Книга: Стяжание Духа Святого в путях Древней Руси. Оптина Пустынь и ее время
Назад: Предуведомление
Дальше: II. Старчество о. Нектария в Оптиной Пустыни (1911-1923)

I. Юные годы о. Нектария и период до старчества

Прямых указаний на год рождения о. Нектария нет. Можно полагать, что родился он около 1856 г. Скончался о. Нектарий 29 апреля (12 мая) 1928 г. в селе Холмищи, достигнув 72-летнего возраста.

Родители его, Василий и Елена Тихоновы, были жителями города Ливны Орловской губ. Там родился и будущий старец. Отец его был приказчиком; по другой версии, рабочим на мельнице. Он рано умер; сам о. Нектарий говорил о себе: «Было это в ребячестве моем, когда я дома жил сам-друг с маменькой. Нас ведь с маменькой двое только и было на белом свете, да еще кот жил с нами... Мы низкого были звания и притом бедные: кому нужны такие-то?»

Похоронив мать в юношеском возрасте и оставшись круглым сиротой, Николай (так звали в миру о. Нектария) потянулся в Оптину Пустынь, находившуюся сравнительно близко от его родных мест и тогда уже славную во всех концах России. Вышел он в путь в 1876 г., 20 лет, неся с собой одно лишь Евангелие в котомке за плечами.

Вот приближается молодой Николай Тихонов к Оптинскому монастырю, расположенному на правом берегу красавицы-реки Жиздры, у опушки векового бора. Один вид обители успокаивает, умиротворяет душу, отрывает ее от суеты мирской жизни. Еще большее впечатление производит скит, куда приходится идти по лесной тропинке среди многовековых сосен. В скиту Николая ждет встреча со старцем Амвросием, который в то время находился в зените своей славы.

Приведем тут слова Е. Поселянина, пусть много позже посещал он Оптинский скит, но еще застал он старца Амвросия, а потому передает подобие того, что должен был видеть и чувствовать Николай Тихонов в описываемый нами момент.

«В скитской ограде встретят суровые лики великих преподобных пустынножителей, держащие в руках развернутые хартии с каким-нибудь изречением из своих аскетических творений... Вы идете по выложенной плитняком дорожке к деревянной скитской церкви. С обеих сторон от вас цветут, красуются, благоухают на высоких стеблях заботливо выращенные, цветы.

Направо и налево от входа, вкрапленные в ограду, стоят два почти одинаковых домика, имеющие по два крылечка, и с внутренней стороны скита, и с наружной стороны. В одном из них жил великий старец Амвросий, в другом скитоначальник Анатолий.

Скит представляет из себя просторный отрадный сад с приютившимися в нем там, поближе к ограде, деревянными, большей частью отштукатуренными белыми домиками келий.

Хорошо тут в скиту в хлопотливый летний полдень, когда тянутся к солнцу и шибче благоухают цветы, и заботливо вьется над ними торопливая пчела, а солнечное тепло льется, льется волнами на тихий скит.

Хорошо в лунную ночь, когда звезды с неба точно говорят неслышно со скитом, посылая ему весть о Боге. И скит безмолвно отвечает им воздыханием к небу, вечному обетованному жилищу.

Хорошо и в ясный зимний день, когда все блестит непорочным снегом, и на этом снегу так ярко вырезывается зелень невянущих хвойных дерев...

Вспоминаются дальние счастливые годы, летний вечер первой встречи со старцем Амвросием.

Вот бродит согбенный, опираясь на костыль, быстро подходит к нему народ. Короткие объяснения:

— Батюшка, хочу в Одессу ехать, там у меня родные, работа очень хорошо оплачивается.

— Не дорога тебе в Одессу. Туда не езди.

— Батюшка, да ведь я уже совсем собрался.

— Не езди в Одессу, а вот в Киев или в Харьков.

И все, кончено. Если человек послушается — жизнь его направлена.

Стоят какие-то дальние мужики.

— Кто вы такие? — спрашивает старец своим слабым ласковым голосом.

— К тебе, батюшка, с подарочком, — отвечают они, кланяясь. — Костромские мы, прослышали, что у тебя ножки болят, вот тебе мягкие лапотки сплели...

С каким радостным, восторженным чувством войдешь, бывало, в тесную келию, увешанную образами, портретами духовных лиц и лампадами, и видишь лежащего на твердой койке, покрытым белым тканьевым одеялом, отца Амвросия. Ласково кивнет головой, улыбнется, скажет какую-нибудь шутку, и что-то чудотворное творится в душе от одного его взгляда. Словно перед тобой какое-то живое могучее солнце, которое греет тебя, лучи которого забрались в глубь души, в тайные злые уголки твоего существа, и гонят оттуда все темное и грязное, и сугубят в тебе все хорошее и чистое. И часто в каком-нибудь как бы вскользь сказанном слове чувствуешь, как он глубоко постиг всю твою природу. И часто потом, через долгие годы, вспоминаешь предостерегающее мудрое слово старца. А как умел смотреть, как без слов умел заглядывать одним взглядом во все существо... Чудеса творил невидимо, неслышно. Посылал больных к какому-нибудь целебному колодцу или указывал отслужить какому-нибудь святому молебен, и выздоравливали... И вспоминается он, тихий, ясный, простой и радостный в своем неустанном страдании, как бы отлагающий лучи своей святости, чтобы не смущать нас, пришедших к нему со своими тяготами и грехами. Ведь он стоял в те дни уже на такой высоте, что являлся людям в видениях за сотни верст, зовя их к себе, что временами, когда он слушал богослужение, смотря на иконы, и к нему случайно подходили с каким-нибудь неотложным вопросом, бывали ослеплены тем благодатным светом, каким сияло его лицо.

И такой человек старался быть только ласковым, приветливым дедушкой, бесхитростно толкуя с тобой о твоих больших вопросах и маленьких делишках!...»

Так должен был воспринять и вновь пришедший юноша Николай святость и духовную красоту Амвросия. Как цельная и прямая натура, он отдался ему всем своим существом. Весь мир для него сосредоточился в отце Амвросии.

О первых шагах молодого послушника Николая мы можем сказать лишь очень немногое со слов монахини Нектарии, записями которой мы располагаем.

«Пришел Николай в скит с одним лишь Евангелием в руках, 20-летним юношей, отличался красотой; у него был прекрасный ярко-красный рот. Для смирения старец стал называть его “Губошлепом”. В скиту он прожил около 50 лет (с 1876 г. по 1923). Он нес различные послушания, в том числе на клиросе. У него был чудный голос, и когда однажды ему пришлось петь “Разбойника благоразумного”, он спел так прекрасно, что сам удивился — он ли это поет (это сам старец монахиням рассказывал). Хороших певчих из скита переводили в монастырь — вот он, спевши Разбойника, испугался и принялся фальшивить. Его сперва перевели с правого клироса на левый, потом и совсем сместили и дали другое послушание.

Был очень застенчив: когда его назначили заведовать цветами, и старец послал его вместе с монахинями плести венки на иконы, он очень краснел и не смотрел на них. Была у него маленькая слабость: любил сладенькое. Старец разрешил ему приходить в его келью и брать из шкафа нарочно положенные для него сладости. Однажды келейник спрятал в это условленное место обед старца. Старец потребовал свой обед, а в шкафу пусто! “Это Губошлеп съел мой обед”, — объяснил старец удивленному келейнику. Однажды молодому послушнику взгрустилось, что вот все монахи от родных получают посылки, а ему некому послать. Узнали об этом монахини, наварили варенья, накупили сластей и послали ему посылочку по почте. Николай чрезвычайно обрадовался, схватил повестку и бегал в восторге по келиям, всем показывал, что и ему есть посылка.

Года через два по поступлении Николая в скит вышло распоряжение начальства о высылке из обители всех неуказных послушников, подлежащих военному призыву. “И мне, — рассказывает сам о. Нектарий, — вместе с другими монастырский письмоводитель объявил о высылке меня из скита. Но к счастью моему, по святым молитвам старца (о. Амвросия), опасность эта миновала. Письмоводитель вскоре объявил мне, что я отошел от воинской повинности только на двадцать пять дней. Прихожу к батюшке и благодарю его за его молитвенную помощь; а он мне сказал: “Если будешь жить по-монашески, то и на будущее время никто тебя не потревожит, и ты останешься в обители навсегда”. И слова старца оправдались.

Когда о. Нектарий был на пономарском послушании, у него была келия, выходящая дверью в церковь. В этой келии он прожил 25 лет, не разговаривая ни с кем из монахов: только сбегает к старцу или к своему духовнику и обратно. Дело свое вел идеально, на каком бы ни был послушании: всегда все у него было в исправности. По ночам постоянно виднелся у него свет: читал или молился. А днем часто его заставали спящим, и мнение о нем составили, как о сонливом, медлительном. Это он, конечно, делал из смирения».

Итак, о. Нектарий провел 25 лет в подвиге почти полного молчания. Кто же был его прямым старцем? Отец ли Амвросий, или, как утверждает ныне покойный прот. С. Четвериков («Оптина Пустынь») — о. Анатолий Зерцалов? На этот вопрос отвечает сам о. Нектарий. Из нижеприведенных его слов рисуется его отношение к этим великим людям: о. Анатолия именует он «духовным отцом», а «Старец» — это исключительно о. Амвросий. «В скит я поступил в 1876 г. Через год после этого батюшка о. Амвросий благословил меня обращаться, как духовному отцу, к начальнику скита иеромонаху Анатолию, что и продолжалось до самой кончины сего последнего в 1894 г. К старцу же Амвросию я обращался лишь в редких и исключительных случаях. При всем этом я питал к нему великую любовь и веру. Бывало, придешь к нему, и он после нескольких моих слов обнаружит всю мою сердечную глубину, разрешит все недоумения, умиротворит и утешит. Попечительность и любовь ко мне недостойному со стороны старца изумляли меня, ибо я сознавал, что я их недостоин. На вопрос мой об этом духовный отец мой иеромонах Анатолий отвечал, что причиной сему — моя вера и любовь к старцу; и что если он относится к другим не с такой любовью, как ко мне, то это происходит от недостатка в них веры и любви к старцу, и что таков общий закон: как кто относится к старцу, так точно и старец относится к нему».

Старец и его действия не подлежат суду ученика. Его указания должны приниматься без всяких рассуждений. Поэтому даже защита старца воспрещается, т.к. это уже в каком-то смысле является обсуждением или судом. По неопытности своей о. Нектарий защищал в спорах своего старца, о. Амвросия, от нападок некоторых неразумных и дерзких братий. После одного из таких споров явился ему во сне его прозорливый духовник о. Анатолий (еще при жизни своей) и грозно сказал: «Никто не имеет права обсуждать поступки старца, руководясь своим недомыслием и дерзостью; старец за свои действия даст отчет Богу; значения их мы не постигаем».

Скажем несколько слов о скитоначальнике о. Анатолии. По словам о. Пимена, настоятеля Николо-Угрешского м-ря (оставившего после себя ценные записки), о. Анатолий Зерцалов разделял еще при жизни о. Амвросия его труды по старчеству Он был из студентов семинарии, трудившихся в переводах святоотеческих книг при о. Макарии, совместно с о. Амвросием и о. Климентом Зедергольмом. «С 1894 года о. Анатолий состоял духовником всего братства и скитоначальником. Почти все посетители, бывшие у старца Амвросия на благословении, приходили за благословением и советами также к о. Анатолию; он был старцем и некоторых братий Пустыни и скита, и у большинства сестер Шамординской Общины», — так повествует о. Пимен. И добавляет: «Он настолько предан был умной молитве, что оставлял всякие заботы о вещественном, хотя и нес звание скитоначальника». После кончины о. Амвросия (1891) о. Анатолий был старцем всего братства. Скончался 25 января 1894 г. семидесяти двух лет.

Прямым учеником о. Анатолия был старец о. Варсонофий († 1912), в миру полковник, прибывший в Оптину, когда о. Амвросий был уже в гробу. Старец Варсонофий обладал высокими духовными дарованиями, провел немало лет в затворе.

По вступлении о. Варсонофия в Оптину в 1891 г. о. Анатолий назначил его келейником к о. Нектарию, тогда иеромонаху. Под руководством последнего в течение десяти лет о. Варсонофий изучал теоретически и практически Св. Отцов и прошел все монашеские степени вплоть до иеромонашества.

Но вернемся к о. Нектарию, который, пробыв два с половиною десятка лет в уединении и молчании, ослабил, наконец, свой затвор. Дневник С. А. Нилуса «На берегу Божьей реки» (1909) дает нам облик будущего старца, когда он начал изредка появляться среди людей. Мы видим о. Нектария, говорящего притчами, загадками, с оттенком юродства, часто не без прозорливости. «Младенствующий друг наш», называет его Нилус. Эта манера о. Нектария была формой его вящей скрытности из-за боязни обнажить свои благодатные дары.

Многие страницы этого оптинского дневника (1909) содержат записи общения автора с будущим старцем.

Из этих записей восстает живой облик отца Нектария, выявляются его взгляды и воззрения, а также тут немало есть и его личных рассказов о своем детстве. Поэтому записи его ценны в качестве биографического материала.

«Готовимся к 8 июня быть причастниками Святых Христовых Таин. Враг не дремлет и сегодня перед исповедью хотел было угостить меня крупной неприятностью, подав повод к недоразумению с отцом настоятелем, которого я глубоко почитаю и люблю. Но не даром прошли для меня два года жизни бок о бок с монашеским смирением Оптинских подвижников — смирился и я, как ни было то моему мирскому самолюбию трудно. Было это искушение за поздней обедней, после которой мы должны были с женой идти на исповедь к нашему духовному старцу, о. Варсонофию. Вернулись после исповеди домой, вхожу на подъезд, смотрю, — а на свеженаписанном небе моего этюда масляными красками кто-то углем крупными буквами во все небо написал пофранцузски — le nuee (туча).

Я сразу догадался, что виновником этого “озорства” не мог быть никто другой, кроме нашего друга, отца Нектария: это было так похоже на склонность его к некоторому как бы юродству, под которым для меня часто скрывались назидательные уроки той или иной христианской добродетели. Это он, несомненно он, прозревший появление тучки на моем духовном небе; он, мой дорогой батюшка, любящий иногда к общему изумлению вставить в речь свою неожиданное французское слово!... Заглянул я на нашу террасу, а он, любимец наш, сидит себе в уголку и благодушно посмеивается, выжидая, что выйдет из его шутки.

— Ах, батюшка, батюшка! — смеюсь я вместе с ним. — Ну и проказник!

А “проказник” встал, подошел к этюду, смахнул рукавом своего подрясника надпись и с улыбкой объявил:

— Видите, — ничего не осталось!

Ничего и в сердце моем не осталось от утренней смуты. Несомненно, у друга нашего есть второе зрение, которым он видит то, что скрыто для глаз обыкновенного человека. Недаром же и благочестного жития его в монастыре без малого сорок лет.

Сегодня первый день церковного нового года. Погода сегодня дивная. Солнце по-весеннему греет и заливает веселыми лучами наш садик и чудный Оптинский бор, с востока и юга подступивший почти вплотную к нашему уединению. Я вышел на террасу и чуть не задохнулся от наплыва радостно благодарных чувств к Богу, от той благодати и красоты, которыми без числа и без меры одарил нас Господь, поселив нас в этом раю монашеском. Что за мир, что за безмятежие нашего здесь отшельничества; что за несравненное великолепие окружающей нас почти девственной природы! Ведь соснам нашим, величаво склоняющим к нам свои пышнозеленые могучия вершины, не по полтысячи ли лет будет? Не помнят ли некоторые из них тех лютых дней, когда злые татарове шли на Козельск, под стенами и бойницами которого грозный их Батый задержан был на целые семь недель доблестью отцов теперешних соседей Оптинских?.. И стою я, смотрю на всю эту радость, дышу и не надышусь, не налюбуюсь, не нарадуюсь...

“И вспомнил Иаков, — слышу я за спиной своей знакомый голос, — что из страны своей он вышел и перешел через Иордан только' с одним посохом, и вот — перед ним его два стана. И сказал в умилении Иаков Богу: Господи, как же я мал пред Тобою”.

Я обернулся, уже зная, что это он, друг наш. И заплакало тут мое окаянное и грешное сердце умиленными слезами к Богу отцов моих, и [sic]:

— Господи, как же я мал пред Тобою!

А мой батюшка, смотрю, стоит тут же рядом со мной и радуется.

— Любуюсь я, — говорит, — на ваше общежитие, батюшка барин, и дивуюсь, как это вы благоразумно изволили поступить, что не пренебрегли нашей худостью.

— Нет, не так, — возразил я, — это не мы, а обитель ваша святая не пренебрегла нами, нашим, как вы его называете, общежитием.

Он как будто не слыхал моего возражения, вдруг улыбнувшись своей тонкой улыбкой, обратился ко мне с таким вопросом:

— А известно ли вам, сколько от сотворения мира и до нынешнего дня было истинных общежитий?

Я стал соображать.

— Вы лучше не трудитесь думать, я сам вам отвечу — три!

— Какие?

— Первое — в Эдеме, второе — в христианской общине во дни апостольские, а третье...

Он приостановился...

— А третье — в Оптиной при наших великих старцах.

Я вздумал возразить:

— А Ноев ковчег-то?

— Ну, — засмеялся он, — какое же это общежитие? Сто лет звал Ной к себе людей, а пришли одни скоты. Какое же это общежитие?!

Сегодня, точно подарок к церковному новому году, батюшка наш преподнес нам новый камень самоцветный из неисчерпаемого ларца, где хранятся драгоценные сокровища его памяти.

— Вот у нас в моем детстве тоже было нечто вроде Ноева ковчега, только людишечки мы были маленькие, и ковчежек нам был по росту, тоже малюсенький: маменька, я — ползунок, да котик наш серенький. Ах, скажу я вам, какой расчудесный был у нас этот котик!... Послушайте-ка, что я вам про него и про себя расскажу!

Я был еще совсем маленьким ребенком, — так начал свое повествование о. Нектарий, — таким маленьким, что не столько ходил, сколько елозил по полу, а больше сиживал на своем седалище, хотя кое-как уже мог говорить и выражать свои мысли. Был я ребенок кроткий, в достаточной мере послушливый, так что матери моей редко приходилось меня наказывать. Помню, что на ту пору мы с маменькой жили еще только вдвоем, и кота у нас не было. И вот, в одно прекрасное время мать обзавелась котенком для нашего скромного хозяйства. Удивительно прекрасный был этот кругленький и веселенький котик, и мы с ним быстро сдружились, так, что, можно сказать, стали неразлучны. Елозию ли я по полу, — он уж тут как тут и об меня трется, выгибая свою спинку; сижу ли я за миской с приготовленной для меня пищей, — он приспособится сесть со мной рядышком, ждет своей порции от моих щедрот; а сяду, — он лезет ко мне на колени и тянется мордочкой к моему лицу, норовя, чтобы я его погладил. И я глажу его по шелковистой шерстке своей ручонкой, а он себе уляжется на моих коленках, зажмурит глазки и тихо поет-мурлычет свою песенку...

Долго длилась между нами дружба, пока едва не омрачилась таким событием, о котором даже и теперь жутко вспомнить.

Место мое, у которого я обыкновенно сиживал, помещалось у стола, где, бывало, шитьем занималась маменька, а около моего седалища на стенке была прибита подушечка, куда маменька вкалывала свои иголки и булавки. На меня был наложен, конечно, запрет касаться их под каким бы то ни было предлогом, а тем паче вынимать их из подушки, и я запрету этому подчинялся беспрекословно.

Но вот, как-то раз залез я на обычное свое местечко, а вслед за мной вспрыгнул ко мне на колени и котенок. Мать в это время куда-то отлучилась по хозяйству. Вспрыгнул ко мне мой приятель и ну ко мне ластиться, толкаясь к моему лицу своим розовым носиком. Я глажу его по спинке, смотрю на него, и вдруг глазами своими впервые близко-близко встречаюсь с его глазками. Ах, какие это были милые глазки! Чистенькие, яркие, доверчивые... Меня они поразили: до этого случая я не подозревал, что у моего котика есть такое блестящее украшение на мордочке... И вот смотрим мы с ним друг на друга в глаза, и оба радуемся, что так нам хорошо вместе. И пришла мне вдруг в голову мысль попробовать пальчиком, из чего сделаны под лобиком у котика эти блестящие бисеринки, которые так весело на меня поглядывают. Поднес я к ним свой пальчик, — котенок зажмурился, и спрятались глазки; отнял пальчик, — они опять выглянули. Очень меня это забавило. Я опять в них, — тык пальчиком, а глазки — нырь под бровки... Ах как это было весело! А что у меня самого были такие же глазки, и что они так же бы жмурились, если бы кто к ним подносил пальчик, того мне и в голову не приходило... Долго ли, коротко ли я так забавлялся с котенком — уже не помню, но только вдруг мне в голову пришло разнообразить свою забаву. Не успела мысль мелькнуть в голове, а уж ручонки принялись тут же приводить ее в исполнение. “Что будет, — подумалось мне, — если из материнской подушки я достану иголку и воткну ее в одну из котиковых бисеринок?” Потянулся я к подушке и вынул иголку... В эту минуту в горницу вошла маменька и, не глядя на меня, стала заниматься какой-то приборкой. Я невольно воздержался от придуманной забавы. Держу в одной руке иголку, а другой ласкаю котенка...

— Маменька, — говорю, — какой у нас котеночек-то хорошенький?

— Какому же и быть, — отвечает маменька, — плохого и брать было бы не для чего.

— А что у него под лобиком, или глазки?

— Глазки и есть: и у тебя такие же.

— А что, — говорю, — будет, маменька, если я котенку воткну в глазик иголку?

Мать и приборку бросила, как обернется ко мне, да как крикнет:

— Боже тебя сохрани!

И вырвала из рук иголку.

Лицо у маменьки было такое испуганное, что его выражение до сих пор помню. Но еще более врезалось в мою память восклицание:

— Боже тебя сохрани!

Не наказала меня тогда мать, не отшлепала, а только вырвала с гневом из рук иголку и погрозила:

— Если ты еще раз вытащишь иголку из подушки, то я ею тебе поколю руку

С той поры я и глядеть даже боялся на запретную подушку.

Прошло много лет. Я уже был иеромонахом. Стояла зима. Хороший, ясный выдался денек. Отдохнув после обеденной трапезы, я рассудил поставить себе самоварчик и поблагодушествовать за ароматическим чайком. В келии у меня была вода, да несвежая... Вылил я из кувшина эту воду, взял кувшин и побрел с ним по воду к бочке, которая у нас в скиту стоит обычно у черного крыльца трапезной. Иду себе мирно и не без удовольствия предвкушаю радости у кипящего самоварчика за ароматной китайской травкой. В скитском саду ни души. Тихо, пустынно... Подхожу к бочке, а на нее, вижу, взобрался один из наших старых монахов и тоже на самоварчик достает себе черпаком воду. Бочка стояла так, что из-за бугра снега к ней можно было подойти только с одной стороны, по одной стежке. По этой-то стежечке я тихонько и подошел сзади к черпавшему в бочке воду монаху. Занятый своим делом да еще несколько глуховатый, он и не заметил моего прихода. Я жду, когда он кончит, и думаю: зачем нужна для черпака такая безобразно длинная рукоятка, да еще с таким острым расщепленным концом? Чего доброго, еще угодит и в глаз кому-нибудь!... Только это я подумал, а мой монах резким движением руки вдруг как взмахнет этим черпаком, да как двинет концом его рукоятки в мою сторону! Я едва успел отшатнуться. И еще бы на волосок, и быть бы мне с проткнутым глазом; а невольный виновник грозившей мне опасности слезает с бочки, оборачивается, видит меня и, ничего не подозревая, подходит ко мне с кувшином под благословение.

— Благословите, батюшка!

Благословить-то его я благословил, а в сердце досадую: экий, думаю, невежа! Однако, поборол я в себе это чувство, — не виноват же он, в самом деле, в том, что у него на спине глаз нет, — и на этом умиротворился. И стало у меня вдруг на сердце так легко и радостно, что и передать не могу. Иду я в келию с кувшином, наливши воды, и чуть не прыгаю от радости, что избег такой страшной опасности.

Пришел домой, согрел самоварчик, заварил “ароматический чаек”, присел за столик... и вдруг как бы ярким лучом осветился в моей памяти давно забытый случай из поры моего раннего детства: котенок, иголка и восклицание матери:

— Боже тебя сохрани!

Тогда оно сохранило глаз котенку, а много лет спустя и самому сыну...

— И подумайте, — добавил к своей повести о. Нектарий, — что после этого случая рукоять у черпака наполовину срезали, хотя я никому и не жаловался: видно, всему этому надо было быть, чтобы напомнить моему недостоинству, как все в жизни нашей от колыбели и до могилы находится у Бога на самом строгом отчете».

(25 июня 19...)

На этих днях наши аввы — о. архимандрит и о. игумен — уезжают в Троице-Сергиеву Лавру на монашеский съезд.

Виделся сегодня с о. Нектарием.

— Каковы, — спрашиваю, — мысли ваши о предстоящем монашеском съезде?

— Мои мысли? — переспросил он меня с улыбкой. — Какие мысли у человека, который утром скорбен, а к вечеру уныл? Вы, батюшка барин, сто книг прочли: вам, стало быть, и книги в руки.

Мне было знакомо это присловие о. Нектария, и потому я не отчаялся добиться от него ответа, хотя бы и притчей, любимой формой его мудрой речи. Я не ошибся.

— Помните вы свое детство? — спросил он меня, когда я стал настаивать на ответе.

— Как не помнить, — помню.

— Вот и я, — говорит, — тоже помню. Набегаемся мы, бывало, ребятенки, наиграемся; вот и присядем или приляжем где-нибудь там, в укромном местечке, на вольном воздухе, да и давай смотреть на Божие небушко. А по небу-το, глядишь, плывут-бегут легкие облачка, бегут — друг дружку догоняют. Куда, задумаешься, бывало, путь они свой держат по голубой необъятной дали?.. Эх, хорошо было бы на облачках этих прокатиться!...

— Высоко дюже — нельзя! — со вздохом решает кампания, — не взберешься... А хорошо бы!

И вот среди нас выискивается один, наиболее смышленый:

— Эхва, — говорит, — уж и раскисли! Как так нельзя? Здесь нельзя — над нами высоко, а там, — показывает на горизонте, — там рукой их достать можно. Бегим скореича туда, взлезем, да и покатим!

И видим все мы, что “смышленый” наш говорит дело, да к тому же он и коновод наш: ну что ж? Бежим! И уж готова от слов к делу перейти стайка неоперившихся птенцов-затейников, да вспомнишь про овраг, через который бежать надобно, а в овраге, небось, разбойники, — про дом свой вспомнишь, — а в доме у кого отец, у кого мать, да бабушка: еще вспорют чего доброго!... Вспомнишь, да и махнешь рукой на свою затею: чем по небу-то летать, давайте-ка лучше по земле еще побегаем!

Сказал батюшка свою притчу и улыбнулся своей загадочной улыбкой: понимай, мол, как знаешь!

Я не удовлетворился таким ответом.

— Вы мне, — говорю, — батюшка, скажите прямее: неужели толку не выйдет из съезда?

— Осердится на них Преподобный Сергий, — ответил о. Нектарий.

— На кого — на них?

— Да на наших, что туда едут. Чего “собираться скопом”? Ведь это запрещено монашеским уставом. Монашеский устав дан Ангелом: не людям же его менять, стать, да дополнять своими измышлениями... Плакать надо да каяться у себя в келии наедине с Богом, а не на позор собираться.

— Как на позор? Что вы говорите, батюшка?

— На позор — на публику, значит, на вид всем, кому не лень смеяться над монахом, забывшим, что есть монах... Какие там могут быть вопросы? Все дано, все определено первыми учредителями монашеского жития. Выше богоносных отцов пустынных кто может быть?.. Каяться нужно, да в келии сидеть и носу не высовывать — вот что одно и нужно!

— Что бы, — говорю, — вам сказать все это аввам?

— А вы, — вместо ответа сказал мне батюшка, — не поскучаете ли еще послушать сказочку?

И батюшка продолжал:

— Жил был на свете один вельможа. Богат он был и знатен, и было у него много всяких друзей, ловивших каждое его слово и всячески ему угождавших. А вельможа тот был характера крутенького и любил, чтобы ему все подчинялись... Вот как-то раз на охоте с друзьями отошел к сторонке тот вельможа, да в виду всех взял и лег на землю, приник к ней одним ухом, послушал, повернулся на другой бок, другим ухом послушал, да и кричит своим приспешникам:

— Идите-ка все сюда!

Те подбежали.

— Лягте — слушайте!

Легли, слушают.

— Слышите? Земля трещит: грибы лезут.

И все закричали в один голос:

— Слышим! Слышим!

Только один из друзей встал с земли молча.

— Чего же ты молчишь? — спрашивает вельможа. — Или не слышишь?

— Нет, — отвечает, — не слышу.

И сказал вельможа:

— Э, братец, ты, видно тово — туговат на ухо!

И все засмеялись над ним и с хохотом подхватили слова вельможи:

— Да он не только туговат: он просто-напросто глухой!

Сказал свою сказочку батюшка и замолк.

— И все тут? — спрашиваю.

— Все. Чего же вам больше?

И то правда: чего же мне больше?

Продолжаю свою мысленную брань с пороком куренья, но пока все еще безуспешно. А бросать это скверное и глупое занятие надо: оно чувствительно для меня разрушает здоровье — дар Божий, и это уже грех.

Приснопамятный старец батюшка Амвросий как-то раз услыхал от одной своей духовной дочери признание:

— Батюшка! Я курю, и это меня мучит.

— Ну, — ответил ей старец, — это беда невелика, коли можешь бросить.

— В том-то, — говорит, — и горе, что бросить не могу!

— Тогда это грех, — сказал старец, — и в нем надо каяться и надо от него отстать.

Надо отстать и мне; но как это сделать? Утешаюсь словами наших старцев, обещавших мне освобождение от этого греха, “когда придет время”.

Покойный доброхот Оптиной Пустыни и духовный друг ее великих старцев, архиепископ Калужский Григорий, не переносил этого порока в духовенстве, но к курящим мирским и даже своим семинаристам, пока они не вступали в состав клира, относился снисходительно. От ставленников же, готовящихся к рукоположению, он категорически требовал оставления этой скверной привычки и курильщиков не рукополагал.

Об этом мне сообщил друг наш, о. Нектарий, которому я не раз жаловался на свою слабость.

— Ведь вы, — утешал он меня, — батюшка-барин, мирские: что с вас взять? А вот...

И он мне рассказал следующее:

— Во дни архиепископа Григория, мужа духоносного и монахолюбивого, был такой случай: один калужский семинарист, кончавший курс первым студентом и по своим выдающимся дарованиям лично известный владыке, должен был готовиться к посвящению на одно из лучших мест епархии. Явился он к архиепископу за благословением и указанием срока посвящения. Тот принял его отменно ласково, милостиво с ним беседовал и, обласкав отечески, отпустил, указав день посвящения. Отпуская от себя ставленника, он, однако, не преминул спросить:

— А что ты, брате, куревом-то занимаешься, или нет?

— Нет, высокопреосвященнейший владыка, — ответил ставленник, — я этим делом не занимаюсь.

— Ну, и добре, — радостно воскликнул владыка, — вот молодец ты у меня!... Ну-ну, готовься, и да благословит тебя Господь!

Ставленник архиерею, по обычаю, — в ноги; сюртук распахнулся, из-за пазухи так и посыпались на пол одна за другой папиросы.

Владыка вспыхнул от негодования.

— Кто тянул тебя за язык лгать мне? — воскликнул он в великом гневе. — Кому солгал? Когда солгал? Готовясь служить Богу в преподобии и правде?.. Ступай вон! Нет тебе места и не будет...»

— С тем и прогнал лгуна с глаз своих долой... Так-то, батюшка-барин, — добавил о. Нектарий, глядя на меня своим всегда смеющимся добротой и лаской взглядом — а вам чего унывать, что не афонским ладаном из уст ваших пахнет? Пред кем вы обязаны?... А знаете что? — воскликнул он, и лицо его расцветилось милой улыбкой! — Вы не поверите! Я ведь и сам едва не записался в курильщики. Было это еще в ребячестве моем, когда я дома жил сам-друг с маменькой... Нас ведь с маменькой двое только и было на свете, да еще кот жил с нами... Мы низкого звания были и притом бедные: кому нужны такие-то? Так, вот-с, не уследила как-то за мной маменька, а я возьми, да и позаимствуйся от одного-то из богатеньких сверстников табачком. А у тех табачок был без переводу, и они им охотно, бывало, угощают всех желающих. Скрутят себе вертушку, подымят, подымят, да мне в рот и сунут: “На — покури!” Ну, за ними задымишь и сам. Первый раз попробовал: голова закружилась, а все-таки понравилось. Окурок за окурком — и стал я уже привыкать к баловству этому: начал попрошайничать, а там и занимать стал в долг, надеясь как-нибудь выплатить... А чем было выплачивать-то, когда сама мать перебивалась, что называется, с хлеба на квас, да и хлеба-то не всегда вдоволь было... И вот, стала маменька за мной примечать, что от меня как будто табачком припахивает...

— Ты что это, Коля (меня в миру Николаем звали), никак курить стал поваживаться? — нет-нет, да и спросит меня матушка.

— Что вы, — говорю, — маменька? И не думаю! — а сам скорей к сторонке, будто по делу. Сошло так раз, другой, а там и попался: не успел я раз как-то тайком заемным табачком затянуться, а маменька — шасть! — тут как тут:

— Ты сейчас курил? — спрашивает.

Я опять: “Нет, маменька!”

А где там — нет? — от меня чуть не за версту разит — табачищем... Ни слова маменька тут не сказала, но таким на меня взглянула скорбным взглядом, что можно сказать, всю душу во мне перевернула. Отошла она от меня куда-то по хозяйству, а я забрался в укромный уголок и стал неутешно плакать, что огорчил маменьку, мало — огорчил, обманул и солгал вдобавок. Не могу выразить, как было-то мне больно!... Прошел день, настала ночь, мне и сон на ум нейдет: лежу в своей кроватке и все хлюпаю (орловский говор), лежу и хлюпаю... Маменька услыхала.

— Ты что это, Коля? Никак плачешь?

— Нет, маменька.

— Чего ж ты не спишь?

И с этими словами матушка встала, засветила огонюшка и подошла ко мне; и у меня все лицо от слез мокрое, и подушка мокрехонька...

И что у нас тут между нами было... И наплакались мы оба, и помирились мы, наплакавшись с родимой, хорошо помирились!

Так и кончилось баловство мое с куреньем.

Заходил проведать давно бывавший у нас друг наш, о. Нектарий.

— Что давно не видать было вас, батюшка? — встретили мы таким вопросом этого полузатворника, известного всем Оптинским монахам сосредоточенностью своей жизни.

— А я думаю, — ответил он с улыбкой, — что грешному Нектарию довольно было видеть вас и единожды в год, а я который уже раз в году у вас бываю!... Монаху — три выхода: в храм, в келию и в могилу; вот закон для монаха.

— А если дело апостольской проповеди потребует? — возразил я.

— Ну, — ответил он мне, — для этого ученые академисты существуют, а я необразованный человек низкого звания.

А между тем тот «человек низкого звания» начитанностью своей поражал не одного меня, а многих, кому только удавалось приходить с ним в соприкосновение.

Я рассказывал батюшке о небесном знамении, бывшем на Москве в начале месяца. (Ложные солнца и луна)

— Как вы на эти явления смотрите?

— Э, батюшка барин, — о. Нектарий иногда меня так называет, — как моему невежеству отвечать на такие вопросы? Мне их задавать, а вам отвечать: ведь вы сто книг прочли; а я человек темный.

— Да вы не уклоняйтесь, батюшка, от ответа, — возразил я. — В моих ста книгах, что я прочел, быть может, тьма одна, а в вашей одной монашеской, которую вы всю жизнь читаете, свету на весь мир хватит.

Отец Нектарий взглянул на меня серьезно, испытующе.

— Вам, собственно, какого от меня ответа нужно? — спросил он.

— Да такого, который бы ответил на мою душевную тревогу: таковы ли будут знамения на небе, на солнце и луне и звездах, которым, по словам Спасителя, и надлежит быть пред кончиной мира?

— Видите ли, чего захотели от моего худоумия! Нет, батюшка-барин, не моей это меры, — ответил на мой вопрос о. Нектарий, — а вот одно, по секрету, уж так и быть, я вам скажу: в прошлом месяце, — точно не упомню числа, — шел со мной от утрени отец игумен (старец Варсонофий), да и говорит мне:

— Я, о. Нектарий, страшный сон видел, такой страшный, что еще и доселе нахожусь под его впечатлением... я его потом как-нибудь расскажу, — добавил, подумав, о. игумен, пошел в свою келью.

Затем прошел шага два, повернулся ко мне и сказал:

— Ко мне антихрист приходил. Остальное расскажу после.

— Ну и что же, — перебил я о. Нектария, — что же он вам рассказал?

— Да, ничего! — ответил о. Нектарий. — Сам он этого вопроса уж более не поднимал, а вопросить его я побоялся: так и остался поднесь этот вопрос невыясненным... Что же касается до небесных знамений и до того, как относиться к ним и к другим явлениям природы, выходящим из ряда обыкновенных, то сам я открывать их тайны власти не имею. Помнится, что около 1885 года, при скитоначальнике отце Анатолии (Зерцалове), выдался среди зимы такой необыкновенный солнечный закат, что по всей Оптиной снег около часу казался кровью. Покойный отец Анатолий был муж высокой духовной жизни, и истинный делатель умной молитвы, и прозорливец: ему, должно быть, что-нибудь об этом явлении было открыто, и он указывал на него, как на знамение вскоре имеющих быть кровавых событий, предваряющих близкую кончину мира.

— Не говорил ли он вам в то время, что антихрист уже родился?

— Так определенно он, помнится, не высказывался, но прикровенно о близости его явления он говорил часто. В Белевском женском монастыре у о. Анатолия было немало духовных дочек. Одной из них, жившей с матерью, монахиней, он говорил: “Мать-то твоя не доживет, а ты доживешь до самого антихриста”. Мать теперь умерла, а дочка все еще живет, хоть ей теперь уж под восемьдесят лет.

— Неужели, батюшка, так близка развязка? — О. Нектарий улыбнулся и из серьезного тона сразу перешел в шутливый:

— Это вы, — ответил он, смеясь, — в какой-нибудь из своих ста книг прочтите.

И с этими словами о. Нектарий перевел разговор на какую-то обыденную тему».

То была запись от конца марта, а вот запись от 1 июля:

«Зашел о. Нектарий. Преподав мне благословение, задержал мою руку в своей и говорит серьезно, с какой-то торжественной расстановкой:

— В дому Давидову страх велик.

И засмеялся — куда вся серьезность девалась!

— Что это — спрашиваю, — значит?

Отец Нектарий опять стал серьезен.

— Некто из наших скитян, — ответил он мне, — сон на днях такой видел: будто он [огля]дывается в сторону царских врат и к ужасу своему видит, что там стоит изображение зверя...

— Какого зверя?..

— Апокалипсического. Вид его был столь страшен, что не поддается описанию. Образ этот на глазах имевшего видение трижды изменил свой вид, оставаясь все тем же зверем.

Сказал это отец Нектарий, махнул рукой и добавил:

— Впрочем, мало ли что монашескому худоумию может присниться или привидеться!

Не придавайте, мол, значения речам моим...

16 июня. Заходил о. Нектарий и ни с того, ни с сего завел речь о какой-то знатной даме, которую нам нужно ждать к себе — что это была за дама? Наш друг спроста не говорит.

19 июня. К нам просится Олимпиада Феодоровна, давнишний наш друг и большая наша любимица. Сегодня от нее получили письмо, — она давно нам не писала, — и в этом письме она умоляет принять ее в общение с нашей жизнью. Пишет, что готова жить хоть в Козельске, лишь бы поближе быть к тому источнику, из которого мы черпаем живую воду, жить тем, чем жива душа наша.

Не наша ли Липочка та знатная дама, которую нам предвозвестил о. Нектарий? Не знатна она родовитостью и богатством, но душа ее поистине знатная — добрая, любящая, кроткая... Головка вот только у нас путаная: живя постоянно в Петербурге в общении с людьми нового толка, не исключая духовных лиц обновленческого направления, наша Липочка соскочила с оси подлинного Православия и теперь мечется из стороны в сторону, нигде не обретая себе покоя.

7 июня. Приехала к нам наша любимица и друг наш О. Ф. Р-на, о которой я уже упоминал раньше, предполагая видеть в ней “знатную даму”, предсказанную о. Нектарием... Ну и измочалил же ее, бедную, мир...

Давно не бывавший у нас о. Нектарий сегодня пожаловал, — точно предвидел приезд своей “знатной дамы”, и с места завел разговор о звездах, уверяя, что на карте звездного неба он нашел свою “счастливую звезду”.

Наша Липочка слушала его речи не без удивления, затем отвела меня в сторону и тихонько спросила:

— К чему это он все говорит?

— Не знаю.

— Вы ничего ему про меня не рассказывали?

— Нет.

— Странно.

— Что ж странного?

— Да, то странно, я, — именно я, — всю жизнь искала свою “счастливую звезду” и не нашла ее до сих пор.

— А он, — говорю, — видите, нашел!

— Рассказывайте!?

— Присмотритесь поближе к Оптиной, к нашей жизни, к нашим интересам: быть может, и вы свою звезду найдете...

— А вы, — спросила Липочка, — вашу нашли?

— Видите, — говорю, — не ищем, — стало быть, нашли! Липочка задумалась, но, кажется, речам моим не очень поверила».

«Дошло до моего слуха, что один довольно мне близкий по прежним моим связям в Орловской губернии человек желает по смерти своей оставить значительный капитал на учреждение при одной из духовных академий кафедры церковного ораторского искусства.

Скорбно стало мне такое извращение понимания хорошим человеком источника церковного проповедничества. Беседовали мы на эту тему с отцом Нектарием. Говорил-то, правда, больше я, а он помалкивал да блестел тонкой усмешкой в глубине зрачков и в углах своих ярких светящихся глаз.

— Ну, а вы, — спрашиваю, — батюшка, что об этом думаете?

— Мне, — отвечает он с улыбкой, — к вам приникать надобно, а не вам заимствоваться от меня. Простите меня великодушно: вы ведь сто книг прочли, а я — то? — утром скорбен и к вечеру уныл...

А у самого глаза так и заливаются детским смехом.

— Ну-те хорошо! (это у о. Нектария такое присловье) Ну-те, хорошо! Кафедру, вы говорите, красноречия хотят завести при академии. Может быть, и к добру. А не слыхали ли вы о том, как некий деревенский иерей, не обучившись ни в какой академии, пронзил словом своим самого Царя? Да еще Царя-το какого? Спасителя всей Европы — Александра Благословенного!

— Не слыхал, батюшка.

— Так не поскучайте послушать. Было это в одну из поездок царских по России, чуть ли не тогда, когда он из Петербурга в Таганрог ехал. В те времена, изволите знать, железных дорог не было, и цари по царству своему ездили на конях. И вот случилось Государю проезжать через одно бедное село. Село стояло на царском пути, и проезжать его Царю приходилось днем, но остановки в нем царскому поезду по маршруту не было показано. Местный священник это знал, но по царелюбию своему все-таки пожелал царский поезд встретить и проводить достойно. Созвал он своих прихожан к часу проезда ко храму, расположенному у самой дороги царской. Собрались все в праздничных нарядах, — вышел батюшка в светлых ризах с крестом в руках, а обок его дьячок со святой водой и с кропилом — и стали ждать, когда запылит дорога и покажется государев поезд. И вот, когда показался в виду царский экипаж, поднял священник крест высоко над головой и стал им осенять грядущего в путь Самодержца. Заметил это Государь и велел своему поезду остановиться, вышел из экипажа и направился к священнику. Дал ему иерей Божий приложиться ко кресту, окропил его святой водою, перекрестился сам и сказал такое слово:

— Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Царь земный! Вниди в дом Царя Небеснаго, яко твое есть царство, и Его сила и слава ныне и присно, и во веки веков. Аминь.

И что ж вы, мой батюшка С. А., думаете? Ведь так пронзило слово это сердце царское, что тут же Царь велел адъютанту выдать священнику на церковные нужды пятьдесят рублей. Мало того: заставил повторить слово и еще пятьдесят рублей пожертвовал. Во сто целковых оценил Государь краткое слово сельского батюшки...

Прервал свой рассказ о. Нектарий и засмеялся своим детским смехом...

— Впрочем, — добавил он с серьезным видом, — вы, батюшка-барин, изволили сто книг прочесть — вам и книги в руки.

Потом помолчал немного и сказал:

— Когда посвящал меня в иеромонахи бывший наш благостнейший владыка Макарий, то он, святительским своим прозрением проникнув в мое духовное неустройство, сказал мне по рукоположении моем тоже краткое и тоже сильное слово, и настолько было сильно это, что я его до конца дней моих не забуду. И много ль всего-то и сказал он мне? Подозвал к себе в алтарь да и говорит: Нектарий! Когда ты будешь скорбен и уныл, и когда найдет на тебя искушение тяжкое, то ты только одно тверди: “Господи, пощади, спаси и помилуй раба Твоего — иеромонаха Нектария!”. Только всего ведь и сказал мне владыка, но слово его спасало меня не раз и доселе спасает, ибо оно было сказано со властию. Власть эту можно получить только от Бога.

Сегодня тот же о. Нектарий в беседе о тесноте монашеского пути вспомнил об одном своем собрате по скиту, некоем о. Стефане, проводившем благочестное житие в обители 25 лет и все-таки не устоявшем до конца в своем подвиге.

Дело было в том, что о. Стефан без благословения обители издал сделанные им выписки из творений св. Иоанна Златоустого. Издание это, к слову сказал, в свое время среди мирян имело успех немалый, рассказывал о. Нектарий:

— Дошло и до рук Оптинского настоятеля архимандрита Исаакия. Позвал он к себе Стефана, да и говорит, показывая на книжку:

— Это чье?

— Мое.

— А где ты живешь?

— В скиту.

— Знаю, что в скиту. А у кого благословлялся это печатать?

— Сам напечатал.

— Ну когда «сам», так чтоб твоей книжкой у нас и не пахло. Понял? Ступай!

Только и было у них разговору. И жестоко оскорбился Стефан на архимандрита, но обиду затаил в своем сердце и даже старцу о ней не сказал ни слова. Когда пришло время пострига, — его и обошли за самочиние мантией: взял Стефан, да и вышел в мир, ни во что вменив весь свой двадцатилетний подвиг. Прожил он на родине в своем двухэтажном доме что-то лет с пять, да так в миру и помер.

Рассказывал мне о. Нектарий скорбную эту повесть, заглянув мне в глаза, усмехнулся и сказал:

— Вот что может иногда творить авторское самолюбие!

А у меня и недоразумение-то мое с о. архимандритом чуть не возникло на почве моего авторского самолюбия.

И откуда о. Нектарий это знает? А знает, и нет-нет да преподаст мне соответственное назидание.

Уходя от нас и благословив меня, о. Нектарий задержал мою руку в своей руке и засмеялся своим детским смехом.

— А вы все это запишите!

Вот и записываю».

 

Назад: Предуведомление
Дальше: II. Старчество о. Нектария в Оптиной Пустыни (1911-1923)