Мышь
Довольно долго никто из вьюрковцев не замечал, что со Светкой Бероевой что-то не так – то ли потому, что чересчур высоким оказался забор вокруг ее нездешне богатого дома, то ли потому, что в то время дачники еще не приглядывались с подозрением друг к другу. Казалось, что со дня на день прострекочет над Вьюрками вертолет или выйдут из леса натренированные парни с квадратными лицами и всех спасут. Вернут дачных пленников в привычную жизнь, манящую теперь из того далека, до которого ни доехать ни дойти, своей обыденной скукой. Большинству вьюрковцев уже даже не нужно было объяснение, которое упорно выискивали неприкаянные мужики и молодежь, – а женщины, особенно те, кто постарше, давно знали, что лучше не спрашивать, целее будешь и спокойнее. Они были готовы забыть и простить творящуюся вокруг чертовщину – лишь бы все наконец закончилось.
Довольно долго никто из вьюрковцев не замечал, что со Светкой Бероевой что-то не так – а после того, что случилось всего через месяц с небольшим после таинственного исчезновения выезда, не замечать старались уже целенаправленно. Потому что им рядом с ней предстояло жить, и неизвестно, как долго. Лето затягивалось.
Затягивалось оно буквально, хотя и этого пока старались не видеть. Судя по календарю, стоял конец августа, но ни желтых прядей на березах, ни первых прохладных ночей, ни особой августовской прозрачности воздуха не наблюдалось. Во второй раз зацвели яблони, восторженно свистели птицы по кустам, рядом с увесистыми кабачками снова поспела клубника. Опытным огородникам, особо внимательным к погоде, начинало казаться, что все летние месяцы обрушились на Вьюрки одновременно да так и застыли.
Дача у пенсионера Кожебаткина по старым меркам была почти роскошная, но по новым никакой конкуренции не выдерживала. Грязно-зеленая, деревянная, с резной верандой, она терялась на тенистом участке среди яблонь, смородины и неистребимой сныти, так что ее даже заметить с первого взгляда было непросто. В самом доме царил идеальный, скопческий порядок – вазочки, клееночки, до скрипа вымытые тарелки, фотографии напружившей щеки в улыбках родни на стенах. Украшать стены Кожебаткин вообще очень любил, это помогало бороться со следами мушиных диверсий на обоях. Во всех комнатках рядами висели портреты, иконки, календари и журнальные пейзажи со следами маникюрных ножниц по краям. А на самом видном месте висел портрет товарища Сталина. И аккуратная кошка Маркиза, точно подтверждая, что место действительно правильное, чистилась под ним на диване, подняв кверху указующую заднюю ногу.
В ту страшную ночь пенсионер Кожебаткин проснулся от холода. Привычно чмокнул ввалившейся нижней губой, проверяя, на месте ли зубной протез – и вдруг обнаружил в своих деснах новые, твердые, крепко воткнутые штуки. Обсасывая их и удостоверяясь постепенно, что это зубы, только какие-то совершенно непривычные, Кожебаткин пробудился окончательно.
Огромная горящая луна взглянула на него сверху. Кожебаткин недовольно зажмурился. Там должна была быть не луна, а тщательно выбеленный потолок. А ниже – прямоугольники икон и портретов, и градусник фигурный, в виде пронзенной стеклянной трубочкой совы, по которой Кожебаткин узнал бы, действительно ли в спальне так холодно, или его просто знобит спросонья.
Кожебаткин открыл глаза. На полыхающий лунный лик набежала туча, а на самого Кожебаткина шагало из темноты чудовище – круглая кожаная башка безо всякого намека на остальное тело, несомая в воздухе длиннейшими многосуставчатыми ногами. Деловито перебирая частоколом ног, покачиваясь, словно дремлющий пассажир в полузабытом уже метро, безмолвный урод приблизился вплотную и застыл, уставив на Кожебаткина зрительные бугорки. Это был паук-косиножка, неведомым образом увеличившийся до размеров теленка. Кожебаткин вскрикнул – и услышал резиновый писк. Рванувшись прочь, он почувствовал, что перебирает сразу и ногами, и руками, переместившимися по неизвестной причине под его мягкое круглое брюшко и злодейски укороченными, так что сохранились буквально одни кисти и ступни. Шлепая ими по холодной и твердой поверхности, Кожебаткин покатился вперед, оглашая ночь испуганным писком – и вдруг, утратив опору, упал. Свалился с узкого карниза на выложенную камнем дорожку, зашиб розовые, с микроскопическими коготками лапки и дрожащим от боли и страха комком юркнул в траву.
Мягкая тень метнулась из пионовых джунглей, где муравьи щелкали челюстями на приторно пахнущих шарах бутонов. Она навалилась на Кожебаткина, и словно раскаленные прутья проткнули ему грудь и живот. Истошно пища, Кожебаткин вырвался и побежал, роняя темную кровь. Тень, помедлив секунду, снова прыгнула, приблизила к обезумевшему пенсионеру свой древний ацтекский лик с полупрозрачными шарами глаз, дохнула гниющей мертвечиной. И Кожебаткин с последней, спасительной ясностью понял, что всего этого не может быть, и сейчас он проснется в своей постели, где он, должно быть, заснул сидя, пока читал старую газету, и поэтому ему снится кошмар. А потом, конечно, начнется отрыжка, и кислый желудочный сок будет достреливать до самого горла… Поняв это, Кожебаткин закрыл глаза, напряженно стараясь ввинтиться обратно в явь.
Кошка Маркиза, изящно сгорбившись, захрустела жирной домовой мышью, на землю упала откушенная голова в рваном кровавом воротничке.
А в своей влажной от обильного пота постели тем временем сидел, комкая пожелтевшую газету «Сад и огород», пенсионер Кожебаткин. Свеча в литровой банке, которую он экономно жег вместо настольной лампы, давно оплыла и захлебнулась парафином. Кожебаткин смотрел водянистыми бусинами глаз в темноту и подергивал носом.
Если бы кто-то знал эту предысторию, Вьюрки заволновались бы гораздо раньше. Но трудная смерть обращенного в мышь настоящего Кожебаткина осталась незамеченной, а Маркиза, единственная свидетельница и убийца по совместительству, ушла жить в кошачье царство Тамары Яковлевны – той самой старушки, что вечно забывала повернуть вентиль.
Поэтому вскоре по Вьюркам пополз слух, что пенсионер Кожебаткин сошел с ума. Учитывая его возраст и сопутствующие обстоятельства, это не сильно удивило изнывающих не только от невозможности покинуть пределы поселка, но и от аномально жаркой для конца августа погоды дачников. От всего происходящего действительно можно было запросто спятить.
К тому же нельзя сказать, чтобы Кожебаткина во Вьюрках любили – он был беспокойным и малоприятным стариком, от которого многим доставалось. Он, к примеру, прирезал себе землю за счет участка соседей, родителей Юльки по прозвищу Юки, и демонстративно высадил там шиповник, когда на собрании зашла речь о возвращении прежних границ. А на этих самых собраниях Кожебаткин всегда негодовал громче всех, зачитывая по бумажке целый список претензий и требуя немедленно судить неплательщиков, коммунальщиков, а иногда и саму председательшу Клавдию Ильиничну, которая бледнела, покрывалась пятнами и потом всеми правдами и неправдами старалась провести собрание без участия Кожебаткина. Все вьюрковские дети знали, что даже за одно уворованное яблоко Кожебаткин обязательно вычислит их и явится к родителям со скорбным видом и жалобой. Даже Тамара Яковлевна и Зинаида Ивановна старались побыстрее уйти по срочным, только что придуманным делам, встретив на улице распираемого недовольством и активностью пенсионера.
Дачники заметили, что Кожебаткин стал собирать все подряд. Не только грибы, ягоды, щавель – это бы не привлекло внимания вьюрковцев, которые и сами запасались кто во что горазд, подозревая, что из-за таинственной изоляции скоро придется переходить на подножный корм. Он обрывал нестерпимо кислый девий виноград, сухие прошлогодние ягоды шиповника, какие-то сорняковые стручки, подбирал огрызки и косточки, громко шебуршился ночью в помойке – сначала думали, что это ежи опять роются в мусоре. Половину найденного Кожебаткин тут же запихивал в рот, а остальное прижимал дрожащими руками к груди и уносил. Ходил он теперь в одной и той же полосатой пижаме, которая становилась все грязнее. Сразу было понятно, что умственные дела пенсионера плохи. Никита Павлов, маявшийся то похмельем, то абстиненцией и, как следствие, болезненной чуткостью к ближним, от которых ждал в ответ такой же чуткости к своим страданиям, – так вот, Никита Павлов считал, что это голодное, возможно, даже блокадное детство проснулось в Кожебаткине. Ведь безвыходные теперь Вьюрки даже нестарому и здоровому человеку вполне могут показаться осажденными. Но никто не знал, как прошло детство пенсионера Кожебаткина, да и юность тоже, и есть ли у него дети и внуки, и кем он раньше работал – хотя из-за его стремления всех судить и посадить кое-кто из соседей подозревал, что он этим по долгу службы и занимался, а теперь скрывает из-за вечно меняющихся оценок эпохи. При всей активности пенсионера о нем, оказывается, так мало знали – но об этом во Вьюрках задумались потом.
Разговаривать Кожебаткин перестал. Одним из первых в этом убедился Валерыч, и именно кожебаткинская метаморфоза, кстати, окончательно утвердила Валерыча в решении покинуть Вьюрки любым способом. Он встретил Кожебаткина ранним утром, тот семенил по обочине ему навстречу, прижимая к груди обглодок кукурузного початка.
– Здорово, – кивнул Валерыч.
Кожебаткин резко повернул к нему сухое личико, шевельнул носом и промолчал. Валерычу стало неловко – одно дело, если бы пенсионер не заметил его, или задумался о своем, или изобразил что-то подобное. Но Кожебаткин не отводил взгляда, словно вцепившись зрачками в Валерыча, а глаза у него были внимательные и пустые. Надо было как-то выходить из дурацкого положения.
– Ну ладно, – смущенно хмыкнул Валерыч, отвернулся и сделал вид, что любуется сизыми сливами.
Кожебаткин втянул ноздрями воздух, с отчетливым наждачным звуком поскреб быстро-быстро щеку и пошел дальше. И только когда его шаркающие шаги стихли, Валерыч смог наконец расслабить спину и выйти из напряженного, неприятного оцепенения.
А потом как-то ночью проснулась в дачной кухоньке Юлька-Юки. Хоть Юки и красилась в радикальный черный и носила стальной прыщик пирсинга в пупке, ей было пятнадцать, и к одинокой жизни она пока не привыкла. Юки спала в кухонном домике, потому что там успели поставить новую дверь с крепким замком. Родители потихоньку обновляли дачу и как раз уехали на пару дней договариваться о дешевых стройматериалах, когда Вьюрки неведомым образом замкнулись сами в себе.
Юки проснулась от обычного ночного шороха и лежала, смяв пухлую щеку подушкой, ждала, когда сон возьмет верх над тревогой. И вдруг совсем не по-ночному, отчетливо грохнуло за стеной кухоньки. Кто-то задел бочку для дождевой воды, а потом прохрустел вдоль стены по гравию. И сразу стало холодно и тоскливо. В углу возле раскладушки стояла швабра, Юки захотелось взять эту швабру и вылететь с ней на улицу с криком «кто здесь?» – чтобы закончить все разом и взглянуть на эти неведомые фигуры, о которых во Вьюрках уже многие вполголоса говорили. При свете луны, только-только пошедшей на убыль, их наверняка можно было наконец разглядеть отчетливо, без вечного балансирования на краю яви, когда плотный силуэт неизвестно кого распадается вдруг на тени и ветки, оборачивается соринкой в глазу или исполинским лопухом.
Юки не позволила себе заранее представить все варианты развития событий и испугаться, скатилась с раскладушки и резво подползла на четвереньках к окну. Начала потихоньку выпрямляться, щурясь, – как будто надеялась, что если ей будет плохо видно, то и ее будет плохо видно тоже. Пыльный край шторки лег на лоб, Юки поднырнула под него и распахнула наконец глаза.
Под белесыми лучами луны в огороде копошилось что-то крупное, морщинистое, голое. По бокам у существа шевелились острые отростки, похожие на ощипанные крылья, а головы не было совсем. Юки взвизгнула и сдавила пальцами край подоконника, а спустя секунду поняла, что это не крылья, а локти, и голова есть, просто свешивается очень низко. И по ее огороду, прижимаясь к земле и настороженно вытянув шею, ползает абсолютно голый Кожебаткин. Который грызет, не срывая, только начавшие вытягиваться кабачки.
Он воровато оглянулся, по его подбородку стекал липкий сок, и Юки даже почувствовала особую масляную скользкость этого сока, и вдруг зачесались, заныли руки, ноги, бока, как будто Кожебаткин кусал и ее вместе с нежными, тонкокожими кабачками, которые высунули из-под листьев доверчивые мордочки по привычке, решив, что это хозяйка пришла – а встретили сумасшедшего пожирателя.
– Уходите! – севшим голосом крикнула Юки, барабаня согнутыми пальцами по стеклу. – Перестаньте! Вы больной!
Она была воспитанной девочкой и даже сейчас не решилась перейти на «ты». А Кожебаткин вдруг страшно испугался не то стука, не то ее вежливой ругани, сорвался с места и нырнул в малинник. Колючие ветки сомкнулись над ним, покачались немного и успокоились, и серебристый огород снова дремал под луной, как будто ничего и не было. Только истекали соком растерзанные кабачки, и Юки морщилась у окна, пытаясь отогнать мучительно назойливое видение голого кожебаткинского зада.
А наутро выяснилось, что кто-то ограбил магазин. На магазин, а точнее – деревянный ларек, стоявший недалеко от исчезнувшего поворота и в благословенные нормальные времена снабжавший Вьюрки кое-какими продуктами, дачники буквально молились. Торговала в нем усатая, всегда завернутая в шаль Найма Хасановна, одна из вьюрковских старожилов. После того как Вьюрки замкнулись сами в себе, магазин, слава богу, остался здесь вместе со всеми запасами. На одном из собраний было решено, что отныне он считается складом, с которого можно брать продукты, но только в случае крайней необходимости и под надзором Наймы Хасановны, записывавшей, кто, сколько и почем взял. Сначала она брала деньги, но дачники все чаще просили записать в долг, и денежный оборот как-то сам собой сошел на нет. Найма Хасановна даже обрадовалась – невозможность потратить заработанное ее расстраивала, да и брать плату с покупателей сейчас, когда все они стали товарищами по несчастью, было немного неловко.
Вор разбил окно и вытянул все, что смог достать через решетку, – несколько пачек макарон, сахара и манной крупы. Собравшиеся поужасаться на следы кражи дачники разговорились и выяснили, что это не первый случай за последние несколько дней. У кого-то подозрительно уменьшилось количество огурцов и помидоров в огороде, у кого-то пропала мука, а у рыбачки Кати бесследно исчез садок с еще живыми голавлями – она, правда, грешила на кошек.
Громче всех негодовала Света Бероева – у нее унесли гречку, причем прямо из подпола.
– Я понимаю, попросить! – рубила она ладонью воздух перед носом растерянной Кати. – Если так нужно. Но воровать! Все в одной лодке! А у меня дети!
Все, конечно, понимали, что ограбил и магазин, и соседей не безликий «кто-то», а сошедший с ума пенсионер Кожебаткин. И странное поведение его вьюрковцы уже давно заметили, и внезапную страсть к собирательству, и на своем участке его видела не только Юки – она-то как раз об этом умолчала, очень уж ей хотелось забыть омерзительную ночную картину. А Валерыч и вовсе видел, как Кожебаткин трусит к своей даче с его, Валерыча, сахарницей в руках. Но там осталась всего пара кусочков рафинада, да и связываться с ненормальным стариком Валерычу показалось неудобно и гадко.
Бероеву так не показалось. Он подошел чуть позже, посмотрел на разбитое окно, послушал разговоры и, выцепив из толпы Никиту, Валерыча и длинношеих братьев Дроновых, отправился с ними к даче Кожебаткина, чтобы «поговорить». Причем весь свой отряд он собрал практически молча, скупыми приглашающими жестами, и дачники хоть и переглядывались тревожно у него за спиной, отказаться не смогли.
Зеленая дача пенсионера была наглухо заперта, резная веранда и все окна – занавешены тряпками, заложены какими-то фанерками и картонками. Даже щелочки не было незаконопаченной, чтобы внутрь заглянуть, и на стук никто не вышел. Бероев собрался ломать дверь, но тут Никита решился все же подать голос и начал его отговаривать – пожилой ведь человек, голодал, и с головой уже плохо. К Никите, миролюбиво рокоча, присоединился Валерыч, водивший знакомство чуть ли не со всеми Вьюрками и имевший даже в выпуклых глазах Бероева некоторый авторитет. В итоге идти на крайние меры и вскрывать дачу все-таки не стали. Договорились все вместе караулить сумасшедшего старика, когда он выйдет на промысел, а потом – проводить до дома и забрать оттуда похищенные припасы.
Но Валерычу в тот день надо было покосить траву на участке, Дроновы отправились к бывшему фельдшеру Гене пробовать его экспериментальную бражку из одуванчиков, а Бероев по неизвестным причинам во всеуслышание поскандалил со Светой, и ему тоже стало не до Кожебаткина.
С наступлением темноты Кожебаткин сам напомнил о себе. Визг и звон бьющегося стекла вспороли теплое нутро дачной ночи. Кричала, как выяснилось, председательша Клавдия Ильинична Петухова – и было удивительно, что она, важная и плавная, исполненная почти царственного достоинства, может так пронзительно визжать. Сбежавшиеся на участок Петуховых дачники обнаружили ее на веранде. Клавдия Ильинична сидела в углу, привалившись к стене, и зажимала рукой кружевную рубашку на своей обширной груди, а по кружеву расползалось страшное красное пятно…
Как оказалось, вышедшую ночью на веранду председательшу насторожило тихое шуршание из погреба. Решив, что там орудуют мыши, Клавдия Ильинична распахнула дверцу в полу и опустила вниз горящую свечу. В тот же миг из погреба чумазым голым пугалом выметнулся безумный Кожебаткин с яблоком в зубах. Председательша выронила свечу и в темноте принялась, крича, бить дикое видение по чему придется. Кожебаткин, пытаясь удрать, крутился, извивался и толкал Клавдию Ильиничну, громко щелкая зубами. В пылу боя они приблизились к окну, где Кожебаткин укусил председательшу за руку, разбил в отчаянном броске стекло и убежал.
Укушенная рука распухла, синеватые ямки от сточившихся кожебаткинских зубов снова и снова наполнялись кровью, пока Тамара Яковлевна, охая, промывала рану перекисью. Побелевшая председательша стонала, и глаза ее закатывались.
К этому времени на участке уже образовалась гудящая толпа. Многих заинтересовал вопрос, каким образом чертов сумасшедший вообще проник в запертый снаружи на задвижку погреб. Никита Павлов, по-прежнему одержимый желанием быть полезным окружающим, спустился вниз. Он долго водил свечой по воздуху, осматривая сырые холодные стены, по которым скакали тени от банок с закрутками, а потом потрясенно выругался.
Подгнившие доски в самом дальнем углу оказались частично выломаны, а за ними зияла большая дыра. В продуктовое святилище Клавдии Ильиничны Кожебаткин забрался через подкоп. Не решившись лезть в темную, полную червей и сороконожек нору, дачники принялись обыскивать участок и в конце концов обнаружили, что Кожебаткин начал свой подкоп аж за забором: там, в густой акации нашли вторую дыру и горку выброшенной земли. Сдержанное басовитое похохатывание, сопровождавшее поиски, стихло. От мысли о Кожебаткине, голым белым червем ползущем в земле под участком – участок при этом каждый представлял свой, – дачникам стало страшно. В единодушном порыве, не сговариваясь, они потянулись к улице Вишневой, на которой стоял дом Кожебаткина.
Рыбачка Катя проснулась не от визга председательши и не от гула встревоженных голосов – все это она услышала позже. Катя проснулась от странных шорохов в комнате: кто-то бродил в темноте, поскрипывая половицами. Она привычно достала из-под подушки фонарик, пошарила лучом по углам – никого. Выключила фонарик – и снова, как будто дразнясь, зацокали по полу невидимые коготки ровно в том самом месте, куда она до этого светила.
Катя торопливо разгрызла горчащую таблетку и уткнулась носом в подушку – скорее рассерженная, чем напуганная. Успокоительного в аптечке почти не осталось, а она все чаще просыпалась по ночам от острого, с детства знакомого ощущения чужого присутствия. Это началось в первую же ночь, когда вдруг включился сам по себе бабушкин радиоприемник и из него выплеснулось оглушительное шипение, больше похожее на какой-то шуршащий рев. Катя тогда вышвырнула его в окно. А перед глазами стояла, как живая, бабушка Серафима, склонившаяся над этим приемником и осторожно, чтобы опять не сломать, крутящая ручку…
Поэтому Катя почти обрадовалась, услышав с улицы шум – нормальный, человеческий, понятный. Когда за живой изгородью замелькали огоньки, она уже стояла на крыльце и нетерпеливо всматривалась в темноту.
Мимо забора, со свечами и фонариками, в халатах и пижамах, шли дачники. Впереди, решительно нахмурившись, шагала чета Бероевых. Светка была в кокетливом шелковом халатике.
Катя подошла к калитке. Сейчас ей хотелось быть с людьми, внутри человеческой стаи. Дождавшись, пока до нее добредут отстающие старушки, она потихоньку выскользнула на улицу и пристроилась в хвост шествия.
Толпа дачников, возбужденно гудя, вторглась в заросшие снытью владения Кожебаткина. И почти сразу же кто-то глухо охнул – Тамара Яковлевна, как выяснилось. Ее нога по неизвестной причине провалилась в землю, глубоко, по самое колено. Никита и его приятель Пашка подняли жалобно причитающую бабушку, убедились, что нога цела и только испачкалась. Пашка посветил вокруг фонариком и присвистнул, увидев просевшую длинными рытвинами почву и черневшие среди травы выброшенные комья земли, похожие на результат работы целого полчища озверевших кротов. Судя по сдержанному мату впереди, провалилась не только Тамара Яковлевна. Принадлежавшие пенсионеру Кожебаткину девять с половиной соток (эту половину он забрал у соседей) оказались изрыты целой системой подземных ходов.
– Нехилая землянка, – нервно хмыкнул Пашка.
– А если он прямо сейчас там? – прошептала Катя, глядя себе под ноги.
– Ему же лучше.
В дверь забаррикадированной дачи Кожебаткина уже дробно стучали. Бероев пинал ногой, но на него посматривали с испуганным неодобрением. Вьюрковцы светили в окна, барабанили по стеклу – аккуратно, чтобы не разбить, потому что помнили непримиримую строгость пенсионера и до сих пор, как это ни парадоксально, не хотели портить с ним отношения. Пытаясь представить происходящее как не совсем обычный, но все же соседский визит, смущенно уговаривали:
– Откройте, пожалуйста!
– Александр… как его?
– Алексей, Алексей Александрович.
– Откройте, Алексей Александрович!
– А точно не Александр?
– Да ломайте уже…
И Бероев с братьями Дроновыми легко и даже с удовольствием, будто давно ждали, сняли сухую деревянную дверь с петель. Прислонили ее к стене, чтобы не мешала, посветили внутрь дачи фонариками – и остановились. Потому что на веранду невозможно было войти.
Она была полностью, от пола до потолка, забита припасами: мятыми дарами огорода, корешками и шишками, травяными вениками – Кожебаткин почему-то сохранил страсть к целебным зверобою и пижме, – неопознаваемыми объедками и великим множеством упаковок крупы, муки, сахара, макарон, соды, даже кошачьих сухариков и рыбьей прикормки. Трудно было представить, что постоянно переживающие из-за грядущего истощения запасов «цивилизованной» еды дачники на самом деле хранили у себя в шкафах и кладовках столько всего.
– Разбирайте, – велел Бероев и первым ухватил здоровенный мешок.
Внезапно груда припасов зашевелилась, брызнула во все стороны крупа, и на непрошеных гостей бросился сам Кожебаткин. Он опрокинул Бероева и ловко отскочил обратно, прячась среди своих трофеев. Бероев схватил палку и ткнул ею в полумрак. Пенсионер снова выпрыгнул проворным чертом и укусил Бероева. На обоих, пыхтя, навалились опомнившиеся дачники, выкрутили Кожебаткину руки и надавали тумаков. Кожебаткин отчаянно извивался, выбрасывая в воздух жилистые ноги и тряся вялой капелькой плоти между ними.
– Стойте! – Катя неожиданно для самой себя ринулась к экзекуторам, но тут же провалилась в очередную кожебаткинскую нору. Щиколотка моментально налилась горячей болью. Катя неуклюже осела на землю и зажмурилась, пытаясь склеить воедино раздвоившуюся реальность. В одной темные силуэты, окруженные световыми всполохами, деловито скручивали большого, полновесного Кожебаткина, а в другой – бился в руках огромных людей растянутый за лапки серый бархатный мышонок, кося жалкой бусинкой вытаращенного глаза…
Вдруг мышь выскользнула из грубых пальцев, взвилась в воздух и еще там, не успев коснуться изрытого суглинка, изо всех сил заработала лапками, надеясь уйти в землю, скрыться, спасти свой ошметочек бессмысленной и драгоценной жизни.
Вот тут дачники и узнали, что со Светкой Бероевой что-то не так. Она подскочила к уже закопавшемуся наполовину в свою нору Кожебаткину и воткнула ему в поясницу черт знает где прихваченную огородную тяпку. Кожебаткин тонко, глухо запищал в земле. Подоспевший Бероев сунул руки в нору и выдернул оттуда барахтающегося пенсионера. Света размахнулась и с энергичным спортивным выдохом всадила тяпку в припорошенный пигментными пятнами череп Кожебаткина.
– Не на-а-адо! – закричала Катя. И в то же мгновение с неба густыми тяжелыми струями хлынул дождь.
Моментально промокшие, оцепеневшие именно на эти несколько секунд, когда все еще, наверное, можно было исправить, вьюрковцы смотрели, как дергается на земле и оглушительно пищит Кожебаткин, а Света Бероева, сосредоточенно сдвинув бровки, бьет и бьет его куда придется, взрыхляя беззащитную плоть железными зубьями, вырывая из нее кишки и жилы, точно долгие корни одуванчиков из грядки…
Когда Никита, Валерыч, Пашка и даже сам Бероев бросились к ней, вырвали тяпку – было уже поздно. Кожебаткин лежал в пузырящейся грязи неподвижной грудой, и кровь смешивалась с потревоженной землей.
– Он на меня напал! – выкрикнула, будто возражая кому-то, Света Бероева. – Это же маньяк! Что, пусть дальше бегает, за детьми охотится?!
От дождя ее тоненькие золотистые очки запотели, и слепые стекла горели в свете фонариков праведной яростью. Катя посмотрела на ее окаменевшее, рябое от брызг крови личико и вдруг поняла, что во Вьюрках остался навечно не только несчастный Кожебаткин. Света, известная ей и не слишком приятная Света Бероева, тоже никогда не выберется отсюда, даже если прямо завтра вернется на прежнее место выезд и низвергнутся с вертолетов спасатели. Потому что вместо нее выберется что-то другое. И Катю вдруг охватило чувство собственной непоправимой вины…
Ливень усиливался, небеса грохотали, а Никита Павлов, чтобы не смотреть ни на Свету, ни на Кожебаткина, смотрел на Катю. Лицо у нее было тонкое, занавешенное давно не стриженной пушистой челкой. После тех двух ночей, когда они вдвоем искали по всему поселку источник тоскливого звука, она явно его избегала – да он и сам, спасаясь от ясного ужаса, наговорил ей искреннего, личного. После такого всегда неловко.
– Ты ко мне потом заходи, – внезапно и бесцеремонно предложил ей Никита. – У меня коньяк есть. Нехорошо сейчас одному.
И Катя не возмутилась вопиющей неуместности предложения, а молча кивнула, выражая согласие со всем сразу.
А дачники тем временем вышли из оцепенения, загудели и загалдели, пытаясь хотя бы на словах примириться с тем, что только что произошло. Бывший фельдшер Гена засвидетельствовал смерть Кожебаткина, и люди торопливо отхлынули от тела и от застывшей над ним Светки, точно запечатав их, оскверненных, в невидимый пузырь. Даже Бероев стоял с непроницаемым лицом поодаль, не подходя к супруге. Толпа разбилась на группы и суетливыми ручейками потекла к калитке – никто не хотел здесь оставаться, и все верили, что со случившимся разберутся другие, более подготовленные люди. Или, что еще лучше, все как-то рассосется само собой, и о смерти сумасшедшего Кожебаткина можно будет с облегчением забыть – всякое ведь бывает, мир жесток и странен, особенно сейчас, а жить надо.
Удивительно, но в своих тихих испуганных разговорах спешившие покинуть участок дачники на все лады оправдывали Светку, на которую и взглянуть боялись. И очень быстро почти каждый, кто видел расправу над стариком и ничего не сделал, поверил вполне искренне, что дело было так: новопреставленный маньяк Кожебаткин напал на беззащитную Свету Бероеву, а она, спасая себя и детей, практически случайно его зашибла. Бероевских мальчиков давно никто не видел, Света перестала выводить их на ежедневные прогулки – наверное, решила, что за высоким забором им будет безопаснее, когда вокруг такое творится. Но сейчас они вдруг синхронно возникли в воображении вьюрковцев и попрятались в сныти, а за ними хищным бледным червем погнался Кожебаткин. Каким-то непостижимым образом все поверили в то, чего не было и быть не могло: да, мальчики были тут, вместе с родителями, и им, маленьким и невинным, грозила опасность. Лихорадочно осознавая заново окружающую действительность, которая необратимо и страшно изменилась вместе со Светой, дачники кивали, охали и соглашались: ведь непонятно уже, что это за существо-то было, – ведь убил бы, ведь мать, ведь дети…
– Случайно вышло, – убежденно кивала вместе со всеми председательша. – Понятное дело – маньяк, сумасшедший.
Катя ушла с участка последней – Никите пришлось еще постоять под фонарем, дожидаясь ее. Теперь, прихрамывая, она брела за соседом, так вовремя пригласившим ее на коньяк. У обоих бились в голове нехорошие мысли: о том, что только что, прямо у них на глазах, так нелепо завершилась самоценная человеческая жизнь; и о том, что Кожебаткин вовсе не был опасен, точнее, оказывается, опасен был совсем не он. Какую, в самом деле, угрозу он мог представлять для многочисленных дачников в своем упоенном коллекционировании еды и рытье нор? Но никто не вмешался, не спас его – беспомощную мышку, растерзанную за крупу. И они тоже не вмешались.
Побоялись бабы с тяпкой, думал Никита. А Катя гадала, что же теперь вылупится, вызверится из Светы Бероевой…
Тут из серой пелены перед ними возникла Юлька-Юки. Потирая опухшую со сна физиономию, Юки затараторила, что слышала шум и крики: у Кожебаткина что-то случилось, и ей срочно надо посмотреть… Никита велел ей возвращаться в дачу, Катя молча покачала головой. Юки, поняв, что ничего путного от старших товарищей не добьешься, скользнула к калитке мимо них.
– Стой, тебе нельзя, не смотри! – всполошилась Катя. А Никита погнался за Юки, но она презрительно фыркнула – тоже мне, взрослый, – и, увернувшись от его длинных рук, ловко пробралась через опустевший участок к дому, к тому самому месту, где совсем недавно…
Никита, догнав ее в два прыжка, вдруг остановился и облегченно выдохнул. Махнул рукой Кате, что можно не торопиться, и тут наконец задумался – а в чем, собственно, облегчение, если все стало только страннее?
Возле крыльца ничего не было. То есть была взбитая множеством ног грязь, следы и пятна загустевшей крови. А вот Кожебаткина не было, ни в каком виде.
– А где… – начала было подоспевшая Катя и умолкла. Слишком диким, да и ненужным казался в рассветной мороси, среди яблонь и приторно благоухающих пионов, вопрос «А где труп?» Пусть лучше так все и будет.
Как будто ничего. Никогда. И Света Бероева осталась прежней.
– Что случилось-то? – недоумевала Юки.
– Не знаю, – честно ответила Катя и повернулась к Никите, – ты вроде про коньяк говорил…