Глава IV. Призрак Элен Бюлов
Ротмистра Полякова Александра Минаевича очень разбирало любопытство, как, впрочем, и все остальное железнодорожное общество, да и протокол-то надо было составить и начальнику Закаспийской области, Алексею Николаевичу, генерал-лейтенанту Куропаткину отправить о подвергнутом нападению поезде. Но не хотелось ему – от природы человеку сочувствующему и добродушному – терзать душу и сердце господина Иноземцева сухими уставными речами и допросами. Поэтому он решил сначала расспросить доктора за ужином в веселой компании, созвав своих коллег на помощь. За столом собрались: шумный казак капитан Чечелев, батюшка отец Иордан, геодезист Максимович, инженеры Пузына и Бенцелевич и доктор Корбутт, а супруга Полякова то на стол накрывала, то на фортепьяно наигрывала, вставляя бойкие свои комментарии в общий разговор. Ей это было простительно, ибо она с сотни метров в туза попадала, а уж что там острое словцо – можно было и простить.
Но Иноземцев молчал весь вечер и едва ли пару раз рот раскрыл, как честная компания уездного начальника того ни пытала.
– Это, конечно, большое несчастье, – говорил Бенцелевич, взявший на себя смелость первым начать разговор в нужном, всеми ожидаемом русле, – приехать в такой край исключительный, дивный и сразу ознакомиться не с самой приятной его стороной.
Иноземцев, получивший свой багаж и оттого почувствовавший себя несколько лучше в зеленом форменном сюртуке, надетом заместо своего белого кителя, искромсанного на бинты и потерянного в песках Каракумов, глядевший на мир через новую оправу, едва услышав, что зашла речь о его приключении, опустил глаза и покраснел. Ведь откуда этим почтенным господам было ведомо, что особенность у него была такая, проклятье, наверное, – попадать во всякого рода переделки. Не был бы он доктором Иноземцевым, если бы не познакомился с разбойничьей шайкой и тигром Юлбарсом. И смех и грех.
– Но вы еще успеете полюбить Туркестан, – утешал инженер. – Люди здесь добрые, сердечные, работящие, каких во всем свете белом не сыщешь, последнюю кроху отдадут ближнему, и оттого им чуждо воровство, стяжательство. Восток! Верите, нет, но я дверей своего дома на ночь не запираю. Собака есть, и все. Хоть раз кто б пожаловал! А весна… Весна здесь какая красивая, в предгорьях такие фазенды. Уж чего стоят угодья госпожи Польджи, жены бывшего мервского хана. А сколько здесь дичи: гуси, лебеди, утки; пернатые сюда на зимовку со всей России слетаются.
Иноземцев растянул губы в подобии улыбки, отчего-то вдруг ощутив себя весьма не в своей тарелке. Сидел как неживой, оттого что головой двигать не мог, только взгляд переводил от лица одного собеседника на другого. А все на него в ответ смотрели глазами жадными, пронзительными. Уж лучше бы оставался на коврах кибитки гончара, ребятне сказки рассказывать куда приятней было, чем праздное людское любопытство удовлетворять. Ох до чего люди жадны до чужого горя, до зрелищ.
Хотел доктор ответить вежливо, но получилось сухо: «мол, я против того, чтобы птицу отстреливали, и сам давно дичи в пищу не употребляю».
Брови от удивления поползли вверх у всех, даже у отца Иордана, но тот вовремя себя одернул и принялся за длинный хвалебный панегирик. Пришлось Иноземцеву рассказать и то, что, будучи в гостях в ауле Кара-Кудук, питался исключительно чуреками и зеленым чаем, что даже знаменитый текинский рис с бараниной не отведал. Господин Пузына и капитан Чечелев стали иронизировать, ставить под сомнения слова доктора, мол, не верим, текинцы нрава бойкого и очень не любят, когда их традициями пренебрегают. Отказаться от «пилова» – да где это видано!
Если и ранее железнодорожное общество опасалось не разговорить господина Иноземцева, то после такого заявления с его стороны и вовсе все потеряли всякую надежду узнать хоть что-то про Юлбарса. Если уж у текинцев баранины не отведал! Суровым, должно быть, человеком был.
Господин уездный начальник не отчаялся, взял инициативу в свои руки, стал давить на жалость, думал, доктор сам догадается, что пролить свет на совершенное посреди железной дороги преступление будет с его стороны большим вспоможением.
– Хоть народ здесь и добродушный, но не без происшествий, – со вздохом начал он. – Хорошо вам, господа, живется, вы двери на ночь не запираете. А вот знали бы, сколько знает уездный начальник, должный полицейские обязанности по всей железнодорожной платформе исполнять на цельные двести восемьдесят шесть верст, тогда б не то что запирались на три замка, тогда железными оковами двери одели, навроде кованых бронзой ворот Оханин в Самарканде, которые, по легенде, ни один враг не мог сломать. И сон всякий бы потеряли.
– Да ладно, Александр Минаевич, говорить уж. За сколько лет впервые поезд басмачами остановлен, – не стерпел Чечелев. Капитан всегда говорил много и громко, но сегодня в обществе таинственной фигуры врача, сидящего с отрешенным видом, все на него шикали и грозно поглядывали, мол, не пугай нам гостя, и без того он неулыбчивый и серьезный. Еще чего, покинет дом неловким словом задетый, и поминай как звали, так о Юлбарсе ничего и не узнаем.
– Ну, этот… – протянул Александр Минаевич, – в Чарджуе, может, и не останавливали, а в других уездах – сплошь и рядом. Сколько жуликов развелось… Не Туркестан, а прямо Дикий Запад какой-то!
Поляков не без удовольствия заметил, как доктор вскинул глаза на него при слове «жулик» и судорожно дернул подбородком.
– Был у меня случай, – поспешил закрепить полученный результат Александр Минаевич. – Аж восемнадцать арестованных! Напрасно арестованных. Столько слез, столько плача… Но это не моя вина, а господина подполковника Иванова. А жулики попались изворотливые, так их и не поймали. Двое работали. Чисто, я вам доложу.
Иноземцев впился взглядом в начальника уезда. И сердце его зашлось барабанной дробью. Ведь понимал он умом, что не добраться до песков каракумов-кызылкумов ни Ульянке, ни Ромэну. Да и что они бы здесь делали? Такой климат, такая грязь и нищета, но отчего-то неспокойно ему стало. Надеялся, что хозяин не станет дальше продолжать, но тот был решительно настроен сегодня помучить доктора полицейскими байками.
– Собирали они деньги в пользу вдов и сирот разгромленных аулов, причем воспользовались документом, якобы мною лично подписанным… Это ж надо, какова наглость! Где-то на границе бухарского эмирата сие происходило, на тысячной версте. Насобирали тысячи на три и не успокоились, дальше по кибиткам ходили, а когда их ловить начали, забрались ко мне в дом, унесли все подчистую: казенные деньги, серебро столовое, оружие текинское, которого у меня была огромная коллекция. А потом испарились, будто мираж. Я даже шороха не услышал, хоть всегда и держу под подушкой заряженный «смит-энд-вессон». Ночью! Вот какие мастера бесшумного дела.
– Вы их так и не поймали! – проронил Иноземцев не в вопросительной даже, а в какой-то отчаянно-восклицательной интонации.
– Нет, но были это – что уж я доподлинно знаю – проклятые социалисты-революционеры, которые не только деньги с доверчивых простачков собирали, но и партию свою пополняли новобранцами. Не знаю уж, как в столицах государства нашего дела обстоят, так ли, как газеты пишут, как слухами доносится, но чует мое сердце, все неспокойней и неспокойней там, раз уж революционеры и до Туркестана добрались, местных басмачей вербуют, чтобы перевороты учинять. А ведь покорные ныне беки – весьма непостоянные господа, они то аглицкое оружие скупают, то с персами беседы ведут. Вон из Джизака донесся недавно слух о восстаниях. Окажется партия революционеров сильнее и богаче, все – конец порядку. А мы здесь худо-бедно дорогу проложили, селения, школы строим, детей грамоте учим, ирригацию налаживать пытаемся. Ведь какой дивный край, какая почва плодородная! Не зря ж от индуса до японца, от француза до американца – хоть краем глаза, но на Закаспий все заглядываются. Думаете, здесь все – кругом одни пески да солончаки? Лёсс, если его питать правильно, многие тысячи прокормить способен. И хлопок, и фрукты-овощи… Цельные поля, версты, версты полей. Арбузы, дыни! Эх, что и говорить. Досадно будет, ежели какой-нибудь Юлбарс испортит такой благородный замысел.
Иноземцев внимательно слушал Полякова и внутренне, конечно же, ему и всему туркестанскому краю сочувствовал. Но сочувственные речи остались глубоко внутри самого Иноземцева и выхода наружу не нашли. Он молчал, продолжая смотреть на смолкшего хозяина, и даже не заметил той неловкой паузы, возникшей вследствие его отчужденности и крайнего, да еще за многие года окрепшего, человеконелюбия.
В мыслях вдруг стали совершенно некстати восставать образы, порожденные больным воображением брошенного среди пустыни умирающего. Чего только не привидится в таком состоянии под палящим солнцем! Но до того видения были яркие, запомнились ведь, как назло, заразой засев в мозгу. Ни дня не проходило, чтобы доктор не вспоминал пещеру посреди Аральского моря и лицо Ульянки-негодницы. А потом сразу же начинал хулить себя за безжалостность, вспоминая Дюссельдорф. Все равно, что родную дочь из дому выгнать! До чего его совесть теперь мучила. С каждым днем все сильней. Не лучше бы дал умереть от мышьяка… Где же она теперь? Где? Бесконечно глупо полагать, что как-то связано ее появление в пещере с Юлбарсом. А может, это происки этих самых социалистов-революционеров? Может, она примкнула к банде новомодного течения? Ведь в ее это духе, ведь жизни она спокойной не разумеет. Или она прознала, что Ивана Несторовича в Ташкент откомандировали, и за ним следом увязалась, месть замыслив. Какие последние слова она произнесла? Что принимает вызов и теперь из-под земли Иноземцева достанет, чтобы нож в самое сердце всадить.
«А ну и пусть, – мысленно махнул рукой Иван Несторович. – Пусть, уже ничего не страшно. Да и страх этот необоснованный. Юлбарс-то уже с год как просторы туркестанские набегами будоражит, и пери с острова Барсакельмес тоже давно являться стала, давно маячит в белом на железнодорожных путях… Но все же до чего это в духе Ульяны, ее почерк». С содроганием сердца тотчас припомнил Иноземцев выходки девушки в его квартире на Введенке у старухи Шуберт.
И подписки в пользу сирот – ее почерк, и облапошенный чиновник – ее рук дело. Если так продолжать размышлять, то все преступления мира она сфабриковала.
«Нет, нет ее здесь. Сказки все. Текинские туземные сказки».
– А что ж вы про гелиографы молчите? Расскажите про гелиографы, Александр Минаевич, – пришел на помощь инженер Пузына, видя, что гость сидит, совершенно не поднимая головы, и на Поляковы искусные поползновения никакого внимания не обращает. – Три штуки стащили, подлые разбойники. Так и не сыскали инструментов. А ведь пока новые выписали, пока их из-за Каспия прислали, несколько дней жили без сообщения с железнодорожным управлением, пришлось прервать экспедицию.
Иноземцев вновь дрогнул.
– Гелиографы? – проронил он, вспомнив, как с потолка пещеры на него вспыхнул свет каких-то замысловатых круглых прожекторов. Он ведь и не подумал сначала, что это могло оказаться зеркало гелиографа. Да и подозрительно число пропавших приборов совпадало с числом осветивших озеро лучей. Двое по бокам светили, один сверху.
– Мы ведь тогда в Кызыл-Кум отправились, меж Юз-Кудуком и Кара-Батыром подземные воды искали, и наши гелиографы были нам весьма необходимы, – продолжал инженер, обрадованный было всколыхнувшимся интересом доктора, но тот едва проронил слово, уткнулся взором в вышитые цветы на скатерти и уже о том, как в экспедицию ходили господа инженеры, он не слушал. Опять думал о своем.
Поляков поспешил подхватить рассказ господина Пузыны, в очередной раз предприняв попытку повернуть разговор в сторону Юлбарса.
– Вестимо, чьих рук дело, – безапелляционно заявил он.
– Бродячий Тигр! – выдохнула взволнованная Евгения Петровна, проявив удивительную догадливость. Сидела она за фортепьяно и, как и все, сверлила Ивана Несторовича ожидающим взглядом.
– Да, все они, разбойники здешние – бродячие, да и тигры – тоже все. Зверье оно и есть зверье, – загадками начал рассказывать начальник управления, видя, что страсти туркестанские Иноземцева нисколько не тешат, решил поведать ему диковинок из областей более занимательных, нежели политика и революционеры, а тут, глядишь, и выведем разговор на его загадочное пребывание у Юлбарса. Начальник железнодорожного управления, между прочим, не из простачков каких-нибудь, а с большим стажем работы в оренбургском жандармском корпусе, откуда переведен два года назад во владения текинцев, и не таких, поди, раскалывал, молчунов.
– У нас здесь нынче все с ума посходили, возвели этого призрачного мальчишку в ранг настоящего чудовища. И что о нем говорят? Фи! Мол, тигра приручил.
– Так разве это сказки? – отозвался геодезист. – Сами рассказывали, один из товарных вагонов поезда, что остановили у Уч-Аджи эти разбойники проклятые, весь в тигриных следах был. Зверь мешок с мукой вспорол, так и тянулся след белый от платформы по пескам на две сажени и след кровавый – тотчас же решили, что это вас, Иван Несторович, сей зверь и утащил в пустыню. И лапы, всюду лапы были. Рассказывали же, Александр Минаевич?
– Да прям уж лапы, – отмахнулся Поляков, хитро прищурил глаза и, поглядев на Иноземцева, с довольством отметил, что тот вновь встрепенулся. – У страха глаза велики. Сами сарты небось и натоптали. Я другое расскажу! Жил, говорят, лет эдак десять-пятнадцать назад сначала в Бухаре, а потом в Джизаке один удалец, коммерсант, некто Михайло Алексеевич Хлудов. Слыхали о таком, Иван Несторович?
Тот чуть повел головой справа налево, глядя на рассказчика в немом ожидании продолжения истории.
– Вот он был, царствие ему небесное, мастак со зверьем обращаться. Силен был, как Аттила, как Илья Муромец. Медведя держал в подвале, нет-нет устраивая с ним состязания. Потом ходил с изодранным лицом. По дому его запросто так волки бегали, как псы. Он мог их одной рукой за загривок приподнять, в глаза раз взглянуть – и все, волк поджимал хвост и скулил жалобно. У него и тигры водились. А точнее, тигр и тигрица. Не помню, как он любимицу-то свою величал. Сильва, кажись…
– Не Сильва, а Мирабель, – отозвался доктор Корбутт. – Пристрелил он ее – взбесилась. А тут еще один заклинатель змей давеча объявился. Не слышали?
Господа железнодорожники еще продолжали спорить об имени тигрицы господина Хлудова, других оригиналов поминать стали, наперебой друг другу что-то рассказывая, а коварный разум Иноземцева тем временем уже подливал масла в огонь, в три ручья подливал.
«Еще и тигр дрессированный, – не унимался внутренний страх Ивана Несторовича, – разве не Ульянкина способность приручать животных, точно индийский факир кобру? Она и гиену вырастила, и собаку, Грифона его увела, и с крысой явилась в немецкий отель. Что ей тигра приручить – как раз плюнуть. Неужто и вправду Ульянка – и есть хозяин Юлбарса? А что? Вполне и по росту, и по худощавости сходство они оба имеют, и глаза светлые. Сам ведь наблюдал, какие у сартов глаза, как у того почтенного старичка, что в горы Копетдага ехал и у Асхабада сошел. Чистой голубизны, только узкие и раскосые. Да, лицо чуть скуластее. Эх, жаль тогда совсем не разглядел, черт, этого неуловимого басмача. Да, Ульянка за два года изменилась, поди…»
«Нет, нет, – возразило благоразумие, – уж очень нелегко пребывать в вечных бегах по пустыне. На что ей такие трудности, коли можно в Америке жить себе припеваючи? Там она среди своих, таких же шарлатанов и авантюристов. Всю жизнь сознательную мечтала через океан махнуть».
«Но зачем же тогда басмачи со мной возились, рану прижигали?» – подало голос сомнение.
«А, известно зачем, – отмахнулась грусть-тоска, – чтоб подальше в пустыню завести и помирать бросить. Вот такая манера избавления от лишних свидетелей. Восточная.
«Нет, не восточная, а какая-то глупая манера, – фыркнуло сомнение. – Стукнуть по голове, не убить, увезти в пески и бросить».
«Значит, все-таки Ульянка это была с тигром. Отомстила небось, теперь радуется», – потирал руки страх.
«Какой же вы, Иван Несторович, батенька, фантазер, самому не смешно? – ярилось благоразумие. – А ежели да, то откуда тогда знать ей про холеру в Ташкенте?»
«Позвольте, но какая, к лешему, холера? – внутренне возмутился Иван Несторович. – С чего я вообще решил, что в Ташкенте холера, не направили же меня помирать в такую даль? Ведь гораздо было проще у стены расстрелом обойтись. Придумал холеру, вестимо, придумал, краем уха где услышал или, опять же, в памяти всплыло, ведь умирающая от мышьяка Ульяна во снах с тех пор неустанно является и постоянно про холеру твердит. Придумал холеру, смешно».
– А правду говорят… – сам того не понимая, как срывается с языка, начал Иноземцев, – что в Ташкенте эпидемия… холеры?
Его вопрос нарушил всеобщее молчание и повис в сухом знойном воздухе. Хоть солнце закатилось за степь и окна были раскрыты настежь, но в гостиной стояла тишина последние четверть часа, как в могиле, даже Евгения Петровна перестала перебирать клавиши. Все, вволю наболтавшись, обсудив тигров господина Хлудова, притомились, умолкли на время, лишь краем глаза наблюдая за опустившим голову Иноземцевым, ни разу не прикоснувшимся к своему прибору и о чем-то с усилием размышлявшим с белым, напряженным лицом.
Поляков вздохнул, нахмуренные брови медленно поползли вверх, придав лицу прежнее добродушное, милосердное выражение, но с оттенком смущения.
– К несчастью, да. Даже был приказ из Военного министерства приостановить строительство дороги, чтобы не потерять ценных специалистов.
И пожалел, что пришлось поведать доктору в такой неловкой, даже резкой, форме, ведь знал – командирован тот в Ташкент, на верную гибель ехал. В лапах Юлбарса не погиб, чтоб быть убитым болезнью, настоящей туркестанской чумой.
Иноземцев лишь изобразил кривую улыбку, поднялся и, извинившись, вышел. Оставил Иван Несторович железнодорожное общество Чарджуйского уезда ни с чем.
Пришлось Полякову на следующий день его вести в свою штаб-квартиру, чтобы уж какой-никакой протокол составить. Иноземцев честно отвечал на все вопросы, безучастно крутя пальцем большой глобус, стоявший в углу. Следом послушал отчеты помощника о том, как его спасли двое мальчишек-текинцев, которые и украли у гончарных дел мастера арбу. Чтобы не признаваться в краже, выдумали появление призрака пустыни – пери в белых одеждах.
– Это они сами так сказали? – спросил доктор. – Сами мальчишки?
– А их к стенке прижали, они и сознались, – махнул рукой Поляков.
Обрадованный Иноземцев встал, оставил глобус, подошел к карте Туркестана и части русских владений в Средней Азии, висевшей справа от стола начальника, и, измерив расстояние от Уч-Аджи до берегов Аральского моря, пришел к утешительному мнению, что за все время, которое он провел в пустыне, – почти две недели, ему, наверное, было не добраться до острова Барсакельмес, что удивительно – реально существовавшего, и уж тем более не вернуться обратно, лошадьми, песками, без чугунки. Видимо, Иноземцева бросили, и он чудом повернул назад и ведомый миражами да оптическими иллюзиями дополз до Чарджуя.
А так как господин уездный начальник не спросил про море, то Иноземцев о нем и не стал говорить. И слава богу. Лишь рассмешил бы Александра Минаевича. Не на ковре ж самолете в самом деле он до него долетел.
Хотя во снах ковер-самолет тоже был.
Новость же о холере в Ташкенте Ивана Несторовича крайне расстроила. Он уже смирился с тем, что слышал, видать, об эпидемии от пассажиров, но не придал тому значения, по обыкновению своему витая в облаках. Однако это меняло его планы. Ведь доктор намеревался ходатайствовать у Полякова разрешение вернуться в Кара-Кудук, но не мог же он этого сделать, зная и о том, что командирован в Ташкент с большой и важной миссией, о которой чиновники из Петербурга, однако, не сказали ни слова. Прослыл бы по меньшей мере трусом, да и в ходатайстве ему б, конечно же, отказали. Потому Иноземцев отложил посещение радушных текинцев. Но внутренне поклялся вернуться и смастерить протез малышу.
Чарджуй был последним текинским городом. Дальше шли загадочные территории Бухарского эмирата. Дабы увидеть знаменитую бухарскую крепостную стену, именуемую Арк, Иноземцеву с чугунки пришлось пересесть на тарантас. Он сошел с вагона, не совладав с любопытством, – ехать мимо жемчужины Востока и не взглянуть хоть краем глаза! Не ведал Иноземцев, что краем глаза не получится.
От железнодорожной станции до старогородской части этого легендарного города десять верст было. А крепость Арк, оказалось, вместо эмира министр оприходовал, по-тюркски «куш-беги». Почему – не ясно. Было в сем эмирате как-то все шиворот-навыворот. Эмир чаем и каракулем торговал в Ташкенте, а министр страной правил. Конечно же, бухарский эмир имел красивый загородный дворец Кермине. Как раз железная дорога пересекала сие, как оазис в пустыне, имение, но скромное, обособленное. В Бухаре эмир бывал редко, в основном жил в своем загородном поместье, под псевдонимом писал диваны – сборники стихов. Или вовсе уезжал в Карши или Шахрисабз. И остался для Иноземцева непостижимой загадкой такой странный неуловимый образ жизни августейшего правителя, ведь должен был тот непременно знаменитую крепость Арк занимать, в центре столицы, вершить закон, держать народ в крепком кулаке. А он отменил все казни и пытки, учредил несколько орденов, сыновей отправил учиться в Петербург.
В крепости – небывалых размахов и размеров – кроме куш-беги проживало множество разных восточных баев, беков, визирей, их жен, родственников, имелись лавки, мастерские именитых умельцев, которые прямо на глазах мастерят свой товар, расписывают его. Это была не крепость, а целый город! Даже когда-то жил здесь и сам Авиценна, с которым сравнивала в шутку Натали Жановна Иноземцева. Оставил древний мыслитель после себя богатую библиотеку. Но, увы, Иноземцев ее не нашел. Все, кого спрашивал, где же собрание книг знаменитого ученого, удивленно пожимали плечами. Видать, давно разграбили. Чем плох был восточный горячий нрав, уничтожали завоеватели все, что встречали на своем пути и тем тщательней, чем встречаемое было величественней.
С европейцами эмир и куш-беги охотно ладили, встречали радушно и давали себя сфотографировать на память, иным лошадей жаловали, ковры, как два года назад путешественнику месье Надару, бывшему проездом из Стамбула в Ташкент. Знаменитый француз прибыл с визитом на Туркестанскую выставку, что проходила в одно время со Всемирной, парижской. На Востоке к приезжим весьма уважительно относились, едва ль не на руках носили. То ли действительно в традициях был почет большой гостю, то ли понимали проницательные тюрки, что турист, все равно что жила золотая, с ним бережно и обходительно надобно обращаться, и тогда он принесет много пользы.
Почти все туркестанские города были одинаковы на первый взгляд. Но стоит лишь начать приглядываться: точно под дудочку факира любого зеваку утянут в свои пестрые лабиринты – сказочное переплетение тесных улочек, обсаженных тополями и урюком, вымощенных узким кирпичом или просто грунтовых, высоких развалин, шумных базаров, пестрых площадей.
Приезжих здесь было немало. Влекли европейцев мощнейшим магнитом невероятной величины рынки, торговые ряды, именуемые базарами, а точнее, базарными улицами или даже базарными кварталами. По правде сказать, лавки с бакалеей, фруктами, сладостями, коврами и изделиями из глины, дерева и кожи можно было встретить повсюду, даже у ворот дворца министра и под дверьми духовных школ. Но такого нескончаемого обилия куполообразных павильонов и улиц, крытых камышовыми циновками, где торговали всем на свете, Иван Несторович не видел никогда.
Он ненавидел и боялся людского гомона. Но едва попал на восточный базар в Бухаре, оказался поглощенным им будто музыкой. Шум стоял неимоверный! Колокольчики на шеях верблюдов, крики ослов, песни под длинногрифный дутар, прижатый к груди слепого дервиша, гортанная ругань или жаркие приветствия, уличные музыканты с дойрами – все сливалось в нечто столь гармоничное и безыскусное. Вот хоть век стой, замри и слушай.
Меж лавками тянулись вереницы повозок с размашистыми колесами, которые влекли, схватившись за две длинные оглобли. Торговцы, завидев европейца, бросались на него всей толпой, каждый наперебой предлагал свой товар – лепешки, ножи, бусы, засахаренные фрукты, орехи, расписанные глазурью глиняные блюда, медные кувшины, щербет, даже мороженое.
Иноземцев шел, совершенно забывшись, не боясь заблудиться, он шел поглощенный шумом, шел сквозь толпу, попадал на улицы, выходил к площадям, удивленно разглядывал двухэтажные медресе с рядом стрельчатых оконных сводов – духовные школы, надолго замирал под высокими круглыми башнями – минаретами, задрав голову, глядя на ажурный балкон, с которого муэдзин сзывает на молитву, и мечтая взобраться на самую макушку какой-нибудь из них. Стоял бы где-нибудь на площади в Европе, толпа бы неслась мимо. Никто б не обратил внимания на чудака, завороженно глядевшего вверх. Но здесь тотчас же нашелся паренек в чалме, готовый за пару копеек показать город с высоты одного из недействующих минаретов. Никаких тебе важных господ, все на «ты», все улыбаются, протягивают руку.
И Иноземцев полез на минарет Калон. Иноземцев – боявшийся высоты более всего на свете. Высоты – в двадцать саженей, а, быть может, и того больше! Не побоялся ни истертых, корявых высоких в аршин ступеней, ни темноты, ни тесноты. Винтовая лестница вилась в небо по узкой, как подзорная труба, башне, нет-нет освещаемая светом, пробивавшимся снаружи через крошечные отверстия в два пальца меж кирпичной кладкой. Он истерзал ладони в кровь, сбил колени, но шагал и шагал вверх. И какое небо раскинулось над Бухарой, когда он выполз наконец из этой подзорной трубы, какая красота распростерлась внизу, будто на ладони. Какое разнообразие красок с высоты птичьего полета открылось! Красочными и живыми были восточные города, точно картинки со страниц «Тысячи и одной ночи». Казалось, художники, что ткали свои ковры, расписывали посуду, взбирались прежде на крыши, взирали на базары сверху, спускались вниз и смешивали шелк нитей и краски в соответствии с виденным.
От серо-желтого цвета кирпича и глинобитных домиков без окон до зелени садов и виноградников во дворе какого-нибудь восточного господина. От блестевшего на солнце изразца куполов всех цветов поднебесья до развешанных на стенах, иных на продажу, иных в качестве украшения или даже брошенных на камни улиц, ковров. Ковры здесь были повсюду. Прямо на грунтовые дорожки были брошены шелковые, из хлопка и ковры из верблюжьей шерсти: мол, оттого, что их топчут люди, они только лучше становятся. Толпы пестрых халатов и головных уборов на площадях с вышины походили на гигантский движущейся цветник.
А как загадочны и прекрасны были развалины старинных, опустевших дворцов. Песчаными громадами они возвышались то тут, то там, напоминая о былом величии империи тюрков. Но теперь эта рукотворная невидаль, одна выше другой, одна шире и размашистей предыдущей, покрывалась пылью веков, кое-где прямо меж кирпичной кладкой прорастала трава, знойные пустынные ветра придавали куполам мечетей вид обычных холмов. Хоть и потрепало восточные громады время, хоть и склоняли порой они высокие стволы минаретов, хоть осыпался где-то кирпич и мозаика, истерлись ступени, и порушились от частых землетрясений стены, но веяло от них небывалой крепостью и мощью.
Свысока можно было заглянуть во дворы медресе и мечетей. И каким умиротворением веяло от квадратного мощеного, чистого и ухоженного двора с виноградниками, с рядком тутовых деревьев и непременным хаосом. Хаосом здесь называли небольшой круглый пруд, куда вода стекала не из реки, и даже не из арыков, а старательно собиралась из-под земли, из-под фундаментов строений, вытягивалась из глубинных слоев песка, чтобы высокие башни не получили от подземной влажности крен.
В каждом дворе, в каждом медресе, в каждом караван-сарае имелся такой.
Ах, если бы не Ташкент, если бы не холера, если бы не текинская трахома и если бы не китель военного врача, он осел бы где-нибудь здесь, снял бы дворик, купил бы гончарный круг и остался бы до самой смерти под виноградными лозами, под солнцем Туркестана. Мастерил бы горшки, расписывал их всеми цветами радуги. Вечера просиживал бы во дворе широкого караван-сарая под уютным айваном за пиалой с ароматным чаем.
И до чего полюбились нелюдиму Иноземцеву караван-сараи! Он мог, казалось, просидеть под айваном целую вечность. Здесь встречалась самая разношерстная восточная публика – от индусов, евреев до персов и афганцев за кальяном, чаем, чинной беседой. Он слушал их торопливую и пылкую речь и чувствовал, что должен был родиться здесь, среди этой восточной простоты, непритворной пылкости, в которой так легко раствориться, почти исчезнуть. Ни осуждения во взглядах, ни пристальных разглядываний, ни тебе назойливого любопытства.
В Самарканде Иван Несторович и вовсе осмелел – полез на не менее высокий минарет развалин медресе Улугбека, башня которого была сильно накренена. Никто не рисковал, не то чтобы заходить внутрь. Ее обходили стороной, и лавок в ее тени не располагали. Но Иноземцева уже было не остановить. Он Париж не разглядывал с таким тщанием и любовью, как готов был глядеть на переплетение улочек этих родных сердцу, душе и крови краев. А потом спустился под город. Едва узнав, что от Гур-Эмира простирались многие версты подземных ходов, подобные парижским катакомбам, тотчас нашел проводника. Вели тоннели от темно-изумрудного надгробного камня великого Тамерлана к Шахрисабзу и Джизаку. Сейчас те пришли в запустение, местами обвалилась, а обитали в них разве что только летучие мыши и другая ночная живность. И выглядели куда опасней парижских.
Вот и доигрался, досмотрелся, долазался. Недоглядел, формалином руки не протер и подхватил проклятую желтую лихорадку – малярию, весьма здесь распространенную.
В здешних местах содержать в чистоте одежду и тело составляло довольно трудную задачу. Сухой воздух, полный пыли, зной, отсутствие сточных канав, вместо коих нещадно использовались арыки с чистой водой, – идеальные условия для размножения всяческих разносортных палочек, бактерий и бацилл.
Сколько себя ни три, сколько рубашек в день ни меняй, через пару часов кожа покрывалась неприятной грязной пленкой, от пыли першило в горле, и слезились глаза, сапоги и черные шаровары к концу дня становились серыми. И хоть европейская часть с презрением относилась к туземной: де, они халаты носят годами, чалмы с голов не снимают даже во сне, и рук своих никогда не моют, и живут в помоях, оттого черные, как арапы, сами выглядели не менее печально.
Много Иноземцев встречал в Бухаре и Самарканде, по большей части в европейских частях городов, путешествующих немцев, французов, англичан и морщился – все сплошь в серой, застиранной одежде, с потемневшими лицами и черными ногтями. Иноземцев продолжал стойко сопротивляться этакому местному явлению, преследовавшему всех поголовно, точно демон. Но при взгляде на себя в зеркало поздним вечером, вернувшись из лабиринта улиц, испытывал крайнюю степень негодования: что мылся, что нет. Опрятный с утра Иноземцев превращался в лохматого неряху и грязнулю, словно по мановению какого-то злого джинна-шутника. Руки черные, щеки в разводах, волосы в пыли, китель цвета шкуры осла. Как так?!
И десяти ведер воды не хватало, чтобы смыть с себя этот слой грязи. Даже шутки и байки ходили, мол, грязь лучше у цирюльника бритвой срезать, мыть бесполезно.
Не спасал ни формалин, ни карболовая кислота, ни хлор, а платки, которых Иван Несторович носил с собой дюжину, только размазывали грязь по рукам, лицу и шее. И с горечью думалось доктору, что даже, если в городах будет проведена сеть оросительных каналов, построено множество фонтанов, будет проведен водопровод в каждый из домов, какой был в его парижской лаборатории на Ферроннри, от пыли им не избавиться никогда. Хоть стеклянный купол над городом сооружай, ей-богу! Ветра будут гнать пыль с каракумской и кызылкумской пустынь. Да и воды мало, из кяризов – персидских приспособлений – подземные источники били не везде, а в хаосах вода быстро застаивалась. Иван Несторович еще не видел пыльных бурь, которые случаются в чиллю – сорок самых жарких дней лета, когда термометр, бывало, показывает и пятьдесят, и шестьдесят градусов по Цельсию. Он бродил по Бухаре и Самарканду в самую чистую пору – весной. Летом здесь невозможно было существовать – многие старались подняться в горы, где строили летние дачи.
Уже будучи в Самарканде, Иноземцев почувствовал себя дурно. Но упорно не замечал лихорадки и продолжал таскаться по развалинам и катакомбам. Пока малярия окончательно не свалила его с ног, застав на одной из площадей. И пока Иноземцев не потерял сознания, пока его прилюдно не стало вновь, как среди песков, выворачивать наизнанку, не понял, что подхватил желтую лихорадку. Сам виноват, ибо с самого Чарджуя тянуло его во все злачные места, на сартовские базары, в кишлаки, поглядеть на гончарных мастеров, на прядильщиц ковров, да и запустил болезнь, отчасти на ногах, под солнцем ее перенес.
Его привели к русским. Но Иноземцев никому из докторов к себе подходить не позволил. Заявил, что имеет с собой хинин, заперся в гостинице – русской гостинице с русскими горничными и русской меблировкой, расположенной недалеко от здания штаба войск, на бульваре Абрамова. И провел в Самарканде почти месяц, медленно из-за такой жары поправляясь.
То днями напролет беспробудно спал, в надежде очнуться без озноба, то, едва становилось лучше, опять за свое: проводил несколько часов, бродя по улочкам, базарам и площадям под ярким весенним, но коварным туркестанским солнцем, пока лихорадка не начиналась сызнова.
Лихорадило, а упорно ходил в город. Когда совсем становилось худо, брал чичероне за пару целковых, чтобы тот, едва начнется приступ, помог найти дорогу к Абрамовскому бульвару. Одному бродить, конечно, больше было по вкусу, но приходилось прибегать к услугам чичероне из соображений собственной безопасности.
Лихорадка стала рождать всполохи воспоминаний. Вспомнился остров Барсакельмес, пещера, Ульянкино лицо под тонким покрывалом. Иван Несторович стал исходить муками совести. Как не бежать в город? Как не занять себя восточной невидалью? Гул города хоть как-то уводил от мыслей. Если Иноземцев не застывал на площади, чтобы послушать бродячих музыкантов, то принимался думать.
И всегда действовало на Иноземцева гипнотически появление девушки в мыслях – Иван Несторович моментально забывал, кто он и где он. А того делать было категорически нельзя в такой толчее. Тонул вдруг ни с того ни с сего в обычных треволнениях и переживаниях – де, и чего ж от нее ждать не сегодня завтра, чем занята ее сумасбродная голова, не погибла ли и где пропадает? Находила на глаза пелена, он мог усесться где-нибудь в углу караван-сарая под айваном и просидеть в думах до утренних звезд. И уже не наблюдая за суетой, а потонув в проклятых воспоминаниях.
Сам не ведал, что время теряет, не считал ни часов, ни дней. Мысли только вокруг нее и крутились. А от лихорадки в голове все смешивалось в цветной восточный ералаш: узоры лазури перед глазами, яркие пятна ковров на песчаных дорожках.
Доктора видели усевшимся на выступ у арыка, с тетрадью на коленях. На полях он бессознательно выводил виноградную лозу с арки старого медресе, но тут же рядом вдруг штрих за штрихом появлялась тоненькая фигурка в восточном халате и с чалмою, лихо заломленной за ухо, за спиною – закатное солнце, барханы. А рядом с фигуркой бок о бок покорной поступью нес свою огромную тушу тигр…
Иван Несторович просыпался от наваждения, листок из тетради тотчас летел к ногам прохожих. Сам же поднимался, бежал прочь. Доктора догоняли, возвращали рисунок, будто им оброненный случайно. Он сквозь туман лихорадки благодарил, брал листок обратно и брел уже медленным, тяжелым шагом дальше, будто вместе с возвращенным рисунком ему взвалили на плечи два огромных тюка с хлопком. Брел, брел бездумно меж кирпичными стенами, тесно нависавшими над ним, пока вновь от усталости не присаживался у арыка. С навернувшимися слезами на глазах он сворачивал из помятого листка кораблик, сквозь слезы улыбаясь, отпускал на воды быстрого ручейка. И клялся, что больше один бродить без чичероне не станет…
Возвращаясь из грез в реальность, с песчаных улиц в гостиничный номер, ругал себя, что не использует свободное время с пользой – все пытался возбудителем малярии заниматься, хотел дополнить парижские исследования доктора Лаверана в сим вопросе. Сосредоточенно нависнув над микроскопом, он надолго замирал над ним, а под линзами видел лишь лицо Ульянки, разодетой пери. Отгонял образ, садился за записи, но и тут мысли голову заполоняли отнюдь не научные. Вдруг сдвигал локтем в сторону микроскоп, стекляшки и прямо против формул, вычислений, схем принимался слагать восточные рифмы, все равно как Ромэн когда-то в его парижской лаборатории. Смех и только!
Потом перечитывал, хмурился, с негодованием выдирал лист.
– Не хватало, чтобы я еще стихи писал! Ей-богу, смешно… Надо идти, подышать воздухом.
И шел опять дышать воздухом, в надежде развеять в этом самом воздухе узких улочек сартских городов, базаров и площадей беспрестанное беспокойство и какое-то уже совершенно ненормальное меланхоличное настроение. Тоже мне! Стихотворцем себя возомнил. А может, просто здешний воздух дурманил мозг? Ведь эмир бухарский тоже диванами себя развлекал…
Однажды один халвачи – продавец халвы, взглянув на унылое, вытянутое и посиневшее лицо Иноземцева, со свойственной тюркам самоуверенностью и наигранным бахвальством заявил, что у него болотная лихорадка.
Иноземцев хмыкнул – тоже мне диагност, а что еще, если не болотная лихорадка.
– Говорит, вам нужно покинуть город как можно скорее, – переводил чичероне. – Чистый воздух уничтожит болезнь быстрее, чем хинин.
Иван Несторович поначалу усмехался, хотел пройти мимо, но халвачи стал настаивать, что-то упрямо говорить ему по-тюркски, указывая куда-то вдаль.
– Вот вы зря не слушаете местных аборигенов, – добавил от себя проживший не один десяток лет под жаркими туркестанскими лучами экскурсовод. – Табибов слушать надо, они всю здешнюю заразу лучше самых известных европейских профессоров знают, такие снадобья изготовлять умеют, мертвого на ноги можно поднять…
И стал рассказывать, как сам, едва чувствует в себе зарождающиеся признаки лихорадки, тотчас же в горы едет, и проходит лихорадка, будто ее и не было. И многое другое рассказывал: как из яда змеиного и паучьего удивительные тинктуры готовят. Только секреты этих лекарств просто так никому не раскрывают, тем более европейцам. Иноземцев слушал с интересом, даже посетил лавку местного аптекаря, прикупил несколько видов чудесных туркестанских снадобий, чтобы потом их исследовать. А про чистый воздух ему слова туземца в душу запали.
Прав был – не прав местный халвачи, но нужно было искать тарантас до Ташкента, ибо железная дорога заканчивалась на одинокой станции у реки Зеравшан, дальше Самарканда поезд не шел. Иван Несторович никак не мог заставить себя заняться поисками, как вдруг из сплина и апатии его вывел неожиданный случай.
В ночь на пятницу, где-то ближе к утру, гостиница разом пробудилась. По неведомым причинам постояльцы принялись шуметь, что-то с жаром обсуждать, повысыпали во двор, кони на приколах взъярились, поднимая копытами клубы пыли. Иноземцев, как, впрочем, и все, спал с открытыми окнами, и тотчас услышал сей небывалый переполох.
Думал, опять землетрясение, каковые случаются здесь часто. Оказалось, через два часа после захода солнца было совершено нападение на казачий полк, который расположился в Самарканде и двигался в сторону Ташкента для подавления каких-то недовольств; штаб военный в двух шагах от гостиницы Иноземцева находился.
Тотчас же и европейцы, и туземцы в один голос стали твердить, что это банда Юлбарса, ибо свидетелям и очевидцам удалось разглядеть впотьмах тигра.
Басмачи верхом на лихих текинских жеребцах вынырнули откуда-то из темноты, пронеслись мимо, постреляли в воздух и умчались на юго-запад, в сторону Сары-Гуля, а дальше опять же в темноте ночи растворились, как джинны, где-то в водах Зеравшана или скрылись в горах Миранкуль. Должно быть, подобно брату пророка Мухаммеда ибн Аббасу, создали расщелину в камнях, за коими и исчезли. Солдаты, не дождавшись приказа, бросились вслед, но не догнали. Палили в спину, но ни один не рухнул – видать, знатными кольчугами обзавелся Бродячий Тигр.
Днем подробности происшествия стали расти и обрастать слухами. Самым удивительным оказалось, что якобы вместо настоящего тигра басмачи пугали тигриной шкурой, которую носил поверх головы один из разбойников.
– Вот вам и Юлбарс, – хохотал под окном Иноземцева постоялец, купец из торгового товарищества «Новая Бухара», промышлявший хлопком и содержащий хлопкоочистительный завод.
А Иван Несторович по комнате своей из угла в угол, точно зверь в клетке, метался, не зная, что и подумать, порой останавливаясь послушать, что люди во дворе говорят.
– Так каждый может, тигриной шкурой обзаведясь, грабить под личиной Юлбарса. Был бы это один и тот же атаман, да еще и со зверем, давно бы уже наши солдаты его изловили. А так… – купец махнул рукой, – вечно будут за ним гоняться, десятки лет, а то и сто. Вот вам и вся неуловимость.
– Революционеры небось. Токмо-с они такие, Федор Николаевич, изворотливые и на выдумку хитры, – слышался ответ другого постояльца, лица коего Иван Несторович разглядеть не мог.
– Для местных басмачей уж больно ученый. Боюсь, здесь без англичан не обошлось. Пора бы министерству отрядить на поимку мозговитых ищеек, навроде Путилина. А то так и будет повсюду эхом звучать – Юлбарс, Юлбарс, – заключил третий.
К вечеру разнесся слух, что ограблен дом местного бая – по-здешнему богатого горожанина. Его хоромы располагались неподалеку от улицы на высоком холме, сплошь застроенной гигантскими мусульманскими склепами. Место это Шахизинда звалось, что означало «живой правитель», там шесть веков подряд султанов и султанш местных хоронили, и гуляли по ночам по вымощенным кирпичом дорожкам, меж украшенными голубой мозаикой склепами их грозные тени.
Иноземцев и на сию улицу часто хаживал, любил посидеть под тенью миндаля, разбирал арабскую вязь над дверьми склепов. Тихо всегда было в Мертвом городе. Никто особо не заглядывал. Только паломников можно было встретить в сем малолюдном, но святом месте, да молящихся. Видать, банда басмачей этим обстоятельством и воспользовалась. Дом бая мастерски был ограблен, предположительно, той же ночью, что совершено нападение на здание штаба войск, унесли все золото, оружие. Никто из домочадцев не услышал никаких подозрительных звуков. Ни с мужской, ни с женской стороны. Бай держал псарню, но ни одна из собак и не тявкнула.
Иноземцев собрал наскоро свой багаж, тут же нашел попутчиков с тарантасом и к первым звездам покинул заставу Шейх-Заде, а к утру уже был на другом берегу Зеравшана. К его удивлению, будто в подтверждение слов чичероне и халвачи, прошла у Ивана Несторовича малярия, точно ту ветром горным сдуло. Месяц собирался в путь, а собрался за четверть часа.