась странно цивилизованной, нормальной. «Как бы нам сделать это более простым и менее болезненным для нас обоих?» Тунь сосредоточился, силясь понять смысл вопроса. Что еще они от него хотят? Он рассказал им все, всю свою биографию, исчерпав список возможных предателей и врагов, которых мог назвать.
– Ничего не скажете? – следователь не сводил взгляда со ствола дерева. Туню показалось, что кора рябит, как шкура медленно двигающегося животного – питона, например. Или это целые армии муравьев бродят по трещинам и складкам коры? Перед глазами вдруг все расплылось, стало горячо, и когда он попытался моргнуть, то увидел очертания стального кабеля, ободравшего кожу с лица на ночном допросе. Муравьи кружили по затекшим щиколоткам, покусывая кожу. Как они сюда пробрались? Тунь заметил след, тянувшийся за ним от двери. Кровь на полу и стенах, повсюду. Она нападала на него, окрашивая все, что он видел, примешиваясь к любому вкусу – слюны, пота на губах, воздуха.
Следователь отвернулся от окна и начал листать бумаги на столе, проглядывая каждую страницу. Движения были резкими, но иногда рука замирала. Он казался рассерженным – нет, нетерпеливым, раздраженным, но никогда рассерженным.
– Значит, ничего, – ровно повторил он. – Абсолютно ничего нам полезного.
Тунь старался помнить, что перед ним человек, получивший прекрасное образование. В прошлой жизни он, наверное, преподавал литературу, или юриспруденцию, или литературу и юриспруденцию. В любом случае, перед ним сидел человек просвещенного ума, отнюдь не варвар.
– Сплошные пустые места, – монотонно продолжал тот. – Вы оставили бóльшую часть страниц незаполненными. Вы не сказали нам правды, которую мы и так уже знаем.
В этой формулировке Туню почудилась некая странность: каждое слово казалось ловушкой. «Если вы уже все знаете, зачем спрашивать?» Не осмеливаясь озвучить свой протест, он стал смотреть на черную революционную кепку, висевшую на расшатанном гвозде за спиной следователя. Неподвижный предмет. Ничего не весящий, добрый. Он не нанесет увечья, даже если бросить им с силой. Справа, на краю поля зрения, были развешаны знакомые предметы. Коровья привязь, размочаленная от частого употребления. Стальные кабели различной длины и диаметра. Электропровода с торчащей медной проволокой и токовые клещи. Прозрачный пластиковый пакет, запотевший от влаги и слюны. Плоскогубцы. Все в аккуратном порядке, каждый инструмент на своем крючке, для своей цели. А ниже – выведенная углем фраза. Даже не поворачивая головы, Тунь знал, что там написано: «Ты не должен кричать ни при каких обстоятельствах». Это правило написано здесь в каждой комнате. Это правило вбито в него.
– Вы ничего не хотите добавить, товарищ? Ничего больше не хотите нам сказать?
Мои руки… Едва вспомнив о руках, Тунь почувствовал, как металлический ободок соскальзывает с одного запястья. Руки быстро завели за спинку стула – наручники звякали, ударяясь о деревянные части. Затем кисти снова сковали. Проворные, надевают и снимают наручники за считаные секунды, эти два служебных пса… Нет, охранника. Мальчика. Они же мальчики, такие же люди, как он. Обязательно надо в это верить. Они способны внимать доводам рассудка, а если нет, им хотя бы знакома жалость. В глубине души они должны его жалеть. Один нагнулся и пристегнул и без того скованные ноги Туня к стулу. От страха у Туня началось что-то вроде бреда. Он надеялся, он всегда надеялся, что уж на этот-то раз все будет иначе! Надежда – последний редут его тела перед неизбежным полным разгромом, час которого выберут только они. Наравне с писаными правилами здесь существуют неписаные: «Ты не должен умереть под пытками. Ты будешь страдать столько, сколько мы сочтем нужным. Если ты умрешь, за тебя будет страдать другой».
– Будем как братья, – шепчет следователь. – Между нами не должно быть секретов. Вы признаетесь, я записываю. Разве так не будет проще и гуманнее?
Его хозяин. В это тоже надо верить – что сидящему перед ним не чужда человеческая порядочность. Тот, кто приглашает тебя к себе в комнату и предлагает чаю, не может быть совершенно лишен доброты. Рассудок Туня словно раскололся надвое: одна половина спорила с другой. Должна же быть в следователе частичка гуманности, к которой можно воззвать! «Будем как братья…» Да, давайте! Тунь попытался кивнуть, но боль пронзила шею и затылок до самой макушки. Он помнит дубинку, оставившую эту боль. Он отчаянно хочет угодить своему хозяину – сотрудничать, как они это называют, но молчание забивает горло. Страх издевается над ним, смеется: думал, сможешь меня пересилить?
Вдруг до него долетает порыв воздуха – человек перед ним с размаху бьет ладонями по столу так, что дребезжит чайный поднос:
– Говори!!
Черная кепка падает на пол, гвоздь с дребезжанием катится по полу, оставив неровную дыру в штукатурке. Тунь чувствует себя, как это отверстие – ничтожным, но совершенно разбитым. Его тело – омут боли.
Когда все вновь успокаивается, следователь говорит заученно-монотонно:
– Начнем с простого вопроса, – он делает еще глоток чая и полощет им рот, прежде чем проглотить, словно оттирая неприятный вкус с языка. – Какой сегодня день, товарищ?
Тунь не помнит. Год – да, помнит, семьдесят восьмой, следователь сам назвал, но сегодняшнего числа не знает. Не знает! Наступает новая волна паники – он помнит только, что уже был в похожей комнате – сегодня утром, вчера, позавчера, всю неделю – и много раз слышал те же вопросы, то же отсутствие логики. «Вы здесь, потому что вы виновны, вы виновны, потому что вы здесь». Тунь почувствовал, как туже стягивает щиколотки, и догадался – это не муравьи, а провода. Где-то здесь в комнате, он помнит, есть автомобильный аккумулятор. Тело конвульсивно, неподконтрольно дергается – остаточный эффект электрического тока с прошлого допроса. Тело помнит, даже если ум не улавливает смысла.
– Какой сегодня день, товарищ?
В аду нет времени, только вечные муки. Нервы напряжены, горло перехвачено. Ты не должен кричать ни при каких обстоятельствах. Электрический заряд сотрясает все его существо, раскалывая пополам. Огонь течет по жилам вместо крови, и все, чего хочет Тунь, – воды. Воды, пожалуйста, воды! Капельку, одну каплю на язык! Да, чай, чай! Один глоток! Краткое прояснение сознания – чай ставят у него перед глазами, так, чтобы он не дотянулся, зная, что это все, о чем он будет мечтать после электрошока. Жидкость тоже предназначена, чтобы его мучить. Все может стать инструментом пыток.
– Признайся в своих преступлениях, и тебя отведут обратно в камеру! Признайся!
Голова Туня взрывается.
Он не может отделить мысли от речи, свой собственный вой от воплей палачей, от рева пламени, испепеляющего его изнутри. Слова вырываются из горла, обжигая на ходу, распадаясь на мириады искр, игл и копий. Громоотводов. Новый разряд! И еще! Мир погружается во мрак.
Очнувшись в камере, Тунь вспомнил дату. Как раз ее-то он легко мог ответить – ему же называли сегодняшнее число на ночном допросе, когда он подписывал признание и ставил дату. Разве он не помнит? Нет. Он не смог выговорить даже это, не говоря уже о чем-то более пространном. Паника взяла верх, боль стала его единственным сознанием, и Туня снова обвинили в намеренном сокрытии информации. Стало быть, он, без сомнения, скрывает и кое-что поважнее – заговор с целью свержения Организации и прочие бесчисленные предательства.
– Ты предал партию! Если станешь отрицать, стало быть, партия ошибается, а подобные утверждения сами по себе предательство! Что бы ты ни сказал, ты виновен, вонючий труп! От этого тебе никуда не деться!
Последняя фраза была единственной истиной из всего сказанного: деваться ему действительно некуда. Безвыходность снова накрыла его, когда Тунь очнулся и понял, что не умер, как надеялся. Смерть – единственная возможность выйти из Слэк Даека, единственное послабление, которое здесь дают, и только партия решает, когда кому наступит срок. Они будут держать его живым, пока им это нужно, чтобы подтвердить свои подозрения, получить доказательства своим страхам, подпитать свою паранойю. Всякий раз находится еще одно имя и очередной предатель, которого Тунь может назвать. Чужая жизнь, которую он выменивает еще на один глоток воздуха. Но он не хочет жить. У него нет больше причины жить. Она ушла. Его якорь и компас. Цель его жизни.
Может, это и есть «правда», которая, как они заявляют, им известна и в которой ему осталось лишь сознаться, – что Тунь никогда не любил Организацию и воевал не за нее. В этом он готов признаться – да, в душе он был предателем с самого начала. Сегодня, как он вспомнил, пятое сентября семьдесят восьмого года, если еще не наступило завтра (он не знал, сколько провалялся без сознания). Это неважно. Время здесь ни к чему, оно не приносит ни лучика света в его вечную ночь, когда Тунь с завязанными глазами лежит в этой похожей на гроб каморке, а лишь напоминает ему о постоянной лжи, которой он себя кормил. Он верил, что сможет защитить Ситу, несмотря на суровую реальность и полную трансформацию страны и народа, метаморфозу, произошедшую с идеализмом, превратившимся в моральную извращенность. В конце концов, смог же он сберечь дочку даже в страшные месяцы после гибели Ом Паан среди ожесточенных боев накануне победы революционной армии, захватившей всю территорию Камбоджи. Если Сита уцелела в огне войне, когда его солдаты сгорали в уголь, как термиты на фермерском поле, избежала взрывов и пуль, свистевших мимо, тогда ей уже ничего не страшно. Нужно лишь везение, усиленное любовью, и неистовая решимость оберегать жизнь Ситы ценой своей. На поле боя быстро учишься верить в судьбу и удачу, когда на твоих глазах опытного командира сражает единственная пуля, а неуклюжий пехотинец остается невредимым после взрыва, уничтожившего весь отряд. Сите судьба сулила жить.
Когда в апреле семьдесят пятого революционная армия захватила Пномпень и долгая кровавая гражданская война подошла к концу, Тунь решил, что самое опасное позади. Даже среди разрухи, вызванной затяжным конфликтом, и хаоса, когда по всей стране горожан выгоняли в сельские районы, Тунь не сомневался, что порядок будет восстановлен и рано или поздно вернутся мир и спокойствие. Пережив такой катаклизм, страна непременно возродится, а с ней восстанет из пепла и он. Сделанного не воротишь, однако отныне Тунь решил поступать по совести: вдоволь наглядевшись варварства, он инстинктивно чувствовал – это единственный способ снова стать человеком. Во время массовой эвакуации, патрулируя зону недалеко от Пномпеня, он находил способы оставлять вместе семьи, которым угрожало разделение. Он отправлял горожан в деревни и села, где у них имелась родня, чтобы было где пристроиться. Он помогал потерявшимся детям отыскать родителей, а осиротевших отдавал добрым людям, которые позаботятся о малышах. Если имелся какой-то транспорт, Тунь первым делом сажал в него стариков и инвалидов. Он старался быть примером для своих подчиненных, хотя это удавалось не всегда. Однажды солдаты ворвались в маленький храм и, угрожая автоматами, выгнали оттуда монахов. Пока обезумевшие от запаха крови юнцы стреляли по святыням и статуям богов, Тунь увел монахов на соседнюю брошенную виллу и велел переодеться в любую гражданскую одежду, какую удастся найти. Это для их же безопасности, объяснил он. В другой раз он не смог помешать солдату застрелить убегавшего – видимо, офицера побежденных правительственных войск. Тунь услышал сзади крики, затем выстрел, а обернувшись, увидел, что офицер уже лежит на земле, лицом в грязи, и затылок разворочен пулей. В таких случаях можно было только благодарить судьбу, что Сита осталась во временном лагере под присмотром товарищей из женского отряда, сформированного для тыловой поддержки его части на период эвакуации. Через несколько недель после гибели Ом Паан дочь пыталась расспрашивать, почему смерть любимой няни была столь ужасной и почему она вообще умерла. Тунь смог придумать лишь неубедительную отговорку:
– Потому что сейчас война.
Сита кивнула, точно соглашаясь и принимая холодную несправедливость войны, но через мгновение уронила:
– Это из-за тебя. Папа, это все твоя вина.
Больше Сита не заговаривала об Ом Паан и не спрашивала, почему солдаты, не старше ее самой, убивают людей – девочке волей-неволей пришлось стать свидетельницей многих боев. Но ей и не надо было ничего добавлять – Тунь принял ее приговор как безоговорочный и справедливый. Когда человек участвует в войне, он несет ответственность за каждую оборванную жизнь. Тунь уже не хотел быть солдатом – ни революционным, ни каким другим; он хотел лишь того, что Организация обещала всем гражданам Демократической Кампучии: простую жизнь в деревне. В конце семьдесят пятого года, спустя шесть или семь месяцев нового режима, начались новые «чистки» в попытке избавиться от тлетворного буржуазного влияния в рядах партии. Искусство было признано бесспорно буржуазным, поэтому Тунь как бывший музыкант и интеллектуал был лишен военного звания, вместе с другими партийцами аналогичной биографии. Ему было велено для повышения пролетарской сознательности работать на полях и выращивать рис, но, учитывая его боевые заслуги и ценный вклад в революционное движение, Туню разрешили перевестись в деревню по своему выбору.
Тунь не мог поверить своей удаче: Организация словно подслушала его желание! Многим повезло куда меньше. Товарища Има, командира лесного лагеря, где Тунь проходил обучение, расстреляли, поставив в вину былое сотрудничество с вьетнамскими военспецами и, соответственно, идеологическую неразборчивость.
Тунь забрал дочь в деревню Чхлонг в провинции Кратьэх, откуда родом была его мать. Там им выделили традиционную деревянную хижину на сваях, выходившую восточной стеной на Меконг. Домишко был маленький, но крепкий, с большой комнатой и длинной узкой кухонькой сзади. Любимым местом Ситы стала верхняя ступенька лестницы: сидя на пороге, она вглядывалась в воду, высматривая иравадийских дельфинов, водившихся в этих местах. Однажды, вскоре после приезда, на рассвете Тунь катал ее на лодке, и им попалось небольшое стадо дельфинов, игравших с солнечными зайчиками, которые танцевали на водной глади. Самый маленький дельфин, детеныш не больше диванного валика, перевернулся и поплыл назад, весело помахивая короткими плавниками. Сита была в полном восторге – такой счастливой Тунь видел ее впервые после бегства из Пномпеня. Он не мог вернуть Сите все, чего она лишилась, – городскую квартиру, Ом Паан, детство, но подарил хотя бы эту мимолетную радость. Поэтому на рассвете, прежде чем вместе со всей деревней выйти на полевые работы, они с Ситой бесшумно выводили на реку пальмовую долбленку и ждали дельфинов.
Так они снова стали отцом и дочерью, радуясь новизне окружающего ландшафта, заведенному укладу деревенской жизни, обществу местных жителей, которые видели, что у ребенка нет матери, а у Туня – жены. Кое-кто из стариков помнил его мать в молодые годы, прежде чем она вышла замуж и переехала в Ник Лоунг, и этого было достаточно, чтобы Туня и его дочку в деревне приняли как своих – крестьян, а не бывших горожан, самый нежелательный элемент в те годы. Жители Чхлонга были растроганы, глядя, как «вдовец» заботится о единственной дочери и как осиротевшая девочка, в свою очередь, покровительственно относится к отцу. Во время полевых работ все видели, как порой Сита бросалась папе на шею с невинным восторгом, и хотя действовал новый закон о недопустимости проявлений семейной привязанности, многие про себя мечтали, чтобы их дети относились к ним с такой же нежностью.
Революция набирала обороты. Появились слухи о неслыханной нужде и голоде по всей стране. Чхлонг радикальные политические нововведения долго обходили стороной: товарищ Со Пим, секретарь Восточной зоны, куда входила и Кратьэх, имел репутацию человека гибкого и не видел необходимости насильно внедрять общие трапезы и революционную одежду – по крайней мере, пока. Он был очень популярным партийным лидером – впервые Тунь о нем услышал, когда под командованием товарища Со воевал в Кампонгтяме, к востоку от Меконга. Именно эта иллюзорная «связь» с человеком, которого он ни разу не встречал лично, позже окажется роковой. После первых «чисток», когда Туня лишили воинского звания, центральный комитет партии затеял кампанию общенациональных чисток, во время которых «вырывались с корнем» и уничтожались десятки тысяч «предателей». К апрелю или маю семьдесят седьмого, спустя два года после установления нового режима, слухи о массовых казнях стали неопровержимой реальностью. Из Чхлонга пропадали целые семьи, им на смену привозили новых, истощенных и измученных, как зомби, только затем, чтобы вскоре тоже увезти. Один за другим страну преследовали неурожаи риса, в том числе, как ни странно, северо-западные области, традиционно славившиеся своим плодородием. Центральный комитет партии обвинил в низких урожаях «внутренних врагов», составивших заговор с целью свержения Организации и подрыва правящего режима. Под подозрение попадали целыми деревнями – жителей обвиняли в укрывательстве предателей и казнили поголовно.
Три или четыре месяца назад исчез товарищ Со – поговаривали, что он тоже оказался среди обвиняемых. Якобы застрелился, когда центральный комитет партии выдал ордер на его арест. Ничего определенного Тунь узнать не мог – от народа все скрывалось, Организация была окутана непроницаемыми слоями секретности. Вопросов он не задавал, опасаясь привлечь внимание или сделать то, что заклеймило бы его врагом режима. Как и все, он жил сегодняшним днем – и боялся.
Как-то вечером в начале августа Тунь с дочерью вернулся с полевых работ. Закат был удивительно красивым – после дождя над водой повисла сияющая радуга, и они решили спуститься к реке вымыться и, может, увидеть дельфинов. Сита вошла в хижину взять перемену одежды, а Тунь высматривал в реке ныряющие головы или мелькнувший хвост. Он так увлекся, что не заметил трех приближающихся солдат революции, пока его не окружили.
– Вас вызывает Организация, – сказали они. Тунь похолодел. Эти три слова означали смертный приговор, а за вопрос, какое преступление он совершил, его могли пристрелить на месте. Тунь видел, что перед ним новички, недавно присланные в Чхлонг, и воззвать к родственным чувствам не получится. Он пытался умолять, но у него вышло только:
– Товарищи, моя дочь… ей всего двенадцать…
Тунь хотел сказать, что Сита еще ребенок и не проживет без отца, но ответ солдат оказался еще более невразумительным:
– Да, мы знаем. В этом и состоит твое преступление – в твоей дочери!
– Папа, – услышал он шепот Ситы с верхней ступеньки. Буржуазное слово, она уже давно так его не называла. С самого освобождения страны она обращалась к нему «отец», а с недавних пор – «товарищ отец». Тунь видел страх в ее глазах, слышал ужас в ее голосе. Он собрался с остатками мужества и ответил мягко, опустив революционный артикль перед именем:
– Сита, любовь моя… – Если они видятся в последний раз, пусть дочь знает, чтó она значит для него. – Моя жизнь… – Горло перехватило, и он не смог продолжать.
Солдаты приказали девочке войти в хижину, а его увели. Тунь не сопротивлялся. Он уже перестал бояться за себя. Если Сите придется выживать без него, нельзя давать им причину ее наказать. Он шел, ни разу не обернувшись. Деревенские о ней позаботятся, Ситу в Чхлонге любят. Она знает, к кому пойти… На перекрестке за деревней ждала повозка. Тунь сел в нее, и один из солдат тут же связал ему руки и ноги и завязал глаза. Тунь не понимал необходимости в таких сложностях – дело можно было решить одним выстрелом.
Пока повозка тряслась по ухабистым проселочным дорогам, вечер перешел в ночь, и темнота под повязкой стала совершенно непроницаемой. Цикады завели свой ночной концерт. Через несколько часов повозка наконец остановилась. Тунь почувствовал, как чьи-то руки развязывают веревку на щиколотках. Другая рука сдернула его с повозки. Он покачнулся, но удержался и не упал. Солдаты по очереди подталкивали его вперед, а он ковылял босиком – сандалии из автомобильной покрышки остались в повозке. Вскоре Тунь и его конвоиры остановились, послышался скрип открываемой деревянной двери. Последний тычок, и дверь с грохотом закрылась. Лязгнула металлическая цепь и замок. Тунь оказался на твердом бетонном полу, в кромешной темноте, окутанный слоями невразумительности.
Первый удар был нанесен посреди ночи – Туню показалось, что рухнула крыша. Белый свет залил комнату, ослепив его. Свет фонаря в глаза – повязку сдернули на нос. Последовал второй удар – прикладом винтовки сбоку по голове. Струйка крови потекла из-под волос на скулу.
– Признавайся в своем преступлении!
Тунь попытался объяснить, что не совершал преступлений, но получил пинок в грудь. Он настаивал, но ему не верили. Посыпались удары ногами и руками, пока он не повалился на бетонный пол, с трудом выдохнув:
– В каком преступлении?
Ответ оказался сокрушительнее града ударов, только что обрушившихся на него:
– У тебя аморальная связь с родной дочерью – мы видели, как вы обнимаетесь! Ты сам сказал, ей двенадцать лет, уже не маленькая, ее нельзя ласкать подобным образом. Это аморально. Любовь между отцом и дочерью нечиста. Твоя дочь тоже арестована, и если ты не хочешь, чтобы она страдала, как ты, признавайся в своем преступлении – во всех своих преступлениях, включая связи с предателями! Называй всю вашу ксае кбот, цепочку предателей и предательств…
На этом сердце Туня остановилось.

 

«Какое сегодня число, товарищ?»
Вспомнив дату, Тунь пожалел, что не может смеяться. Память – враг, последовательный предатель, она предает его вновь и вновь, однако он ничему не учится и все забывает. Он забыл, что в Камбодже никто не может считать себя в безопасности – ни мужчина, ни женщина, ни ребенок. Он забыл, что все, что ты сделал или не сделал, может быть расценено как преступление. Он забыл, что, коль скоро тебя обвинили, ты виновен, и все, с кем ты знаком, автоматически становятся твоими соучастниками. Он вечно забывает, он забыл. Он сказал им то, что они хотели слышать, – как связался с предателем Со Пимом, где впервые услышал об этом человеке, почему решил натурализоваться в Чхлонге… Он рассказал и правду, и ложь – все, в чем они требовали признания.
– Это правда, что ты с самого начала выполнял приказы предателя? Ты поэтому выбрал Чхлонг, деревню в зоне его ответственности, чтобы продолжать плести заговоры против Организации с ним и другими из вашей вражеской сети? Кого еще ты знаешь? Назови нам имена – всех, кого ты знал раньше, кого знаешь сейчас, всех, кого ты знал в своей жизни. Если ты не назовешь нам достаточно имен предателей из вашей ксае… Короче, ты хочешь, чтобы твоя дочь умерла? Вопрос стоит предельно просто, сам понимаешь.
И снова память подвела Туня – он начисто забыл все зло, которое они могут причинить, и начал говорить, делая признание за признанием, исписывая страницу за страницей. Бесчисленные имена, одни реальные, другие вымышленные… Но ни правда, которую он извергал из себя, ни ложь, которую изобретал, ничего не изменили. Они убили Ситу и выбросили тело в Меконг. Пусть теперь плавает с дельфинами, сказали они ему, ухмыляясь. Перед убийством ее изнасиловали, как Тунь узнал во время очередного допроса. В этом смысле они превратили его ложь в правду – партия действительно настолько сильна. Он должен был помнить.
Тунь ворочался в своей камере, каждый раз ударяясь о стену. Это не та камера, куда его бросили сразу после ареста, это «школа» Слэк Даек. Туня перевезли из Кратьэха в Кампонгтхом, в настоящий сантебал – центр безопасности. Чхлонг далеко, и он хотел бы забыть о ней, забыть навсегда, но это не в его власти. Память обманчива. Тунь слышит стон из соседней камеры и против воли вспоминает, что это Сохон. Аунг Сохон, одно из многих имен, которые предала его память. Чужая жизнь, которую он отдал в отчаянной надежде спасти дочь. Он любил Ситу – чисто, глубоко и невинно.
Но любовь не оправдание.

 

Сердце сильно дрогнуло, будто кто-то ударил в барабан. Тира проснулась, не понимая, где она, и опомнилась лишь через несколько секунд. Ла лежала рядом под покрывалом, зарывшись личиком в подушки. Одной ручонкой она обнимала фиолетового шелкового слона, которого они купили в сувенирном киоске отеля, другую свесила с кровати. Глядя на спящего рядом ребенка, девушка удивлялась, как такая маленькая жизнь может заполнять все ее, Тиры, существо и иметь над ней такую власть?
Она перегнулась через Ла посмотреть – ну конечно, Нарунн осторожно сошел с кровати и спит сейчас на полу, положив согнутую руку на лоб, а другой слабо сжимая пальчики Ла. И снова у Тиры забилось сердце – ох уж эта картография любви с ее вечно расширяющимися границами…
Внизу снова послышался звук барабана, разбудивший Тиру, – она еще приняла стук за собственное сердцебиение. Неслышно встав, она подошла к застекленной балконной двери. На травянистой лужайке возле детского бассейна группа подростков расставляла на эстраде инструменты для вечернего представления. Большой плакат на мольберте извещал, что выступает ансамбль «бывших беспризорников», которых местная некоммерческая организация обучает традиционной народной музыке.
В разгар приготовлений самый старший на вид – лет четырнадцати – ударил в раскрашенный сампо, сперва левой рукой, затем правой, попеременно проверяя каждую «голову» двойного цилиндрического барабана вдвое больше того, что Тира оставила на попечении Старого Музыканта…
Старый Музыкант. Он маячил на периферии сознания с упорством призрака. Тира вздохнула. Она не могла перестать думать о старике с самого возвращения из Пном Тамао.
После заповедника они должны были отвезти Ла в храм, но когда они позвонили настоятелю предупредить, что едут, Конг Оул сказал, что Старый Музыкант еще не вернулся из города. Значит, они не увидятся. Ну и ладно, подумала уставшая Тира – они порядком набегались за день – и спросила, можно ли взять Ла в гостиницу и оставить ночевать. Настоятель пришел в восторг.
Уже смеркается. Тира гадала, благополучно ли вернулся Старый Музыкант в Ват Нагару. Старик ей снился, когда она внезапно проснулась от удара барабана. Сон, впрочем, не запомнился… Настоятель бы обязательно позвонил, если бы что-то случилось.
Вернувшись в комнату, девушка проверила мобильный. Пропущенных звонков не оказалось. На всякий случай вернув громкость, Тира подошла к лежащему Нарунну, и, коснувшись губами его губ, прошептала:
– Эй, сонная голова…
Он пошевелился, открыл один глаз, затем другой:
– Что, спящее сердечко?
Тира засмеялась. Нарунн взглянул на Ла, державшуюся за его руку, и сказал неожиданно чистым для только что проснувшегося голосом:
– Давай съездим в Сиемреап. И ее с собой возьмем.
– Что?
Нарунн отпустил ручонку Ла и потянул к себе Тиру. Они лежали в объятьях друг друга, Тира опустила голову на грудь Нарунну, а он тихо говорил, выдыхая сон из своего тела:
– Мне сейчас приснился дом… Помнишь, я говорил, это на озере Тонлесап, недалеко от Сиемреапа, рыбацкая деревушка? – Тира кивнула. – Вы обе были со мной. Ты познакомилась с моей мамой, со всей моей семьей. Они нас ждали, живые, счастливые… Все было так реально…
Они лежали неподвижно, но, даже не глядя, Тира знала, что глаза Нарунна закрыты и он пытается вернуть тот сон и снова увидеть родных. Она слушала свое сердце, выстукивавшее непривычную мелодию, а за окном время от времени отвечал сампо, задавая ритм и ведя за собой.

 

Не в силах подняться, он продолжал сидеть под стеной, точно прикованный воспоминаниями. Несколько раз рядом останавливались незнакомые люди и вежливо спрашивали, не заблудился ли он, не помочь ли ему дойти до дома и есть ли у него вообще дом. Старый Музыкант уверял, что с ним все в порядке, и благодарил за заботу. Люди предлагали ему деньги – он смиренно отказывался. Но когда девочка из лавочки напротив, где продавали лапшу, в самый зной подошла к нему с пакетом жареной лапши и бутылкой воды, Старый Музыкант принял эту своевременную щедрость, благодарно кивнув ее родителям, владельцам магазинчика. Сейчас уже вечер. В сгущавшихся сумерках Белое Здание казалось не таким внушительным и с наступлением ночи грозило раствориться во мраке. Но Старый Музыкант знал, что дом переживет тьму, как привык делать уже несколько десятилетий.
В последнее время окончательно пришедший в упадок жилой комплекс вызывал горячие дебаты между активистами, боровшимися за сохранение Белого Здания как исторически ценного, девелоперов, порывавшихся его снести и построить что-то посовременнее на лакомом участке дорогой столичной земли, и жильцов, не знавших иного дома, кроме этого. Несколько месяцев назад доктор Нарунн читал ему вслух журнальную статью об авторе проекта Белого Здания Лу Бан Хапе, который, уступая только знаменитому Ванну Моливанну, стал провозвестником новой кхмерской архитектуры в период после завоевания независимости.
В 1949 году, говорилось в статье, Лу Бан Хап в числе других студентов отплыл на океанском лайнере из Сайгона в Марсель. В Париже многие его друзья увлеклись марксизмом, однако Лу Бан Хап под влиянием Ванна Моливанна, приехавшего во Францию несколькими годами ранее, выбрал иной вид революционного образования, поступив в Национальную высшую школу изящных искусств. Он стал последователем Ле Корбюзье, видного представителя модернизма. Если Маркс способом переустройства общества считал политическую мобилизацию, то Ле Корбюзье призывал к переосмыслению окружающей обстановки, структурирующей социальные отношения, и к отказу от украшательства ради математического порядка и гармонии. В статье цитировался отрывок из манифеста Ле Корбюзье «К архитектуре», переведенный на кхмерский: «У истоков сегодняшнего социального волнения лежит вопрос строительства: архитектура или революция?»
Ловивший каждое слово Старый Музыкант испытал ощущение дежавю, словно услышав давно забытый разговор. Спустя несколько дней ему наконец вспомнилось: «Музыка… или революция. Перед нами лежали две дороги, друг мой. Мы совершили чудовищную ошибку, но выбор есть всегда. Даже сейчас, даже здесь…»
Здесь – это в Слэк Даеке. Когда Тунь впервые понял, что они с Сохоном в соседних камерах, он с трудом поверил в такое совпадение, однако напомнил себе, что знакомых даже из разных провинций нередко сажают в одну тюрьму. Согласно брутальной логике Организации, зрелище пыток друга или любимого человека делает жертву куда разговорчивее и готовой признаться в любом преступлении. Почему же Тунь удивляется, что их пути пересеклись? В конце концов, в списке людей, которых он вовлек в этот кошмар, напротив имени Сохона он сделал пометку «знакомый знакомого».
Оказавшись в конце 1978 года в Слэк Даеке, Тунь и Сохон неожиданно подружились. Они и здесь сделали свой выбор, потому что в этой адской дыре, куда их, признанных врагов государства, бросили гнить, дружба была актом неповиновения, совместным саботажем, единственной призрачной возможностью спастись. Они украдкой пользовались каждым шансом поговорить, поскорбеть, повспоминать. Хотя они не видели друг друга через дощатую перегородку, но слышали стоны и крики, сдавленное дыхание, безмолвные мольбы к смерти поторопиться. Между ними возникла странная близость, словно боль, телесные страдания, обнажила сердце, как умеет только любовь. В этом смысле каждый из них узнал о другом столько, сколько мог вынести.
В марте 1974 года, в восьмой день рождения Сутиры, Сохон ушел в подполье. Они с Чаннарой обсуждали это несколько месяцев, решив, что празднование дня рождения станет превосходным прикрытием для отхода, а главное, докажет его преданность делу революции – иначе зачем бы отцу оставлять дочь в такой особенный день? Учитывая историю семьи Чаннары, привилегированное положение Советника и многолетнее пребывание в Америке, Сохон, по совету жены, должен был продемонстрировать свое революционное рвение, чтобы потом, очистившись от подозрений, вернуться за ней и Сутирой. Дело облегчила протекция выдающегося партийного интеллектуала, командующего Северной зоны товарища Куона, который, чуждый аскетизму типичного коммунистического руководителя, окружил себя атмосферой искусств и праздника. Именно любовь к искусству, особенно к музыке, сблизила их, и следующий год Сохон провел в лесных лагерях в освобожденной Северной зоне, сочиняя революционные песни, призванные разжигать боевой дух народных масс, и шлифуя свой художественный вкус в соответствии с доктриной партии. Он уже успел узнать, что искусство рождается не из вдохновения, а из крови и пота, из чаяний пролетариата. Артист – лишь оружие революции.
Через год, в марте, за неделю до девятого дня рождения Сутиры, Сохон, как и обещал, вернулся в Пномпень. В войне наступил перелом – повстанческая армия приближалась к столице. Американское и другие посольства готовились к эвакуации, падение старого режима было вопросом нескольких недель или даже дней, прежде чем новая, лучшая Камбоджа поднимется на смену прежней. А пока, объяснил жене Сохон, он не может рисковать попасть в плен, оставаясь в городе. Пусть он революционер, но он всего лишь гражданский специалист и вынужден прибегать к помощи военных товарищей, чтобы перейти через линию фронта. Он вернется, когда Пномпень освободят, и тогда Чаннара должна быть готова уйти с ним. Они уедут в Кампонгтям, в Северную зону, где будет их новый дом. Сутиру они возьмут с собой, но с остальными родственниками придется порвать. По силам ли Чаннаре такая жертва? Да, твердо ответила она. Под непрерывными обстрелами Сохон выбрался из осажденного города, оставив семью, как и в первый раз.
Столицу освободили через несколько недель, но, к своей растерянности, Сохон не смог вернуться – он получил приказ оставаться на месте. Объяснений не последовало, было лишь внушительное предупреждение: «Еще очень многое неясно, связи неустойчивы, многие союзы тщательно изучаются. Если ты сделаешь неверный шаг, мы не сможем гарантировать твоей безопасности, не говоря уже о семье и друзьях». Сохон ждал, цепляясь за призрачную надежду, что Чаннара все помнит и попытается приехать к нему, каким-то образом забрав и Сутиру. Прошел месяц, второй, третий… К концу 1975 года Сохон впервые получил известие о своей участи: он направляется в отдаленный трудовой лагерь в верховьях Кампонгтхома, а его членство в партии аннулировано. Сочувственно относившийся к нему товарищ посоветовал не обращаться за помощью к знакомым руководителям, так как они сами могут быть неизвестно в чем замешаны и обвинены, а воспользоваться возможностью и исчезнуть, отправившись, как приказано, в Кампонгтхом, и переждать, пока партия очистит свои ряды от предателей. Так Сохон и сделал – исчез, боясь, что, оставшись в Кампонгтяме, не удержится и встретится со своей семьей, поставив их жизнь под угрозу. Конечно же, партия во всем разберется, и скоро все уляжется.
Чистки продолжались без перерывов – не успевала закончиться одна кампания, как начиналась другая. Предполагаемые враги множились, как вши, выявлялись все новые запутанные сети таинственных связей. Товарищ Куон бесследно исчез – его зона ответственности была поделена и передана под командование других. Выступления, последовавшие после его исчезновения, позволили предположить, что он попал под подозрение у партийного руководства.
В Кампонгтхоме Сохон уже не был музыкантом и композитором – его назначили мастером музыкальных инструментов, что было гораздо скромнее, почти как плотник. Это причислило его к рабочему классу и обеспечило безопасность. Когда Сохон не копал оросительные каналы и не вырубал бамбуковые леса под новые рисовые поля, он делал инструменты для деревенского революционного ансамбля. Это обеспечивало ему одобрительный кивок от местного начальства, а самые щедрые потихоньку совали ему лишний паек риса, кусочек пальмового сахара, початок кукурузы. Как и большинство камбоджийцев, Сохон голодал, но изредка перепадавшие крохи новостей поддерживали в нем надежду, что семья жива, и заставляли не опускать руки. Даже сны подпитывали эту надежду, давая силы терпеть: стоило Сохону закрыть глаза, как он видел Чаннару, Сутиру, тестя с тещей, Амару, и все удивительно реальные… Они были его единственной семьей – другой Сохон не знал. Рано осиротев, он попал в Ват Нагару и обрел покровителя в лице самого видного прихожанина. Впервые le Conseiller обратил на Сохона внимание, привлеченный лиризмом его заупокойных распевов, а позже – глубокомысленными рассуждениями о дхарме применительно к равенству и социальной справедливости. По просьбе настоятеля Советник взял на себя все расходы на образование, обеспечив Сохону возможность учиться не только в Камбодже, но и за границей. Острый ум юноши вызывал уважение сверстников, но грант королевского правительства на учебу в Америке ему достался исключительно благодаря связям Советника. Сохон был всем обязан le Conseiller, и когда маститый дипломат снизошел к его просьбе и отдал за него Чаннару, молодой человек начал считать себя баловнем судьбы. Друзья семьи давно предвидели этот союз – в Камбодже у богатых папаш в обычае было принимать в свой клан многообещающих юношей и готовить из них женихов для дочерей, но Сохону происходящее казалось настоящим чудом.
Он любил Чаннару много лет, влюбившись с первого взгляда, когда она с семьей приезжала в Ват Нагару во время ежегодного отпуска Советника, служившего, как позже узнал Сохон, в посольстве в Америке. Чаннаре было пять лет – небесное создание с волосами почти до колен, а ему, новичку-послушнику вообще без волос, – девять. Сирота и бедняк, Сохон мог лишь томиться и вздыхать и много лет мечтал о Чаннаре, постоянно ощущая ее рядом, даже когда она улетала в далекую Америку. Каждый год Сохон ждал ее возвращения, восторженно думая, что она пробудет в Камбодже целый месяц, и с каждым годом любил все сильнее – тайно, безмолвно, потому что и в мечтах Сохон не переступал границы великодушия своего благодетеля. Даже уверенность в себе ему словно досталась от Советника, который, понимая важность самостоятельного становления, внешне держал дистанцию, давая возможность Сохону пробиться самому и заслужить репутацию в творческой среде.
В двадцать четыре года, взяв короткий академический отпуск, Сохон женился на Чаннаре. В первые месяцы брака он часто просыпался посреди ночи, не зная, от стука своего или Чаннариного сердца, и глядел на нее, не в силах поверить, что она его жена. Чаннара не только приняла его, но, по ее собственному признанию, и полюбила. Сохон и правда чувствовал, что каким-то непостижимым образом она его любит. Он засыпал снова, не зная, не продолжение ли сна все это. Позже он скажет себе, что некоторые грезы обретают пульс реальности. Девятилетним послушником нараспев читал сутры и забыл свою строчку, нарушив общий ритм, когда увидел Чаннару, бегавшую по территории храма, сердце гулко вторило каждому ее шагу. Спустя несколько лет брака, когда родилась Сутира, Сохон окончательно поверил, что его мечта исполнилась, стала реальностью, воплотилась в жизнь.
В Кампонгтхоме, разлученный с семьей, он снова начал мечтать – неистово, горячечно. В мечтах его близкие были живы. Он заставлял себя в это верить, потому что реальность без них он принять не мог. Сохон бесконечно рисовал себе встречу с женой и дочерью, придумывая разные варианты, как им удалось выжить, и поклялся себе при встрече вымолить у Советника прощение. Он даже начал репетировать, что скажет человеку, ставшему для него вторым отцом и давшему ему все: «Нас всех втянули в войну. Американские бомбардировки потрясли основы нашего существования, и повсюду появились трещины и изломы. Как вы и предрекли, наши надежды и мечты оказались над пропастью, но если бы я к вам прислушался, внимательно отнесся бы к вашим словам, я бы увидел то, что видели вы: политика ярости и ненависти только раздует этот пожар, который уничтожит остатки былой стабильности. Я предал свое образование и свой талант. Я предал нашу семью. Я предал вас, который любил и пестовал меня, как родного сына. Как мне начать выражать мою…»
Сохон мечтал. Даже когда кошмар, творившийся вокруг, вышел из-под контроля. Он надеялся. Он тосковал по жене и дочери. Но однажды он очнулся к реальности и увидел, что сидит как прикованный среди едва знакомых людей, тогда как судьба собственной семьи остается неизвестной.
– Ты говоришь, я здесь из-за тебя, – сказал он Туню во время одной из первых бесед через перегородку, – потому что ты меня назвал. Но меня называли и другие. Я значусь во многих досье, заверил меня следователь, поэтому могу быть только виновным… Кстати, тебе известно, что этот любознательный товарищ изучал юриспруденцию и литературу? Он мой бывший одногруппник. В свое время написал блестящее эссе о литературе и правосудии, проанализировав феодальную систему преступления и наказания на классических примерах «Тум Тиав» и «Тхмен Чей». А сейчас видишь, где мы оказались? На обратной стороне его выдающихся способностей. Ты и я – пленники его железной логики.
Сохон снимал с него вину, но Тунь не сомневался в своей виновности. Он помнил, как лихорадочно строчил имена знакомых. Он подумал даже о Чаннаре и был на грани того, чтобы из смертельной тоски назвать и ее имя, но что-то его удержало, будто сердечная мука знала лучше разума – это надо оставить в секрете, чтобы защитить. И он написал имя ее мужа. Сколько раз он желал Сохону смерти, мечтал, чтобы этот человек вообще никогда не рождался… Сомнений быть не может: именно его признание стало поводом для ареста Сохона, решило его судьбу. В начале ноября, спустя пару месяцев после заключения в Слэк Даеке, их вытащили из одиночек и бросили в общую камеру, к десятку других заключенных. Глаза не завязывали и к стене не пристегивали, но руки и ноги по-прежнему были скованы. Теперь они хотя бы могли видеть и ползать по камере. Слабые следы слов на пали и санскрите проступали из-под штукатурки, как незаконченные молитвы. Кто-то сказал, что они находятся в храмовом комплексе и раньше здесь был класс, где маленьких послушников учили читать, писать и петь сутры. Среди смрада мочи, дерьма, крови и пота, этих неистребимых экскреций боли и страха, невозможно было поверить, что в этой комнате когда-то было что-нибудь, кроме этого филиала ада.
– Храм? – насмешливо возмутился Сохон, который в юности был послушником. – И чему же поклоняются в Слэк Даеке?
Тунь не ответил, уже зная, что за всяким условным названием скрыта ужасная правда.
«Удавленный металлом» – не единственное значение фразы «слэк даек», но в тюрьме оно было основным. «Признайся, или будешь мечтать удавиться металлом, ты, трупный червь!» Слэк Даек-то заполняется, услышали они разговор охранников, одиночные камеры нужны для тех, кому еще только предстоит первый разговор со следователем. Видеть заключенные ничего не могли – окна были заложены, а двойные деревянные двери на запоре и под охраной, о чем свидетельствовало эхо шагов на дорожке. Но Тунь и не хотел ничего видеть и знать – при виде сокамерников его переполнял ужас. Каждый был в синяках и кровоподтеках, с переломами и гниющими ранами, в которых виднелись белые кости. Мухи садились на открытые раны, опьяненные свежестью плоти. Один из узников с трудом дышал – он лежал на грязном полу, приоткрыв рот и уставясь в потолок неподвижными глазами с расширенными зрачками. У двоих заключенных – одному не больше шестнадцати, другому едва за двадцать – были вырваны ногти на руках и ногах, и кисти и стопы чудовищно распухли от абсцессов. Тунь узнал в них бывших тюремных охранников. Такое наказание могло означать лишь одно – они ослушались приказа. В углу, как животное на цепи, хрипел мужчина средних лет: остатки былой дородности позволяли предположить, что до недавнего времени он хорошо питался, пока его не арестовали и не заставили голодать, как остальных. Тунь не сомневался, что это какой-то партийный руководитель. Иногда заключенный поднимал голову и медленно поворачивал ее преувеличенным жестом слепого – веки у него настолько распухли, что глаз не было видно за огромным воспаленным лбом. Безглазый монстр… Все они превратились в чудовищ от чудовищных пыток.
Что касается Сохона, на него было почти невозможно смотреть. Былая близость между ним и Тунем вдруг испарилась, словно дощатая перегородка, этот физический барьер, разделявший одиночки, подталкивала к откровенности, а без нее они оказались как без панциря: каждый страдал не только от собственных мук, но и за другого. Они не сразу нашли в себе силы взглянуть друг другу в глаза… Несмотря на учиненное над ними насилие, было болезненно ясно, что под коростой ран и увечий в каждом пульсирует жизнь – сердце, дыхание, душа. Слезы выступили на глазах Туня, а через секунду закапали из глаз Сохона. Они были соединены не поддающейся объяснению связью: изувеченные, но вместе каким-то образом целые.
Цикл продолжался. Каждый день кого-то уводили на допрос и через несколько часов возвращали еще более измученным, чем раньше. Жертву оставляли в покое лишь настолько, чтобы подследственный мог оправиться и выдержать новые пытки. Заподозренного в притворстве лишали ежедневной миски жидкой овсянки. В ночь, когда могла быть очередь и Туня, и Сохона, в камеру ворвались двое охранников, а еще двое с фонарями в руках остались у двойных деревянных дверей.
Они принялись пинать заключенного, распростертого на полу.
– Время для нового разговора, ты, бесполезный ублюдок! Поднимайся! Что? Не слышим! Ах, его высочество хочет, чтобы его несли в паланкине!
У заключенного, который уже несколько дней лежал, уставясь в потолок немигающими глазами, начались конвульсии. Грудь судорожно сжималась, впалый живот под выпирающими ребрами то опадал, то надувался, и вскоре вздохи перешли в икоту. Один охранник пнул его еще раз и вышел из комнаты. Второй последовал за ним. Они не хотели рисковать своей шкурой, если заключенный умрет в их присутствии. Остаток ночи Тунь, Сохон и другие сокамерники слушали икоту умирающего – тихий хрип, страшнее всего, что они слышали в стенах тюрьмы. Утром он умер. Распухший труп вытащили из камеры только через два дня, причем охранники были уже другие.
После этого Тунь забился в угол, стараясь успокоиться, – на него вдруг неожиданно, беспричинно нахлынула надежда. Словно почуяв неладное, Сохон подполз к нему, звякая цепями. Они тихо посидели несколько секунд, а затем Сохон сказал еле различимым шепотом:
– Я не хочу закончить, как он.
Тунь слушал вполуха. В одном из новых охранников он узнал своего бывшего солдата – когда-то, в самом начале повстанческого движения, он его обучал и тренировал. Мальчик успел вырасти в юношу, но лицо осталось почти прежним. Тунь не мог сказать, узнал ли его мальчишка в теперешнем виде, однако из груди рвалась исступленная надежда. Сохон приподнял скованные руки и скрестил на груди, глядя на свернувшуюся петлей металлическую цепь.
– Если я дойду до такого состояния – не жизнь и не смерть, я прошу тебя… – он замолчал и с трудом сглотнул. – Прошу тебя проявить милосердие. Сделать для меня то, на что у самого меня не хватит сил.
Тунь, словно очнувшись, уставился на Сохона:
– Ты это о чем?
– Я хочу жить. Несмотря ни на что, я хочу жить… Однако скоро наступит момент…
– Но… как? – перебил Тунь.
Сохон кивнул на его запястья:
– Цепью кандалов. Оберни вокруг горла и избавь меня от страданий.
Он говорил так ровно, что Тунь пришел в ужас.
– А я сделаю то же самое для тебя… Я хочу договориться, пока мы в здравом рассудке и вообще способны думать. Тому, кто первым дойдет до такого состояния, поможет другой. Можешь мне это обещать?
Тунь не смог принудить себя открыть рот.
– Знаешь, несколько месяцев назад, когда один из членов деревенского правления, руководитель ансамбля, предупредил меня о возможном аресте, я начал собирать инструменты, чтобы их закопать, как в курганах хоронят разные ценные вещи, которые пригодятся мертвецу в загробном мире. Только в моем случае инструментам предстояло меня опередить – такие вот предварительные похороны… В душе тлела надежда, что это ошибка, но если это окажется правдой, думал я, имеет смысл подготовиться к переходу в мир иной. У меня уже был садив, редкий, старинный, подарок деревенского старейшины в Кампонгтхоме. Для деревенского ансамбля я изготовил несколько гобоев, а самый любимый, сралай, оставил себе. Оставшееся время я делал инструменты для живых и для мертвых, объединив два несопоставимых ансамбля в один, уникальный, для себя. Знаю, знаю, святотатство, но ведь я еще не умер, еще оставалась надежда. Я едва успел закончить сампо, когда за мной пришли.
Несмотря на смятение, Тунь слушал слова Сохона со странным удовлетворением, будто они совпадали с его собственными тайными желаниями. Он спросил с неожиданным для себя любопытством:
– Ты их закопал?
Сохон покачал головой:
– Времени не хватило. – Он задумался, что-то припоминая: – Музыка… или революция. Перед нами лежали две дороги, друг мой. Мы совершили чудовищную ошибку, но выбор есть всегда. Даже сейчас, даже здесь…
Тунь впервые повернулся к Сохону:
– А что будет с тем, кто останется? Если ты дойдешь до такого состояния, я выполню твою просьбу, но кто окажет такое милосердие мне? Кто спасет меня от мук?
– На это у меня нет ответа… Однако, если выйдет по-другому, мне, которому выпадет забрать твою жизнь, грозят потом такие пытки, что только боль останется жива. И тогда я надеюсь, что моей последней мыслью станет – хоть раз в жизни я сделал правильный выбор, прекратил страдания друга. Слабое утешение, но в этих стенах я не могу просить о большем.
Тунь кивнул и после короткого молчания сказал:
– Я понимаю.

 

Настала ночь, легкая и трепещущая, как мотылек. Старый Музыкант с трудом поднялся на ноги, едва различая силуэты вокруг. Он искал мотодап, чтобы доехать до Ват Нагары и укрыться в темноте своей хижины. Воспоминания волочились за ним, как цепи.

 

Подтянувшись на руках, Нарунн забрался на челн, выдолбленный из ствола железного дерева. Вокруг бедер была обернута синяя клетчатая крома, и обнаженное тело, медно-коричневое, блестело в первом утреннем свете. Тира перестала писать, засмотревшись с веранды деревянного дома, где они остановились: сваи и лестница почти полностью скрыты разлившейся рекой. Девушка закрыла дневник. Ей не нужны были ручка и бумага – она могла нарисовать его одним своим дыханием.
В стекающих по телу струйках Нарунн казался сотканным из четырех стихий – воды, ветра, земли и солнца. Длинный узкий челн раскачивался от его движений, заставляя Ла хвататься за скамейку обеими ручонками. Нарунн шире расставил ноги, сдерживая лодку, как древний воин, усмиряющий мифического нага хваткой ступней. Когда челн успокоился, Нарунн опустился на колени перед Ла и подал ей на раскрытой ладони маленькую черепашку:
– Кто-то хочет с тобой познакомиться.
Ла скептически посмотрела на неподвижный коричневый панцирь не больше своей ладошки.
– Он там, в домике, – прошептал Нарунн. – Просто стесняется.
Ла нерешительно провела указательным пальчиком по панцирю, поглаживая едва заметные выступы узора из маленьких квадратиков, напоминавшего лоскутное одеяло.
– А где его мама? – спросила она через минуту. Нарунн кивнул на купу ярко-зеленого водяного гиацинта, качавшуюся поодаль:
– Вон там. Ждет его вместе с братьями и сестрами.
У Тиры заныло сердце: за вопросом ребенка угадывалось горе, недоступная пониманию малютки утрата. «Ты познакомилась с моей мамой, со всей моей семьей. Они нас ждали, живые, счастливые… Все было так реально…» – сказал тогда в отеле Нарунн. Этот сон привел их в его родную деревню недалеко от озера Тонлесап. Глядя вокруг – небо отражалось в воде, а деревья и дома плавали среди облаков, – Тира думала – может, это и впрямь прекрасный сон.
Берег Слоновьего Бивня. Деревня получила свое название от легенды об эпической войне между двумя могущественными слоновьими царствами. Когда армии этих гигантов шли на битву, за ними тянулась тропа, ставшая потом рекой, а рядом приподнялась полоска берега в форме слоновьего бивня – знак, что глубоко под землей лежат окаменелые останки короля слонов, павшего в битве. Его войско, растоптав врага, прошло мимо парадом победителей… Подростком Нарунн раздевался донага и нырял на дно реки и озера вместе со стайкой таких же нескладных долговязых приятелей. Они разоряли муравьиные кучи и опрокидывали термитники в надежде отыскать легендарную реликвию, обладание которой – даже крошечным осколком – принесло бы сказочную удачу не только нашедшему, но и всей деревне. Тогда Нарунн и подумать не мог, что, став взрослым, обшарит каждую пядь здешней земли и речного дна в поисках останков своих близких. Не считая матери, испустившей дух у него на руках, остальные родственники погибли без него, и Нарунн мог только предполагать, где они были схвачены и убиты. После ухода красных кхмеров каждый найденный череп или кость Нарунн относил в деревенский храм, чтобы монахи совершили над ними обряд. Что до его любимых, Нарунн утешал себя мыслью, что они теперь неотделимы от этой земли. Они стали частью истории его малой родины.
– Давай-ка вернем его в семью, – сказал он, положив черепашку на ладонь Ла, чтобы малышка опустила речного обитателя в воду. Выпрямившись одним гибким движением с красивым напряжением мускулов, Нарунн протянул руку Тире.
Она понадежнее уложила дневник в гамак, сошла на несколько ступеней, не покрытых водой, и ступила в челн, стараясь не качнуть его с учетом веса Нарунна. Осторожно дойдя до середины, она присела на скамейку рядом с Ла. Нарунн улыбнулся, вопросительно приподняв бровь:
– Готовы?
Они энергично закивали, желая поскорее отправиться в путешествие.
Назад: Часть вторая
Дальше: От автора