Книга: Музыка призраков
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья

Часть вторая

Взгляд Тиры задержался на молодом человеке. У нее возникло странное ощущение, будто она знает его всю жизнь, – этот силуэт постоянно мелькал в ее отрывочных снах. Мужчина стоял с опущенной головой – лица не разобрать, но фигура четко выделялась среди кудрявых струй курившегося ладана, наполнявшего вихару своим ароматом. Высокий и стройный, широкоплечий, с удлиненными ключицами, отчего обнаженная грудь казалась еще шире, он походил на принца или статую, искусно высеченную из камня. Его движения казались стилизованными в соответствии с какими-то древними канонами. Одетый лишь в кбен – кусок белого хлопка, свободно обернутый вокруг бедер наподобие коротких шаровар, мужчина трижды поклонился главной статуе Будды в центре молитвенного зала и отдал по одному поклону каждой стороне света. И только когда он обернулся, Тира поняла, что действительно уже видела его.
– Какой красавец! – вырвалось у нее.
– О да. И, пожалуй, в ваших словах нет ничего предосудительного, потому что скоро он уже не будет монахом.
Тира повернулась к стоявшему рядом мистеру Чаму и, заикаясь, проговорила:
– Как, он монах?
Теперь понятно, почему он показался ей знакомым.
Они встречались неделю или две назад на этих самых ступенях, когда она впервые приехала в храм и кинулась бежать от молодого монаха со всех ног, как дурочка.
– Простите, я не хотела никого оскорбить… – залепетала она.
Иногда она забывала родную культуру и местные правила приличия: камбоджийка не все должна говорить вслух.
– Ничего не имею против, – негромко засмеялся мистер Чам. – Вот бы молодая красавица подумала так обо мне!
Тира была благодарна за эту легкость, за покладистый характер мистера Чама. Не удержавшись, она спросила, краснея:
– А откуда вы знаете, что скоро он не будет монахом?
– На нем белое облачение послушника, которому только что дали разрешение снять рясу.
Снять рясу… Прекрати, он же монах! Вернее, был монахом… Тира, смущенная видом полуобнаженного молодого красавца, отвернулась, рассердившись на себя: «Стыда у тебя нет!»
Мистер Чам объяснял, явно не подозревая о ее внутреннем монологе:
– Сейчас он воздаст последние хвалы Будде, наденет светскую одежду и вернется к обычной жизни. Пойдемте поздороваемся.
– Нет! – вырвалось у Тиры, но она тут же осеклась, боясь побеспокоить человека в вихаре. – Ему, наверное, нужно побыть одному… Может, потом подойдем. Я… Я боюсь снова передумать, если не пойду туда сейчас же.
Мистер Чам кивнул.
– Мне подождать вас тут? Уверены, что не хотите, чтобы я пошел с вами?
– Нет-нет, – нерешительно отказалась девушка, не в силах избавиться от ощущения, что не вполне понимает, что делает.
По дороге сюда ей удалось объяснить таксисту, почему в первый раз поддалась смятению и страху, что значил и значит для нее Ват Нагара и почему она все-таки приехала снова, несмотря на неослабевающее дурное предчувствие.
– Я должна сама, – повторила Тира увереннее, чем раньше.
– Ну, хорошо, – постановил мистер Чам, словно желая придать клиентке решительности. – Понадоблюсь – подайте сигнал.
Он имел в виду сложившийся у них порядок: Тира нажимала кнопку быстрого набора и выжидала один гудок, после чего таксист появлялся в условленном месте. «Дядюшка», по традиционному камбоджийскому обращению, Чам и впрямь по-родственному опекал девушку. Приобрести для Тиры местный мобильный номер тоже была его идея – и для удобства, и для ее безопасности. Старый таксист понимал важность сегодняшней поездки. Не каждый день, сказал он Тире в такси, встречаешь тех, кто может пролить свет на судьбу твоих близких, кто был с ними до последнего дня, на чьих руках они испустили последний вздох. Узнать, что они действительно мертвы, даже без доказательств в виде останков или пепла, означает обрести хоть какой-то душевный покой, отделить пропавших без вести от ушедших навсегда.
Сам мистер Чам пошел бы на край света, лишь бы узнать, что сталось с его первой семьей – женой и детьми: он до сих пор постоянно видел их в толпе и слышал их голоса в рыночном гаме.
– Странная штука, я ведь их не узнаю, если вдруг встречу… – после этих слов у таксиста сделался пораженный вид, будто он и сам не поверил, какие сокровенные вещи доверяет своей пассажирке.
Девушка и сама удивлялась, насколько она стала доверять мистеру Чаму и полагаться на него. Прежде от бывшего красного кхмера она убежала бы со всех ног, но сейчас убедилась, что они в одной лодке: ее поиски стали его поисками. Таксист полностью посвятил себя ежедневному квесту Тиры, готовый в любое время везти клиентку куда угодно.
Спускаясь по ступеням, девушка видела, что от Ват Нагары времен ее детства почти ничего не осталось: павильоны явно выстроены недавно, территория стала меньше по сравнению с тем, что ей помнилось, – может, из-за новой кирпичной стены и серого раствора в кладке, который еще не покрыла черно-зеленая плесень, похожая на жилки, пронизывающие стены.
Сохранились старые деревья, помнившие времена до переворота, но ни одно строение не показалось знакомым. Однако резонанс былого чувствовался повсюду: под ногами Тира ощущала следы своих детских прогулок. Она словно бы шла рядом с пралунгом маленькой себя, и пралунг иногда убегал вперед, показывая дорогу. Девушке помнилось, что тогда, как и сейчас, здесь было зелено и уютно, а во время празднеств бесконечный (стены тогда не было) простор расцвечивался яркими красками: земля переходила в воду, вода – в лес, лес – в облака.
Всюду, куда хватало взгляда, виднелись огненные пятнышки: оранжевые, коричные и буро-красные монашеские рясы развевались среди листвы и ветвей, как осенние кроны деревьев в Миннеаполисе. Тира помнила, как американская осень поразила ее своей тропически яркой гаммой, когда они с Амарой прилетели в США в октябре 1980 года. Цвета одной любви перетомились в другую. Тира осознавала, что прежде чем осмыслить свою любовь к отцу, матери, близким, она любила эту землю, в своей наивности понимая родину не как определяемую границами, географией и связями с другими государствами, а только сокровенным ощущением семьи, безопасности и дома. Мир сжимался и расширялся, стремительный и не знающий преград, как ее воображение. Став старше, Тира узнала о территориях с четко размеченным периметром, неоднократно измененным войнами и революциями. Нанесенным кровью. Однако сейчас, спускаясь по ступеням вихары, Тира понимала, что никогда не перестанет любить здешний край, людей, природу, никогда ее не отпустит. Она смогла принять чужую страну как дом только потому, что знала, каково это – жить на своей земле, где все родное, безопасное и откуда ты искони.
Она направилась к деревянным хижинам, где жили монахи и куда, как ей сказали, женщины обычно не допускаются, кроме нхом – родственниц насельников.
– Но в вашем случае я не вижу никаких препятствий, – сказал ей утром почтенный Конг Оул, – к долгожданному воссоединению.
Тиру удивило, что настоятель сказал «воссоединение», а не «встреча». Может, он знает, что она уже приезжала?
– Вам есть о чем поговорить, – заверил настоятель и пророчески добавил: – И тогда вы решите, какой путь избрать.
Что Старый Музыкант рассказал настоятелю? О ее отце, о заключении в Слэк Даеке, где они вместе страдали, о преступлениях, которые они совершили? Или она надеется на слишком многое? Старый Музыкант ничего не обещал, кроме загадочных фрагментов, которыми уже поделился в своем письме, и старых инструментов, но что-то не давало Тире покоя: мысль, ощущение, даже нечто меньшее – смутная тоска, которую она не понимала.
При виде «коттеджа», о котором говорил настоятель, Тира не поняла, зачем так высокопарно называть утопающую в грязи лачугу, кое-как сколоченную из тонких досок, с огромными щелями. Она взглянула на белоснежную ступу в дальнем конце Ват Нагары, где золотыми буквами было выведено имя ее отца, и снова на «коттедж». Сердце затрепетало: Старый Музыкант ждет ее в этой тесной, темной хижине. Как он может здесь жить? Как здесь вообще можно жить? Однако за последние недели девушка уже убедилась, что в Камбодже любая крыша над головой отделяет тебя от тех, кто живет прямо на улице или ином клочке общественной земли.
Сейчас, оглядывая храмовую территорию, Тира усомнилась в правильности возведения ступ и вообще обиталищ для мертвых, раз живые лишены собственного угла, элементарного уединения, обеспечиваемого стенами и крышей. На углу возле ее отеля живет целая семья – всякий раз, выходя вечером пройтись, Тира видела молодую пару с дочкой школьного возраста. Вчера вечером папаша припарковал свое велотакси у уличного фонаря, чтобы дочка могла делать домашнее задание при свете. Когда начал моросить дождь, малышка открыла прозрачный пластиковый колпак и пристегнула его прищепками, оставив по бокам щели, как крошечные прямоугольные окошки. В этом коконе, похожем на пузырек воздуха, она читала учебник, обнимая школьный рюкзак с красным псом Клиффордом – такие продаются на здешних базарах среди груд пожертвованной старой одежды из Америки. Тира уже знала, что в Камбоджу свозят бросовое старье, от которого отказались даже Армия спасения и «Гудвилл». Обноски с чужого плеча, на которые никто не позарился, для жизни по остаточному принципу.
Но то, как девочка прижимала рюкзак к груди, показывало, как она им дорожит. Школьный рюкзак служил ей куклой, которую она ритмично баюкала, заучивая главу. Пес Клиффорд, хлопая ушами, качался вместе с хозяйкой, соглашаясь с вытверженным уроком; его когда-то яркий синтетический мех потускнел и засалился от бедности, но стал мягче от безграничной любви.
Малышка продолжала читать, даже когда свет фонаря стал слабее из-за сгустившегося тумана. Родители ходили вокруг велотакси, пристегивая к металлическому каркасу синий брезент и сооружая себе что-то вроде палатки. Поравнявшись с семьей, Тира сошла с тротуара, чтобы не вторгаться на их территорию, не посягать на святость их дома, пусть и лишенного самого необходимого. В тот вечер она гуляла по проезжей части.
Тира нерешительно остановилась на узкой тропке перед хижиной. Ей вдруг остро захотелось снова повернуться и убежать. Поиски отчего-то показались нелепыми и мелочными: что она надеется вернуть? Разве ее жизнь, все, что удалось заново создать в Америке, не компенсировала утраченного? Чего еще ей требовать, когда у других нет и этого и почти не на что жить?
– Здрасте, сэр! – послышалось рядом, и Тира обернулась на голос. Молодой монашек высунул голову из-за шафранового цвета рясы, висевшей на веревке между двумя согнувшимися молодыми гибискусами. Оглядевшись, Тира сообразила, что «сэр» – это она. Поколебавшись, на каком языке отвечать, она сказала по-английски:
– Ну, здрасте… сэр, – добавила она. Это развеселило ее собеседника. Он широко улыбнулся, отчего бритая голова и большие, как у эльфа, уши стали еще комичнее, и повернулся к другой тени, стоявшей рядом. Молодые деревца согнулись еще ниже под тяжестью выстиранной рясы; и второй юный послушник высунулся и крикнул:
– Как-поживаете-прекрасно-спасыбо-сэр!
Мальчишки, прикрыв рты руками, были явно в восторге от экспериментов с незнакомкой.
– Я-прекрасно-спасыбо-сэр! – повторил первый, и оба снова захихикали.
Повсюду в Камбодже Тира видела эту готовность посмеяться и легкость общения. Когда она должным образом поздоровалась с юными монахами, те проворно нырнули за свои рясы. Остались видны только силуэты на подсвеченном солнцем шафрановом занавесе, точно две марионетки в теневом театре.
– Кхмерская американка! – звонким шепотом переговаривались они. – Кхмерка, но из Америки!
Она слышала это с самого приезда, будто кто-то передавал прозвище по невидимому радио: своя, но не совсем. Тира и представить не могла, что на родине, среди соплеменников, ее будут принимать за чужачку. Это было неприятно…
Ноги будто сами привели ее к «коттеджу». Сердце застучало сильнее: Тира будто снова стала малышкой, крутившейся возле папиного музыкального кабинета, стараясь расслышать, репетирует он за закрытой дверью или нет. Как она туда попала и как оказалась здесь? Тиру поражала способность времени и пространства сминаться, складываться, объединять миры и людей, и не успела она придумать, как объявить о своем появлении – громко поздороваться или постучать по дверному косяку (двери у «коттеджа» не было), джутовый полог отодвинулся.

 

Он стоял перед ней, искореженный, изувеченный. Глаз закрыт повязкой, шрам через все лицо. Контур ручейка, прочерченного слезой. «Я не знаю, как и почему любовь выбирает людей и почему я вижу бесконечность в твоих глазах…» Тира задохнулась, вдруг вспомнив продолжение отцовского стиха: «Я мечтаю об альтернативной судьбе, о параллельном мире для тебя и меня… где рождение – не миг, а бесконечность…»
Обретя голос, она выговорила:
– Я… – Большая соломенная шляпа, прижатая к груди, задрожала. – Я…
– Сутира, – пробормотал он. – Да, я знаю.

 

Ему некуда было предложить ей присесть – в хижине не было другой мебели, кроме бамбукового топчана. А даже если бы и была, даже если бы он мог позволить себе мебель и доставку, куда бы он ее дел? Допустим, в хижине хватит места для бамбукового стула и складного стола, которые продаются на каждом углу, но один стул, насколько помнилось Старому Музыканту со времен его жизни среди городских бездомных, стоит минимум десять американских долларов, больше, чем было у него в кармане уже много лет. Он мало как мог подготовиться к ее визиту. Он едва смог собраться сам, вернув на место свое сердце после того, как почтенный Конг Оул поделился с ним новостью.
– Я только что говорил по телефону! – взволнованно говорил старый монах, позабыв обычную благочестивую безмятежность. – Боги даровали вам встречу, о которой вы так давно мечтали!
– Вы говорили по телефону с богами? – не удержался Старый Музыкант.
Настоятель позволил себе крамольный смешок.
– Нет, друг мой, с мисс Сутирой. Она в Камбодже, в Пномпене.
У Старого Музыканта остановилось сердце – надолго ли, он не знал, но, когда он очнулся, оно бешено колотилось о ребра. Сутира приехала. Она здесь, в городе! А теперь она в его коттедже. Прямо перед ним. Не мираж, но все равно видение.
Первые бесконечные секунды он бесцельно бродил по скудно освещенной тесной хижине, переставляя то одно, то другое. Он хотел бы предложить ей чаю, но у него единственная щербатая чашка, из которой он пьет каждый день, изнутри уже темно-коричневая, а снаружи покрытая паутиной трещин. Может, заглянет доктор Нарунн, и он попросит молодого друга помочь принять гостью? Но Старый Музыкант тут же вспомнил, что врач сегодня уходит – возможно, уже ушел. Вот старый дурак, корил он себя, не мог принести чашку с блюдцем из храма! Или хоть чистый стакан, предложить гостье холодной дождевой воды из его бака! Вода особенно сладкая и свежая после затяжных дождей последних месяцев.
Он остановил себя, поняв, что зарвался. Дождевая вода? Не сходи с ума, чего доброго, ты ее отравишь. Он выпрямился, где стоял, гадая, слышала ли его гостья, если он снова нечаянно говорил вслух. Он чувствовал на себе ее взгляд – вот он прошелся вдоль рубца, задержавшись на черной повязке, принесенной доктором Нарунном, словно пытаясь проникнуть под нее. Старый Музыкант не осмеливался взглянуть девушке в глаза, в эти темные, осененные ресницами омуты.
– Не желаете ли чего-нибудь освежающего? – вылетело у него на английском, с отточенными интонациями, удивив и Тиру, и самого старика. На мгновенье они замерли, потом Тира отвела взгляд. Старый Музыкант чуть не умер от стыда – за английский, за свое не в меру щедрое предложение, за свой длинный язык. Можно подумать, он в состоянии принести ей то, что она пожелает! Старый дурак…
– Спасибо, – наконец ответила она тоже по-английски, открыто и просто, не цепляясь к его путанице времени и места, – но мне ничего не нужно. – Она снова посмотрела на него и перешла на кхмерский: – Я… Я пришла к вам. – Девушка улыбнулась, но по-прежнему судорожно прижимала к груди широкополую шляпу, будто пряча под ней что-то хрупкое.
У него разрывалось, истекая кровью, сердце. Неужели он ошибся, расслышав сочувствие в ее голосе? Он не имеет права верить, что она относится к нему иначе как с подозрением.
– Можно присесть? – спросила Тира, показывая на изножье бамбуковой койки. Старый Музыкант на мгновенье замер от неожиданности, но тут же, извиняясь, забормотал в том смысле, что конечно, и сделал вид, что убирает инструменты, которые аккуратно расставил в ожидании ее прихода.
– Можно, можно, тут есть место.
Он не знал, что ранит его больнее – присутствие девушки, ее голос или нежность, вызванная ее простыми словами. Он будто вернулся в то мгновенье, когда юная Чаннара, его тайная и единственная любовь, пришла в его тесную квартирку в Вашингтоне и спросила почти так же: «Можно присесть? Вот сюда, на твою кровать?» Они планировали ту минуту и ждали ее давно и нетерпеливо, но как же они оба волновались – как дети! Он боялся даже думать, на какой риск она решилась, придя к нему, вообще оставшись с ним наедине. Однако любовь в нем была неизмеримо сильнее страха. Он чувствовал – то же творилось и в душе Чаннары. Опустившись перед ней на колени, Тунь прижался головой к ее груди, а Чаннара обхватила его руками и ногами. Они долго оставались так на краешке кровати, пока волнение не улеглось. Кажется, это было в другой жизни, но та минута до сих пор жива в душе Старого Музыканта.
А теперь перед ним стоит ее дочь, эхо своей матери: поднятые на макушку темные очки, волосы до плеч, собранные в небрежную косу на одну сторону. Выбившиеся возле ушей вьющиеся пряди прилипли к влажной коже. Присутствие Сутиры отчего-то казалось зыбким, неуловимым, как росчерк кисти, выдох каллиграфа, движение руки над пергаментом. Старый Музыкант боялся, что она растает в воздухе так же волшебно, как и появилась.
Тира нерешительно присела на топчан, вытянув длинные ноги и подогнув гибкие пальцы, будто ежесекундно готовая подпрыгнуть и убежать. Сколько раз он репетировал этот момент, повторяя то, что хочет сказать – правду, которую ему необходимо извергнуть из себя? Но вот Тира здесь, а он не может решить, с чего начать.
Старый Музыкант чувствовал, что она понимает его беспомощность, недоверие и стыд за это унизительно нищее жилище, потому что Тира опустила взгляд и повернула голову к лежавшим рядом инструментам. Шляпа от солнца, которую она положила на колени, по-прежнему мелко подрагивала. Старый Музыкант не мог понять, чтó дрожит у Сутиры – колени, руки под шляпой, живот. Его собственный живот ходил ходуном, враз наполнившись летучими мышами, которые вдруг проснулись и принялись бить крыльями.
– Надеюсь, ваша поездка была приятной? – выговорил он наконец неестественно церемонно.
– О, спасибо, просто прекрасной. Водитель выбрал дорогу мимо Чранг Пич… – Тира сделала паузу, словно ожидая его реакции, и, не дождавшись, продолжала: – А остаток пути мы проделали по берегу реки. Сегодня там особенно красиво. – Новая пауза. – Вода такая спокойная и сверкающая…
Старый Музыкант энергично кивнул, счастливый легкостью в ее голосе. Он подумал спросить, когда она приехала, давно ли в Камбодже, видела ли уже Пномпень, но стоило ему сглотнуть, как слова, простейшие, привычные, точно канули в пропасть. Она здесь уже некоторое время, в этом он почти не сомневался, достаточно долго, чтобы ему опечалиться, узнав, что она была совсем рядом, но не заглянула в Ват Нагару. Казалось, Сутира из тех, кто, едва сойдя с самолета, сразу ощущает под ногами родную почву. Перелетная птица, длинноногая белая цапля, нашедшая свое покинутое гнездо среди рисовых полей. Главное, внушительно сказал себе Старый Музыкант, что она снова здесь. Она здесь. Говори же с ней, что ты как немой!
– Как вам здешний климат? – Он даже вздрогнул от банальности собственных слов. – С непривычки жара может обессиливать. – Он помнил, как задыхался первое время, вернувшись из США.
– Да, я совсем забыла, как тут душно и влажно. Каждый раз радуюсь дождю.
Да, дождь, эликсир обновления. Старый Музыкант всей душой мечтал сейчас о дожде, который закрыл бы раны, открывшиеся в сердце при появлении Сутиры.
– Может, дождь пройдет, пока вы тут, – сказал он, заметив капельки пота на кончике носа девушки. Изысканных очертаний нос ее матери. Узкая переносица заставляла думать о восхождении. Да, когда-то он так и думал в бытность свою студентом в Америке, осмелившись высоко взлететь ради своей любви. Любовь казалась ему не тем, во что падаешь и тонешь, а тем, к чему возносишься, как в небесную синеву с ее бесконечной тайной.
– Может, будет дождь… – пробормотал Старый Музыкант, не зная, сказал он это вслух или нет. Он слышал гром или ему показалось, пока он думал о небе с его бескрайней географией страстных желаний?
– Надеюсь, – озадаченно отозвалась Сутира.
Они помолчали. Этот делано светский разговор причинял боль и ему, и Тире, но старик не знал, как быть, и остался неподвижен и нем.
Сутира протянула руку к инструментам.
– Вот только мы и остались… – на мгновенье ее рука задержалась над лютней, но опустилась на стройный гобой. – Знаете, когда я была маленькой, – начала она с едва уловимой дрожью в голосе, – я думала, что сралай – это женщина.
Старый Музыкант не знал, как воспринимать это «знаете», – как привычный оборот или же Сутира решила проверить, знает ли, помнит ли он это. Тот ли он, за кого себя выдает. Старик собрался с духом.
Тира положила гобой на соломенную шляпу.
– Это единственный инструмент, о котором я думала, что он будто бы имеет пол. Я называла его «Срей Лэй», «леди Лэй», – добавила она по-английски, полушепотом, будто переводя для себя самой. Затем продолжала по-кхмерски: – Такой красивый, женственный, вы не находите?
Старый Музыкант не знал что отвечать.
– Я считала, что гобой – женщина. – Сутира вполне овладела собой. Старого Музыканта посетило странное ощущение, что они разговаривают уже несколько часов, вообще давно общаются и это просто очередная доверительная беседа о пустяках. – Будущая мамаша, – Сутира постучала указательным пальцем по подъему там, где, считая сверху, было четвертое отверстие. – Из-за этой выпуклости. Я фантазировала, что сперва она рождает эти четыре ноты, одну за другой, а через некоторое время еще две, и каждая нота – подарок миру. Вот так и получается музыка, думала я. По крайней мере, та, которую мы слышим и дарим друг другу. Всеобщая мелодия, иными словами.
Это то, что он должен помнить? Старый Музыкант судорожно рылся в памяти – ничего. А это ему вообще говорили?
– Но бывает и другая музыка, – ее палец передвинулся ниже четвертого отверстия, где был лишь нанесен круглый контур, словно для пятой ноты. – Нерожденная.
Старик с трудом сглотнул, ожидая, что еще она скажет.
– Я пришла к мысли, что, как и этот сралай, каждый человек носит в себе зерно такой музыки. Истину, которую знает лишь он один.
Старый Музыкант почувствовал, что вот-вот не выдержит.
Тира вернула гобой на прежнее место, между лютней и барабаном. Подняв глаза, она сказала:
– Мой отец погиб… – ее голос осекся. – Но я приехала в надежде, что истина не умерла вместе с ним.

 

В город они возвращались через мост Монивонг над Бассаком. Вдалеке сиял под солнцем Меконг, точно длинное изысканное стихотворение. Прежде чем покинуть храм, Тира поблагодарила почтенного Конга Оула, устроившего ей встречу со Старым Музыкантом. Настоятель спросил, не могла бы она оказать услугу, позволив своему водителю подвезти уезжающего монаха – теперь уже бывшего – до дома.
Доктор Нарунн, как подчеркнуто уважительно и с большим пиететом обращался к нему мистер Чам, называвший врача, согласно обычаю, по имени даже в официальном приветствии. Тира уже знала, что никто никогда не является тем, кем кажется при первой встрече. Она полагала это правдой до известной степени для любого места и человека, но особенно справедливым это казалось в здешней атмосфере убегающих пралунгов. Aurora borealis, вспомнилось Тире, северное сияние, которое она однажды видела из домика своего знакомого у лесного озера, возле или в Миннесоте. Здесь, среди рисовых полей и пальм, где мертвые гуляют и присаживаются рядом с тобой и их вздохи смешиваются с твоим дыханием, можно наблюдать схожий феномен.
Духовное сияние.
– Надеюсь, вы не против…
Лишь через пару секунд Тира спохватилась, что доктор обращается к ней с переднего сиденья.
– Простите, задумалась, – покаянно призналась она.
– Это я должен извиняться, – обернулся он, но тут же снова повернул голову и стал смотреть вперед, смутившись близостью и схожим выражением их лиц. – Надо мне было просто поймать мототакси и не беспокоить вас.
– Никакого беспокойства. – На самом деле Тира предпочла бы побыть наедине с мистером Чамом, который уже привык к тому, что пассажирка подолгу молчит, пребывая глубоко в своих мыслях. Но в Камбодже порой целая семья усаживалась на узкое сиденье мопеда, и Тира не решилась сказать таксисту, что ей хочется побыть одной или хоть не ехать рядом со святым отцом. Видя его бритую голову и вдыхая аромат ладана, пропитавший одежду, не говоря уже об ощутимой ауре безмятежности, окружавшей доктора Нарунна, Тира находила сложным не воспринимать его как монаха. В любое другое время, в иных обстоятельствах она бы от всего сердца обрадовалась обществу доктора. А сейчас его близость лишь усиливала ощущение знакомости, иррациональную уверенность, что она встречала его в иное время и в ином месте.
– Видите, волноваться не о чем, – весело заявил мистер Чам и объяснил Тире, что крюк до дома доктора Нарунна совсем небольшой – всего-то до Белого Здания.
– Ну что ж, спасибо вам еще раз, – сказал доктор Нарунн, проведя ладонью по бритой голове, словно желая откинуть назад волосы. Он будто впервые осознал, как странно выглядит – бритоголовый молодой человек в обычной одежде. – Вы оба очень добры.
Тира с трудом выдавила улыбку: она еще пыталась разобраться в том, что узнала всего несколько минут назад. Пока она не дошла до «коттеджа», ей не приходила в голову такая мысль, но при виде Старого Музыканта, когда в памяти сами собой всплыли забытые стихи подаренного на день рождения смоата, ее обдало жаром иррациональной надежды: а вдруг это отец? Долю секунды, пока они, встретившись взглядами, рассматривали друг друга, невозможное предположение взорвалось внутри. Тира знала – это невозможно, однако к горлу подступило давно заготовленное обвинение: «В прошлый раз, папа, ты меня обнял на прощанье и оставил среди осколков надежды слушать эхо твоих удаляющихся шагов…» От этих слов она всякий раз невольно содрогалась.
На подкашивающихся ногах пройдя за стариком в хижину, Тира, в смятении от приступа давней, детской острой тоски, спросила, можно ли присесть. Примостившись на краешке бамбуковой кровати, она разглядывала Старого Музыканта, отмечая закрытый повязкой левый глаз, постоянно прищуренный правый, рубец, рассекающий лицо почти надвое, свидетельство жестокости, клеймом оставшейся на коже. В разговоре она упомянула название их семейной усадьбы и подождала, не мелькнет ли на лице Старого Музыканта печаль от потери имения. Но у него не дрогнула ни одна черточка. Глупо было надеяться, что это ее отец.
Они вели напряженно-вежливую беседу, а девушка подмечала движения Старого Музыканта, разглядывала его профиль, когда он повернул голову, его рост и фигуру. «Он никак не гигантского роста, – думала она, – но и не коротышка для камбоджийца». Она не могла понять, почему собеседник кажется меньше, словно его точит тяжкий недуг. Возраст и страдания согнули этого человека или виной тому темная, с низким потолком хижина? Тира представила его высоким, каким когда-то ей казался отец. В детстве она верила, что папа может дотянуться выше вершин уносящихся в небо пальм и поймать для нее птицу. Нет, она никогда раньше не встречала этого человека, но отчего-то он казался смутно знакомым.
Кто же этот сломленный человек, этот оборванный, изуродованный пытками бедняк? Из какой бездны или мрака он восстал, какое послание из мира мертвых принес? Где ее отец? Лежит в земле, как остальные родственники, или где-то живет палимпсестом прежнего себя, изменившись до неузнаваемости? Какие воспоминания, какую историю таит этот старый музыкант в глубинах своего замутненного зрения? Какое новое горе он ей готовит?
– Не слишком сильно холодит кондиционер? – прервал ее мысли мистер Чам, поглядывая на пассажирку в зеркало заднего вида. – Вы дрожите.
Тира, не понимая, уставилась на него, не зная, отчего дрожит – от кондиционера или от холода, распространяющегося изнутри. Белое хлопковое платье с короткими пышными рукавами, которое Тира считала идеальным для поездки в храм – удобное и скромное, сейчас отчего-то казалось неуместным. Она потерла предплечья и крепко обхватила себя:
– Да, немного.
Мистер Чам тут же выключил кондиционер, а доктор Нарунн размотал крому и протянул Тире.
– Пожалуйста, – сказал он и, видя, что она колеблется, пошутил: – Почти не грязная, клянусь.
Она поблагодарила, смущенная, что не может сейчас ответить шуткой на шутку, подхватить непринужденный тон, и завернулась в клетчатый сине-белый шарф. От него пахло воском, ладаном и мускусным теплом чужой кожи, а в складках перешептывались заклинания. Тире захотелось закутаться в крому, зарыться в нее носом.
Такси подъехало к перекрестку. В Пномпене не жалуют ни светофоров, ни стоп-сигналов, но автомобили впереди отчего-то сбрасывали скорость и буквально ползли. Тира ожидала увидеть автоэскорт, сопровождающий бронированный «форд рейнджер», нежно любимый высокопоставленными чиновниками и олигархами, а то и «хаммер», пролетающий со скоростью восемьдесят километров там, где разрешено до двадцати. Но вместо этого она заметила старика, высокого и статного, но одетого в заплатанные обноски, с бамбуковой тростью в руке и торбой нищего на плече. Он осторожно спустился с тротуара на мостовую, в плотный гудящий трафик, постоял, постукивая бамбуковой тростью в асфальт, помахал ею направо и налево, наклонил голову, прислушиваясь, считывая обстановку оставшимися пятью чувствами, поднял свободную руку вертикально вверх и пошел через запруженный транспортом перекресток.
Он слепой, догадалась вдруг пораженная Тира. Он не видит, но он поднял руку, чтобы люди видели его. Внутри у нее все замерло. В этом суматошном городке, где машины никому не уступают дорогу, кроме разве что из страха перед очередным чиновником, где аварии со смертельным исходом случаются каждый день, где человеческая жизнь на первый взгляд ценится не дороже предназначенных на убой кур и свиней, этот немой жест стал для нее откровением.
«Я приехала в надежде, что правда не умерла вместе с ним…»
Какая правда? Что она ищет? Тира уже не знала, чего она хочет, но в то мгновение поняла: даже если все, что она увезет с собой из Камбоджи, – образ поднятой руки слепого, она все равно уедет, став богаче, чем была, когда приехала. Наверное, ей никогда не понять, откуда берется жестокость, заставляющая соотечественников зверски убивать друг друга. Ненависть тайно гнездится в каждом сердце или в какой-то момент идеалы пропитываются ядом настолько, что начинают отравлять и разлагать все вокруг, убивая ту самую красоту, которую тщились создать? Несомненно одно: для такого поступка, как у этого слепого, нужна твердая вера. Когда живешь без зрения, в вечной ночи, необходима убежденность, что другие откликнутся на твою просьбу, что в ответ на твою поднятую руку – высказанную надежду – в людях проснется гуманность, и ты успеешь пройти над пропастью между жизнью и смертью. На другой стороне улицы торговка средних лет, обнимавшая корзину дымящегося арахиса, крепко взяла старика за руку и помогла взобраться на тротуар, а машины все продолжали его объезжать. Тира следила за слепым, пока такси не повернуло за угол.
Доживи ее отец до преклонных лет, такой была бы его жизнь? Относились бы окружающие к нему с добром? Видят ли другие то, что видит она – нежданные проявления неискоренимой связи, удерживающей нацию вместе, скрепляющей ее обломки, несмотря на афтершоки, до сих пор лихорадящие страну, усугубляя напряжение в мириадах трещин, которыми покрыт город?
– Сколько ему лет? – спросила она. Мысли снова перескочили с одного человека на другого.
– Точно не скажу, – задумался доктор Нарунн. – Где-то под восемьдесят. Для незрячего он удивительно хорошо чувствует направление. А как вы думаете, дядюшка? – спросил он у мистера Чама.
– Не исключено, что гораздо моложе, – отозвался таксист, держа ладони на руле и внимательно следя за дорогой. – Сейчас трудно определить возраст людей. Кхмер йюнг чап час – бедность и страдания старят. Все мы кажемся старше своих лет. Взять хоть меня!
Доктор Нарунн и бровью не повел:
– Простите, дядюшка, а вам сколько? Двадцать девять?
Мистер Чам засмеялся, с юмором покивав.
– Я про Старого Музыканта, – промолвила Тира.
В машине наступило молчание. Мужчины удивленно переглянулись. Тира этого ожидала – она еще ни слова не сказала о своей встрече.
– Мы точно не знаем, – ответил доктор Нарунн. – Мы даже его имени не спрашивали. В храме все зовут его Локта Пленг – Старый Музыкант. Он не возражает.
– Он заговорил со мной по-английски. – В хижине она пропустила мимо ушей оговорку Старого Музыканта, который принял ее за американку. Люди здесь наобум выпаливают английские приветствия («Здравствуйте, как поживаете?), признав в ней иностранку: им не терпится похвастаться своими знаниями, показать, что камбоджийцы идут в ногу с мировым прогрессом. – Стало быть, это не какой-нибудь бродячий музыкант. Должно быть, раньше он имел положение в обществе, был образованным человеком.
Доктор Нарунн и мистер Чам молчали. После неловкой паузы врач ответил:
– И, видимо, страшно пострадал за это. Иногда мне приходит в голову, что такая анонимность, отсутствие имени и биографии, или, как говорим мы, буддисты, самоотвержение, – для него единственный способ продолжать жить.
– У него не осталось родственников?
– Боюсь, что нет. Он ни разу не заговаривал ни о ком из близких или друзей, помимо братьев из храма. Во всяком случае, со мной. Он вообще не говорит о своей жизни до Ват Нагары. Думаю, он все потерял при Пол Поте.
Тира промолчала.
– Несколько раз, проходя мимо его коттеджа, – продолжал доктор Нарунн, – я слышал, как он очень нежно говорил с инструментами, будто они живые. Словно они его дети. Он к ним очень привязан.
Тира тоже угадала почти отеческую любовь Старого Музыканта к этим неодушевленным предметам.
– Если вы не против, – сказала она ему, уходя, – я хотела бы оставить инструменты на вашем попечении еще ненадолго.
Старый Музыкант только кивнул, не в силах произнести ни слова.
Поколебавшись, доктор Нарунн добавил:
– Мне известно лишь об одном человеке, который может иметь какое-то отношение к его прошлому. Да и то это лишь мои догадки – так, показалось, когда я ему помогал… – Врач замялся, но продолжил: – Видите ли, несколько месяцев назад он попросил помочь написать вам.
Тира изумилась, но не подала виду. Сколько же жизней связаны с нашей, а нам ничего об этом неизвестно?
– Стало быть, ваше знакомство предопределено самой судьбой! – заключил мистер Чам.
Доктор Нарунн залился краской и, кашлянув, ответил:
– Я хотел сказать об этом, как только сел к вам в такси…
Он виновато посмотрел на Тиру.
– Так это вы писали, – пробормотала она, понимая, почему ей сразу показалось, что письмо написано одним человеком, а подписано другим.
– Нет, я лишь послужил писцом – фиксировал под диктовку. Старый Музыкант был очень точен в том, что именно хотел передать.
– Вы близкие друзья? – спросила девушка.
– Настолько, насколько можно быть близким другом такому закрытому и непроницаемому человеку.
Тира вдруг догадалась, кого ей напоминает доктор Нарунн, – Чи, молодого солдатика, который вел их к границе с Таиландом, мягко ободряя ее и показывая, куда ступать. У доктора Нарунна была та же успокаивающая манера говорить. Тира едва помнила лицо Чи, но понимала, что доктор – сколько ему, тридцать семь, тридцать восемь? – слишком молод, чтобы быть тем солдатом. И все равно она украдкой посматривала на его профиль.
«Особенность утраты в том, – сказала однажды Амара, – что она начинает мерещиться в каждом лице, которое видишь».
Они ведь и Чи потеряли – проводив их группу до лагеря беженцев в Таиланде, он в ту же ночь вернулся в Камбоджу с намерением помочь и другим соотечественникам. Больше они с Амарой никогда его не видели. Вскоре они уехали в лагерь беженцев на Филиппинах – своеобразный перевалочный пункт, а оттуда эмигрировали в США. Амара много лет искала Чи – через приехавших позже друзей, через лагеря беженцев, но он как в воду канул. Слухов ходило много, но самой правдоподобной версией оставалась та, что молоденький солдат бесследно сгинул в Камбодже.
– А как у вас ищут пропавших? – спросила Тира, перебирая свою золотую цепочку, которую носила так давно, что временами переставала замечать.
– Смотря каких, – доктор Нарунн обернулся и секунду или две пристально смотрел ей в глаза, прежде чем снова сел прямо. – Если вы считаете, что они еще живы, можно обратиться в газеты, на радио или телевидение с просьбой сообщить любую информацию…
В лагере беженцев им не пришлось обменивать цепочку на еду, а когда они попали в Америку и стало ясно, что больше голодать не придется, Амара торжественно, будто фамильную драгоценность, надела цепочку Тире на шею, сообщив, что она ее «освятила». Когда Тира поинтересовалась, каким образом – ведь в Миннесоте тогда не было ни буддийских монахов, ни храмов, тетка объяснила, что сходила в собор Св. Павла с медным куполом на Саммит-авеню, незаметно зажгла свечку и помолилась перед статуей распятого Христа.
– Мы же обходимся тем, что есть, – объяснила она Тире. – Значит, удовольствуются и боги.
– …Или можно съездить в их родную деревню или город, если вам известны такие подробности. Как правило, выжившие возвращаются в родные места, надеясь, что их близкие, если им посчастливилось уцелеть, тоже придут домой. Вероятно, там сейчас и надо искать пропавших…
С тех пор Тира считала цепочку своим талисманом, защитой от забывчивости, вечным напоминанием о том, как близко к смерти они были и как по-прежнему близка она к мертвым. Мог ли солдатик добраться до родной деревни? Амара говорила – Пхам Круос у Сиемреапа. Мертвого или живого, Тира чувствовала Чи рядом с собой.
– Есть еще Туол Сленг, – очень тихо, так что она едва расслышала, добавил мистер Чам.
Туол Сленг, самая страшная тайная тюрьма режима Пол Пота. Слухи о тамошних пытках наводили ужас. При Пол Поте Туол Сленг была известна под таинственным кодом С-21 лишь руководителям высшего эшелона и тем, кто там работал. Из четырнадцати тысяч мужчин, женщин и детей, отправленных в Туол Сленг, выжила лишь горстка взрослых; из детей не уцелел никто. Сейчас тюрьма превращена в музей, и там большая экспозиция фотографий жертв.
– Нелегко заставить себя прийти в Туол Сленг, – сказал доктор Нарунн. – Если войдешь, придется жить с этим до конца жизни. Большинство камбоджийцев, по-моему, до сих пор не побывали в Туол Сленг, а те, кто отважился, сделали это по единственной причине – в надежде узнать что-нибудь о судьбе своих близких.
Больше Тира ни о чем не спрашивала, и остаток поездки прошел в тишине. Девушке казалось, что она долго блуждала по бесконечно длинному, темному лабиринту и в итоге наткнулась на стену непроглядного мрака. Она боялась бездонной пропасти по другую сторону.

 

Август 1973 года.
Тунь вошел в детскую и, приподняв край москитного полога, наклонился поцеловать дочку и вдохнуть запах ее волос, желая почувствовать невинность, контрастирующую с вонью подпольной политики, темной и затягивающей, как никотин, въевшийся в его кожу и одежду. Видимо, девочка вдохнула ядовитый смрад, который он принес с собой, или ощутила движение отца, потому что шевельнулась и пробормотала сквозь сон:
– Папа, я тебя ждала, а ты не приходил. Ты разбил мои чувства.
Она перевернулась на живот, желая, видимо, увидеть новый сон, получше. Временами она то признавала его, то отказывалась, как от чужого, как умеют только дети, без злобы и осуждения, без взрослой усложненности. Для нее любовь не сложнее одеяла – можно завернуться или сбросить ненадолго, даже отправить пинком подальше, если любовь становится чересчур тяжелой, но она всегда должна быть рядом, теплая и универсальная, на случай нужды. Утром, когда дочурка проснется, она будет любить его, как раньше, как любила всегда, с совершенно целыми чувствами и неразбитым сердцем.
Светящиеся стрелки часов на консольном столике у двери темной гостиной говорили, что уже почти десять. У него хватит времени собраться и дойти в условленное место – к паромной переправе у моста Чрой Чангвар. Последние месяцы Тунь казался себе незваным гостем, нарушителем, проникшим в собственное существование, тайком выскальзывавшим из одной тени и пробиравшимся в другую. Шаги соблюдали хореографию секретности, затеяв медленный, но верный танец исчезновения. «Лик клуан. Луп клуан. Касанг праватаруп тхмей» – спрячься, сотри все следы, создай себе новую биографию.
Тунь зажег керосиновый фонарь, стоявший возле часов, и взял его с собой. Тени росли, поворачивая вместе с ним, и требовали себе все стены и потолок, как фантомные диссонансы.
В своей комнате он опустился на подушку перед тиковым кофейным столиком, служившим ему письменным столом. Циновка на полу, подушка и стопка книг манили его: Туню страшно хотелось прилечь и забыться в какой-нибудь книжной интриге и незаметно свалиться с печатных страниц в неизведанный край сна. Но сегодня вечер не сулил ему ни сна, ни чтения. Он прибавил огня, борясь с усталостью, угрожавшей вывести его из строя, и поставил фонарь на стол. Тело подражало дрожащему синему язычку пламени за стеклом. Тунь взял чистый нотный лист из небрежной стопки, написал сверху «6 августа 1973 года» и понял, что ошибся: прошло уже больше недели. Но эта дата навсегда выжжена в его памяти. Он взял другой лист и попытался начать заново. Перед глазами вставали картины смерти и разрушений. Он и сам никак не мог уложить в голове страшное бедствие, обрушившееся на их мир; что уж говорить о том, чтобы объяснить происходящее своей маленькой дочери?
Треть Ник Лоунга, его родного городка, стерта с лица земли тяжелым бомбардировщиком Б-52, выпустившим из своего брюха двадцать тонн огня и металла. В газетах писали – в расчеты цели вкралась ошибка, но это отнюдь не утешало. Столь вопиющая халатность только усиливала всеобщий ужас. Все сводилось к элементарной истине: при любых расчетных целях будут жертвы и ямы на месте домов. Двое его друзей детства, солдаты с женами и маленькими детьми, прикованные к постели пожилые супруги, близкие друзья его матери, любившие Туня как собственного сына, женщина, с которой Тунь был помолвлен и сердце которой разбил, когда четыре года назад, вскоре после смерти матери, взял обратно обещание жениться, друзья и соседи, которых он навещал всякий раз, наведываясь в родной городок, – все мертвы, разорваны на куски, кости и плоть перемешаны с изуродованной землей.
Свыше тридцати воронок, вытянувшихся линией с севера на юг, разделили город по центру, будто какой-то невидимый монстр прошелся крадучись в предрассветные часы, оставив след больше двух километров длиной. Тунь никогда не забудет горе и разорение, воцарившиеся в городе. Он помнит каждую смерть и каждую жизнь, уничтоженную этой смертью, обреченную вечно корчиться на медленном огне, хоронить своих мертвых. Склонившаяся над краем воронки молодая женщина, трясясь всем телом, глядела на то, что осталось от ее детей: деревянная погремушка, перевернутая ванночка, пухлая, с серебряным браслетом, оторванная детская ручка под слоем вывернутой взрывом земли: сжатый кулачок точно цеплялся за дыхание, уже отлетевшее из лопнувших легких. Мать схватилась за горло, задыхаясь, когда подошедшие горожане начали заравнивать воронку.
– Не-е-е-ет! – раздался нечеловеческий вой. – Оставьте! Пусть они видят! Пусть они увидят со своих самолетов, что натворили! Я хочу, чтобы они увидели! Заставьте их увидеть!
Она потеряла все – и семью, и дом, как позже узнал Тунь, бродивший среди обломков в мертвой тишине, окутавшей город, как саван. Ярость, растерянность, отчаянье сжигали его. «Как они могли такое сделать? Они же клялись, что пришли как друзья, чтобы защитить нас! Значит, они явились убивать нас, как ночные тати? Миссия удалась – они убили наших детей во сне!»
Сегодня – пятнадцатого августа, все-таки вспомнил Тунь, – американцы наконец официально заявили о прекращении бомбардировок Камбоджи. Другие государства поспешили осудить их действия как безответственные, оставившие страну в чудовищном кризисе и с миллионами беженцев, а военное правительство, которое, как рассчитывали, будет союзником США, стало теперь намного слабее повстанческой армии. Уже не требовалось объяснений, как США поступят с другими своими азиатскими союзниками, а если понадобится, то и со всем миром: когда обстоятельства поджимают, откровенно сказал один дипломат, зачинщик делает ноги.
Вы люди морального вакуума, думал Тунь, ощущая во рту желчную горечь. Такое простить нельзя. Вы сеете разрушения – земля после вас усыпана оторванными конечностями и кусками тел, обломками строений, сгоревшими деревьями – и уходите, оставляя приводить все в порядок тем, кого вы ранили и изувечили! Вы заметаете следы своих чудовищных ошибок, смутившись при виде материнского горя. Вы пытаетесь заткнуть ей рот, заставить замолчать ее ярость вашими американскими долларами. По несколько сотен семьям погибших, поменьше за оторванную руку или ногу и уж совсем скромную сумму за разрушенный дом? Сколько же вы заплатите за мою разбитую веру? Ведь я когда-то верил в вас, американцы! Я восхищался вашей страной и народом, мудростью вашей демократии, мощью ваших технологий. Ваш прогресс и система правосудия были именно такими, которые я мечтал видеть в моей стране, – правда, которая вырвала бы с корнем всякую кривду в нашей истории…
В памяти зазвучала мелодия, но Тунь сразу прервал ее, заглушил вибрацию своих сердечных струн – неожиданно нахлынувшую острую боль, судорожно прижав к груди основание ладони, будто к гитарному грифу. Сейчас… Все, что он чувствовал сейчас, – отвращение. Глубокое отвращение к нации, у которой совесть имеет столь же неверный курс, как и их оружие.
Какие еще чувства мог он призвать, чтобы притушить сжигавшую его ненависть? Слово заставило его приостановиться: ненависть. Это не то чувство, которое он легко принимал. Внутреннего озарения она не оставляла, стало быть, сжигавшая – неудачное определение. Тунь чувствовал себя охваченным ненавистью. Она грозила стать его непроглядной ночью, его закопанной могилой. Но он еще не готов умереть. Он должен цепляться за последние ниточки надежды. В мире еще существует порядочность. Он должен в это верить – ради дочери.
И снова он ощутил ее присутствие за тонкой перегородкой, уловил ее дыхание, как вибрацию из глубины своего существа и своего сознания: молчание, которое предшествует голосу. Он часто чувствовал, что дочка проникает в этот мир, как поток, как неслышная, на пределе слуха, музыка, а он, как листок дерева или выстиранная простыня, перенимает ее трепет, пробуждаясь к жизни. Однако вот он сидит, ночной странник, готовый оставить ее и скрыться.
Выживание путем разъединения, думал Тунь. Он решился на это ради нее. Кто из отцов и матерей не хочет лучшей жизни своему ребенку? Прошло уже два года после смерти Прамы, и он боялся, что если он не принесет жертвы, не примет чью-либо сторону, будут отняты и другие жизни, а страну охватит огненный смерч создания нового на обломках старого.
Оставалось дивиться иронии судьбы: та самая трагедия, что отрывает его сейчас от дочери, четыре года назад и подарила ее Туню. В 1969-м ее дом тоже разбомбили: целая община (десяток деревень) была стерта с лица земли вместе с единственной школой и примитивным медицинским кабинетом. Девочка выжила лишь потому, что спряталась в дупле старого дождевого дерева, под которым играла перед самой бомбежкой. Мать готовила перед хижиной, поглядывая на дочку, резвившуюся не дальше одного перелета жаворонка – их тогда много порхало в полях… На мгновенье Тунь задумался: может, должно было быть по-другому и это ребенок должен был следить за мамой? Но что тогда? Она бы стала единственной свидетельницей взрыва, уничтожившего ее мать, дом, весь ее мир.
Услышав жуткий басовитый вой «Летающей крепости», малышка подняла голову и успела увидеть гладкий силуэт крылатого карпа среди облаков. Это ее испугало – она совсем недавно научилась понимать, что некоторые существа живут в небе, а другие только на земле и в воде.
– Ты не птичка, – всегда предупреждала ее мать. – Не вздумай прыгать с дерева.
Рыбы же не летают, подумала малютка. Или летают? Но не успела она мысленно исправить воображаемую картинку, как появились другие карпы – крошечные мальки, посыпавшиеся из брюха большой рыбы аккуратными рядами. От их полета завибрировал воздух. Медного цвета прозрачные волоски на ее руках и шее щекотно поднялись. Девочка бросилась бежать. Повинуясь инстинкту, на бегу она подобрала с земли спелый плод хлопкового дерева, разломила его и заткнула уши белой ватой, находившейся внутри. Она забилась в утробу исполинского дождевого дерева, подтянув колени к груди и обхватив себя руками, свернувшись, как зародыш в матке, когда мир вокруг начал взрываться.
Тунь понемногу вызнал все это от самой девочки и немногих односельчан, которые тоже чудом спаслись при бомбежке и были увезены в Пномпень. Девочка была такой крошечной, что Тунь буквально не заметил ее при первом посещении клиники Кальметт, окутанной, как марлей, дымкой беды и неприкаянности, тянувшейся из приемной в анемично освещенный коридор.
В больницах не хватало персонала, поэтому Тунь и Прама – в шестьдесят девятом приятель был еще жив – вместе с другими членами политического кружка приходили в Кальметт волонтерами. В отсутствие медицинской квалификации их задачей было в основном провожать раненых – ходячих – в соответствующий кабинет. Им с самого начала объяснили, что некоторые маленькие дети не понимают – у них больше нет дома и семьи, поэтому с ними нужно говорить с большой осторожностью. В городе устраивались временные приюты, где дети оставались, пока им не найдут опекунов – может, отыщутся дальние родственники и заберут сирот. Мальчиков помещали при храмах, а вот девочек, брошенных и всеми забытых, переводили в сиротские дома. Ни для кого не было тайной, что жизнь в сиротском доме – это ад без надежды на достойное будущее.
Выйдя в коридор за очередным пациентом, Тунь заметил среди раненых и контуженных маленькое, идеально круглое личико – «горошинка» было первым, что пришло на ум. Девочка и вправду напоминала крохотное семечко, цельную, независимую жизнь, которой нужна лишь любовь и забота, чтобы расцвести. Однако волей судьбы она оказалась здесь, в тесном туннеле окровавленных бинтов и хрипов умирающих. Почувствовав его взгляд, девочка подняла глаза – и в них вспыхнула неистовая, сродни узнаванию, надежда. При виде такого зеркального отражения встречи, случившейся у него месяцем ранее, Тунь не смог пройти мимо.

 

Встреча произошла перед salle de conférence – новым концертным залом Чактомук, откуда он вышел после напряженной утренней репетиции накануне премьеры «Там Тиев». Тунь был одним из ведущих музыкантов и основным автором стихов сценической адаптации этой почитаемой классики о погубленной юной любви. На ослепительном солнце у него сразу заболели глаза. В висках стучало от густых облаков ладана и запаха горячего воска – на каждой репетиции зажигали свечи в качестве баисеи твай кру – приношений божественным покровителям музыки и искусства. Тунь мечтал о глотке свежего воздуха. Совсем рядом, за зданием концертного зала, шептались, флиртуя с ним, речные струи, и Туню захотелось нырнуть поглубже и отдаться мелодичным речным водам.
На тротуаре торговцы предлагали вручную раскрашенных воздушных змеев, в крошечных бамбуковых клетках чирикали воробьи, продавалась и еда, завернутая в листья банана. Небольшая толпа осаждала лоток, с которого продавали свежий сок сахарного тростника; люди, будто пчелы, опьянели от аромата, сластившего воздух.
– Нам два стаканчика! – громко сказал кто-то, перекрывая общий гул.
– Три сюда дайте! – попросил кто-то еще.
Продавец принимал заказы, скармливая ручному экстрактору по два-три кусочка тростника, обернув каждый в цитрусовую шкурку знаменитого зеленого апельсина пусата. Густой сладкий запах щекотал ноздри. Тунь вдруг сообразил, что в горле у него пересохло, и вместо того, чтобы свернуть к реке, пошел влево, без всяких церемоний пробиваясь сквозь толпу. Он чуть не сшиб с ног маленькую девочку, которая изумленно поглядела на него. Банановый лист, свернутый конусом и полный сока, дрогнул в ее руке. Не успел он извиниться, как обернулась мама девочки, и сердце Туня замерло.
– О! – вырывалось у Чаннары.
Не найдя подобающего приветствия, Тунь, заикаясь и задыхаясь, глупо сказал:
– Это ты.
– Да.
Вечность встала между ними, и ни один из них не знал, что сказать.
Наконец Чаннара заговорила:
– Это Сутира, наша… – она замолчала, но тут же договорила, справившись с собой: – Моя дочь. Сутира, деточка, поздоровайся с дядей Тунем, il est un vieux ami de Maman.
Малышка ничего не сказала, но сложила ладони и слегка поклонилась, приветствовав Туня элегантным сампеа. Он не ожидал такой грации от маленького ребенка. «Она слишком мала, чтобы быть моей дочерью», – мелькнула мысль, которую Тунь поспешил прогнать. Наша, начала говорить Чаннара, но, видимо, решила не упоминать о муже. Туня тронула эта попытка не бередить ему душу чужим счастьем. Будь Сутира его ребенком, ей было бы уже восемь или девять лет, однако в этой малышке он видел, как могла сложиться жизнь.
– Сутире три года, – сказала Чаннара, улыбаясь дочери, и поддразнила ее: – И она ужасно робкая.
– Три! – воскликнул Тунь с фальшивым облегчением. Значит, она родилась в шестьдесят шестом, через четыре года после свадьбы Чаннары. Для замужней камбоджийки столько лет без детей – долгий срок. Тунь отлично представлял давление, которое Чаннара наверняка терпела в семье, особенно от деспотичного папаши-советника. Le Conseiller… Зная независимый характер Чаннары, он предположил, что ей просто не хотелось сразу вязать себе руки ребенком.
В последний раз Тунь видел ее в день свадьбы, в декабре шестьдесят второго, через год после своего возвращения из Америки. Он приезжал в ее семейную усадьбу в составе ансамбля пленгкар, приглашенного играть на свадебной церемонии. Тунь набрался мужества войти в комнату Чаннары, святилище ее одиночества, в последние часы перед тем, как она разделит постель с другим мужчиной.
– Ты разбил мне сердце, – сказала она.
– А ты – мою душу, – ответил он, стоя на расстоянии вытянутой руки, не в силах подойти ближе и обнять Чаннару, как мечтал. Он был парализован своей тоской.
– Значит, один-один, – пробормотала она.
– Никогда, – отрезал он.
Это был их последний разговор, и Тунь сожалел о каждом слоге – слова приходилось выталкивать изо рта. Он так и не простил себе сказанного и сейчас, стоя перед Чактомуком и глядя на Чаннару, думал только о том, что эта нежданная встреча – дарованный судьбой шанс сгладить их скупое на слова расставание. Надо найти способ снова заслужить ее расположение, раз уж не любовь. Может, он добьется симпатии ее дочери?
– Бог мой, какая ты высокая для своего возраста! – Тунь и сам вздрогнул от своего льстивого фальцета, но остановиться не смог: – Прямо молодая леди!
Сутира, не мигая, смотрела на него. Он неловко переступил с ноги на ногу.
Малышка была крошечной копией своей матери. Длинные стройные ножки и руки будто подчеркивали природную необщительность, замкнутость, заметную уже в столь нежном возрасте. Глаза, затененные длинными ресницами, казались бездонными омутами, обсаженными папоротником. Волосы, позаимствовавшие волнистость у моря, поднимались и опадали бесконечными локонами. Тунь не мог поверить своим глазам – явление двух богинь сразу! Мать и дочь стояли, держась за руки, а он, вытолкнутый за пределы этого круга, испытывал такую нестерпимую боль, что, казалось, она никогда не пройдет. Боль, как Туню еще предстояло узнать, имеет собственную жизнь после смерти.
Ему больно до сих пор.
Тунь поглядел на нотный лист, светившийся приглушенно-белым, отражая свет фонаря. Кроме даты, он ничего не смог написать.
Он отпустил фитилек, чтобы прибавить света.
– Сита, пралунг па… – пробормотал он вслух, отрывая себя от воспоминаний о дочери Чаннары и возвращаясь мыслями к своему ребенку.
«Сита, моя душа, мое дыхание…» Усилием воли он мысленно вызвал атмосферу той случайной встречи, казавшейся предначертанной. Он помнил, как считал себя свидетелем рождения, прихода на Землю новой жизни, но Сита уже была независимой, цельной маленькой личностью, знающей свои сильные и слабые стороны, когда он увидел ее в тот день в больничном коридоре. В том, как она впилась в него глазами, было нечто провидческое, словно она интуитивно угадала путь, еще не открывшийся Туню.
Рядом Прама шептался с волонтером о том, какая это прекрасная возможность привлечь деревенских в ряды подпольщиков, но Тунь уже не слушал. Он чувствовал, что каждый его шаг был для нее, и только для нее.
Девочка поднялась ему навстречу.
– Ты мой папа? – тоненько спросила она. Сконфуженный, Тунь сбился – это прозвучало не как вопрос. В музыкальном словаре, купленном еще в Америке, ему попался термин «месса ди воче». Таким свойством обладал и этот голосок: потеря и требование возвращения, выдержанные в одной чистой ноте. Сидевший рядом с малышкой мужчина с легкой раной на левом плече сухо, презрительно засмеялся. Тунь вдруг почувствовал, что рядом стоит Прама.
– Ее мать погибла при воздушном налете, – шепнул он. – В деревне они были чем-то вроде парий.
Тунь озадаченно посмотрел на друга.
– Внебрачный ребенок, – пояснил Прама. – Папаши и в глаза не видела, но мать твердила, что папа обязательно придет, когда будет очень нужен. Говорят, у нее было не все в порядке с головой. Наверное, психика не выдержала постоянного глумления: деревенские их буквально травили… Этого ребенка никто не возьмет.
Туня всегда поражало удивительное свойство Прамы с ходу располагать к себе: люди доверяли ему секреты, которыми не делились даже со своими близкими. Тунь приписывал это мальчишескому обаянию и искренности приятеля: Прама любил людей, и они отвечали ему тем же – качество (миен прайай), сделавшее его незаменимым для дела революции.
– А сколько ей лет? – спросил Тунь.
– Никак не больше четырех. – Прама пожал плечами, будто напоминая очевидное – в деревнях редко записывают даты рождения. – А может, и меньше, не знаю. Года три.
Но такие глаза, подумал Тунь, могут быть лишь у человека много старше. Они говорили о пережитой потере, по сравнению с которой его собственные беды казались пошлыми и мелкими. Заглянув в эти глаза, Тунь испытал странную уверенность, что сейчас он глядит в свое будущее и видит дальнейшую жизнь. Вернее, жизнь, которая заполнит образовавшуюся в нем пропасть.
– Папа пришел за Ситой, – сказала девочка, называя себя по имени, как учат делать маленьких детей, чтобы они казались еще умильнее. Тунь был покорен.
Сита. Сутира. Сходство имен, не говоря уже о возрасте девочек, разбередило ощущение потери, не покидавшее его после встречи с Чаннарой и ее ребенком, который не мог быть их общим. Не веривший в провидение Тунь впервые в жизни подумал – может, это судьба? Невысказанное томление одного сердца вызвало ответное желание в другом? «Ты мой папа». Тунь почувствовал, что это не вопрос, а оглашение беззаветного убеждения.
Его следующий жест навсегда соединил их судьбы. Сита пошла вперед, подняв ручонки, и вошла в его раскрытые объятья.
– А можно уже домой? Папа, я хочу домой!
Что он мог ответить? Малышка уже познала непомерную для ее возраста потерю, разве может подобная ложь усугубить ее горе? Он прижал девочку к груди. Изгиб прильнувшей к нему шейки идеально совпал с его линиями. Сердца бились в такт. Сита крепче обняла его, и Тунь обратил внимание, что, несмотря на ее вес и телесность, дыхание у девочки неглубокое, слабое, как у новорожденной. Тунь чувствовал себя ответственным за самый воздух, которым дышит Сита, будто он подарил ей рождение, эгоистично привел ее в этот опасный мир своим желанием иметь дочь, семью, нормальную жизнь, как у Чаннары.
Для него было внове сознание, что он, не задумываясь, положит свою жизнь за другого. За этого ребенка. За своего ребенка. «Она могла бы быть моей дочерью», – эти слова кружились вокруг Туня, как мотыльки. Моей дочерью.
Ему с трудом в это верилось.
– Да, – ответил он. Его сердце одновременно сжалось, открылось и наполнилось. – Я пришел забрать тебя домой.

 

Сита. Тунь едва мог произнести ее имя недрогнувшим голосом, не говоря уже о том, чтобы написать. Он схватил и скомкал нотный лист – вспотевшие пальцы оставили темные овальные следы, будто аккорды на нотном стане. Тоска и сожаление обогнали его еще до начала пути, а вот слова, чье присутствие требовалось сейчас больше всего, покинули его. К чему обманываться? Какой бы благородной ни была цель, не существует мягкого способа отцу сказать маленькой дочери, что он уходит и оставляет ее.

 

– Знаешь, а ведь я самозванец.
– В смысле?
– Я не тот, за кого себя выдаю.
У Тиры сжалось сердце: только не снова! Только не новая потеря. Только не сейчас, когда он пока не принадлежит ей и она еще не разобралась, что между ними происходит, кто они друг для друга. Она осторожно спросила:
– А кто же ты?
Нарунн вздохнул:
– Да разве я врач?
Тира молчала, враз разучившись дышать. Воздух вокруг стал странно неподвижным.
– Отнюдь не настолько грамотный, как хотелось бы. Я, конечно, учился и стажировался аж в Королевском университете Пномпеня… – насмешливо произнес Нарунн густым баритоном. – Звучит красиво, но в первые дни после красных кхмеров это был тот еще университет. А уж медицинский факультет…
– Ты! – перебила Тира, выдохнув с огромным облегчением, и сделала движение, будто собираясь стукнуть Нарунна по макушке, но вместо этого дернула за прядки, торчавшие вокруг красиво очерченного уха. – Я думала, ты серьезно!
– А я и правда серьезно. Глядя, как сейчас учат медиков, я ощущаю свою неполноценность.
– Ничего, – заверила Тира, приглаживая ему вставшие торчком пряди. Волосы, уже немного отросшие после того, как Нарунн вернулся в мир, не переставали вызывать у нее удивление: седые, точно припорошенные мукой, контрастировавшие с молодостью остального облика. Тире особенно нравилась эта черта, свидетельствовавшая о возможности наступления старости, о пакте Нарунна со временем, о их тайном союзе против мертвой хватки истории. Девушка подавила желание схватить его голову и поцеловать так, как целуют камбоджийцы, то есть не просто глубоко, а как при искусственном дыхании, потому что если любишь, то надо вдыхать запах любимого и его настроение, его радости и горести, его гордость и бедность.
Она оглядела однокомнатную квартиру Нарунна, служившую ему и домом, и кабинетом, где он принимал городских бедняков. Большинство его пациентов обитали здесь же, в Белом Здании, мертвенно-бледном гаргантюанском жилом комплексе, неприятно врезавшимся в память, – с не меньшей прочностью, чем ослепительный королевский дворец в нескольких кварталах отсюда или национальный музей. Состоящий из шести четырехэтажек, соединенных открытыми лестницами, комплекс на более чем 460 квартир задумывался в начале шестидесятых как жилье для быстро растущего среднего класса. В первые годы, когда население Пномпеня увеличилось в несколько раз от притока беженцев, бежавших из разбомбленных провинций, Белое Здание быстро переполнилось.
Вскоре к власти пришли красные кхмеры, Пномпень опустел, и Белое Здание долго стояло заброшенным. Сейчас, спустя несколько десятилетий, с потрескавшимися, тронутыми плесенью стенами, с никуда не годными коммуникациями и опасно торчащей электропроводкой, оно стало убежищем для почти трех тысяч разношерстных жильцов – семей, состоящих из двух-трех поколений, матерей-одиночек, студентов, учителей, пробивающихся артистов, немногих уцелевших преподавателей музыки, госслужащих, уличных торговцев, дипломированных специалистов, проституток, наркоманов и наркодилеров, обедневших каждый на свой манер.
Нарунн поселился в этих трущобах не потому, что ему не хватало средств на квартиру получше. «Меня здесь держит моя работа», – просто объяснил он. Работа служила ему якорем, была его гордостью и убеждением, сознательно выбранной бедностью, но всякий раз, когда приходила Тира, Нарунн извинялся, что у него нет возможности устроить ее с комфортом. Если бы он знал, какое богатство воплощает он сам, какую роскошь таит в своем сердце! Тира еще никого никогда так не любила, как его.
«Любила?» – осеклась девушка. Значит, она его любит? Разве это бывает так легко, быстро и уверенно? Любовь уже не пугала ее, не вызывала смятения, желания убежать и скрыться от, как казалось Тире, неизбежного, естественного финала любви – утраты. Значит, она любит Нарунна. Оказывается, можно любить вот так легко, не мучаясь сомнениями, несмотря на риск расставания и вероятность остаться с разбитым сердцем. Прошел уже месяц с того дня, когда они уехали из храма после встречи со Старым Музыкантом, и все это время они с Нарунном виделись почти каждый день – то у него в квартире, то в ее отеле.
– Что-нибудь не так? – спросил Нарунн.
– Н-нет. А что?
Он засмеялся.
– Ты не услышала ни слова из того, что я говорил.
– Прости. Повтори мне, пожалуйста.
– Судебная медицина.
Тира недоуменно заморгала.
Нарунн засмеялся громче:
– Я говорил, что, если бы я мог начать все заново, если бы возраст позволял снова пойти учиться, я бы выбрал специальностью судебную медицину.
– Правда? Почему?
– Недавно в медицинском журнале мне попалась статья о судмедэкспертизе, геноциде и что для Камбоджи значило бы создание трибунала… В общем, меня увлекла идея использовать медицинскую повесть мертвых в помощь живым. Поразительно мощный и необходимый инструмент! Если бы ушедшие могли говорить, сколько бы они рассказали, какие доказательства представили, чтобы предотвратить другие смерти! Потрясающе! – Энтузиазм Нарунна был искренний, заразительный. – Только подумай, медицина как своего рода мирный диалог между живыми и мертвыми!
– Вау! – засмеялась Тира, приглаживая пальцами волосы, прекрасно подстриженные у уличного парикмахера, весь салон которого состоял из расшатанного бамбукового стула и зеркала, повешенного на ствол дерева. – Я-то думала, ты решил признаться, что ты наркодилер или наемный киллер одного из этих высокопревосходительств…
– Ну, теперь уже ты шутишь, – и он поцеловал ее, уткнувшись носом в ямку на шее и вдыхая запах кожи.
Тира спохватилась, что его волосы колют ей ладонь, и поспешно отдернула руку, вспомнив культурные традиции и как подобает себя вести. Обычаи и суеверия пристали к ней, как родимые пятна. «Голова – это храм», – услышала она укоризненный голос Амары. Тире еще предстояло забыть привычку жаловаться тетке по любому поводу. «Я знаю, знаю, но…» – она оборвала себя, впервые прогнав призрак Амары из мыслей и из комнаты. Тетка не должна ее видеть в такой момент, завернувшуюся в крому малознакомого мужчины, в его объятьях, уступившую его постели, его желаниям – и себе.
Тира помнила свое изумление, когда в лагере беженцев Амара сказала – ей лучше назваться вдовой, потерявшей мужа во время голода или репрессий. Нехорошо, если люди узнают, что молодая незамужняя камбоджийка растит племянницу одна-одинешенька. Так не принято, объяснила Амара, точно забыв, что они вырвались из ада и у них только и есть, что одежда на себе, прикрыть кожу да кости. Зачем же взваливать себе на плечи мантию традиций разгромленной культуры? «Люди будут думать, что ты моя дочь, а раз так, пусть лучше считают, что ты зачата в законном браке, а не как-то иначе». Тира рассердилась – да кому какое дело! У них отняли родину, дом, семью – все самое важное пропало или погибло, так какая разница, что подумают другие, такие же побитые и обиженные жизнью? Ни Тире, ни Амаре не пришло в голову сказать правду – из всей семьи уцелели лишь они, чудом перебравшись через границу, потому что правда на тот момент уже не имела значения.
– Алло, алло… – напел Нарунн, постучав подушечкой пальца по кончику носа Тиры. – Леу бонг нийеай те оун? (Ты слышишь, как я звоню, дорогая?»)
Тира сразу узнала популярную песню Синна Сисамута и Рос Серейсотеа времен юности ее тетки. Там пелось о молодых любовниках, которые, по словам Амары, флиртовали по телефону.
– Ты все переврал, – сказала Тира Нарунну. – Это девушка ему звонит, а не наоборот. Ночью телефон звонит три раза, Синн берет трубку, и Рос начинает: «Алло, бонг…» – запела Тира, слыша электрогитару и клавишные.
– Я впечатлен. Ты действительно знаешь эту песню!
– Еще бы, – не удержавшись, похвасталась Тира. – Наизусть, каждое слово.
Долгое время музыка была ее единственной связью с Камбоджей. В старшей школе кхмерские рок-баллады довоенных десятилетий находили в душе Тиры живой отклик, в отличие от американской попсы, которой заслушивались ровесники и одноклассники.
Прикрыв глаза, Тира вдруг будто воочию увидела, как мать у кромки воды выпускает из бамбуковой клетушки воробья, а отец, стоя рядом с ней, держит в руке что-то похожее на конус, свернутый из листа банана. Тира зажмурилась сильнее, желая, чтобы они обернулись, дав ей разглядеть не только силуэты, но, как она ни старалась, родители так и стояли к ней спиной, почти вплотную друг к другу. «Интересно, а я где была в тот момент? Должно быть, с ними на берегу, раз помню эту сцену. Наверное, у них было прекрасное настроение при виде полета выпущенной на свободу птицы».
Тира притушила мысленный образ и спрятала туда, где он не пропадет. Наверное, это естественно – чем дольше она живет в стране, тем чаще вспоминается прошлое. Она должна научиться принимать всплывающие воспоминания и удерживать, пока не останется наедине с собой и сможет проанализировать увиденное, раздвинуть границы памяти. Девушка открыла глаза, вернувшись к Нарунну и непринужденному разговору.
– Знаешь, из-за этой песни, – сказала она, припоминая рассказы Амары, – из-за этого невинного ночного «Алло, алло» мой дед хотел запретить в доме все песни Синна Сисамута.
– Но отчего же? Все любили Синна Сисамута!
– А потому, что девушка, позвонившая первой, навела немалого шороху среди почтенных ревнителей традиций вроде моего деда. Срей кромум звонит мужчине под покровом ночи ни много ни мало из своей постели! Скандал!
– Но мы же уверены, что она девственница! – Нарунн лукаво подвигал бровями.
– Перестань! Я тут тебя просвещаю…
– Откуда ты столько знаешь?
– Если вы еще не заметили, доктор, я кхмерка.
– Неужто правда кхмерка?
Тире стало грустно. Этот вопрос и само понятие – кхмер или не кхмер привели к несчетным смертям и исчезновениям людей в их деревне в последний год правления красных кхмеров. «Коммунизм объединяет все народы… кроме вьетнамцев. Юоны – грязные лохмотья!» Все, кого подозревали в связях с вьетнамцами, были репрессированы… Нарунн ущипнул ее за нос:
– Да ты тоже самозванка, как и я!
Она печально улыбнулась.
– Я пошутил.
– Но ты прав, я действительно в некотором роде самозванка. Кочевница, аутсайдер. От меня не такого ждали.
– Как и от всех нас.
– Ну, наверное…
– Вот как?
– В Америке я чувствую себя камбоджийкой, зато здесь – больше американкой, чем за всю жизнь в США. – Взгляд Тиры потемнел, обратился внутрь себя, и она увидела маленькую девочку, идущую по длинному узкому коридору, очень похожему на тот, куда выходит дверь квартиры Нарунна. С самого первого визита у нее возникло ощущение, что она здесь уже бывала. – Есть такое валлийское слово, – продолжала она, – я его услышала на уроке поэзии в Корнелле, – hiraeth. В английском нет точного соответствия и в кхмерском, наверное, тоже…
– Но все равно понятно, – нерешительно сказал Нарунн, – каждому сердцу, которое знавало потерю или желало невозможного. – Он улыбнулся: – Я прав?
Тира странно посмотрела на него.
– В принципе, да. Мучительная тоска по дому, которого нет. Болезнь, которая вызывает сразу и отчужденность, и навязчивую фамильярность.
– А, знаю эту болезнь, встречал у многих пациентов. Она есть и у меня – да что там, вся наша нация ею страдает. Болезнь неполноты, разобщенности…
– Да! – Тира ощутила неожиданный прилив любви к этому человеку, который понимает ее с полуслова.
– Но тогда ты ошибаешься – в нашем языке есть такое понятие.
– Правда?
– Тоска памяти. Ее, как тебе известно, очень боялись красные кхмеры, поэтому боролись с ней, как с эпидемией.
Тира кивнула, что-то припоминая. «Интересно, есть ли такое слово для человека? Можно ли тосковать по личности, которой так и не стал? По целостности, своеобразию и неповторимости, которых не узнал? Где теперь Амарин пралунг? А где мой? Чей дух или призрак зовет меня сейчас?»
– Алло, алло, – перебил ее мысли Нарунн со смехом. – Вызываю тебя обратно на разговор со мной!
– Прости.
– Ты что, всегда такая, в своих мыслях? Я же не могу соперничать с мечтой!
Тира улеглась на согнутую руку – свесившиеся кудри закрыли плечо и подбородок. Они с Нарунном лежали, соприкасаясь телами, почти одного роста. Скрученная в жгут крома провалилась в углубление между ними. Тира заметила, что, когда они занимались любовью, Нарунн покрывался гусиной кожей, словно его тело превращалось в картину импрессиониста – сплошь рябь и резонансы, усеянные точками удовольствия, подвижный блеск исторгнутой страсти, достигшей апогея.
Ее указательный палец бродил по его ключице, влево-вправо, делая пируэт в ямке ниже кадыка. Нерожденная музыка… Каждый человек носит в себе семя этой мелодии. Она вспомнила намеченное слепое отверстие на гобое и подумала – а у любви есть своя особая нота, невыразимая истина?
– Я не вижу тебя за этими волнами и ресницами, – поддразнил ее Нарунн, сдувая волосы с лица и заглядывая глубоко в глаза. – О ком ты мечтаешь, когда я рядом?
Тира глядела на его двигающиеся губы, не вполне понимая слова. Рядом с ней этот красивый мужчина с легким характером, Нарунн Ним. «Ним звали мою мать, но ей не очень повезло в жизни, и я взял ее имя себе в качестве фамилии. Теперь она всегда со мной», – рассказывал он. Как легко быть рядом с Нарунном, думала Тира. Он принимает живых и ушедших с удивительной безмятежностью, будто все его существо, а не только голова, – это храм, где есть место и для погребения, и для воскрешения.
– Кто-то, кого я знаю? – спросил он, не дождавшись ответа. – Кто-то особенный?
Тира кивнула.
– Твоя тетя.
У Тиры на глазах выступили слезы, и не успела она опомниться, как одна капля покатилась вниз. Нарунн тут же приподнялся на локтях – от этого усилия проступили ключицы – и перехватил слезу на полпути, на серединке носа. Он задержал губы, как шлюз, готовый вобрать в себя поток. Тира опустила голову, спрятав лицо у него на шее, и всхлипывала в гулкую пустоту углубления в форме челна за ключицей, в первый раз скорбя по Амаре в присутствии другого человека, с некрасивым безудержным рефреном икоты и судорожных рыданий.
Нарунн бережно опустил ее на подушку и прилег сам.
– Мое обучение было довольно скоропалительным и поверхностным, – заговорил он, интуитивно угадав, что только его голос может успокоить девушку. – При Пол Поте все было развалено, о мало-мальски реальной системе здравоохранения говорить не приходилось – ни работающих больниц, ни современного оборудования. Мы всем факультетом буквально копались в мусоре, собирая учебники и приборы по разгромленным университетским аудиториям. Из сотен врачей в Камбодже уцелели сорок пять – сорок пять! – причем половина сбежала из страны при первой возможности. Горстка оставшихся объединила усилия ради почти невозможной задачи – восстановить систему здравоохранения с нуля. Они обратились в Красный Крест, заручились помощью вьетнамских экспертов, тогда еще находившихся в стране. Молодые камбоджийцы, начавшие изучать медицину до войны, были рекрутированы в качестве «преподавателей»; отучившись семестр, начинали обучать этому материалу следующих. Учились мы по смеси русских, французских и вьетнамских текстов, и было великое счастье, если хотя бы «преподаватель» мог их разобрать. Мы буквально собирали знания по крохам, как дети в лесу, ища обратную дорогу в подобие цивилизованного общества, к каким-то способам лечения, возвращаясь по собственным исчезающим следам.
Тира слушала, и грудь его казалась морской раковиной под ее ухом, камерой эха и течений, древних рек и слез, непреходящей печали.
– Дай-ка я расскажу тебе об этих следах и облюбованных призраками тропах…

 

Сборы закончены – получился узел, который он унесет на плече. Ни чемодана, ничего лишнего, даже имени – за порог выйдет уже не Тунь. Он возьмет себе партийную кличку и новую личность, неизвестную близким, любимым, коллегам-музыкантам из ансамблей, где он играет, друзьям и соседям по этому муниципальному жилому комплексу – Белому Зданию, как его прозвали.
Из гостиной донесся какой-то звук. Ночь обостряет шорохи, любое шуршание кажется ближе и явственнее, и даже слабое эхо привлекает внимание. Легкий свист рассекаемого воздуха, ощущение чего-то подвешенного, качающегося. Дочка размахивает игрушкой, что ли? Деревянным йо-йо? Или одним из его инструментов? Нет, она бы напевала себе под нос, как всегда делает, проснувшись. Так человек и должен заново входить в мир после любой отлучки, думал Тунь, – с музыкой. Прислушавшись, он узнал шаги няньки, идущей к его комнате. От Ом Паан исходило спокойствие, когда она появилась в дверях с сумкой из листьев лотоса на шнурке, качавшейся у нее в руке. Вечером, заметив пустую соломенную циновку у двери, он поинтересовался у дочки, где Ом Паан. А няня все это время была на кухне, собирала ему еду в дорогу. Содействовала его уходу. Ом Паан уже некоторое время знала, что он уйдет. Тунь сказал, что ему необходимо будет исчезнуть, не пояснив ни почему, ни куда, но нянька интуитивно знала хореографию каждого его шага, направление и цель. Иногда Туню казалось, что Ом Паан слышит даже биение его сердца.
– Вы готовы, сэр? – спросила она.
– А что, к этому можно быть готовым? – отозвался он, стараясь говорить непринужденно.
Она печально улыбнулась:
– Нет, сэр.
Тунь кивнул. На редкость миниатюрная женщина – макушка на уровне его груди, детский росточек – Ом Паан была наделена твердостью камня и непоколебимостью скалы. Он увидел ее на улице примерно через год после того, как привел Ситу домой из больницы. Ребенок Ом Паан, восьмимесячный мальчик, умер от дизентерии, подхваченной во время перехода в Пномпень из Чантреа, деревни на юге Камбоджи, возле вьетнамской границы. Деревню разбомбили американцы, заподозрив в ней анклав Вьетконга и других коммунистов. Муж Ом Паан погиб за несколько месяцев до этого, наступив на неразорвавшийся снаряд во время вспашки поля. Когда Тунь увидел Ом Паан на улице, она казалась грудой горя и костей. Сита принялась дергать его за рукав, требуя, чтобы они взяли ее домой. Когда Тунь предложил просто купить незнакомке еды и одежды, дочь заявила: «Но, папа, она же сирота, как я!» Только тогда Тунь понял – дочь знает, что ее мать погибла и как это случилось. Вот так и вышло, что они привели Ом Паан к себе домой, рассчитывая, что она побудет у них, пока не окрепнет. Но оказалось, это Тунь и Сита недостаточно сильны, чтобы жить без Ом Паан.
Он часто гадал, что бы делал без неизменного присутствия няньки все эти годы. Разумеется, он никогда бы не ушел, не будь ее рядом с Ситой. Казалось, единственной целью своего пребывания в доме Ом Паан считала заботу о его дочери. Она никогда не обсуждала политику и не вмешивалась в жизнь Туня; лишь однажды ступила на дальнюю окраину его сердца – легко, как водомерка, – и угадала на нем трещины. «Вас опалила любовь», – только и сказала она. Тунь не стал говорить, что однажды его любовь, которая так глубоко его ранила, стояла точно там, где сейчас стоит Ом Паан. В тот день, когда у зала Чактомук он наткнулся на Чаннару и они, взяв фунтики-стаканы с соком сахарного тростника, не спеша пошли по набережной и долго говорили. Маленькая Сутира безропотно шла за ними. Чаннара вдруг спросила, нельзя ли им посмотреть, где он живет. Тунь, не желая расставаться, был рад угодить, но пожалел об этом, едва они вошли в квартиру, и Сутира в своей наивной, но жестокой детской честности произнесла:
– Как здесь… тесно…
Чаннара не слышала слов дочери, но тоже оглядывала обстановку, его небогатое существование одиночки. В голове Туня роились мысли, которые он не мог четко сформулировать. Именно тогда он понял, что не сможет дать женщине, которую любит, жизнь, к которой она привыкла и которой достойна.
– Ом… – начал он и не договорил. Почтенная тетушка… Он обращался к няньке, как Сита, хотя Ом Паан было максимум года сорок два. Она могла быть его старшей сестрой, и Тунь относился к ней соответственно, с уважением, благодарностью и любовью.
– Тут ничего особенного, рис с рыбой, – сказала она, подавая ему перевязанный шнурком сверток. Последовало короткое молчание, когда они избегали смотреть друг другу в глаза. – Пожалуйста, будьте осторожнее, – добавила она через несколько мгновений. Редкий в устах Ом Паан совет только усилил дурные предчувствия Туня.
Тунь поблагодарил ее и сунул сверток в свой узел. Его взгляд метнулся к двери в комнату Ситы, и страх снова сжал его сердце. Почувствовав это, Ом Паан сказала:
– Вы же знаете, я люблю ее как родную дочь.
– Я в этом никогда не сомневался. Просто я… Я не могу… – он замялся. Глубоко вздохнув, начал снова: – Я пытался написать письмо, объяснить, почему ухожу… Хотел попроще, так, чтобы она поняла, но…
Слыша, что голос от волнения и смятения идет вверх, Тунь замолчал, боясь разбудить дочку, спавшую в комнате всего в нескольких футах.
– Я сделаю все возможное, чтобы ее успокоить, – тихо сказала Ом Паан. – До вашего возвращения.
Тунь взял няню за руку и крепко стиснул. Он боялся сказать что-нибудь еще, не доверяя себе, и меньше всего хотел давать обещания. Возможно, не в его силах будет вернуться. Вполне вероятно, что еще сегодня правительственные силы схватят его и шлепнут на месте. Казнь Преапа Инна, устроенная десять лет назад, в шестьдесят третьем, еще свежа в памяти. Молодой повстанец, член «Кхмер серей» – националистического движения, оппозиционного и коммунистам, и монархии, Преап Инн был арестован по дороге из Южного Вьетнама в Камбоджу, куда он ехал принять участие в переговорах о вхождении в правительство представителей его группировки. Ему гарантировали безопасный проезд от имени принца Нородома Сианука, тогдашнего главы страны. Принц, твердо решив преподать урок на примере молодого мятежника и застращать поднимавшую голову оппозицию, приказал заснять казнь и в течение месяца крутить во всех кинотеатрах, заставляя смотреть и взрослых, и детей. Пятнадцатиминутный сюжет о том, как Преапа Инна заковывают в кандалы, сажают в клетку, как животное, осыпают проклятьями, швыряют в него отбросы, а затем расстреливают силами специальной команды – тот спектакль жестокости произвел на Туня впечатление непривычной черствостью, проявленной соотечественниками в отношении своего, камбоджийца. Именно это испугало его больше всего – казнь, превращенная в развлечение, бесстыдная демонстрация бесчеловечности. С тех пор сменилось не одно правительство; принц Сианук, свергнутый три года назад, живет в изгнании и курсирует между Пекином и Парижем. Низложили его в семидесятом году, а военный переворот возглавил принц Сисоват Сирик Матак. Бывший главнокомандующий Сианука и министр обороны, Лон Нол, теперь президент молодой республики Кампучия. На словах горячо выступая за либеральную демократию, Лон Нол массово бросал в тюрьмы и подвергал пыткам своих врагов. Несмотря на американскую военную помощь и поддержку его правительства, силы оппозиции крепли, закаленные ужесточающимися репрессиями. Насилие стало основным средством политического самовыражения, и Тунь опасался, что происходящее – лишь верхушка айсберга. В темном узком коридоре он задышал ровнее и собрал в кулак всю свою решимость. Ему казалось, что за дверью слышится дыхание Ом Паан. Она не уходила, глубоко опечаленная. Через секунду он услышал ее шаги, затихшие в комнате Ситы, но Тунь понимал, что, как и он, Ом Паан сегодня не заснет. Дойдя до конца коридора, он спустился по широкой открытой лестнице, метавшейся туда-сюда резкими зигзагами. На площадках он невольно замедлял шаг, припоминая разговоры за несколько лет с соседями – госслужащими и дипломированными специалистами, которым заработок позволял жить в современном многоэтажном доме, разительно отличавшемся от традиционного кхмерского жилища и китайских шопхаусов и казавшемся современным. Тунь вспомнил, как дочка порезала ножку о разбитое стекло и целый этаж сбежался ей на помощь. Живя без матери, Сита не испытывала недостатка в материнской заботе и любви. Эта мысль немного успокоила Туня, и ему стало легче идти. Может, девочка и не станет так уж по нему скучать.
Уже на земле он услышал звуки бамбуковой флейты, слабо доносившиеся из благоустроенных садов на восточной стороне, параллельно реке Бассак, до которой было метров шестьсот. Ему вспомнились несчетные часы, которые он провел на улице, сочиняя музыку, когда в квартире было слишком жарко или отключали электричество и единственным источником света было небо. Сегодня электричества снова нет – обычное дело во время войны, – но лестница залита лунным светом. Глядя на сквозную каменную резьбу на стенах, Тунь в который раз восхитился тем, как дизайнер играет с углами и формами, используя срамаол – тени и полутени, чтобы собрать, сфокусировать естественный свет и осветить замкнутое пространство, оставив его, однако, прохладным и полным воздуха. Модернистской архитектуре присуща легкость, которая начала менять Пномпень в годы независимости. Белое Здание не было исключением, и сейчас, в свете полной луны, оно казалось бесплотным, как виденье, мрачным и мелово-белым, в соответствии с названием.
Это дом его дочери, сказал себе Тунь. Она уцелела после бомбежки, уничтожившей ее деревню. Значит, ей судьба жить. Дом выдержит. Должен выдержать, иначе Тунь сейчас уходит зря. Он вернется сюда любой ценой – если уж не обнять дочку, то хоть убедиться, что за этими стенами она в безопасности.
Он пересек треугольный газон за домом и вышел на угол улицы, где легко было поймать попутку в любое время суток. Даже в ночной час и с отключенным электричеством горожане были на ногах, только ступали потише и жестикулировали спокойнее. Их силуэты напоминали теневой марионеточный театр на фоне жемчужно-серой ночи. Большинство – беженцы из деревень, жившие теперь на улицах и переулках. Лон Нол со своим правительством оказался неспособен справиться с ими же созданным хаосом, и семьи перебивались, как могли, натягивая брезент и расстилая циновки, где только было место, и обкладываясь мешками с песком (если могли себе позволить такую роскошь) на случай, если заревут сирены, возвещая о новом воздушном налете.
С тележек продавали супы и каши. Исходивший от них запах делал улицу уютнее, не такой опасной, а в укромных уголках даже знакомой, как собственная кухня под открытым небом. Мальчик-китаец отбивал быстрый ритм деревянными палочками для еды. Получавшийся звук походил на барабанную дробь: пек-пок, пек-пок – ритм, принесший название ночной закуске: лапша пек-пок. За мальчишкой шагал отец, кативший деревянную тележку, тяжелую от керамических мисок и ложек, лапши, нарезанных овощей и большой жестяной кастрюли дымящегося бульона. В конце квартала отец с сыном остановились принять наперебой поступавшие заказы; хозяин наливал суп, а мальчик относил тарелку за тарелкой покупателям, ожидавшим в своих домах или палатках.
Тунь жадно запоминал эту ночную сцену, смешение запахов, тихую музыку жизни, которая идет себе на радость людям, несмотря на нависшую над городом тень смерти и постоянную угрозу воздушного налета. Нормальная жизнь… Уставший, давно живущий в напряжении, Тунь будет горько тосковать по ней. Там, куда он направляется, ничего подобного нет – ни тележек с едой, у которых можно утолить ночной голод, ни рынков, ни ресторанчиков, ни дома, ни семьи. Только джунгли. Он даже не знал, куда они с товарищами идут: в условленных местах их будут встречать проводники, причем первый примет группу уже у Чрой Чангвар, сразу после переправы через Тонлесап. Точное местонахождение тренировочного лагеря должно оставаться в тайне в продолжение всего перехода на случай, если их схватят.
И снова Тунь поколебался, борясь с желанием развернуться и зашагать обратно к той жизни, которая имела для него какой-то смысл. Дочь для него – все, она дает цель и значение всему, что делает Тунь, но, как ни странно, мысль о Сите напомнила ему, почему он должен идти до конца. В войне человек обязан принять чью-то сторону. Если мяться посередине, есть все шансы попасть под перекрестный огонь. А еще, сильнее страха, в нем жила вера в необходимость создания общества более справедливого, раз уж не более милосердного. В то время Тунь твердо верил в будущее, хотя настоящее рушилось и сыпалось на глазах и на смену одному порядку приходил еще более коррумпированный и жестокий. Можно винить Америку за этот мальстрем, но со времен своего студенчества, прожив несколько месяцев в столице великой нации, он успел воочию увидеть работу правительства и действие Конституции и не оставлял надежды добиться того же и в Камбодже. Если такой огромный и разнообразный народ, как в США, смог сплотиться вокруг одного идеала, не распавшись на группировки по сферам интересов, то у маленькой и этнически однородной Камбоджи шансов даже больше.
Демократия. Не существует более эффективной системы управления обществом. Тунь горячо верил в это даже сейчас, когда правительство Лон Нола не оставило от демократии камня на камне. Демократическая Кампучия, этот изначально обреченный фарс, при поддержке американской военной мощи превратилась в затянувшееся фарисейство.
Какой у него был выбор, кроме как связать свои надежды с туманным будущим? Тунь примкнул к тем, кто воевал за это будущее, хотя и сомневался в коммунистической идеологии из-за ее грубоватой своеобычности, буквальности, отсутствия в ней метафор и музыки…
Стоп. Нельзя углубляться в рассуждения, иначе все начнет разваливаться, как неизбежно происходит, когда человек философствует. Делай, что должен… И все.
Завидев велотакси, Тунь жестом подозвал его к себе.
– Мост Чрой Чангвар, – сказал он сидевшему за рулем поджарому подростку, выглядевшему таким же костлявым, как его драндулет.
– Да, сэр, спасибо, сэр! – рассыпался в благодарностях мальчишка, еще не набравшийся уверенности опытного водителя. Он вообще не был похож на горожанина.
Тунь видел, что мальчик слишком вежлив и у него чересчур мягкое обхождение для велотаксиста. В Пномпене его ровесников набирали служить в милицию в рамках патриотического призыва Бамреур Джиат – «Послужи народу»; соблазняя предлагаемыми на выбор М-1, М-16 или АК-47. Мобилизованных юнцов можно было видеть повсюду и в любой час, карабины болтались на руле велосипеда рядом со связкой учебников, когда мальчишки спешили из школы или из дома на круглосуточное дежурство – патрулировать город на предмет возможных «провокаций левых». Наверное, Туню не стоило заводить разговор с этим странным водителем, но ему хотелось хоть элементарного общения. Когда они уже отъехали порядочно, Тунь, чувствуя, что можно не опасаться, спросил:
– Откуда ты?
– Из Банаама, сэр.
Тунь повернулся и пристально поглядел на него:
– Из Банаама возле Ник Лоунга?
– Да, сэр.
– Когда ты пришел в Пномпень?
– На другой день после бомбежки Ник Лоунга. Мать заставила меня уйти, боялась, что мы станем следующими. Хотя сама осталась дома.
Тунь промолчал. Еще одна оторванная от родных корней судьба, еще одна разбитая семья.
– Ты и в Банааме водил велотакси?
– Нет, сэр. Мама истратила на него все свои сбережения, чтобы я как-то зарабатывал на жизнь. Когда я скоплю достаточно, то перевезу ее сюда… – Его голос стал тише и безнадежнее. – Но здесь все за деньги, даже чили и лимонное сорго. В деревне мы просто обмениваемся с соседями специями, овощами, фруктами, а здесь я живу на одном рисе с солью. В хороший день позволяю себе немного прахока
На углу набережной Сисовата, перед самым мостом, Тунь слез и выгреб из карманов несколько банкнот, которые взял с собой, – основные сбережения он оставил Ом Паан. Он протянул деньги мальчишке, который не решался их взять, ошеломленный щедростью незнакомца, экстравагантным жестом во времена всеобщего обнищания. Тунь силком сунул ему деньги в руки.
– Спасибо, сэр, – пробормотал юнец. – Спасибо.
Тунь огляделся. Здесь было еще более людно, несмотря на ночной час. В густом гуле голосов и шума трудно было отличить один звук от другого. Справа, в нескольких шагах, Тонлесап лениво плескался о берег, навевая на неспящих апатию, слабость, рассеянность. Массивные бетонные развалины моста Чрой Чангвар тонули в ночном мраке: в прошлом году инсургентам удалось заложить бомбы и разрушить три пролета. Теперь опоры торчали из воды щербатым оскалом. Паром снова стал единственным средством переправы.
Тунь и его товарищи и мечтать не могли о лучшем месте для незаметного отхода. Впереди, на другой стороне дороги, «универсал» трижды мигнул фарами. Тунь узнал условный сигнал и машину – прокатный темно-зеленый «Пежо 404», популярный и надежный семейный автомобиль, очень распространенный и потому не привлекающий внимания. Внутри ждали товарищи – двое мужчин и женщина. На тот берег они переберутся на пароме прямо в «универсале», а если в районе доков их остановит патруль, говорить будет сопровождающая их товарищ, пустив в дело свой шарм. «Кое-что никогда не изменится, – ворчала товарищ Нуон, накануне вечером ознакомившись с планом ухода. – Значит, равноправия нам ждать еще долго». Ее замечание вызвало резкую критику со стороны присутствовавшего политработника, усмотревшего в нем недостаток веры не только в революционное движение, но и в партию. Организация, сказал он, никогда не ошибается. Сейчас, глядя вокруг, Тунь не слишком беспокоился: власти в первую очередь интересовала обстановка в городе, поэтому выйти из Пномпеня было гораздо легче, чем войти. К тому же эта небоевая задача доверена зеленым подросткам, недисциплинированным и почти не обученным. Их легко подкупить: ничто не очарует мальчишку с автоматом больше другого сокровища из блестящего металла. Тут и пригодятся часы на запястье Туня: хорошо, что он не отдал их велотаксисту. Вспомни он о часах в тот момент, Тунь мог счесть себя обязанным отказаться от последнего сомпирак сивилаи, легкомысленного «объекта цивилизации», не имеющего никакой ценности в джунглях, где время перестает существовать. В каком-то смысле для него уже перестало.
Однако надо спешить – товарищи сигналят снова. Вот и все, подумал Тунь, прикрыл глаза и глубоко вздохнул.
– Локта! Локта! – долетел до него детский голос откуда-то сзади, когда он уже шагнул вперед, готовясь перейти дорогу. Глаза сами собой широко раскрылись.

 

Нарунн рассказал Тире, что ему было шестнадцать, когда закончилась власть красных кхмеров. При них погибла вся его большая семья – больше двадцати человек, включая отца, деда с бабкой, пятерых братьев и сестер, двоюродной родни, тетушек и дядюшек, племянников и племянниц. Последней умерла мать Нарунна – в родах, пытаясь дать жизнь ребенку, зачатому насильно. Пришлого насильника, который приютился в соседней деревне, выволокли в поле и казнили. Пуля в голову и вторая в пах – назидания ради: таких преступлений Организация не терпела. После публичной самокритики и признания собственной вины в том, что она выглядела недостаточно скромно и революционно и привлекла нежелательное мужское внимание, его матери оставили жизнь, тоже обернувшуюся наказанием. Она до последнего надеялась, что отсутствие менструаций в последующие месяцы – признак менопаузы: в конце концов, ей почти пятьдесят, но затем начал расти живот, при том что остальное тело оставалось худым. Наступил девятый месяц, начались роды, и после ночи пота, крови и ослепляющей боли жизнь внутри нее отказалась от попыток выйти наружу, словно поняв, что вне утробы у нее нет шансов. У Ним не осталось сил на скорбь, ярость, сожаление или страх: она знала, что умрет, и была готова к смерти. Она свернулась на деревянном полу, обхватив живот, безжизненность внутри. Тело внутри тела, живой гроб для мертвого ребенка… Ним утешалась сознанием, что из всех своих умерших детей хотя бы этого она может навсегда обнять. Она успокоила свое сердце и замедлила дыхание, сберегая его для Нарунна, единственного из ее пяти (шести, считая нерожденного) детей, который остался в живых.
Когда забрезжил рассвет и Нарунн, как обычно, вернулся со своего рабочего участка – каменного карьера рядом с горой в соседнем районе, Ним собралась с остатками сил озвучить мысли, которые удерживали ее на этом свете.
– Я заключила со смертью мир, – проговорила она слабо, но спокойно, пристально следя за беззвучными параллельными ручейками, стекавшими по сторонам носа Нарунна. – И хочу, чтобы ты примирился с жизнью. Бери от нее больше, чем я могу дать тебе, сынок. Иди вперед. Увидимся там…
Но горе надолго приковало Нарунна к той деревушке. Режим пал, однако земля была нашпигована неразорвавшимися минами, над деревенскими висел постоянный риск похищения бандами красных кхмеров и жестокой расправы, не было средств к существованию, а самое важное, юношу не покидало ощущение, что если он уйдет, то не выполнит долг последнего из рода – быть памятным столбом на отсутствующих могилах. Это еще довольно долго удерживало Нарунна в деревне на берегу реки, и он посвятил это время самообразованию, стараясь наверстать потерянные годы.
Книг не было, поэтому он искал любых знаний – у монахов, художников, музыкантов и деревенских стариков, подбирая крохи уцелевшей мудрости. Повторяя буддистскую дхарму на пали и санскрите, он постигал глубину языка, улавливал корни слов и их родство, неизбежную ротацию и возвращение – анатта, анантакол, авасана, аникка. Бескорыстие. Вечность. Завершение. Скоротечность. Ничто не является неизменным, даже смерть своего рода непрерывность и преемственность. Нет ни конца, ни начала, только аналей – бездомность, постоянный поиск подлинного себя. От ник смоат, этих проникновенных певцов, Нарунн узнал, что музыка способна исцелять, что человеческий голос – самое сильное лекарство, он способен поднять даже мертвых. От деревенского знахаря Нарунн услышал, что лечение – это диалог, мирный компромисс, старый, как мир, торг между жизнью и смертью. Присутствуя во время родов, он наблюдал, как акушерка переворачивает младенца головкой к родовому каналу, повторяя импровизированные жесты присутствующей женщины-медиума, танцевавшей под музыку кхмер леу, горных кочевников ратанакири, проходивших тогда через его деревню. Инструментами им служило все – от листка дерева до амваета, духового инструмента, чьи изгибы были столь же картинны, как у павлина. Нарунн думал о муках, которые вынесла его мать во время родов, пока он был в каменоломне. Будь в деревне врач, больница или поликлиника, смерть Ним можно было предотвратить. Будь здесь лекарства, хоть элементарные обезболивающие, ее боль и страдания можно было бы облегчить.
Во время долгих бесед со старым аптекарем, попавшим в деревню из Пномпеня во время массового исхода (при красных кхмерах он скрывал свою профессию, чтобы выжить), Нарунн задавался вопросом, является ли исцеление в равной степени прыжком веры и наукой, парадоксом знания о неизбежности конца и желания остаться в этом мире, бескорыстно служить другим, продлить изначально краткосрочное. «Из тебя выйдет прекрасный врач, – говорил аптекарь, убеждая юношу идти в столицу. – Там есть для этого возможности, ведь идет восстановление страны». Если бы его здоровье не было подорвано каторжным трудом и недоеданием, старик и сам вернулся бы в Пномпень. Зная, что его дни сочтены, он настаивал, чтобы Нарунн не хоронил себя заживо в глухой деревушке. Надо продолжать обучение, расти, не ограничиваясь пределами родной географии. Невежество, убежденно говорил старик, – это тоже ад.
Решившись последовать завету своего наставника, Нарунн наконец отправился в Пномпень – сперва на лодке, затем пешком, пересекая реки и ручьи в рыбацких каноэ, а однажды, к своему изумлению и удовольствию, на спине слона, сидя позади махаута. По заросшим травой и молодыми деревцами железнодорожным путям Нарунн передвигался на еле ползущих остовах поездов. У него не было ни золота, ни ценных вещей, чтобы обменять на место в одном из вагонов, поэтому ему предложили забираться прямо на тепловоз и пристроиться возле радиатора.
– Места бесплатные, – сказал кондуктор, кивнув на облепивших тепловоз мужчин. – Но ты знай, там опасно. Там можно вообще никуда не доехать. Эта часть пострадает первой, если мы наедем на мины, заложенные бандами красных кхмеров, или нарвемся на засаду.
Нарунн взглянул на враз окаменевшие лица попутчиков и забрался на тепловоз. Ему пришлось совершить прыжок в неизвестность – заветной цели не видать без небольшого путешествия. На память пришли последние слова матери: «Увидимся там». Тогда он подумал – мама говорит о встрече после смерти, неизбежном конце всего живого, но постепенно пришел к выводу, что «там» означает другую сторону кошмара, в который для них превратилась жизнь. «Иди вперед, сынок». Мама будет жить, пока жив он.
Оказавшись в Пномпене, Нарунн начал искать дом, о котором рассказывал аптекарь. По описанию старика он представлял себе нечто величественное, ультрасовременное и несокрушимое. Он спрашивал всех встречных, механически повторяя часть названия, которая задержалась в памяти, но никто понятия не имел о Белом Здании. Вскоре Нарунн убедился, что многие обыватели еще вчера жили в провинции и перебрались в Пномпень только потому, что столица была одним из немногих мест в Камбодже, свободным от красных кхмеров. Навстречу Нарунну попадались такие же скитальцы, как он сам. Что до коренных жителей Пномпеня, многие сгинули за четыре года изгнания, а чудом уцелевшие вернувшиеся смертельно боялись откровенничать и вообще давать любую информацию, поэтому тоже притворялись несведущими.
В первый день Нарунн всего этого не знал. К концу дня бесплодных поисков, голодный и выбившийся из сил, он уже готов был махнуть на все рукой, когда полупомешанный нищий, который уже некоторое время ходил за юношей как тень, сделал знак идти за ним. Бормоча на неразберимой смеси кхмерского и французского, нищий привел Нарунна к циклопическому полуразрушенному строению на берегу реки. «Боединг сар», – прошептал нищий, словно там водились привидения или самое «белое здание» было призраком.
Войдя, Нарунн увидел – так и есть. Это был призрак дома с жильцами-призраками. «Я боюсь…», «Как здесь тихо…» – было написано углем на стенах и полах. «Остались только солдаты…», «Я боюсь…», «Я боюсь…» Некоторые слова стерлись, оставив неясные следы, зато другие были черными и четкими, припорошенные угольной пылью, словно выведенные всего несколько дней назад. «Где ты? Где я? Что это за место?» Живые разговаривали с мертвыми, а мертвые искали эхо себя – тени и силуэты своих тел, свидетельства, что они когда-то существовали.
Имена, даты, цифры. Косые дроби и значки, понятные только тем, кто их писал. Схематичное изображение семьи, где перечеркнут каждый, кроме последнего в ряду. Неровные круги на палочках, напоминающие леденцы или цветы. Еще каракули, выведенные рукой ребенка или сумасшедшего. Рисунки преследовали Нарунна, пока он переходил по первому этажу из одного корпуса в другой. Лестница была покрыта следами грязных ног. Нарунн пошел по следам, но на первой площадке они исчезли. Он продолжал подниматься – вместо того, кто оставил следы внизу. Дойдя до нужного этажа, он сосчитал квартиры слева направо, потом справа налево. Убедившись, что нашел то, что искал, Нарунн подошел к двери. Квартира явно была обитаема, и сердце юноши наполнилось радостной надеждой. Он рассказал жильцам о старом аптекаре, который просил узнать, не вернулся ли кто из родных. Мать семейства, вокруг которой собрались трое детей-подростков, настороженно ответила, что никогда не слышала ни о каком аптекаре. Ее муж погиб при Пол Поте, перед самым падением режима, во время больших чисток, пояснила она во избежание путаницы.
Женщина сочла, что квартира ничья – она стояла пустой, без вещей или мебели. В ее голосе появилась опаска: а Нарунн уверен, что это тот корпус? Да. Возможно, другие жильцы что вспомнят, предположила она, явно желая, чтобы он ушел. Комплекс большой, шесть корпусов, некоторые квартиры до сих пор стоят пустые. Новое правительство разрешило народу селиться в брошенных домах, напомнила она. Может, семья аптекаря нашла себе дом побольше, богатую виллу, принадлежавшую раньше зажиточному семейству? Нарунн кивнул, чувствуя, что искать дальше нечего. Обескураженный, он поблагодарил женщину и направился к лестнице. Красные кхмеры ушли несколько лет назад, и если бы кто-то из родственников аптекаря остался в живых, они бы уже вернулись, как обещали друг другу, когда их разлучили и отправили в разные провинции.
– Если ты их найдешь, скажи им, что ты мне как сын, – сказал ему наставник. – А если не найдешь, что уж тут говорить. Я пойму твое молчание.
Вот именно, молчание, думал Нарунн, поднимаясь по крутой бетонной лестнице. Лучше не тревожить мертвых, пусть покоятся там, где лежат.
Ему было любопытно, хорошо ли виден сверху Пномпень. На западе он разглядел многоярусную пирамиду Монумента независимости, возвышавшуюся над деревьями, золотую крышу Ват Лангки, блеснувшую в заходящем солнце, национальный спортивный комплекс, напоминавший в вечернем свете полупрозрачное сооружение из слоновой кости. Нарунн еще не знал, чтó именно видит, но постепенно запомнил названия памятников и их историю: автор проекта Монумента независимости знаменитый архитектор-модернист Ванн Моливанн, храм Лангки красные кхмеры превратили в склад, на стадионе проходили массовые казни. С востока вдоль Белого Здания тянулась широкая полоса запущенной земли – в длинных ровных рядах еще угадывались следы ландшафтных садов. Где-то поблизости Нарунн угадывал реку, но не видел ее за домами и деревьями. Облокотившись о перила, он вглядывался в северные районы Пномпеня, различая очертания овеянной легендами линии горизонта. За день блужданий по городу ему запомнился сверкающий купол и шпиль королевского дворца, старинная Национальная ассамблея и богато украшенный Ват Ботум Вадди. Очень красивый город, искренне думал Нарунн, восхищенно оглядываясь в сгущавшихся сумерках.
С реки подул ветер, принеся тяжелый запах грязи и муссонов. Если пойдет дождь, бетонный козырек не даст Нарунну промокнуть. Может, переночевать на площадке, на свежем воздухе? Но, поразмыслив, юноша вспомнил невнятные предостережения безумца-нищего: «Ты находишься среди изголодавшихся людей. Внимательно следи за своим мешком риса!» Отовсюду веяло страхом – от каждого встреченного горожанина, от настороженной тишины и испуганной неподвижности семей, прятавшихся за закрытыми дверями квартир, которые отныне придется делить с призраками. Прежде этот город был прекрасен и мирен, но теперь, кроме царящего здесь беспокойства, в воздухе пахло угрозой. Насилием. Нарунн не для того проделал такой путь, чтобы его ограбили и убили, лучше вернуться в подъезд и отыскать что-нибудь понадежнее.
В конце длинного коридора нашлась пустая квартира с выбитой дверью. По грязной плитке в гостиной Нарунн прошел к двум дверям в дальней стене, которые вели в ванную и на маленькую открытую террасу с кухней. Все было в запустении, однако Нарунну обстановка показалась более чем приличной. Он заглянул в спальню. Пылинки танцевали в угасающем вечернем свете, проникающем через высокое окно со сломанными ставнями. Он распахнул их наружу, отступил и заметил на стене у окна надпись: «Дорогой, если ты жив, вернись ко мне…» Сверху над этим любовным посланием был рисунок – обведенная углем тонкая женская рука, левая, с длинными изящными пальцами, а рядом намеренно незаконченная правая, словно ожидавшая ответа от любимого. Заключительная фраза заставила Нарунна опуститься на колени: «Я буду ждать тебя. Всегда».
Наступила ночь. Не имевшему ни дома, ни родни Нарунну послание на стене показалось необъяснимо приветливым. Ему было спокойно и хорошо рядом с этими незамкнутыми объятьями. Пустая квартира стала его домом – где еще он найдет уголок, где все дышит любовью и близостью? Стены шепотом напоминали юноше о его собственных желаниях, о поисках любви, которая все вынесет, все выдержит и эхом разнесется по обоим мирам.

 

«Мистер Браун» и «мистер Смит» возились на заросшем травой бережке, радостно брызгая друг на друга водой из сложенных ковшиком ладоней. Чем-то подростки напоминали Старому Музыканту пресноводных дельфинов, которых он однажды видел, катаясь на лодке в Крати. Наверное, способом общения – криками и условными сигналами, понятными только им. Сейчас, когда мальчишки не повторяли английский урок, их было проще воспринимать как Дару и Сока. Лишенные святости своих одежд, оставшиеся в одних коричневых набедренных повязках скромности ради, в воде Дара и Сок снова превратились в детей. Они помогли Старому Музыканту спуститься по змеиной, с кобрами-нагами, лестнице, чтобы и он мог постирать одежду в реке. Старик удобно устроился на второй ступеньке, откуда легко доставал до воды.
Юные послушники прыгнули обнаженными в Меконг, побросав повязки на берег, и побежали к буйволу, который плыл, выставив над водой только голову. На спине буйвола очень прямо стояла совсем юная девушка с длинными черными волосами, падавшими из-под конической шляпы. Издали казалось, что она скользит по воде. Девочка чуть заметно повернула голову – ее отражение напоминало тень гномона на солнечных часах – и осталась невозмутимой, даже когда мальчишки, брызгаясь и визжа, подплыли к ней.
– А ты куда? А ты вьетнамка? Буйвол-то ваш? Ра’т де’п! – добавил Сок по-вьетнамски, на котором вполне сносно изъяснялся, как почти все в его приграничной деревне. Старый Музыкант и сам помнил несколько фраз еще с дней, проведенных в лесном лагере с вьетнамскими товарищами. Интересно, что имел в виду Сок, говоря «очень красиво», – девушку или буйвола?
Заплыв вперед, они подносили ко рту буйвола купы водяного гиацинта.
– А ему сколько лет?
Девочка не отвечала. Безграничная невозмутимость, сродни божественному внутреннему спокойствию, окружала ее непроницаемым коконом. Старый Музыкант очень хотел, чтобы она обернулась. Сердце заныло от знакомой боли – девочка была не старше Ситы, когда он оставил ее и пошел воевать за идеалы, которые теперь перестал понимать.
Он не отрывал взгляда от девочки, пока она на своем буйволе не скрылась из виду.
Мимо, лопоча и захлебываясь, в сторону города проплыла моторная лодка, груженная плодами помело и сахарным тростником. Расходящиеся волночки лизали ступени, где сидел Старый Музыкант, убаюкивая, увлекая в поток воспоминаний. На несколько мгновений одним движением век он перенесся в ночь своего исчезновения, а затем, почти неощутимо вздрогнув, оказался снова на змеиной лестнице. Мир вновь разделился – половина под повязкой на глазу, другая перед ним, залитая ярким полуденным солнцем.
– Локта, локта! – Старый Музыкант обернулся на голос и увидел, что Дара торопливо бредет к нему по грудь в воде, сжимая в поднятой руке что-то темное и жесткое.
Сом, решил Старый Музыкант, разглядев смутный согнутый силуэт, однако его насторожила неподвижность рыбы. Когда Дара приблизился, старик разглядел – это вовсе не рыба. По спине пробежал холодок. Первым побуждением было прыгнуть в реку и выхватить оружие. Старику хотелось крикнуть «Брось!», но он передумал: если пистолет заряжен, может произойти выстрел. Дара, отлично сознавая опасность своей находки, осторожно положил ее на ступени. Сок, оставшийся сиротой из-за такого же оружия, точно онемел, и Старому Музыканту оставалось лишь догадываться, о чем думает мальчишка: кого ранили или убили из этого оружия? Судя по тому, что пистолет совсем новенький и блестящий, его бросили в реку сравнительно недавно. Он явно недолго пролежал на илистом дне Меконга.
Старый Музыкант тщательно вытер руки о рубашку, осторожно взял пистолет, направив ствол в сторону от себя и мальчишек, и проверил патронник, стараясь не задеть спусковой крючок.
– Никогда не направляй оружия на тех, кого ты не готов убить, – внушительно прорычал ему командир в тренировочном лагере в джунглях. Отогнав воспоминания, старик сосредоточился на пистолете. Увидев, что патрона в стволе нет, Старый Музыкант даже чуть обмяк от облегчения. Что ж, логично – даже один патрон можно запросто продать на черном рынке, не опасаясь, что тебя накроют с оружием в руке. «На улице нашел», – скажет какой-нибудь Дара или Сок дилеру в переулке возле улицы Конфедерации России, где целый ряд ларьков торгует таким снаряжением смерти под видом копий американской военной формы и атрибутики.
Старый Музыкант помнил изобилие оружия – неистощимые запасы, вдруг оказавшиеся в распоряжении революционных вооруженных сил, когда они захватили власть в стране в апреле 1975 года и объединили собственный арсенал с тем, что было у правительства Лон Нола, получившего от США за время гражданской войны военной помощи почти на два миллиарда долларов. Во время насильственного переселения жителей столицы в провинции и четырех лет революционного режима пистолеты тридцать восьмого калибра, похожие на тот, что он держит сейчас в руках, вместе с АК-47 и М-16 запросто раздавались юнцам, как игрушки. Большинство подростков, неграмотных, никогда не посещавших школу, не понимали ни доктрин, ни идеологии, за которые воевали, но им нравились восторг и власть от ощущения боевого оружия в руках.
Сейчас АР-15, хранившуюся как семейная реликвия, бывший солдат революции несет в ломбард, чтобы оплатить похороны маленькой дочери, умершей от малярии, а извлеченную из тайника и несколько раз перепроданную за пару долларов гранату бросает фермер, чтобы избавиться от соседа, зарящегося на спорный клочок земли. Молодая мать, подавшаяся в саперы, ночью снова устанавливает извлеченные за день из земли мины, боясь, что, если обезвредить все, у нее не будет работы и нечем будет кормить детей, хотя именно «прыгучая Бетти» сделала ее вдовой, и «тихие убийцы», оставленные в земле, могут десятилетиями сохранять свою поражающую силу.
Старый Музыкант знал такие раздробленные души, одновременно беспомощные и опасные, каждая и жертва обстоятельств, и орудие убийства, по своему выбору. Достаточно одной-единственной проволоки – страха, гнева, отчаяния, чтобы они сдетонировали, вызвав непоправимые разрушения.
– Что нам делать, Локта? – спросил Дара. Сок не сводил с пистолета глаз.
– Отнесем настоятелю, – решил старик, желая приободрить мальчишек. – Почтенный Конг Оул знает, как поступить.
Пока они поднимались по лестнице, у Старого Музыканта перехватило горло – не от того, что двое мальчишек в своей невинной наготе нашли боевой пистолет, а от будничности оружия, ставшего валютой, на которую можно выменять еду в этом бесконечном цикле бедности и насилия.
В этом он тоже видел свою вину.

 

– Вот так следы и привели меня в эту комнату, – держа Тиру в своих объятьях, Нарунн приподнял ее лицо за подбородок и пристально поглядел в глаза. – К этой минуте с тобой. Иногда несчастная любовь одной пары вознаграждается союзом другой – спустя годы, десятилетия, даже целую жизнь. Ты позвала, я пришел и с тех пор ждал тебя.
Тира сглотнула комок в горле:
– А где были… изображения тех рук?
Нарунн сел и подтянул ее повыше, лицом к закрытому окну над кроватью. Переплетя свои пальцы с пальцами Тиры, он вытянул руку и приложил их ладони к стене.
– Вот здесь.

 

В зале церемоний вокруг Старого Музыканта быстро собралась толпа. Пистолет лежал посередине на соломенной циновке, притягивая взгляды, будто обладая гипнотической силой.
Назад: Часть первая
Дальше: Часть третья