Книга: Патрик Мелроуз. Книга 2 (сборник)
Назад: Август 2002 года
Дальше: Подводя итог

Август 2003 года

13

Интересно, Америка окажется такой, какой он ее представлял? Роберта – да и весь остальной мир – с рождения заваливали картинками американского образа жизни. Быть может, там все уже представили за него и он вообще ничего не увидит?
Первым делом – еще в самолете, пока они стояли в Хитроу, – Роберта одолело ощущение истерической мягкости. В проходе торчала рыжеволосая тетка, у которой колени прогибались под весом собственного тела.
– Мне туда никак… Мне туда никак… – охала она. – Линда заставляет меня сесть к окну, но я же там не помещусь!
– Линда, а ну сама полезай! – буркнул громадный отец семейства.
– Пап! – прошипела Линда, чьи размеры говорили сами за себя.
Роберт уже не раз видел подобное в туристических местах Лондона – особую разновидность нежного американского ожирения. Не заработанный тяжелым трудом жирок гурмана и не джаггернаутова кряжистость дальнобойщика, но волнующиеся желеобразные складки, которыми эти люди решили защититься от угроз окружающего мира, как подушками безопасности. Вдруг автобусом завладеет психопат, который забыл купить орешки? Лучше подкрепиться ими прямо сейчас. А если, не дай бог, случится теракт? Неприятно будет, помимо прочего, страдать еще и от голода!
В конце концов Подушки Безопасности запихнулись в сиденья. Роберт в жизни не видел таких расплывчатых черт лица, словно бы едва намеченных где-то в верхней части бесформенных тел. Даже относительно бугристое лицо папаши казалось оплывшим огарком свечи. Вжимаясь в сиденье, миссис Подушка обернулась к длинной очереди пассажиров: из ее карих глаз струился коричневатый дым усталости.
– Простите за неудобство и спасибо за терпение, – простонала она.
– Как мило с ее стороны благодарить нас за то, чего мы ей не дали, – пробормотал папа Роберта. – Может, следует поблагодарить ее за проворство?
Мама посмотрела на него с укором. Выяснилось, что их места – прямо за подушечным семейством.
– Во время взлета и посадки подлокотники должны быть опущены, – предупредил Линду отец.
– Да мы с мамой уже срослись попами, – хихикнула Линда.
Роберт глянул в щелку между сиденьями. Как же они опустят подлокотники?!
После встречи с Подушками Роберт все вокруг воспринимал через призму мягкости. Даже острота черт некоторых людей, встреченных тем теплым податливым днем, когда они прилетели в Америку, среди усыпанных флагами тектонических разломов Среднего Манхэттена, казалась ожесточившейся мягкостью обманутых детей, которым родители велели быть готовыми ко всему. Для тех, кто был согласен на утешение, найти еду не составляло труда: тут и там стояли лотки с бубликами и орешками, тележки с мороженым, автоматы с разнообразными вкусняшками. Роберта так и подмывало перенять менталитет этого пасущегося скота – не простого, а индустриализованного, которому ждать еды было не нужно, да и нельзя.
В «Оук-баре» Роберт увидел у сигарного шкафчика целый ряд бледных и губчатых мужчин, похожих на грибы с толстыми ножками защитного цвета. Казалось, они изображают взрослых, у них такая игра. Они хихикали и перешептывались, как нашкодившие дети, которых вот-вот выведут на чистую воду, заставят вытащить подушки из-под рубашек пастельных оттенков и снять резиновые лысины. Глядя на них, Роберт чувствовал себя очень взрослым. За соседним столиком сидела старуха, которая облепила напудренными губами край коктейльного бокала и умело втянула в рот розовую жидкость. Она была похожа на верблюда, прячущего зубные скобки. В черной глянцевой миске на окне Роберт видел отражения входящих и выходящих людей, подъезжающих и отъезжающих желтых такси, больших каретных колес, которые сперва увеличивались, а затем уменьшались до размеров часовых шестеренок и исчезали.
В парке было светло и тепло, всюду платья без рукавов и переброшенные через плечо пиджаки. Роберт чувствовал, что его напряженное внимание путешественника, только что прибывшего на новое место, дополнительно обострено усталостью, а на новизну Нью-Йорка накладывалось смутное ощущение, что он видел это место уже тысячу раз. Если лондонские парки стремились к единению с природой, Центральный парк упорно впаривал развлечения. Каждый дюйм пространства был создан, чтобы дарить удовольствие. Прорезиненные дорожки петляли средь небольших холмиков и низин, мимо зоопарка, катка, тихих местечек, спортивных полей и огромного изобилия детских площадок. Роллеры в наушниках наслаждались частной музыкой. Подростки лазили по невысоким бронзово-серым скалам. Под мостом влажным эхом отдавались змеиные звуки флейты. Когда флейта осталась за спиной, впереди раздалось призывное механическое пиликанье карусели.
– Мама, смотри, карусель! – закричал Томас. – Хочу на карусель! Не могу устоять перед соблазном!
– Ладно, – сказал папа с истерико-упреждающим вздохом.
Роберту велели покататься с Томасом: их усадили на одну лошадку и пристегнули ремнем.
– Это настоящая лошадка? – спросил Томас.
– Да, – ответил Роберт. – Огромный американский мустанг.
– Давай ты будешь Алабалой и скажешь, что это огромный американский мустанг.
Роберт подчинился.
– Нет, Алабала! – Томас погрозил ему пальчиком. – Это не настоящая, а карусельная лошадь!
– Правда? Ну извини, – сказал Роберт, когда карусель начала вертеться.
Она быстро набирала скорость – даже слишком быстро. После смирных французских лошадок Роберт оказался не готов к этим храпящим вздыбленным коням с красными ноздрями и повернутыми к парку могучими головами на толстых шеях. Теперь он осознал, что действительно попал на другой континент. Все клоуны на центральном барабане карусели, похоже, давно спятили от пугающе громкой музыки, и никто не потрудился натянуть над лошадьми искусственное небо со звездами-лампочками: видно было движение густо смазанных поршней. Роберт решил, что острые ощущения и обнаженные механизмы – это типичная Америка, но сам толком не понимал почему. Быть может, всё в Америке обладало этим гением – моментально казаться типичным. Так же как его организм из-за разницы во времени думал, что наступил второй полдень, так все необычное теряло остроту, преследуемое призраком образцово-показательности.
После катания на карусели они увидели в парке жизнерадостную даму средних лет, которая возилась со своей собачкой.
– Хочешь капучино? – спросила она таким тоном, словно это было невероятное собачье лакомство. – Чашечку капучино, мм? За мной! За мной! – Она восторженно хлопнула в ладоши.
Собака упиралась изо всех сил, словно бы говоря: «Я денди-динмонт-терьер, я не пью капучино!»
– Это же очевидное «нет», – заметил папа.
– Ш-ш-ш, – шикнул на него Роберт.
– Ну правда, – сказал Томас, вытаскивая палец изо рта и усаживаясь поудобней в коляске. – Это же очевидное «нет»! – Он хохотнул. – Просто невероятно! Собачка не хочет капучино! – Он сунул палец обратно в рот и принялся теребить атласную бирку на любимой пеленке.
Через пять минут родители захотели вернуться в отель, но Роберт увидел впереди блеск воды и побежал посмотреть.
– Смотрите, озеро!
Парк был спланирован так, чтобы создавалось впечатление, будто противоположный берег озера упирается в основание двухбашенного вест-сайдского небоскреба. Под наблюдением этого рассеченного утеса люди в футболках катались на железных лодочках мимо заросших камышами островков, подружки фоткали друг друга на веслах, обездвиженные дети в надувных спасательных жилетах сидели на скамейках голубыми пеньками.
– Смотрите! – снова воскликнул Роберт, не в силах передать, насколько типичной кажется ему эта картина.
– Хочу на озеро, – сказал Томас.
– В другой раз, – ответил папа.
– Но я хочу! – заорал Томас, из глаз его моментально брызнули слезы.
– Давай лучше пробежимся, – предложил папа и помчался с коляской по аллее бронзовых статуй.
Возмущение Томаса постепенно сменилось восторженным «Быстрей! Быстрей!».
Когда остальные их догнали, папа практически лежал на коляске, согнувшись в три погибели и тяжело отдуваясь.
– Конкурсная комиссия явно базировалась в Эдинбурге, – выдохнул он, показывая пальцем на гигантские статуи Роберта Бёрнса и Вальтера Скотта, ссутулившихся под тяжестью собственного гения; чуть дальше стоял куда более скромный и бодренький Шекспир в костюме эпохи.
В отеле «Черчилль», где они остановились, еду и напитки в номера не подавали, поэтому папа отправился в магазин за чайником и «набором основных продуктов». Когда он вернулся, от него явственно разило свежевыпитым виски.
– Господи, – сказал папа, выуживая из пакета коробку, – вроде пошел за чайником, а вернулся с чудом техники под названием «Умное портативное устройство для приготовления горячих напитков».
Подобно пóпам Линды и ее матери, не ограниченным подлокотниками, слова здесь тоже пытались занять как можно больше пространства. Роберт наблюдал, как папа вытаскивает из коричневого бумажного пакета чай, кофе и бутылку виски. Бутылка была почата.
– Только взгляни на эти грязные шторы, – сказал папа, заметив, что Роберт пытается вычислить, сколько граммов виски он выпил. – Я понял: весь Нью-Йорк дышит чистым свежим воздухом, потому что у нас в комнате установлен специальный фильтр в виде штор, высасывающий всю грязь из городской атмосферы. Салли говорила, здешние интерьеры «затягивают» – именно этого я и боюсь. Старайтесь ни к чему не прикасаться.
Роберт, которому сначала все нравилось, ведь он никогда прежде не бывал в гостиницах, принялся с подозрением оглядываться по сторонам. На китайском розоватом ковре цвета мышиного животика с эмблемой посередине стоял замусоленный мягкий гарнитур в стиле прованс: диван и кресло. Над диваном на желтой стене висел индийский гобелен с танцующими у колодца женщинами и парой коров на заднем плане. Напротив была большая картина с изображением двух балерин – одна в лимонно-желтой, другая в розовой пачке. Ванна была вся в сколах и кратерах, как поверхность Луны. Хром на смесителях помутнел, на эмали рыжели пятна. Если не очень-то нужно было мыться до того, как ты попал в эту ванну, то после точно требовалось отмываться. Из окон родительской спальни, где Томас скакал на кровати и орал: «Смотрите! Я астронавт!», открывался вид на ржавый кондиционер, хрипящий под перекошенной оконной рамой. Окна гостиной, где должны были спать Роберт с Томасом (а зная Томаса – Роберт с папой, которого ночью все равно вытолкали бы из маминой кровати), выходили на бок соседнего небоскреба, сплошь обшитый серыми плитами.
– Все равно что жить в карьере, – сказал папа, наливая себе полстакана виски.
Он подошел к окну и опустил серые пластиковые жалюзи. Планка, на которой они держались, отвалилась и с глухим лязгом рухнула на кондиционер под окном.
– Черт подери! – воскликнул папа.
Мама расхохоталась.
– Ладно, мы всего на несколько дней приехали! Пойдемте ужинать. Томас еще долго спать не будет – он продрых три часа в самолете. А ты как? – обратилась она к Роберту.
– Погнали! Можно мне кока-колу?
– Нет, – ответила мама. – Ты и так перевозбужден.
– Овсянка со вкусом яблок и корицы, – пробормотал папа, разбирая покупки. – Я так и не нашел овсянки со вкусом овсянки и яблок со вкусом яблок – только эту овсянку со вкусом яблок. И корицы, разумеется, чтобы гармонировала с зубной пастой. Спьяну можно почистить зубы овсянкой и съесть тарелку зубной пасты – и не заметить подвоха. Так и спятить недолго. Кстати, если продукт без добавок, об этом тоже трезвонят. На ромашковом чае надпись: «Без кофеина!» Откуда в ромашке кофеин?!
Он вытащил из пакета последнюю коробку – с травяным чаем.
– «Утренний гром», – прочитала название мама. – По-моему, Томас и без всякого чая – утренний гром.
– А вот это уже твоя беда, дорогая моя. Будь на то твоя воля, Томас заменил бы тебе все: чай, кофе, работу, друзей… – Папа оглушительно умолк, не закончив список, а потом быстренько замял тему. – «Утренний гром» – напиток литераторов, судя по всему. Смотри, тут даже есть цитата. – Он откашлялся и прочел вслух: – «Рожденный часто под другим небом, оказавшийся средь постоянно меняющихся декораций, сам влекомый непреодолимым потоком, который влечет и остальных вокруг него, американец не способен к чему-либо привязаться, у него нет на это времени. Он привыкает только к самим переменам и в конце концов убеждается, что это и есть естественное состояние человека. Чем сильнее любовь и привычка, тем острее его потребность в переменах; ибо нестабильность для него не представляет катастрофы, но рождает чудеса». Алексис де Токвиль.
– Вот видишь, – сказал папа, взъерошив Роберту волосы. – Твое «погнали» великолепно подходит настрою этой страны. По крайней мере, настрою середины позапрошлого века.
Томас вскарабкался на стол, застланный багряной кримпленовой скатертью, придавленной кругом защитного стекла, по меньшей мере на фут не доходившего до края.
– Идем в ресторан, – сказала мама, беря его на руки.
В лифте висела лютая тишина, слагаемая из всех невысказанных родительских упреков и аромата душевной болезни, витавшего вокруг лифтера с лысиной-набалдашником, который сообщил им (причем не с виноватым видом, а с гордостью), что лифт установлен в 1926 году. Роберт иногда любил всякое старье – динозавров, например, или планеты, – но лифты должны быть новенькими. Желание всей семьи вырваться из красной бархатной клетки носило взрывной характер. Пока псих дергал рычаг, лифт болтался в районе первого этажа и наконец замер – от пола лифта до пола вестибюля оставалось каких-то два дюйма.
В наступающих сумерках они шли по мерцающим тротуарам; из сточных труб тут и там вырывался пар, и часто вместо плиток на тротуарах лежали огромные решетки. Роберт не поддался страху и все же шагал прямо по ним, а не рядом, но при этом старался ступать как можно легче. Гравитация никогда еще не давила так сильно.
– Почему тротуары блестят? – спросил он.
– Да бог его знает, – ответил папа. – Наверное, что-то в составе – железо или крошка из литературных цитат. А может, из них просто высосали весь кофеин.
Если не считать желтеющих газетных вырезок в витрине и написанной от руки таблички «БОЖЕ ХРАНИ НАШИХ СОЛДАТ», снаружи пиццерия «Венера» ничем не выдавала, как ужасно кормят внутри. Роберту казалось, что к подбору ингредиентов для пицц и салатов хозяева подошли с тем же бездумным размахом, который он впервые подметил еще в Хитроу. Список начинался вполне уместной фетой и помидорами, а потом скатывался в швейцарский сыр и ананасы. Копченая курица заявлялась без приглашения на вечеринку морепродуктов, и в довесок «ко всему перечисленному» подавали картошку фри и луковые кольца.
– Под каждым пунктом меню написано – «пальчики оближешь». Что это значит? Здесь нет салфеток? – спросил Роберт.
Мама расхохоталась.
– Больше похоже на полицейский отчет о содержимом чьей-то помойки, чем на блюдо, – завелся папа. – У подозреваемого явно сорвало крышу на тропических фруктах, бри и моллюсках, – пробормотал он с американским акцентом.
– А я думал, картошка у них теперь не французская, а свободная, – сказал Роберт.
– Проще написать на двери «БОЖЕ, ХРАНИ НАШИХ СОЛДАТ», чем перепечатать сотню меню, – сказал папа. – Слава богу, Испания здесь на хорошем счету, иначе мы бы уже говорили: «Мне, пожалуйста, тортилью Верховного суда со свободной картошкой». Английских маффинов, вероятно, чистка не коснется, а вот просить в ресторане кофе по-турецки я бы постеснялся – турки повели себя очень некрасиво. Прошу прощения. – Папа без сил опустился на диванчик. – У нас с Америкой такая любовь, что ее новая инкарнация меня слегка напрягает. Безусловно, американское общество обширно и многослойно, и я свято верю в его способности к саморегуляции. Только где они? Где бунт? Сатира? Скептицизм?
– Привет! – На груди у официантки висел бейджик с именем «Карен». – Ну как, ребятки, с меню уже ознакомились? О! – Она увидела Томаса и невольно охнула. – Ты просто прелесть!
Роберт был зачарован ее странным и пустым дружелюбием. Хотелось освободить ее от необходимости улыбаться – видно же, что на самом деле ей не терпится пойти домой.
Мама улыбнулась официантке и сказала:
– А можно нам «Везувий», только без ананаса, копченой индейки и… – Она не выдержала и прыснула. – Ой, извините…
– Мам! – Роберт тоже захохотал.
Томас прищурился и закачался туда-сюда, не желая оставаться в стороне.
– Ну правда, – сказал он. – Это просто невероятно!
– Так, попробуем зайти с другой стороны, – сказал папа. – Можно нам пиццу с помидорами, анчоусами и маслинами?
– Как в Ле-Леке? – уточнил Роберт.
– Посмотрим, – ответил папа.
Карен попыталась сдержать свое удивление столь скудным набором ингредиентов.
– Моцареллу добавим?
– Нет, спасибо.
– Может, сбрызнуть оливковым маслом на базилике?
– Ничем не сбрызгивайте, пожалуйста.
– Хорошо, – процедила Карен, обиженная упорством посетителей.
Роберт скользнул под стол и прилег на подушку из сложенных ладоней. Казалось, весь день он спорил с собственным телом: сперва пришлось сидеть, когда хотелось бегать, а теперь вот приходится бегать, когда хочется спать. В углу висел телевизор. Звук был убавлен, но не полностью, так что какой-то едва различимый шум все же шел по диагонали в зал. Роберт прежде не видел, как играют в бейсбол, зато смотрел фильмы про торжество человеческого духа над всевозможными бейсбольными превратностями и, кажется, один даже запомнил: там гангстеры пытались подкупить звездного бейсболиста, чтобы он завалил матч, но в самый последний миг, когда этот бейсболист уже хотел плюнуть на все и разочарованные стоны толпы выражали всю неудовлетворенность мира, в котором не осталось ничего святого и верить больше некому, он внезапно вошел в транс и вспомнил, как впервые забросил мяч очень далеко – на самую середину пшеничного поля посреди Америки. Герой не мог предать это щемящее возвышенно-замедленное чувство из детства и не мог предать маму, которая никогда не снимала фартук и говорила, что врать – плохо, поэтому он взял и выбросил мяч за пределы стадиона, и лица у гангстеров были немножко похожи на лицо Карен, только в сто раз злее, зато подружка смотрела на него с гордостью, хотя по обе стороны от нее стояли гангстеры и она была почти что его мать, только в куда более дорогих тряпках персикового цвета, и толпа обезумела от восторга, потому что в мире опять появилось что-то святое. Дальше была погоня и гангстеры, которые оказались не так расторопны, как главный герой, потому что не занимались всю жизнь спортом и имели скверный характер – на ключевом повороте они не справились с управлением, врезались в столб и взорвались.
Гангстеры в телевизоре явно одерживали победу: по мячу почти никто не попадал. Время от времени игра прерывалась рекламой, а потом из ниоткуда вылетали огромные золотые слова «МИРОВАЯ СЕРИЯ» и несколько секунд поблескивали на экране.
– Где наше вино? – спросил папа.
– Твое вино, – поправила его мама.
Роберт заметил, как папа стиснул зубы и проглотил мамино замечание. Когда Карен наконец принесла бутылку, он тут же со всей решительностью принялся за вино, словно хотел протолкнуть застрявшую в горле невысказанную колкость. Роберту и Томасу принесли по огромному бокалу льда, сбрызнутого клюквенным морсом. Роберт принялся молча потягивать напиток. Когда уже закончится этот день? Ладно бы только самолет с его герметичной духотой цвета печенья, так еще на паспортном контроле задержали… Дома папа пошутил, что назовется «международным туристом» – поскольку именно так президент Буш произносил слова «международный террорист». На контроле он все же сдержался, но это не помешало чернокожей сотруднице миграционной службы отвести его в комнату – уже после того, как им проштамповали паспорта.
«Она не понимала, как это так – английский адвокат родился во Франции, – объяснил он потом в такси. – Схватилась за голову и говорит: „Я просто пытаюсь разобраться в вашей жизни, мистер Мелроуз“. Я ответил, что тоже хотел бы разобраться, и пообещал прислать ей экземпляр моих мемуаров, если сподоблюсь их написать».
«А, так вот почему мы прождали тебя полчаса», – сказала мама.
«Ты же знаешь: когда человек ненавидит формальности, при встрече с ними он превращается либо в труса, либо в шута».
«В следующий раз попробуй превратиться в труса, это быстрее».
Когда им наконец принесли пиццу, Роберт понял, что дело плохо. Тесто было толстое, как грязный подгузник, – его толщину не потрудились подогнать под количество начинки, которая уменьшилась на девяносто процентов. Роберт соскреб все помидоры, анчоусы и оливки в один угол: миниатюрной пиццы хватило на два укуса. Она оказалась совсем не похожа на вкуснейшую, тонкую, слегка подгорелую пиццу в Ле-Леке, но почему-то – видимо, потому что он надеялся уловить сходство – все же открыла ему люк в прекрасное и навсегда утраченное лето.
– Что такое? – спросила мама.
– Ничего, просто хочу пиццу, как в Ле-Леке.
На Роберта напали обида и отчаянье, а ведь так не хотелось плакать…
– Ох, сынок, я тебя понимаю, – сказала мама, касаясь его руки. – Понимаю, в этом безумном ресторане трудно в это поверить, но мы прекрасно отдохнем в Америке!
– Почему Бобби плачет? – спросил Томас.
– Он расстроился.
– Не хочу, чтобы он плакал! Не хочу! – завопил Томас и тоже разрыдался.
– Ах ты черт! – зашипел папа. – Надо было ехать в Рамсгит.
По дороге обратно Томас уснул прямо в коляске.
– Давай избавим друг друга от формальностей, – сказал папа маме. – Незачем делать вид, будто мы хотим спать вместе. Вы с мальчиками ложитесь в спальне, а я лягу на диван.
– Хорошо, раз тебе так хочется.
– Обойдемся без волнующих слов типа «хочется». Я просто реалист и знаю, чего ждать.
Роберт моментально уснул, но довольно скоро проснулся: электронные часы показывали 2:11. Мама и Томас спали, из гостиной доносились какие-то приглушенные звуки. Отца он обнаружил на полу перед телевизором.
– Я сорвал спину, пытаясь разложить чертов диван! – сказал тот и хотел отжаться от пола, не поднимая бедер.
Роберт заметил опустевшую на три четверти бутылку виски и растерзанную облатку болеутоляющего «Кодис».
– Жаль, что с пиццей так вышло, – сказал папа. – После пиццерии, похода в продуктовый «Карнеги-фудз» и двухчасового просмотра этого дебильного кабельного телевидения я пришел к выводу, что нам стоит попоститься, пока мы здесь. Промышленное животноводство заканчивается не на скотобойне, а в наших артериях – когда питательные снаряды Генри Форда разрываются у нас во рту, растворяя гормоны роста и генетически модифицированный корм в наших все более желеобразных телах. Даже когда еда не «быстрая», счет приносят мгновенно, чтобы как можно скорей выбросить едока на забитые кормом улицы. В сущности, мы сидим на той же конвейерной ленте, что и ощипанные, оглушенные электрическим током куры.
Папа – с налитыми кровью глазами, в мокрой от пота рубашке, все глубже загоняющий штопор в горло собственной болтовни – немного его пугал. Он не общался с Робертом, а милостиво разрешил ему поприсутствовать на репетиции. Пока все спали, папа ходил взад-вперед по воображаемому залу суда и предъявлял обвинения миру.
– А мне парк понравился, – сказал Роберт.
– Да, парк хорош, – неохотно согласился папа, – но вся остальная Америка – это просто люди, которые сидят в огромных машинах и думают, чего бы еще съесть. Вот возьмем в аренду автомобиль, и ты увидишь, что это не машина даже, а столовая на колесах – всюду маленькие столики, подстаканники… Нация голодных детей с настоящими пистолетами. Не бомба, так пицца «Везувий» разорвет тебя на куски… Ужас, тихий ужас.
– Пожалуйста, не надо, – сказал Роберт.
– Извини. Я просто… – Папа вдруг растерялся. – Просто не могу уснуть. Парк отличный. Нью-Йорк сумасшедше прекрасен. Дело во мне.
– А от виски во время поста тоже надо воздерживаться?
– К сожалению, – ответил папа озорным тоном, каким эту фразу произносил Томас, – виски – слишком чистый продукт, чтобы использовать его в войне с людской порочностью.
– А, ну да…
– Или, как здесь говорят, в войне против людской порочности. В Америке воюют против террора, против преступлений, против наркотиков… Пацифист, наверное, должен объявить войну против войны, иначе его никто и не заметит.
– Папа! – осадил его Роберт.
– Извини, извини… – Он схватил пульт управления. – Давай вырубим эту мозгодробительную хрень и почитаем книжку.
– Отлично!
Роберт запрыгнул на диван. Он чувствовал, что только изображает веселость – примерно как Карен. Возможно, это заразно, или здесь что-то подмешивают в еду.

14

– Ах, Патрик, почему никто не предупредил нас, что красивая жизнь однажды закончится? – сказала тетя Нэнси, листая фотоальбом.
– А вас не предупредили? Какая досада! Впрочем, для людей, которые могли бы вас предупредить, она не закончилась. Твоя мать сама все испортила, доверившись отчиму.
– Знаешь, что самое ужасное в этом… извини, я вынуждена использовать слово «поганый»…
– Популярное нынче словечко.
– В этом поганом человечишке? – продолжала Нэнси, лишь на секунду прикрыв глаза в знак того, что не намерена отвлекаться на его замечание. – Он меня лапал в машине, пока мама лежала дома и умирала от рака. Из-за болезни Паркинсона руки у него мерзко дрожали… ну, ты понимаешь. Когда мама умерла, он сделал мне предложение. Каково, а?! Я расхохоталась ему в лицо, но иногда думаю, что лучше бы согласилась. Он и двух лет не протянул… Так бы мне не пришлось смотреть, как нанятые его племянничком грузчики выносят из моей спальни туалетный столик – причем сама я лежала в кровати и орала на этих хамов в синих комбинезонах: «Что вы творите?! Это же мои гребни для волос!» – «Нам велено вынести все», – буркнул один и вытряхнул меня из кровати, чтобы и ее погрузить в машину.
– Полагаю, выйти замуж за человека, который внушает ненависть и отвращение, было бы куда травматичнее.
– Ой, смотри-ка, – сказала Нэнси, перевернув очередную страницу альбома. – Это «Фэрли», где мы жили в начале войны, пока мама еще была во Франции. Самый божественный дом на Лонг-Айленде! Ты знал, что сад дяди Билла занимал площадь в сто пятьдесят акров? Я уж молчу о лесах и полях… Сейчас житель Лонг-Айленда воображает, что он – Господь всемогущий, если при его доме есть участок в десять акров. Ах, какой дивный трон из розового мрамора стоял в саду зеленых фигур! Мы там играли в «статуи». Раньше он принадлежал византийскому императору… – Она вздохнула. – Все пропало, сгинула вся красота…
– Знаешь, вещи имеют такое свойство – пропадать, – сказал Патрик. – Сначала трона лишился византийский император, а потом и дядя Билл остался без садовой мебели.
– Его детям хотя бы удалось продать «Фэрли»! – встрепенулась Нэнси. – У них его не украли.
– Слушай, я прекрасно тебя понимаю и очень сочувствую. После выходки Элинор мы – самая гиблая в финансовом отношении ветвь семейного древа. Долго вы тогда прожили без матери? – спросил Патрик, решив, видимо, поднять тему повеселее.
– Четыре года.
– Четыре года!
– Ну да, мы уехали в Америку за два года до начала войны. Мама осталась в Европе, чтобы вывезти самые ценные вещи из Франции, Англии и Италии. Приехать к нам ей удалось только через два года после вторжения фашистов. Они с Жаном сбежали через Португалию. Помню, с рыбацкого баркаса, который они наняли, чтобы доплыть с вещами до Нью-Йорка, выпал сундук с обувью. Я тогда подумала: хорошенькая же это война, если можно сбежать от немцев, потеряв только один сундук.
– Как ты пережила разлуку?
– Знаешь, по этому поводу у меня состоялся очень странный разговор с Элинор – за пару лет до того, как ее хватил удар. Она рассказала удивительную историю: когда мама с Жаном приехали в «Фэрли», она села в лодку, заплыла на середину озера и отказалась с ними разговаривать – так обиделась на маму, что та бросила нас на четыре года. Если честно, ничего подобного я не помню. А должна бы, ведь такие события для ребенка много значат. Только мамин потерянный сундук я и запомнила.
– Полагаю, мы все запоминаем лишь то, что кажется нам важным, – сказал Патрик.
– Элинор призналась, что всегда ненавидела маму. А я думала, это невозможно генетически.
– Наверно, ее гены стояли в сторонке и молча ужасались. Элинор и мне часто говорила, что ненавидела мать: мол, та дала отставку двум самым важным людям в жизни дочери – отцу и няне.
– Когда няню увозили, я привязала себя к машине, – дерзко проговорила Нэнси.
– Ну вот видишь – у тебя тоже случались приступы отрицания генетики…
– Нет! Я во всем винила Жана. Ведь именно он убедил маму, что мы выросли и больше не нуждаемся в няне…
– А что случилось с вашим отцом?
– Мама сказала, что не может позволить себе его содержать. Раз в неделю он стабильно выводил ее из себя своей расточительностью. В преддверии скачек в Аскоте, например, купил не просто скаковую лошадь, а целую конюшню. Понимаешь, о чем я говорю?
– Славное было времечко! – воскликнул Патрик. – Я бы куда охотней злился на Мэри за приобретение двадцати скаковых лошадей, чем приходил бы в ужас от мысли, что Томасу пора покупать новые сандалики.
– Ты преувеличиваешь.
– Это единственное излишество, которое я могу себе позволить.
Тут зазвонил телефон, и Нэнси ушла разговаривать в смежный с библиотекой кабинет, оставив Патрика на мягком диване, заметно продавившемся под весом красного кожаного альбома с золотыми цифрами «1940» на корешке.
В тот же день, когда Элинор поселилась в душном, жарком, устланном коврами кенсингтонском доме престарелых, Патрику позвонил его директор:
– Мама просит вас немедленно приехать. Говорит, что сегодня умрет.
– Есть хоть один повод думать, что это действительно так?
– По медицинской части поводов для тревоги нет, но она настаивает на вашем приезде.
Патрик с трудом отвертелся от дел в своей адвокатской конторе и поехал к Элинор. Она горько плакала от невыразимой досады: ей никак не удавалось сказать что-то очень важное. Спустя полчаса она наконец разродилась двумя словами: «Умру сегодня», произнесенными с потрясением и восторгом молодой матери. С тех пор не проходило и дня, чтобы Элинор не давала обещания умереть, рождавшегося после получасового лепета и рыданий.
Когда Патрик пожаловался на это Кейтлин, бойкой медсестре-ирландке, присматривавшей за пациентами на этаже Элинор, она схватила его под локоть и затараторила: «Да она еще нас всех переживет! Взять хоть мистера Макдугала с верхнего этажа. В семьдесят лет он женился на женщине вполовину моложе себя: такая славная, добрая, прелесть! И вот на следующий год – такая трагедия! Оказалось, что у него Альцгеймер, и он переехал сюда. Она его каждый день навещала, не бросала до последнего, но уже через год у нее нашли рак груди. Через три года после свадьбы она умерла, а он жив-живехонек и помирать даже не думает».
Хохотнув на прощанье, она ушла, а Патрик остался в душном коридоре под запертой дверью медпункта.
Что раздражало его даже больше, чем неточность материнских предсказаний, так это упорство, с которым она предавалась самообману и духовному тщеславию. Вера в свою способность заранее предсказать точную дату собственной смерти не отпускала Элинор всю жизнь, и только в июне, когда она упала и сломала шейку бедра, у нее начали появляться более реалистичные взгляды по этому вопросу.
После падения Патрик приехал навестить ее в больнице Челси и Вестминстера.
На завтрак Элинор дали морфин, но спокойнее она от этого не стала. Ее отчаянное желание выбраться из постели стало причиной нескольких серьезных падений, огромного иссиня-черного синяка на виске, распухшего красного носа, желтого фингала под глазом и в конечном счете – перелома шейки бедра, но и теперь она цеплялась за поручень своей больничной кровати фирмы «Эванс Несбит» так, словно хотела подтянуться на этих дряхлых белых ручонках, усыпанных свежими следами от уколов, которым Патрик невольно завидовал. Отдельные осмысленные фразы порой поднимались из бормочущего, стонущего моря издаваемых ею нечленораздельных звуков, подобно островам в Тихом океане.
– У меня встреча, – сказала она, с новыми силами устремляясь к изножью кровати.
– С кем бы ты ни встречалась, он сам сюда придет, – сказал Патрик. – Он же знает, что ты не ходишь.
– Да. – Элинор на миг опустилась на заляпанные кровью подушки, а потом ринулась вперед и завыла: – У меня встреча!
Подолгу оставаться активной она не могла, и вскоре ее медленные корчи в постели прекратились, как и очередной приступ сбивчивого, нечленораздельного лепета. Откуда ни возьмись возникло слово «хватит», не имевшее никакой связи с остальными. Элинор изможденно провела руками по лицу, будто собиралась заплакать и не могла – тело вновь ее подвело.
Наконец она выдавила:
– Прошу… убей меня.
– Я бы рад помочь, – сказал Патрик, – но это противозаконно.
– Хватит! – закричала Элинор.
– Мы делаем все, что в наших силах, – пространно ответил он.
Пытаясь найти утешение в каком-нибудь полезном занятии, Патрик взял с тумбочки пластиковый стаканчик с ананасовым соком, приподнял Элинор голову, сунув руку под верхнюю подушку, и осторожно поднес к ее губам край стакана. Нежность этого поступка преобразила его изнутри. До сих пор он ни с кем, кроме детей, не обращался так бережно. Поток поколений обратился вспять, и Патрик удивленно заметил, что обнимает свою никчемную, сбитую с толку мать-предательницу с любовью и беспокойством. Как лучше поднять ей голову, чтобы она не подавилась? Элинор с тревогой и обреченностью катала на языке глоток ананасового сока, силясь напомнить мышцам горла, как нужно глотать. Вот бы у нее получилось!
Бедная Элинор, бедная маленькая Элинор, она совсем плоха, она нуждается в помощи и защите. И ведь ничто на самом деле не мешает ему помогать. Патрик был потрясен тем, как простое физическое проявление заботы отмело все аргументы обиженного рассудка. Он наклонился и поцеловал маму в лоб.
Тут вошла медсестра и заметила у него в руках стаканчик.
– Добавили немного «Тикен-апа»? – спросила она.
– Чего-чего?
– «Тикен-ап», вот. – Она постучала по жестяной банке с соответствующим названием. – Загуститель напитков, чтобы легче было глотать.
– По-моему, маме он не нужен. Может, у вас найдется баночка «Умер-апа»?
Медсестра была в шоке, зато Элинор в кои-то веки улыбнулась.
– Мирап… – эхом отозвалась она.
– Что вы, она сегодня так хорошо позавтракала!
– Илой, – выдохнула Элинор.
– Тебя кормили силой? – догадался Патрик.
Она обратила к нему растерянное лицо и выдавила:
– Да.
– Когда вернешься в дом престарелых, можешь снова ничего не есть, – сказал Патрик. – Там ты будешь хозяйкой своей судьбы.
– Да, – с улыбкой прошептала Элинор.
Кажется, впервые за долгое время она успокоилась. И Патрик тоже. Он оградит мать от навязываемого врачами образа жизни, еще более кошмарного, чем тот, который она уже вела. Хоть этому сыновьему делу он может посвятить себя целиком.
Патрик окинул взглядом остальные фотоальбомы тетушки Нэнси – на полках перед ним выстроилось больше сотни томов в красных переплетах, первый был датирован 1919 годом, а последний – 2001-м. На всех остальных полках стояли внушительные кожаные фолианты, а внизу лежали глянцевые альбомы по декораторскому искусству. Даже двери библиотеки (одна вела в коридор, другая – в кабинет, где Нэнси сейчас разговаривала по телефону) были оформлены соответствующе: на полках-обманках, идеально соответствующих по цвету и толщине настоящим полкам, стояли муляжи корешков. Когда обе двери закрывались, человеку, оставшемуся в библиотеке, грозил мощный приступ клаустрофобии. Волна негодования и ностальгии, исходившая от Нэнси и ничуть не ослабевшая за восемь лет, что они не виделись, еще больше убедила Патрика в нежелании существовать в мире прошлого, заточенного в бесчисленных фотоальбомах, – и уж тем более в мире, который мог бы быть, где воображение Нэнси пылало еще свирепей. Патрик не видел смысла читать ей жизнеутверждающие лекции о том, как важно жить настоящим и не просто не цепляться за прошлое, а предпочитать другую его версию, очищенную от обид сорокалетней давности. Остатки былого великолепия манили его не больше, чем гора грязной посуды после семейного обеда. Что-то в нем умерло, и эта смерть была непосредственным образом связана с рождением нежности, которую он испытал, помогая матери пить больничный сок.
Увидев тетю, Патрик вновь поразился тому, какие они с Элинор разные. У одной категорически отсутствовали духовные интересы, у второй – материальные, но коренились оба этих изъяна в обиде на мать и финансовых разочарованиях. Нэнси перенесла чувство обиды на отчима, а Элинор пыталась освободиться от него за счет Патрика – безуспешно, как ему нравилось думать, однако спустя пару часов в компании тетушки он чувствовал себя алкоголиком в завязке, которому на день рожденья подарили коктейльный шейкер.
Высокие чистые окна выходили на просторную лужайку, спускавшуюся к декоративному пруду, через который был перекинут японский деревянный мостик. Патрик увидел, как Томас пытался свеситься через перила моста, но Мэри мягко обратила его внимание на экзотическую водоплавающую птицу, рассекавшую гладкую, как монетка, поверхность воды. А может, придавая глубину японской теме, в пруду жили карпы кои. Или на илистом дне поблескивали самурайские доспехи (недооценивать тетушкино декораторское рвение было опасно). Роберт сидел в маленькой пагоде на берегу пруда и писал что-то в своем дневнике.
Полки, заставленные непригодной для чтения литературной классикой, скрипнули, и в библиотеку вернулась Нэнси.
– Звонил наш богатый кузен, – сообщила она, слегка приободрившись от контакта с деньгами.
– Который?
– Генри. Говорит, на следующей неделе вы едете к нему на остров.
– Ну да, – кивнул Патрик и добавил с американским акцентом: – Мы ведь белая беднота, только и можем надеяться что на гостеприимство нашей американской родни.
– Он спрашивал, хорошо ли ведут себя твои дети. Я сказала, что пока они ничего не разбили. «И давно они у тебя?» – уточнил он. Пару часов назад приехали, говорю. «Ради всякого святого, Нэнси, да разве ж это срок? Завтра жду от тебя подробного отчета!» И я могу его понять, у человека ведь самая богатая коллекция мейсенских статуэток.
– Что ж, после Томаса она перестанет быть самой богатой.
– Не говори так! – воскликнула Нэнси. – Ну вот, я уже нервничаю.
– А я и не знал, что Генри теперь такой важный. Впрочем, мы лет двадцать не виделись – как мило с его стороны было пригласить нас в гости! Подростком он принадлежал к этой известной породе миролюбивых бунтарей. Видно, бунтаря в нем погубили мейсенские статуэтки. Оно и понятно, я бы тоже сдался! Как представлю сияющие орды фарфоровых доярок, что спускаются с холмов и заполоняют долину, а бедному Генри и отмахнуться от них нечем – кроме свернутой в рулончик справки о составе активов.
– У тебя всегда было чересчур богатое воображение, – сказала Нэнси.
– Извини. Я уже три недели не работаю. Речи накапливаются…
– Что ж, твоей старенькой тетушке надо отдохнуть. Мы едем на чай к Уолтеру и Бет, и я хочу быть в форме. Смотри не давай детям бегать босиком по траве – и в лес ни ногой! В этой части Коннектикута свирепствует боррелиоз, клещи нынче просто озверели! Садовник следит, чтобы в саду не было ядовитого плюща, но за лесом ведь не уследишь. Боррелиоз, он же болезнь Лайма, – это сущий кошмар. Он возвращается, а если его не лечить, он может сломать человеку жизнь. В деревне есть один мальчик, бедняга… С ним регулярно случаются припадки и все такое. Бет круглый год пьет антибиотики на всякий случай. Самолечением занялась. Говорит, можно без риска утверждать, что риски – всюду.
– Прекрасный повод для вечной войны, – сказал Патрик. – Tout ce qu’il y a de plus chic.
– Что ж, наверное, можно и так сказать…
– Конечно можно, но не обязательно ей в лицо.
– Ни в коем случае! – взвилась Нэнси. – Она моя давняя подруга и к тому же влиятельнейшая из женщин с Парк-авеню. Перечить ей точно не стоит.
– Да мне бы и в голову не пришло, – успокоил ее Патрик.
После того как Нэнси ушла, Патрик подошел к подносу с напитками и, чтобы не пачкать стакан, сделал несколько глотков бурбона прямо из бутылки «Мэйкерс марк». Затем он сел в кресло и стал смотреть в окно. Непроницаемая новоанглийская глубинка выглядела прелестно, но в действительности таила в себе больше опасностей, чем болота Камбоджи. Мэри уже обзавелась несколькими брошюрами о болезни Лайма (названной так в честь коннектикутского городка в нескольких милях отсюда), так что бежать к ней с предупреждением было не обязательно.
«Можно без риска утверждать, что риски – всюду». Какой-то вербальный тик заставил Патрика произнести вслух: «Можно без риска утверждать, что риска нет, пока нет реального риска», но паранойя быстро одержала победу над здравомыслием. Ему и так постоянно казалось, что вокруг сплошные опасности: опасность цирроза печени, краха семьи, смертельного ужаса. От ужаса еще никто не умирал, твердил себе Патрик, но не верил в это, особенно в те моменты, когда покрывался холодным потом и чувствовал, что вот-вот подохнет от ужаса. Люди постоянно умирают от чувств – надо только справиться с несложной формальностью и материализовать эти чувства в пули, бутылки и раковые опухоли. Но человеку с такой душевной организацией, как у него (хаос в основе и крепкий развитый интеллект, а между ними – почти полная пустота), отчаянно необходимо найти какую-то золотую середину. Без нее ум Патрика раздваивался на дневной и ночной, на зоркую хищную птицу, парящую в высоте, и размазанную по палубе беспомощную медузу. «Орел и медуза» – прямо ненаписанная басня Эзопа. Патрик резко, истерически хохотнул и встал, чтобы глотнуть еще бурбона из бутылки. Да, золотая середина сейчас была занята озером алкоголя. Первая доза минут двадцать удерживала его в равновесии, а остальные пробуждали ночной разум, который стремительно, подобно черному лезвию затмения, накрывал темнотой все окрест.
Все вместе – Патрик отдавал себе в этом отчет – представляло собой унизительную эдипову драму. Несмотря на поверхностные перемены в его отношениях с Элинор и мелкую победу сострадания над омерзением, заложенные матерью основы его жизни оказались незыблемы. Фундаментальное чувство свободного падения, неизбывного ужаса, клаустрофобической агорафобии… Безусловно, страх универсален. Его сыновья, хоть и купаются в материнской любви, все же чего-то боятся – но приступы эти быстро проходят, а Патриков страх – почва у него под ногами и пропасть, в которую он бесконечно падает. Нельзя не связать эти ощущения с абсолютной невозможностью его матери сосредоточиться на другом человеке. Патрик напомнил себе, что определяющей характеристикой жизни Элинор все-таки правильней назвать полную некомпетентность. Она хотела родить ребенка – и стала дурной матерью, хотела писать детские книги – и стала дурным писателем, хотела заняться благотворительностью – и отдала все деньги меркантильному шарлатану. Теперь она хочет умереть – и опять-таки не может. Элинор общалась только с теми, кто якобы открывал ей порталы в некие грандиозные категории вроде «человечества» или «спасения», но срыгивающий, мяукающий Патрик не был на это способен. Быть ребенком непросто: вечно путаешь некомпетентность со злым умыслом. Пьяными ночами у Патрика до сих пор возникали с этим трудности, и он начал переносить их на свое отношение к Мэри.
Мэри была любящей мамой и для Роберта, однако после первого года полной самоотдачи она на короткий миг вернулась к роли жены – пусть и для того, чтобы родить второго ребенка. С Томасом вышло иначе: она знала, что это ее последний ребенок, и попала в силовое поле Мадонны с Младенцем, блюдя свою чистоту и вновь обретенную невинность. В этом долгоиграющем, невыносимом Вифлееме Патрик исполнял незавидную роль Иосифа. Чем активнее он добивался внимания жены, тем больше выставлял себя подлым и эгоистичным соперником собственного сына. Сперва он нашел искомое на стороне – у Джулии, а когда эта связь изжила себя, кинулся в беспробудные объятья алкоголя. Пора завязывать. В этом возрасте ты либо вступаешь в ряды сопротивления, либо становишься коллаборационистом смерти. Когда юношеская иллюзия собственной неуязвимости исчезает, игра в самоуничтожение уже неуместна.
Ах ты черт, он слишком увлекся бурбоном. В бутылке заметно убыло. Самый логичный выход из положения – отнести остатки «Мэйкерс марк» наверх, слить их в свою почти пустую бутылку, припрятанную в рюкзаке, а потом тайком смотаться в город за новым бурбоном для Нэнсиного бара. Конечно, эта новая бутылка должна быть правдоподобно почата, чтобы никто не отличил ее от прежней. Оказывается, быть успешным алкоголиком – самая тяжелая работа на свете. Бомбить страны третьего мира куда проще (чем не достойное занятие для лодыря?) «Но кое-кто неплохо справляется», – пробормотал Патрик себе под нос, петляя по комнате. Вероятно, не стоило так напиваться средь бела дня. Перебрал малость. Мысли разваливались на части, кидались врассыпную, перекрывали друг друга в тот миг, когда он уже почти раскусывал их хитрый замысел.
Семья гуляет в саду – галочка. В коридоре тихо – галочка. Бежать наверх, закрыть дверь, найти рюкзак, перелить бурбон (черт, облил руку!). Спрятать пустую бутылку на шкаф. Найти ключи от машины. Теперь вниз и вон из дому. Предупредить семью? Да. Нет. Да. Нет! Сесть в машину. Динь-динь-динь. Блядское «динь-динь-динь» американского датчика незастегнутого ремня. Уж лучше внезапная насильственная смерть, ей-богу. Полиция? Нет, не-е-ет, только не полиция, умоляю. Украдкой проехать по хрустящему питательному гравию. Круиз-контроль вышел из-под контроля. Устанавливаемые установки. Одолеть железнодорожный переезд, вырваться из мясорубки слогов и слов на залитую солнцем гиблую сельскую местность. Закатать бы это все под асфальт – и дело с концом. Разъяренные орды обывателей с бензопилами и портативными бетономешалками. «Мы слишком долго жили в страхе! С нас довольно! Мы имеем право защищать свои семьи! Сказано же в Библии: „Да будут все дикие места укрощены естеством человеческим, и да владычествует человек над клещами лесными“».
Он плыл по течению на своем серебристо-голубом «бьюике-лесейбре» и, изображая деревенский выговор, орал во всю глотку какую-то хрень. Он не мог этого остановить и не мог остановиться. Не мог нажать на тормоз, не мог завязать с алкоголем, не мог прекратить нелепую фантазию об Асфальтном ку-клукс-клане. Мимо проплыл ярко-красный знак остановки, и Патрик тихо слился с трассой, ведущей в город. Наконец он припарковал «бьюик» у винного магазина «Vino Veritas». Машина каким-то образом сама заперлась изнутри – на всякий случай. Динь-динь-динь. Ключ все еще в замке зажигания. Патрик выгнулся, пытаясь избавиться от тупой боли в пояснице. Изношенный позвоночник? Распухшие почки? «Нам необходимо выбраться из темницы привычных дихотомий, – промурлыкал он самодовольным тоном, каким обычно начитывают книги из серии „Помоги себе сам“. – Вам отказал не позвоночник или почки, а и позвоночник, и почки! Учитесь мыслить креативно! Долой стереотипы!»
Прямо впереди, за переездом, среди спортивных полей и площадок, разворачивалась очередная сцена из разряда «и… и». С одной стороны на ярком фоне разноцветных горок, труб, качелей и посыпанных щепой потенциально опасных мест детской площадки текла избыточно сентиментальная американская семейная жизнь, а с другой на огромной лужайке за забором из рабицы два толстобрюхих полисмена учили немецкую овчарку рвать на куски психов и извращенцев, вздумавших потревожить идиллический покой Нью-Мильтона. Один полицейский держал овчарку за ошейник, второй отошел на другой конец лужайки и надел толстый защитный рукав. Пес кинулся стрелой по траве, набросился на защищенную руку и яростно затряс головой из стороны в сторону. Его рык был едва различим во влажном воздухе, который полнился детскими криками и вкрадчивым гулом автомобилей, пекущихся о безопасности своих пассажиров. Интересно, эти дети чувствуют себя под надежной защитой или без риска полагают, что риски – всюду? За столом для пикников сидело семейство ботеровских форм. Не прекращая жевать булочки, они наблюдали, как первый полицейский бросился вдогонку за псом и попытался вытащить руку коллеги из его пасти. Коллега тем временем барахтался в траве и втолковывал овчарке, что он не извращенец, а свой человек.
В винном магазине обнаружились бутылки «Мэйкерс марк» в трех вариантах емкости. Не вспомнив, какая именно ему нужна, Патрик купил все.
– Лучше перестраховаться, – пояснил он продавцу.
– Святая правда! – воскликнул тот с таким пылом, что Патрик как можно поспешней катапультировался обратно на парковку.
Наступила следующая стадия опьянения. Потная, медленная и печальная. Чтобы показаться на глаза Уолтеру и Бет (да и вообще кому бы то ни было), ему нужен и кофе, и алкоголь. Кроме того, пора признать: вряд ли в Нэнсином баре стояла самая маленькая бутылочка «Мэйкерс марк». Просто он не удержался и купил всю семью. Динь-динь-динь. Патрик сорвал с бутылки красную псевдосургучную крышку и вытащил пробку. Когда бурбон хлынул ему в горло, он представил себе отряд поджигателей, пробивающих себе путь сквозь стены и потолки здания, распространяющих пламя и разрушение. Какое счастье.
Обслуживание в кофейне «Лучше латте, чем никогда» оказалось под стать бесячьему посылу названия. Патрик прошел мимо плаката с рекламой диетического карамельно-ванильного фраппучино в прозрачном пластиковом стаканчике, до краев набитом льдом и клубничными взбитыми сливками (пальчики оближешь!), заказал черный кофе и встал в очередь на раздачу.
– Доброго! – пожелал ему белокурый громила Пит в фартуке и пульнул чашку через стойку.
Патрик был так стар, что помнил появление фразы «Доброго дня!» и мог лишь с тревогой наблюдать за языковой гиперинфляцией. Где конец этой Веймарской республики агрессивного веселья? «А вам насыщенного и осмысленного дня, – жеманно пробормотал Патрик себе под нос, неверной походкой направляясь к столику с огромной чашкой в руках. – Райского! – рявкнул он, усаживаясь. – Желаю полнокровного и могучего оргазма, – прошептал он с южным акцентом, – а главное – продолжительного». Потому что вы это заслужили. Потому что вы перед собой в долгу. Потому что вы прекрасны и уникальны. В конце концов, чего ты хотел от чашки кофе и несъедобного маффина? Лучше бы Пит ограничился пожеланием более реалистичных успехов: «Примите холодный душ!» или «Постарайтесь не разбить тачку!».
К Патрику вернулся безумный пьяный угар, который ему почти удалось стряхнуть на раскаленной парковке. Да да да. Еще несколько галлонов кофе – и его будет не остановить. В противоположном конце зала за столиком сидела, что-то печатая на ноутбуке, грудастая студентка-медичка в розовом кардигане и потертых джинсах. Ее мобильник лежал на полочке электрического камина «Хит энд Глоу» – рядом с плеером и каким-то мудреным коктейлем. Она сидела, высоко задрав и раздвинув колени, словно только что родила свой «Хьюлетт-Паккард», а на краю стола придавливал груду исписанных листков увесистый том «Патология болезней». Надо обязательно ее добиться, на обязательной основе. У нее такое расслабленное тело. Он таращился на нее, а она спокойно и ласково посмотрела в ответ. Улыбнулась. Ее безупречность вселяла ужас. Он застенчиво улыбнулся своей коленной чашечке. Ее добродушие невыносимо. Так и тянет разрыдаться. Она ведь практически врач, она в самом деле может его спасти. Сыновья, конечно, сначала будут по нему скучать, но рано или поздно оклемаются. К тому же они ведь могут приезжать в гости. С ночевкой. Характер у нее, очевидно, мягкий и уступчивый.
Эдипов водоворот неумолимо затягивал Патрика, как сухой листок, в свою воронку: хотелось все новых и новых утешений. В некоторых языках понятия желания и нужды разделены, но английский вынуждает их слиться в обнаженной близости единственного глагола: хотеть. Хотеть любви, которая поможет не хотеть любви. Война с хотеньем, от которой хочется еще сильнее. От виски радости не больше, чем от матери… и жены… и от розового кардигана, если он отважится подойти, пасть к ее ногам и молить о пощаде. Почему он вообще этого хочет? Где его Орел? Почему нельзя хладнокровно отметить возникающее в мозгу влечение и переработать его в осознание текущего состояния ума или хотя бы в простой факт, что он жив? Зачем наивно бросаться к объектам мыслей, когда можно остаться у их источника? Патрик закрыл глаза и развалился на стуле.
Итак, он очутился в великолепии своего внутреннего мира, прекратил бегать за розовыми кардиганами и янтарными бутылками и просто наблюдал, как мысли начинают раскрываться и вертеться подобно множеству вентиляторов под потолком душного многолюдного зала. Он больше не нырял в красочные картины, а спокойно отмечал мельканье лопастей, жару и интересную особенность своего преимущественно вербального разума: спьяну он начал отдавать некоторое предпочтение визуальным образам. Еще Патрик заметил, что желаемый итог и цель страданий для него – не отключка и не оргазм, а знание и понимание. Беда заключалась в том, что даже при смене объекта преследования страдания преследующего оставались теми же. Да, он теперь несется навстречу вакууму, а не бежит от него – и что? Подумаешь! Тогда уж лучше гоняться за сиропным миражом знатного траха. Патрик открыл глаза. Девушка в розовом кардигане исчезла. А как хотелось! Целая вселенная бесконечного хотенья. Безбрежная меланхолия.
Скребущий по полу стул. Опоздал. Семейное чаепитие. Старайся не думать. Думай: нельзя думать. Какой бред. Динь-динь-динь. Круиз-контроль вышел из-под контроля. Пожалуйста, перестань думать. Кто это просит? Кого просят?
Когда Патрик подъехал к дому, все остальные уже собрались вокруг машины Нэнси: немая сцена укоризны и раздражения.
– Вы не поверите, что со мной произошло в Нью-Мильтоне! – воскликнул Патрик, гадая, что сказать, если кто-нибудь все же спросит.
– Мы собирались ехать без тебя, – сказала Нэнси. – Бет терпеть не может непунктуальных людей – просто вычеркивает их из списка гостей и навсегда забывает.
– Какая отравляющая мысль, – сказал Патрик. – То есть отрезвляющая, – поправился он.
Впрочем, за хрустом гравия и хлопаньем дверец ни ту ни другую его реплику никто не услышал. Патрик плюхнулся на заднее сиденье Нэнсиной машины рядом с Томасом, жалея, что никто не даст ему в дорогу поильник с бурбоном. По пути он задремал, но машина почти сразу начала тормозить и остановилась. Патрик выбрался на улицу и обнаружил себя посреди сплошного зеленого массива без знаков препинания. Во все стороны простирались горы Беркшир-Хиллз, похожие на желто-зеленый океан. На гребне ближайшей волны примостился белый, обшитый гонтом ковчег – дом Уолтера и Бет. У Патрика случился приступ морской болезни на суше.
– Невероятно, – пробормотал он.
– Знаю, – сказала Нэнси. – И представляешь, весь этот вид принадлежит им одним.
Для Патрика чаепитие разворачивалось на сомнительном среднем плане. То он чувствовал себя остекленевшим, как аквариум по телевизору, то начинал тонуть. Всюду мельтешили официантки в форме и ослепительно-белоснежных туфлях. Невысокий испанец-дворецкий. Сладкий чай со льдом и с корицей. Парк-авенюшные сплетни. Люди смеялись над какими-то словами Генри Киссинджера, сказанными за ужином в четверг.
Потом началась экскурсия по саду. Впереди шел Уолтер. Время от времени он отклеивался от Нэнсиной руки, чтобы отсечь секатором какой-нибудь побег. Разумеется, он бы не стал этим заниматься, если бы все садовые работы уже не были сделаны за него. Уолтер имел к саду такое же отношение, как мэр – к строительству городской недвижимости, на открытии объектов которой он в лучшем случае торжественно разрезает ленточки. Следом шли Бет, Мэри и дети. Хозяйка упорно скромничала, а иногда выражала откровенное недовольство садом. Когда они подошли к вырезанному из куста оленю, стоявшему на краю клумбы, она воскликнула:
– Он ужасен! Похож на кенгуру. Ей-богу, я регулярно поливаю его уксусом в надежде погубить. Климат здесь просто отвратительный: зимой мы ходим по пояс в снегу, который лежит до середины мая, а через две недели – раз! – и вокруг Вьетнам.
Патрик плелся в хвосте процессии и прилежно изображал садоводческий экстаз, то и дело наклоняясь к какому-нибудь безымянному цветку и надеясь, что хоть немного похож на Эндрю Марвелла, а не на жалкого пропойцу, который боится принять участие в разговоре. За обширной лужайкой последовал лабиринт, затем сад зеленых фигур (из которых исключили обреченного на гибель кенгуру) и, наконец, лаймовая роща.
– Смотри, па! Sanglier!
– Да, кабан.
Кабаны всегда казались ему французами, а теперь вот и Томасу тоже – это разбивало Патрику сердце. Ну как мог ребенок запомнить слово, которое не использовал в речи с прошлого года? Быть может, он представлял себе, как дикий вепрь разгуливает ночами по «Сен-Назеру» – топчет падалицу инжира или ищет в винограднике спелые ягоды? Нет, вряд ли. Словом sanglier Томас называл вот эту самую скульптуру, – впрочем, надолго возле нее он не задержался и уже бежал к лаймовой роще, раскинув руки и изображая самолет. Патрик сам придумал себе повод для сердечной боли, но и это чувство оказалось пустым. Он больше не испытывал разрушительной ностальгии по «Сен-Назеру», потеря лишь уверила его в собственной несостоятельности как отца: он не может быть тем родителем, каким хотел стать, – человеком, вознесшимся над семейными дрязгами и дарящим сыновьям лишь незамутненную любовь. Да, Патрику удалось выбраться из Зоны-один, в которой родитель неизбежно заставляет ребенка испытать именно то, что он больше всего ненавидел в собственной жизни, но зато он застрял в Зоне-два, где мучительное избегание Зоны-один вынуждает совершать все новые и новые ошибки. В Зоне-два любая самоотдача предполагает отсутствие у дающего того, что требуется отдать. Нет ничего труднее, чем эта вечная родительская сверхкомпенсация. Патрик мечтал о Зоне-три. Он чувствовал, что она где-то рядом, вон за тем холмом, – как плодородная долина, о которой только ходят слухи. Возможно, этот теперешний хаос – признак его окончательного отказа от нерационального образа жизни. Пора завязывать с алкоголем, и не завтра, а сегодня же, как только представится очередная возможность выпить.
Странно взволнованный этим проблеском надежды, Патрик не спешил присоединиться к остальным. Экскурсия продолжалась. В дальнем конце рощи стояла каменная Диана, вечно охотящаяся на бронзового кабана. За домом начиналась и петляла по окультуренному лесу упругая тропинка, посыпанная древесной щепой. На оголенной земле между толстых дубов и буков дрожали лужицы солнечного света. За лесом стоял ангар с гигантскими вентиляторами, на работу которых наверняка уходило столько же электричества, сколько потребляет небольшая деревня: зимой эти вентиляторы нагнетали тепло, необходимое для роста нежного агапантуса. Курятник размером с Патрикову лондонскую квартиру, а то и больше был настолько чист, что он невольно задумался: может, это какие-нибудь генетически модифицированные куры, скрещенные с огурцами и оттого переставшие испражняться? Бет прошлась по свежим опилкам под светом инфракрасных греющих ламп и нашла в гнездах три крапчатых яйца. Одна порция яичницы, вероятно, обходилась ей в несколько тысяч долларов. Правда заключалась в том, что Патрик ненавидел по-настоящему богатых людей, особенно теперь, когда понял, что одним из них ему точно не стать. Очень уж часто они оказывались лишь шариком в свистке своих обширных владений. Без сдерживающего влияния слов «позволить себе» их желания превращались в утомительный вздор из уст невозможных и одновременно эксцентричных зануд. Любому проявлению низости человеческой они придавали внешнее подобие доброты: «Ах, погостите в нашем четвертом доме, а то он все стоит и стоит без дела! Нас самих не будет, но Кармен и Альфонсо прекрасно о вас позаботятся. Ну что вы, никаких хлопот, пусть эти двое в кои-то веки отработают свое жалованье, а то непонятно, за что мы им платим, – они и пальцем о палец еще не ударили!»
– Что ты там бормочешь? – спросила Нэнси.
Она явно была раздосадована тем, как Патрик справлялся с ролью восхищенного гостя.
– Нет-нет, ничего!
– Правда, курятник божественный? – подсказала она.
– Почел бы за честь тут жить, – ответил Патрик, внезапно вспомнив о своих светских обязанностях.
Когда экскурсия по саду закончилась (гостям подарили найденные яйца), пришло время возвращаться домой. В машине Патрик столкнулся с необходимостью что-то делать со своим решением больше не пить. Хорошо не пить, когда такой возможности нет, но что с ним случится в частной распивочной собственного «бьюика»? В конце концов, днем раньше, днем позже – какая разница? Но разница почему-то была, и он это знал. Если выпить сейчас, утром начнется похмелье и новому дню будет положено заведомо проигрышное начало. А самое главное, Патрику хотелось развить то смутное чувство надежды, что он испытал в саду. Если бросить завтра, получится, что решение принято от избытка стыда – мотив гнусный и куда менее надежный. С другой стороны, что такое Зона-три? Разум Патрика был скован напряжением; как он ни старался, восстановить ту мимолетную надежду не получалось.
Вернувшись в тетину библиотеку, он вновь уставился в окно. Казалось, за ним следит та бутылка, которую он только что поставил на поднос. Гораздо правильнее было бы отпить из нее немного, чтобы бурбона стало столько же, сколько было в первой, теперь уже опустевшей бутылке. Когда он уже почти сдался, в комнату вошла Нэнси. Она с театральным вздохом уселась в кресло напротив и заговорила:
– Мне кажется, мы так толком и не поговорили об Элинор. Наверно, я так боюсь спрашивать, потому что в прошлый раз была напугана ее внешним видом.
– Про падение ты уже слышала?
– Нет!
– Она сломала шейку бедра, лежала в больнице. Когда я ее навещал, она просила убить ее. И с тех пор просит всякий раз, когда мы видимся…
– Ах, перестань! – воскликнула Нэнси. – Это так несправедливо! Прямо греческая трагедия. Детей, которые убивают своих родителей, должны преследовать какие-то специальные фурии.
– Ага, – кивнул Патрик. – Называются «Уормвуд-Скрабс».
– Бог ты мой, – охнула Нэнси, накручивая на палец прядь волос. – Как все сложно! Я бы тоже расхотела жить, если бы не могла ни говорить, ни двигаться, ни читать, ни смотреть кино.
– Я уверен, что, если помогу ей умереть, с моей стороны это будет самым добрым и заботливым поступком.
– Так, может… только не пойми меня неправильно… может, нам нанять «скорую» и отвезти ее в Голландию?
– Увы, само по себе прибытие в Голландию – не смертельно.
– Ну все, давай не будем больше об этом! Я слишком расстраиваюсь. Но так жить невыносимо, это точно.
– Выпьешь чего-нибудь?
– Ах, нет-нет, я не пью, – ответила Нэнси. – Разве ты не знал? Спиртное погубило нашего папу. Но ты угощайся, если тебе так легче.
Патрик представил, как один из его сыновей будет говорить: «Спиртное погубило нашего папу», и заметил, что уже подался вперед в кресле.
– Наоборот – станет легче, если не угощусь, – ответил Патрик, откидываясь на спинку кресла и прикрывая глаза.

15

Мэри с трудом верилось, что Патрик и Роберт сейчас в одном гостиничном номере, а она с Томасом в другом, с пластиковыми крышечками на пластиковых стаканчиках и ленточкой с надписью «Продезинфицировано» на пластиковом сиденье унитаза, и в коридоре за стенкой стоит машина, которая время от времени, содрогаясь, эякулирует льдом, невольно напоминая ей о состоянии их с Патриком брака. Рано утром было слышно, как внизу постепенно усиливается дорожное движение – идеальный саундтрек к быстрому и гладкому потоку ее тревоги. Примерно в четыре утра в голове, подобно метроному, который не хватало сил остановить, начала тикать фраза: «Магистраль – не скандаль, магистраль – не скандаль». Бессонница была рассадником этих сардонических гармоний: льдогенератор – брак, магистраль – не скандаль. Так и с ума недолго сойти. Или, наоборот, так ей долго не сойти с ума? Связи проводились сами собой. Мэри не могла поверить: ее семья вновь истекала деньгами, кошмарно проводя время в одном из мигригрующих американских ничто. Столько дорог – и так мало мест, столько улыбок – и так мало близости, столько ароматизаторов – и так мало вкусов… Скорей бы назад в Лондон, подальше от пустого ажиотажа Америки к привычной полноте своей жизни.
Патрик придумал новую традицию: устраивать так, чтобы их вышвыривали из хороших мест задолго до конца отдыха. В прошлом году это был «Сен-Назер», в этом – остров Генри. Конечно, Мэри радовалась, что муж бросил пить, но в первую неделю после завязки он вел себя как беспробудная пьянь: раздражался, взрывался по любому поводу, впадал в отчаяние. Все нарывы вскрылись одновременно, и медицинские лотки переполнились гноем. Генри, безусловно, был невыносим, но Патрик мог сделать скидку на то, что он родственник и, самое главное, хозяин, предоставивший их детям огромную детскую площадку с собственной бухтой, пляжами, моторными лодками, яхтами и – к неописуемому и бесконечному восторгу Томаса – бензоколонкой.
«Нет, правда, это же невероятно, у Генри есть собственная бензоколонка!» – восклицал Томас по нескольку раз на дню, всплескивая руками и мотая головой. Роберта обуял какой-то статистический азарт: он без конца подсчитывал акры и спальни, пытаясь как-то объять беспредельность дядюшкиных владений. Но в целом мальчики замечательно проводили время: плескались понемногу в ледяной воде, играли в песке и катались на моторных лодках, преследуя большие паромы, курсировавшие между общественными островами.
Единственным минусом было все остальное. За первым же обедом Генри попросил Мэри увести ребенка из столовой, когда его монолог о моральной необходимости наращивания израильской ядерной мощи был прерван громкими звуками работающей бензоколонки в исполнении Томаса.
– Сирийцы уже наделали в штаны – и поделом… – злорадствовал Генри.
– Бввввв, – сказал Томас. – Бвввввв….
– Полагаю, вы знаете такую фразу: «Детей должно быть видно, но не слышно»?
– Все ее знают, – ответила Мэри.
– Так вот, я убежден, что и это – чересчур либеральный подход.
– А, так вы не хотите его даже видеть?
Мэри вдруг разозлилась. Она схватила Томаса и тут же вынесла из столовой, а за ее спиной возобновился ничем не прерываемый поток Генриной речи:
– Когда адмирал Ямамото завершил удар по Пёрл-Харбору, ему достало мудрости встревожиться, а не ликовать. «Господа, мы разбудили спящего дракона», – сказал он. Именно это должны в первую очередь помнить международные террористы и их спонсоры. Если у Израиля будет тактическое ядерное оружие, а не просто ядерный щит, страна сможет решительно заявить соседям, что стоит плечом к плечу…
Мэри вылетела на лужайку, представляя, что Генри – это развязавшийся воздушный шарик, который со смешным свистом мечется по комнате на потеху детям, пока не свалится на пол, сморщенный и обессилевший.
– Я отпускаю шарик, мам! – выкрикнул Томас, крутя рукой.
– Как ты узнал, о чем я думала?
– А вот! – Томас склонил голову набок и улыбнулся.
Эти моменты безграничия между ними случались довольно часто, и Мэри к ним привыкла, но всякий раз поражалась их своевременности.
Не сговариваясь, они оба пошли прочь от дома в сторону небольшого скалистого пляжа в конце лужайки. Мэри присела на пятачок серебристого песка среди скал, украшенных гирляндами из черных бисерных водорослей.
– Ты еще долго будешь обо мне заботиться? – спросил Томас.
– Долго, сынок.
– Пока мне не исполнится четырнадцать?
– Пока тебе это нужно, – сказала Мэри и, подумав, добавила: – Пока могу.
На днях Томас интересовался, умрет ли она. «Да, но не скоро, надеюсь», – ответила Мэри. Теперь, когда сын осознал ее смертность, кто-то будто бы сдул пыль с этой угрозы, и она с новой силой засияла у нее в мозгу всеми гранями первобытного ужаса. Мэри ненавидела смерть: умерев, она подведет сына. Так нечестно. Почему ему нельзя поиграть еще немножко? Пожить в свое удовольствие, ничего не боясь? Мэри удалось отчасти восстановить душевное равновесие, списав его интерес к смерти на переходный период от младенчества к детству; при этом она гадала, не послужило ли нетерпение Патрика слишком раннему началу этого периода. Роберт пережил подобный кризис в пятилетнем возрасте, Томасу сейчас было всего три.
Он прыгнул к ней на колени и принялся посасывать палец, другой рукой теребя гладкую бирку на пеленке. Еще чуть-чуть – и уснет. Мэри села поудобней и заставила себя успокоиться. Ради Томаса она могла сделать то, что не делала ни ради себя, ни даже ради Роберта. Безусловно, Томас нуждался в ее заботе, но и она нуждалась в нем – он помогал ей не забывать, как жить правильно. Когда ей было грустно, он вызывал в ней желание развеселиться, когда она падала от усталости, он заставлял ее находить новые источники энергии, когда она падала духом, он помогал ей выйти на более глубокий уровень терпения. Сейчас она просто сидела неподвижно, как скала, и ждала, когда он отключится.
Каким бы жарким ни оказывался день, море всегда было холодильником, откуда время от времени вылетал скептически настроенный промозглый ветерок. Мэри нравилось сознавать, что штат Мэн по сути своей суров и неприветлив: скоро он отряхнется, как мокрый пес на пляже, и скинет с себя всех летних гостей. В просвете между зимами северное солнце жадно сверкало на поверхности моря. Она представила его вытянувшимся и простирающим руки подобно изможденным святым с полотен Эль Греко. От этой мысли снова захотелось рисовать. И заниматься любовью. И думать как прежде – раз уж взялась составлять список, так надо и это упомянуть, – вот только она где-то потеряла свою независимость. Их с Томасом сущности слились воедино. Мэри чувствовала себя купальщицей, чью одежду украли, и теперь она не могла выбраться из этого прекрасного, вытягивающего все соки бассейна.
Прошло пять минут. Можно занять более удобную позу. Она прижалась к насыпи вдоль края лужайки и положила Томаса себе на ноги, вдоль – как будто он еще только рождался и шел вперед ножками. Соорудив из пеленки что-то вроде навеса от солнца, она закрыла глаза и попыталась отдохнуть, но мысли весьма резво и сами собой отскочили к Кеттл, чья холодность вылилась в дочкину непомерную самоотдачу. Мэри вспомнила няню, добрую и любящую няню, которая терпеливо решала одну проблемку за другой и не тащила в детскую секс, искусство, алкоголь и разговоры, а наполняла ее лишь добром и вкусной едой. Неудивительно, что теперь, заботясь о своих детях, она видела себя той няней, которая заботилась в детстве о ней. И она решительно не хотела быть, как Кеттл, которая вообще ни о ком не заботилась. Собственный внутренний мир казался Мэри одновременно чем-то нелепым и необходимым: она не могла выбраться наружу, хоть и видела его насквозь. Мысли о матерях и материнстве извивались и корчились, пытаясь освободить свой рабочий конец из узла, который было невозможно развязать.
Черное море и прохладный бриз почему-то создали у Мэри впечатление, что она все видит очень четко и ясно. Томас спал, а кроме него никто не знал, где она. Впервые за несколько месяцев ей не предъявляли никаких требований, и в этой атмосфере внезапной свободы Мэри смогла оценить воцарившуюся в их семье тропическую атмосферу непроработанной зависимости. Элинор, словно больное дитя, упрашивала Патрика «положить конец ее мукам»; Томас, как заправский рефери, растаскивал своих родителей в стороны, стоило Патрику хотя бы приблизиться к ее равнодушному телу; Роберт вел дневник и держался поодаль. Мэри же очутилась в центре циклона, и ее потребность быть нужной позволяла казаться гораздо более самодостаточной, чем она была на самом деле. В действительности она не могла жить одной лишь славой героической матери, удовлетворявшей самые неразумные требования родных. Ее страсть к самопожертвованию иногда приводила к тому, что она чувствовала себя заключенным-смертником, послушно роющим себе могилу. Если Патрику было необходимо восстать против тирании зависимости, то ей пора было свергнуть тиранию самопожертвования. Увы, хоть Мэри и чувствовала себя изнуренной и монополизированной, любой вызов ее лучшим инстинктам загонял ее еще глубже в эту западню. Недовольство, которого можно было ждать со стороны ревнующего к младшему брату Роберта, в действительности шло от вечно нестабильного Патрика. На беду, любые его запросы вызывали у Мэри глубокое отвращение, хотя она и понимала, что мужу непросто: Томас и Элинор активно подпитывали его чувство собственной беспомощности. Патрик злился, что она балует Томаса, но если уж сыну пришло время обходиться без определенных материнских благ, то Патрику давно пора. Быть может, он не просто созрел, а перезрел и загнил? Быть может, у него началась психическая гангрена и Мэри воротит от запаха разложения?
В тот вечер она не спустилась к ужину, а осталась с Томасом, предоставив Патрику с Робертом самостоятельно биться с разбуженным драконом хозяйской застольной риторики. Еще до ужина, когда Мэри сидела на выцветших розовых подушках мягкого подоконника и стекла эркерного окна блестели, истекая кровью отраженного морем солнца (дети вели себя прекрасно, а Патрик улыбался, потягивая минеральную воду), она чувствовала, что не продержится за столом даже секунды, стоит Генри начать свое обращение к народу. Он решил подробно осветить всю внешнюю политику, двинувшись от Израиля на восток, через постсоветское пространство к народным республикам. Ее не покидало страшное предчувствие, что сегодня он успеет добраться до Северной Кореи. Разумеется, Генри придумал хитрый план, как уничтожить КНДР прежде, чем та уничтожит Южную Корею и Японию. Мэри не желала этого слушать.
После ванны Томас попросился к ней, и она не смогла отказать. Они лежали в обнимку и читали «Ветер в ивах». Томас уснул на том месте, где Крыс и Крот после пикника начали спуск по реке. Когда в комнату вошел Патрик, она очнулась и поняла, что тоже задремала – прямо в очках для чтения и с книжкой в руках.
– Я чуть не подрался с Генри, – сообщил Патрик, расхаживая по комнате со стиснутыми кулаками и все еще думая, куда бы их применить.
– Ох, что за тема была на этот раз? – спросила Мэри.
Патрик всегда говорил, что их эротическая, разговорная и социальная жизнь кончена, что они погрязли в болоте родительской бюрократии. Но вот доказательство обратного: раздавленная и сонная, она охотно ведет с мужем оживленную беседу.
– Северная Корея.
– Так и знала!
– Все-то ты знаешь. Поэтому и можешь себе позволить не спускаться к ужину.
Что бы она ни сказала, Патрику все было не так. Что бы она ни сделала, Патрик чувствовал себя брошенным. Мэри предприняла вторую попытку:
– Нет, у меня просто было предчувствие, что настал черед Северной Кореи.
– Ага, вот именно, так Генри и думает: настал ее черед. Вам надо организовать коалицию.
– Вы повздорили? Или ты решил вместо этого повздорить со мной?
– Мы сошлись на демократическом чуде – возможности остаться при своих мнениях. Генри ненавидит свободу слова, но, отчасти в результате этого, не может открыто признаться в своей ненависти. Он без конца твердил, как нам повезло жить в стране, где человека не могут расстрелять за неверное мнение.
– То есть он хочет расстрелять тебя.
– В точку!
– Прекрасно. Наш отпуск становится все веселее и веселее.
– Веселее? Я думал, чтобы что-то стало веселее, оно должно изначально быть хоть немного веселым.
– Мне кажется, детям весело.
– Ах да, это же самое главное, – с напускным пиететом произнес Патрик. – Я, конечно, намекнул Генри, – продолжал он, расхаживая взад-вперед у изножья кровати, – что внешняя политика, которую проводит нынешнее руководство страны, представляет собой агрессивную экспансию. Что Америка – неправовое государство с президентом-фундаменталистом, которому опасно доверять оружие массового поражения, но этого оружия у США в несколько тысяч раз больше, чем у других стран, вместе взятых, и так далее и тому подобное.
– Как он на это отреагировал? – Мэри нарочно раззадоривала Патрика, чтобы его агрессия подольше оставалась направленной на политику.
– Скептически смеялся. Вытягивал шею. Давил улыбку. Напомнил мне об «одном известном событии, сыгравшем немалую роль в жизни американского народа». Я сказал, что теракт одиннадцатого сентября – одно из самых шокирующих событий в истории человечества, но его эксплуатация, которую я называю двенадцатым сентября, шокирует не меньше. Трассирующей пулей стало слово «война», произнесенное на следующий день после теракта. Война – конфликт между двумя национальными государствами. Великобритания в борьбе с ИРА избегала этого слова на протяжении тридцати лет. Зачем признавать национальным государством горстку маньяков-убийц, если только ты не собираешься потом использовать их как предлог для войны с настоящими государствами? Генри сказал: «Такие тонкости нашему обывателю недоступны. А между тем правительство должно было как-то втюхать войну своему народу». И вот как с ним разговаривать, если он считает нормальным и допустимым все, что я считаю злом? Втюхивание войны своему народу, испытание новых видов оружия, стимулирование военно-промышленного комплекса, использование бюджетных средств для того, чтобы сровнять с землей какую-нибудь мелкую страну, а потом кинуться восстанавливать ее силами корпораций, принадлежащих американским министрам. Вот это все ему искренне по душе! Даже на пустых извинениях его не поймаешь.
– А Роберт что?
– Из Роберта вышел отменный младший адвокат. Он привел аргумент о недостаточности доказательств и мастерски сыграл на понятии «невинные жертвы». Спросил Генри, считает ли тот, что невинными жертвами могут быть исключительно американцы. Но опять же Генри действительно так думает, поэтому переспорить его невозможно. Ему даже притворяться не приходилось, только про свободу слова и сдержался.
– Что он ответил Роберту?
– А, выкрутился – говорит, мол, сразу видно «папину школу». В его глазах мы теперь дуэт из ада, не меньше. Мой последний ракетный удар попал точно в цель: я сказал, что действительно высокоразвитая, а не просто могущественная нация давно озаботилась бы тем фактом, что два процента населения планеты потребляют пятьдесят процентов ее ресурсов, что в мире стремительно вымирают цивилизации, не относящиеся к американской культуре, и так далее и тому подобное. Меня немного занесло… Я добавил, что смерть всего живого – слишком высокая цена за очередную невиданную хрень, призванную сделать жизнь богатых еще удобнее и приятнее.
– Как это он до сих пор нас не выгнал? – подивилась Мэри.
– Еще не вечер. Завтра я его доконаю. Мне теперь ясно, где у него слабое место. Политика – увлекательная игра, но деньги – это святое.
Она прекрасно видела, что Патрик настроен серьезно. Он был так напряжен, что непременно должен был что-нибудь уничтожить, но на сей раз – не самого себя.
– Может, попробуешь не испытывать его терпение хотя бы пару дней? Я только-только разобрала чемоданы, – как можно беззаботнее произнесла она.
– И к тому же так удобно устроилась тут со своим любовником.
– Господи, ты ведь от ревности не страдаешь – сам говорил…
– Я страдаю не от ревности, а от гнева. Это куда фундаментальнее. Сперва утрата пробуждает в человеке гнев, а потом – собственничество.
– До гнева наступает тревожность, – сказала Мэри, чувствуя, что знает об этом не понаслышке. – Как бы то ни было, ты страдаешь от всех трех чувств сразу, просто одно из них обычно преобладает. Это не шопинг, одним гневом тут не обойдешься.
– Ты будешь удивлена, но я сумел.
– Ты предпочитаешь гнев, потому что он не так унизителен.
– Я его не предпочитаю! – заорал Патрик. – Но в итоге все равно получаю только гнев.
– В итоге ты выбираешь его из смежных эмоций.
Томас, разбуженный отцовским криком, заворочался в постели и что-то пробормотал себе под нос.
– Ты уходишь от темы, – уже тише проговорил Патрик. – По вине нашего трехлетнего сына мы в который раз не спим вместе.
– Мы можем спать вместе, – вздохнула Мэри. – Я подвину его на край кровати.
– Я хочу секса с женщиной, а не со вздыхающей кучей смирения и угрызений совести! – прошипел Патрик, изображая шепот.
Томас сел.
– Папа, хватит говорить ерунду! – закричал он. – Мама, хватит злить папу!
Он рухнул обратно на подушку и, довольный собой, заснул. В комнате ненадолго воцарилась тишина, которую первым нарушил Патрик:
– Это не ерунда, между прочим…
– Ох, прекрати, ради бога! – сказала Мэри. – Тебе и его надо переспорить? Ты не слышишь, что он говорит? Он хочет, чтобы мы перестали ссориться, а ты начинаешь ссориться с ним.
– Ну да, – согласился Патрик, которого вдруг одолела тоска. – Пойду лягу в его кровать, хотя непонятно, зачем мы называем это «его кроватью». Пора уже называть вещи своими именами. Кровать моя.
– Ты можешь…
– Нет, не могу, – сказал Патрик и выскочил из спальни.
Он покинул Мэри стремительно, но не успел заразить ее своим чувством покинутости. Она чувствовала облегчение, злость, вину, скорбь. Облачный пейзаж ее эмоциональной жизни был столь переменчив и стремителен, что она невольно восхищалась людьми (порой – не без зависти), которые «утратили связь со своими чувствами». Как им это удавалось? Сейчас такое умение очень бы ей пригодилось.
В спальне была терраса, построенная прямо над эркерным окном гостиной, где она сидела до ужина. Мэри подошла к французским окнам и представила, как распахивает их, любуется звездами, как ее посещает озарение.
Но этому не бывать. Ее тело, слабея, катилось ко сну. Она напоследок глянула в окно и тут же об этом пожалела. Тонкое длинное облако нашло на луну, и Мэри невольно вспомнила фильм «Андалузский пес», где подобным кадром на мгновение прерывалась сцена с опасной бритвой, вскрывающей глазное яблоко. Ее видение – это конец видения. Но что именно ее ослепило – нечто незримое или нечто, на что она не в силах смотреть? Мэри слишком устала, чтобы об этом думать. Мысли казались пустыми угрозами, сон – обломками яви.
Она легла в кровать и укрылась тонким слоем беспокойной дремоты. Вскоре ее разбудил шорох: Патрик прокрался обратно в спальню и вглядывался в темноту, пытаясь понять, спит ли она. Мэри не шелохнулась. В конце концов он улегся по другую сторону от Томаса: тот остался лежать посреди кровати подобно мечу, который в Средние века клали между не состоявшими в браке мужчиной и женщиной. Почему она не потянулась к Патрику? Не легла к нему, сделав с одной стороны кровати ограждение из подушек? Все просто: у нее не осталось к мужу добрых чувств. Мэри впервые смогла представить, как живет одна с детьми, а Патрик – неизвестно где, страдает в одиночестве.
На следующий день ей стало страшно от собственной холодности, но она быстро привыкла.
Холод этот был в ней всегда – прямая противоположность теплоте, которая окружающим казалась столь типичной. И вот теперь Мэри с готовностью приняла его – как отшельник, обнаруживший пещеру. Ей не стоило никакого труда отражать нервные приступы Патрикова обаяния. Скакать туда-сюда под дудку его переменчивых настроений было слишком утомительно. Лучше уж стоять на месте. Он испортит семье отдых, но сперва попытается доказать Мэри, что склоки с Генри – признак его выдающейся порядочности, а отнюдь не раздражительности, с которой он не способен сладить. Нет, она на это не клюнет. К вечеру стало ясно, что договоренность Патрика и Генри оставаться при своих мнениях больше не работает.
– Нам будет трудно беседовать, если ты не прекратишь нападать на любые мои суждения, – без лишних церемоний сказал Генри. – Предлагаю ограничиться разговорами о семье.
– О да, это великолепная тема для мирных и доброжелательных бесед – доказано! – сказал Патрик и коротко, лающе хохотнул.
– Ты прямо как Ясир Арафат, – сказал Генри. – Думаешь, мир и поражение – это одно и то же. Я ведь просто пытаюсь быть гостеприимным хозяином. Ты волен не принимать мое гостеприимство, если оно не годится тебе по идеологическим соображениям. – На предпоследнем слове Генри хихикнул, считая его заведомо смешным, – так эмоционального четырехлетку смешит слово «попа».
– Вот и хорошо. Мы не принимаем, – сказал Патрик.
– Но очень бы хотели, – поспешно добавила Мэри.
– Говори за себя, – буркнул Патрик.
– А я и говорю. Только, в отличие от тебя, пытаюсь еще думать о детях.
– Неужели? Сегодня утром Томас сказал, что Генри – «очень странный дядя», а Роберт так вообще прозвал его Гитлером. Мне кажется, ты и о себе не думаешь – вспомни, как вчера за обедом тебя выгнали из столовой!
На этом все и закончилось. Утром они уехали. Конечно, Мэри ждала, что Патрик будет упрям, горд и деструктивен, но все же не могла простить его за привлечение детей к своей последней ракетной атаке.
Льдогенератор в гостиничном коридоре изрыгнул очередную порцию кубиков – прямо за тонкой фанерной стенкой их спальни. Комариный писк с магистрали сменился низким гудением шершня. Томас, спавший рядом, зашевелился, потом тут же сел (его внутренние позывы всегда мгновенно перерастали в полноценные желания) и сказал:
– Хочу книжку!
Мэри послушно взяла с тумбочки «Ветер в ивах», который они начали еще на острове.
– Помнишь, где мы остановились?
– Крыс говорил Кроту, что он – самая натуральная свинья, – сказал Томас, удивленно округляя глаза. – Но он же крыса!
– Правильно, – засмеялась Мэри.
В сгущающейся тьме уходящего декабрьского дня Крыс и Крот возвращались на Речной берег. Крот только что учуял запах родного дома, и его захлестнула ностальгия. Крыс же спешил дальше, к себе домой, полагая, что Кроту тоже не терпится туда попасть. Наконец Крот не выдержал, расплакался и рассказал Крысу о своей тоске по дому. Мэри заново прочла предложение, на котором они с Томасом остановились вчера вечером:
– «Ничего не говоря, Крыс смотрел прямо перед собой и поглаживал Крота по плечу. Через некоторое время он мрачно пробормотал: „Теперь-то я понимаю! Ну и свиньей же я был! Свинья я, вот что! Самая натуральная свинья!“»
– Ну правда… – начал Томас.
В дверь постучали. Мэри отложила книгу и спросила, кто там.
– Бобби! – крикнул Томас. – Я знал, что это ты, потому что… ну потому что это ведь ты!
Роберт понуро уселся на край кровати, не обращая внимания на аргументацию брата:
– Ужасное место!
– Знаю. Но мы здесь всего на одну ночь. Утром поедем дальше.
– Опять! – застонал Роберт. – С тех пор как Прокурор выгнал нас с того волшебного острова, мы сменили уже три мотеля! С тем же успехом можно было арендовать дом на колесах.
– После завтрака я позвоню Салли и спрошу, нельзя ли пораньше приехать к ним на Лонг-Айленд.
– А я не хочу на Лонг-Айленд, я хочу домой! – не унимался Роберт.
– Крот учуял дом и теперь хочет туда, – сказал Томас в знак согласия с братом.
Было решено, что, если на Лонг-Айленде их не ждут, они скажут папе, что хотят вернуться в Англию.
– И никакой магии большой дороги! – воскликнул Роберт. – Очень прошу!
На Лонг-Айленде никто не подходил к телефону. В конце концов Мэри удалось разыскать подругу в Нью-Йорке.
– Нам пришлось вернуться в город, – сообщила та. – У нас бойлер взорвался и затопил соседей снизу. Те подали на нас в суд, а мы подали в суд на водопроводчиков, которые всего год назад устанавливали нам бойлер. Водопроводчики подали в суд на производителя бойлера за бракованную продукцию. А еще жильцы дома, даром что разъехались на лето по загородным домам, подали в суд на управляющую компанию, потому что воду отключали не на два часа, как положено в таких случаях, а на двое суток, что доставило им, отдыхающим в Тоскане и Нантакете, огромный моральный ущерб.
– Ого! – удивилась Мэри. – Может, надо было просто убрать воду шваброй и купить новый бойлер?
– Это так по-английски! – воскликнула Салли, восхищаясь чудны`м стоицизмом подруги.
За завтраком Мэри объяснила семье, что места для гостей в нью-йоркской квартире Салли почти нет, но та все равно с радостью куда-нибудь их втиснет.
– Я не хочу втискиваться, – сказал Роберт. – Я хочу улететь!
– Мы на самолете, – заявил Томас, расправляя руки-крылья. – И Алабала пробрался в кабину пилота!
– Ой-ой! – испугался Роберт. – Мы лучше подождем следующего рейса.
– А он и на следующий рейс проник, – сказал Томас, сам дивясь находчивости Алабалы.
– Как это он сумел?
Томас покосился в сторону, придумывая объяснение:
– Он катапультировался! Фелан остановил следующий рейс, и Алабала опять сел в самолет!
– Есть еще один маленький нюанс: билеты у нас невозвратные, – вставил Патрик.
– Да мы столько денег потратили на эти мерзкие мотели, что уже давно могли купить новые! – сказал Роберт.
– Интересно, кто его научил так спорить? – спросила Мэри.
– А он разве с кем-то спорит? – ответил Патрик. – По-моему, нас всех уже тошнит от Америки.

16

После перелома Элинор так настойчиво молила Патрика о смерти, что ему пришлось-таки изучить законодательство об эвтаназии и содействии в самоубийстве. Опять, как и в случае с лишением себя наследства, он оказался юристом на службе у капризной матери-сумасбродки. Поначалу казалось, что избавиться от Элинор будет несколько приятнее, чем потерять «Сен-Назер», но вскоре непотребность возложенной на него задачи протаранила частокол прагматизма с напором, достойным яковитских драматургов. Пусть дом престарелых – не самое подходящее место действия для «Трагедии мстителя», однако Патрик явственно чувствовал (как если бы правильную атмосферу задавали катакомбы итальянского замка), что исключительное право на отмщение принадлежит Господу, и пытаться его узурпировать – опасно. Он долго собирался с мыслями, тщательно изучал свои мотивы. Покойники обычно не настолько уперты, чтобы превращаться в привидения просто так, без угрызений совести у живых родственников. Его мать была подобна лавине, преградившей дорогу через горный перевал. Допустим, Патрику удастся расчистить путь, но, если его намерения будут кровожадны, ее призрак навеки поселится в тех местах.
Он решил было не принимать никакого участия в организации ее смерти. Просить сына о такого рода помощи – последний и самый мерзкий трюк, который могла выкинуть женщина, всегда, с самого его рождения считавшая, что именно она нуждается в ободрении и поддержке. А потом Патрик вновь навещал Элинор и понимал: самым жестоким поступком с его стороны будет оставить все как есть. Он пытался подкармливать свой гнев, чтобы и дальше отказывать матери в помощи, но его терзало сострадание. Сострадание терпеть было сложнее, и вскоре собственная мстительность начала казаться ему относительно пустячным грехом.
– Ну давай, сделай себе одолжение, возжажди крови, – бормотал он, набирая номер «Общества сторонников добровольной эвтаназии».
До отъезда в Америку Патрик держал свои изыскания в тайне. Мэри он ничего не рассказывал, потому как обсуждение любой серьезной темы заканчивалось у них ссорой. Джулия тоже была не в курсе: их интрижка вошла в финальную стадию разложения. И потом, в стране, где за содействие в самоубийстве можно сесть на четырнадцать лет, волей-неволей научишься хранить тайны. В газетах то и дело попадались статьи о медсестрах, загремевших в тюрьму за сердобольный укол. Несмотря на многообещающее название, «Общество сторонников добровольной эвтаназии» помочь ему не могло. Они занимались исключительно вопросами легализации эвтаназии. Патрик где-то читал, что Артур Кёстлер и его жена покончили с собой в своем доме на Монпельер-сквер, воспользовавшись пакетами, предоставленными «Выходом». Дама из «Общества сторонников…» ничего не знала об организации под таким названием. Ни на один его вопрос она толком не ответила, поскольку любой ее совет мог быть расценен как «содействие», а оно каралось законом по той же статье о помощи и пособничестве в самоубийстве. Про швейцарскую организацию «Дигнитас» она не слышала и ее контактов не знала. Как ни странно, нужный телефон он получил у оператора справочной службы, для которой закон, по-видимому, был не писан.
Патрик с замиранием сердца набрал швейцарский номер. Спокойный голос, ответивший сперва по-немецки, прекрасно говорил и по-английски и обещал в кратчайшие сроки прислать необходимую информацию. Когда Патрик заговорил о законе, голос ответил, что в данном случае речь идет не об эвтаназии, проводимой врачом, а о самостоятельном ассистированном уходе из жизни. Швейцарский врач выпишет Элинор барбитурат, если убедится, что это оправданная мера и решение принято ею самостоятельно. В ожидании бланков Патрик может получить от матери письменное согласие и справку от врача о состоянии ее здоровья. Патрик уточнил, что Элинор плохо держит ручку и вряд ли сумеет сделать себе инъекцию.
– Подписать бумаги она может?
– С трудом.
– Глотать может?
– С трудом.
– Вероятно, мы сумеем вам помочь.
После звонка в Швейцарию Патрик воспрянул духом. Умение подписать и проглотить – вот ключ от царства, код запуска ракеты. Но вряд ли Элинор еще долго будет способна совершать эти действия. Он с ужасом представил, как драгоценный барбитурат стекает по ее блестящему подбородку. Что же до подписи, она напоминала очертания Альп, похожие на первые попытки Томаса нацарапать что-то на бумаге. Патрик расхаживал взад-вперед по гостиной. Вообще-то, он работал на дому и каждый день, дождавшись, когда Роберт уйдет в школу, а Мэри с Томасом – на прогулку в Холланд-парк, продолжал свои тайные изыскания. Сейчас вся квартира в его распоряжении – не надо изображать бурную и эффективную деятельность, не надо ни с кем любезничать. Вот и славно, особенно если учесть, что он не в состоянии успокоиться. Все твердит и твердит три слова: «Подписать и проглотить, подписать и проглотить», точно попугай на цепи, сидящий в углу душной многолюдной комнаты. В груди росло напряжение, и время от времени Патрику приходилось делать медленный выдох, чтобы прогнать ощущение подступающего обморока. Его взвинченность носила зловещий характер: внутри словно точили ножи. О да, он исполнит желание Элинор. Но хорошо ли, что ему так не терпится это сделать?
Патрик заметил в себе знакомые кровожадные порывы и вовремя встревожился. Правда, в новинку оказалась мечта о стакане барбитурата (впрочем, позже он сам признал, что желание это было с ним всегда). «И мне пора с земли уйти покорно…» – если быстро повторять строку из Китса, получится почти химическое название этого последнего напитка: сземлиуйтин.
– О боже! У вас есть бутылочка сземлиуйтина! Можно мне немного? – вдруг взвизгнул он, дойдя до конца коридора и резко повернувшись, чтобы идти обратно.
Мысли разбегались во все стороны – или нет, они собрались в одном месте и притягивали к себе все остальное. Он представил скромный марш протеста, который начнется в Хэмпстеде, где несколько высокоэтичных личностей захотят добиться запрета на ненужные страдания, и хлынет в сторону Свисс-Коттедж, стремительно увеличиваясь в размерах: вот уже закрылись магазины, рестораны опустели, поезда стоят, на заправках ни души и население Лондона дружно шагает в сторону Уайтхолла, Трафальгарской и Парламентской площадей, проклиная ненужные страдания и требуя сземлиуйтина.
– Почему же собакам и кошкам можно даровать смерть, – завыл он с воображаемой сцены, – а ей… – Усилием воли он заставил себя замолчать. – Да заткнись уже…
И упал на диван.
– Я всего лишь пытаюсь помочь мамуле, – заканючил он новым голосом. – Если честно, у нее давно истек срок годности. Какая там радость бытия! Она даже ящик смотреть не может – почти ослепла. Читать ей вслух тоже бесполезно, только волноваться начинает. Пугается от всяких пустяков, даже от собственных счастливых воспоминаний. Дело плохо, правду вам говорю.
Кто это говорил? И с кем? Патрик чувствовал себя одержимым.
Он сделал медленный выдох. Напряжение зашкаливало. Так и сердечный приступ схлопотать недолго, по ошибке прикончив самого себя вместо матери. Он понимал, что разваливается на куски из-за невыносимой простоты сложившегося положения – сыну предстояло убить мать; однако еще невыносимее была простота ее положения – человек страшился каждой секунды своего бытия. Патрик попробовал на этом остановиться, обдумать то, о чем раньше не мог даже помыслить: опыт Элинор. Он ощутил, как она извивается в постели, моля о смерти всех, кто входит в палату. И вдруг разрыдался – запас уверток и отговорок был исчерпан.
В то утро состязание между местью и состраданием для него закончилось, и Патрик искренне захотел, чтобы все члены его семьи были свободны, включая мать. Он решил еще до отъезда в Америку получить нужную справку от доктора, но обращаться к лечащему врачу Элинор в доме престарелых было бесполезно: тот будто поставил себе целью любой ценой сохранить жизнь пациентам, даже тем, что мечтали о смертельной инъекции. У Патрика был свой семейный врач, доктор Фенелон, но он ничего не знал о состоянии Элинор. Вероисповедание (католицизм) пока не мешало этому сердобольному и умному человеку выписывать эффективные лекарства и своевременно назначать обследования. Патрик привык думать о семейном враче как о взрослом и с некоторым потрясением выслушал рекомендацию доктора Фенелона посетить его курсы этики в Амплфорте – как будто позволил священнику побрызгать лаком-закрепителем на свою подростковую картину мира.
– Я по-прежнему убежден, что самоубийство – грех, – сказал доктор. – Однако я больше не считаю, что людей, которые хотят совершить самоубийство, искушает дьявол – нам теперь известно, что они страдают от болезни под названием «депрессия».
– Послушайте, – сказал Патрик, стараясь как можно незаметнее справиться с шокирующей вестью о том, что дьявол вообще оказался в списке гостей на этой вечеринке, – когда ты не можешь ни говорить, ни двигаться, ни читать и постепенно сходишь с ума, отдавая себе в этом отчет, депрессия – не болезнь, а единственный разумный ответ организма. В подобной ситуации радость – явный признак эндокринной дисфункции, но ее, конечно, проще объяснить сверхъестественным вмешательством.
– Когда у человека депрессия, ему прописывают антидепрессанты, – стоял на своем доктор Фенелон.
– Так она их принимает! Да, Элинор действительно начала ненавидеть жизнь с большим энтузиазмом. Именно на антидепрессантах она впервые попросила меня ее убить.
– Работать с умирающими – большая честь… – начал доктор Фенелон.
– Вряд ли Элинор начнет работать с умирающими, – перебил его Патрик. – Она даже встать не может. А если вы хотели сказать, что это большая честь для вас, то – вы уж меня простите – ее качество жизни волнует меня несколько больше, чем ваше.
– Я хочу сказать, – ответил доктор куда хладнокровнее, чем того заслуживал сарказм Патрика, – что страдание порой преображает личность. Я видел, как люди, перенесшие страшные муки, преодолевали себя и достигали поразительного душевного равновесия, каковое прежде было им недоступно.
– Чтобы достичь душевного равновесия, нужно иметь душу, чувствовать свое «я». И это чувство моя мать скоро утратит.
Доктор Фенелон, понимающе кивнув, откинулся на спинку кожаного кресла. Патрик заметил на полке за его спиной распятие – он и раньше его замечал, но теперь оно словно смеялось над ним. Какая блестящая инверсия славы и страдания! Как это хитрó – превратить нечто достойное естественного отвращения в главный смысл жизни, сделать из него не просто какой-нибудь прозаический повод почаще и поглубже задумываться о своих поступках, а придать ему возвышенное и таинственное значение: Христос, видите ли, искупил грехи людей тем, что две тысячи лет назад оказался по другую сторону закона. Но как это вообще понимать – искупил грехи людей? Меньше греха в мире не стало, это точно. И как жуткая, противоестественная казнь Христа могла способствовать этому искуплению, которого, по мнению Патрика, так и не произошло? Если раньше его лишь удивляло то, сколь малую роль играло христианство в его жизни, то теперь он люто его возненавидел – оно грозило лишить Элинор права на своевременную смерть.
Повспоминав свои школьные годы, доктор Фенелон наконец согласился написать справку о состоянии здоровья Элинор. Зачем нужна эта справка – не его дело, решил он для себя и пообещал через два дня заглянуть в дом престарелых.
Патрик приехал к Элинор, чтобы сообщить ей радостную весть и предупредить о визите врача.
– Хочу… – провыла она, а еще через полчаса закончила: – Швис…сарию.
Он морально подготовился к тому, что будет нетерпим к маминой нетерпеливости – и это нормально.
– Я пытаюсь это устроить, – мягко произнес он.
– Ты… охож… на… моего… ына… – с трудом произнесла Элинор.
– И тому есть разумное объяснение, – кивнул Патрик. – Я – твой сын.
– Нет! – с неожиданной уверенностью в голосе воскликнула она.
Патрик ушел в тревоге: скоро Элинор окончательно выживет из ума и не сможет подписать согласие.
Когда на следующий день Патрик привел доктора Фенелона в зловонную комнату матери, та пребывала в состоянии истерической веселости, которой он прежде за ней не замечал, но прекрасно понял. Элинор решила хорошо себя вести и быть паинькой, чтобы добиться расположения врача. Она смотрела на него с обожанием, ведь он был ее спаситель, ее ангел смерти. Доктор Фенелон попросил Патрика остаться в комнате и переводить ему невнятные ответы Элинор. Он был удивлен ее прекрасными рефлексами, отсутствием пролежней и общим состоянием кожи. Патрик невольно отвернулся, когда врач оголил ее белый живот, – вряд ли ему полагается видеть мать в таком виде, и уж точно у него нет такого желания. Ее бодрый настрой вывел его из себя. Почему она не покажет доктору глубину своего несчастья, которое она тщилась облечь в слова всю неделю? В очередной раз мать его подвела. Он уже представил себе невыносимо жизнеутверждающую справку, которую доктор Фенелон надиктует секретарше по возвращении в клинику. Тем же вечером Патрик составил текст письменного согласия на эвтаназию, но не смог заставить себя вновь увидеться с матерью. Как бы то ни было, справку от доктора Фенелона можно будет получить только после отпуска, и Патрик решил не торопить события до тех пор.
В Америке он старался вообще не думать о ситуации, которая была ему неподвластна, сознавая при этом, что страшная тайна разобщает его с семьей. Бросив пить, он начал стремиться к Зоне-три, привидевшейся ему спьяну во время прогулки по саду Уолтера и Бет. Когда он пытался дать определение этой зоне, то думал о доброте, в основе которой не лежит компенсация или чувство долга. Пусть он не мог толком ее описать, ему было дорого это хрупкое наитие о том, что такое внутреннее благополучие.
В самолете Патрик наконец рассказал Мэри, что происходит. Томас спал, Роберт смотрел кино. Поначалу Мэри только выразила ему свое сочувствие. Она не знала, стоит ли высказывать вслух подозрение: Патрик настолько увлекся осмыслением собственных мотивов, что, возможно, упускает из виду истинные мотивы Элинор. Желание умереть – одно из самых заурядных проявлений жизни, но сама смерть – другое дело. Просьбы Элинор о помощи – отнюдь не предложение избавить детей от обузы, но единственный для нее способ остаться в центре внимания семьи. И действительно ли она сознает, что ей придется убить себя самостоятельно? Мэри почему-то думала, что в воображении Элинор нарисовался отнюдь не стаканчик горьких барбитуратов, а этакий мудрый и добрый доктор с глазами точно горные озера, который в последний раз поцелует ее на ночь и ласково сделает укол. Она была самым большим ребенком из всех, кого Мэри знала, – включая Томаса.
– Она откажется, – наконец сказала Мэри Патрику. – Просто не станет глотать, и все. Ты перевезешь ее в Швейцарию каким-нибудь специальным самолетом, покажешь врачам, получишь рецепт – а она просто откажется.
– Тогда я сам ее убью, – сказал Патрик.
– И сделаешь ей одолжение. Она того и добивается – чтобы ее избавили от необходимости самоубийства.
– Да и ладно, – нетерпеливо вздохнул Патрик. – Жаль только, что придется делать вид, будто я ей верю – верю той единственной фразе, которую ей удается произнести.
– Так она вполне искренне хочет умереть, – сказала Мэри. – Просто вряд ли готова.
Из герметичного мирка наушников Роберт почувствовал, что родители оживленно что-то обсуждают. Он снял наушники и спросил, о чем они говорят.
– Думаем, как помочь бабушке, – ответила Мэри.
Роберт снова надел наушники. Для него Элинор была просто кем-то, кто пока не умер. Родители больше не брали их с Томасом на встречи с бабушкой, полагая, что такие переживания детям ни к чему. Вспоминать стародавнее прошлое, когда он еще был близок с Элинор, становилось все труднее и вряд ли стоило прилагаемых усилий. Порой, когда рядом появлялась вторая бабушка, его равнодушие к первой оказывалось застигнуто врасплох и он вдруг припоминал – на контрасте с тугим узелком эгоизма Кеттл – мягкость Элинор и огромный ноющий кровоподтек ее добрых намерений. Тогда он забывал, как несправедливо она обошлась с его семьей, лишив их «Сен-Назера», и чувствовал, как это несправедливо по отношению к Элинор – быть Элинор, не столько из-за ее тяжелых обстоятельств, сколько потому, что она – это она. Выходит, быть собой – несправедливо для всех, потому что никем другим люди быть не могут. Вообще-то, Роберту и не хотелось становиться кем-то еще, но его ужаснула эта мысль – он не сможет, даже если очень захочет. Он опять снял наушники, как будто именно они его ограничивали. Все равно эта комедия о говорящей собаке, ставшей президентом США, ни капельки не смешная. Роберт включил на экране карту. Их самолет летел над ирландским побережьем где-то к югу от Корка. Если уменьшить масштаб, становились видны Лондон, Париж и Бискайский залив. Еще уменьшить – появлялись Касабланка, Джибути и Варшава. Долго ли будет продолжаться этот информационный пир? Может, покажут, где они находятся относительно Луны? Наконец на экране высветилось то единственное, что могло интересовать пассажиров: 52 минуты до прибытия. Они летели уже семь жирных часов, накачанных сгущающимися часовыми поясами. Скорость; высота; температура; точное время в Нью-Йорке; точное время в Лондоне. Можно узнать все, кроме самого интересного – который час на борту самолета. Часы попросту не справлялись с этими раздутыми, обогащенными минутами. Будь на то воля часов, они бы убрали с экранов все цифры и показывали слово «СЕЙЧАС» до самой посадки, когда можно будет опять нормально отсчитывать время.
Роберту тоже не терпелось приземлиться, очутиться дома, в Лондоне. Теперь, когда «Сен-Назера» у них больше нет, Лондон стал его абсолютным домом. Он слышал про детей, которые врут, будто их родители – какие-нибудь гламурные знаменитости, а не те зануды, с которыми приходится жить. Что-то подобное он проделывал с «Сен-Назером» – притворялся, что это его настоящий дом. После шока утраты он постепенно пришел к расслабляющему осознанию, что его место – среди мокрых рекламных щитов и гигантских платанов родного города. По сравнению со скученностью Нью-Йорка робкие заигрывания Лондона с природой и хаотичная уединенность его улиц казались прямой противоположностью того, для чего нужны города, однако Роберт мечтал поскорее вернуться к черной жиже парковых дорожек, затопленным дождем детским площадкам и лужайкам, усыпанным мертвой листвой, поскорее увидеть в зеркале свою колючую школьную форму, услышать, как хлопнет дверца машины, когда его повезут в школу. Ничто не могло быть экзотичнее глубины этих чувств.
Стюардесса попросила Мэри разбудить Томаса – скоро начнется посадка. Томас проснулся, и Мэри дала ему бутылочку с молоком. Не выпив и половины, он открутил крышку, округлил глаза и заявил:
– Алабала в кабине экипажа! Он хочет посадить самолет!
– Ой-ой, – сказал Роберт. – Плохи наши дела.
– Капитан говорит: «Нет, Алабала, тебе нельзя сажать самолет!» – закричал Томас, хлопая себя по ноге. – «А вот Фелану можно».
– Фелан тоже в кабине?
– Ну да. Он второй пилот.
– Правда? А первый кто?
– Скотт Трейси.
– А-а, так мы на самолете Международной спасательной организации?
– Да. Мы спасаем пентатентон.
– Что такое пентатентон?
– Ну, это такой ежик, и он упал в реку!
– В Темзу?
– Да! Он не умеет плавать, поэтому Гордон Трейси должен спасти его на «Предвестнике бури – четыре».
Томас выпростал руку и повел подлодку сквозь мутные воды Темзы.
Роберт начал насвистывать главную музыкальную тему из «Предвестников бури» и отбивать ритм на подлокотниках.
– Сходишь к ней за подписью? – спросил Патрик.
Мэри кивнула.
– По крайней мере, соберем все бумажки…
– Какие бумажки? – поинтересовался Роберт.
– Не важно, – ответила Мэри. – Смотрите, приземляемся! – воскликнула она, стараясь расцветить поблескивающие поля, забитые машинами дороги и кучки красноватых домиков восторгом, который те вряд ли могли бы вызвать самостоятельно.
Сразу же по приезде они разобрали почту, и из вороха писем достали бланки для «Дигнитас» и справку от доктора Фенелона. Устало растянувшись на черном диване в гостиной, Патрик принялся читать брошюры от «Дигнитас».
– Все, про кого они тут рассказывают, испытывали невыносимую боль либо были полностью парализованы, только одним веком могли пошевелить. Боюсь, как бы Элинор не оказалась для них слишком здорова.
– Давай просто соберем все необходимые документы и посмотрим, что они скажут, – сказала Мэри.
Патрик вручил ей письменное согласие, составленное еще до отъезда в Америку, и Мэри отправилась с ним в дом престарелых. Когда она приехала, все двери в палаты были распахнуты настежь для проветривания. Пока Мэри стояла в коридоре, свекровь была спокойна, но, обнаружив рядом постороннее присутствие, с яростной бессмысленностью уставилась на посетительницу. Когда Мэри сообщила, кто она такая, Элинор схватилась за боковой поручень кровати и, отчаянно забормотав, попыталась сесть – ее словно вырвали из какого-то другого мира, где дела были не так плохи, как на Земле. Мэри вдруг подумала, что начало и конец жизни одинаково ужасны, да и между ними человек сталкивается со множеством ужасов. Неудивительно, что люди всеми силами пытаются об этом забыть.
Спрашивать у Элинор, как у нее дела, и вообще заводить какой-либо разговор не имело смысла, поэтому Мэри просто начала коротко рассказывать о последних событиях. Элинор, казалось, пришла в ужас оттого, что ее вновь поместили в семейную систему координат. Мэри быстро перешла к цели своего визита и предложила зачитать вслух текст согласия.
– Если оно отражает ваше состояние, можете подписать, – сказала она.
Элинор кивнула.
Мэри встала, выглянула в коридор – не идет ли к ним какая-нибудь медсестра – и закрыла дверь. Затем пододвинула стул поближе к койке, просунула письмо через ограждение, положила на него подбородок и начала читать:
За последние несколько лет я пережила несколько инсультов и после каждого все больше и больше разваливалась на куски. Я почти полностью парализована, прикована к постели и едва могу говорить. У меня недержание. Я испытываю непрерывные страдания и ужас, никчемность и обездвиженность пугают меня. У меня нет надежды на выздоровление, и я постепенно скатываюсь в безумие, которое пугает меня больше всего. Я не боюсь смерти, а мечтаю о ней. Другого способа избавиться от ежедневных мук существования для меня просто нет. Прошу Вас, если это возможно – помогите.
С уважением…
– Думаете, это справедливо? – спросила Мэри, с трудом сдерживая слезы.
– Нет… да, – кое-как выдавила Элинор.
– Я хотела сказать – описание годится?
– Да.
Секунду-другую они молча держались за руки. В сухих глазах Элинор читалось что-то похожее на голод.
– Подпишете?
– Пишу, – проговорила Элинор, тяжело сглотнув.
На улице Мэри почувствовала (помимо физического облегчения оттого, что оставила позади вонь мочи, вареной капусты и атмосферу зала ожидания, где все ждали запоздалого поезда смерти) радость: хорошо, что им с Элинор удалось хоть на короткий миг понять друг друга. Когда они держались за руки, Мэри почувствовала не просто ее мольбу, но уверенность. Быть может, она напрасно сомневалась в решении Элинор покончить с жизнью. И все-таки был в ней какой-то фундаментальный изъян – Мэри казалось, что свекровь не может полноценно существовать ни в земном мире, где есть семья, друзья, политика и имущественные вопросы, ни в мире созерцания и духовных практик; она попросту приносила одно в жертву другому. Если Элинор относится к той категории людей, которые перед любой развилкой слышат призывный зов второго пути, она обязана будет ощутить необходимость жить, как только родные создадут ей все условия для самоубийства. Спасение – всегда где-то еще. Внезапно она поймет, что с духовной точки зрения правильней будет жить, учиться терпению, гореть в очистительном пламени страданий и так далее и тому подобное. Если же Элинор начнут навязывать жизнь, тогда она непременно захочет умереть – воссоединиться с источником, перестать быть обузой, встретить Христа на другом конце туннеля, все в таком роде. Поскольку свекровь никогда не относилась к духовному (как и ко всем остальным аспектам жизни) с должной степенью серьезности, оно – духовное – постоянно подвергалось всевозможным метаморфозам, не теряя при этом гипотетически центрального значения.
Мэри вернулась домой, и ей навстречу выбежал Томас. Он обнял ее не без труда – мешала сфера Хобермана, разноцветный сжимающийся и разжимающийся шар-трансформер, который он натянул на голову, будто шипастый шлем. На руках у Томаса были носки, и еще он крутил пропеллер с цветными огоньками, купленный на представлении Китайского государственного цирка в Блэкхите.
– Мы живем на Земле, да, мам?
– Большинство из нас, – ответила Мэри, вспомнив выражение лица свекрови, когда та еще не знала о ее приходе.
– Да, понимаю, – важно произнес Томас. – Все, кроме астронавтов, которые летают в открытом космосе. Они летают, потому что там нет силы тяжести!
– Подписала? – спросил возникший на пороге комнаты Патрик.
– Да. – Мэри отдала ему листок.
Патрик отправил его в Швейцарию вместе с бланками и справкой от доктора Фенелона, а через пару дней позвонил – узнать, чтó в «Дигнитас» думают насчет их случая.
– В данном случае мы, скорее всего, сможем помочь, – был ответ.
Патрик упрямо отказывался иметь дело с эмоциями: пусть паника, радость и печаль трезвонят в дверь – чем открывать, лучше подглядеть за ними в щелку между задернутых штор и сделать вид, что никого нет дома. В этом ему прекрасно помогали хлопоты, внезапно обрушившиеся на его семью. Мэри сообщила Элинор новость и получила в ответ широкую улыбку. Патрик договорился о перелете, который должен был состояться в следующий четверг. Руководству дома престарелых сообщили, что Элинор переезжает, но не сказали куда. Патрик записал ее на прием к цюрихскому врачу.
– Давайте в среду съездим к ней все вместе – попрощаться, – сказал он Мэри.
– Только без Томаса, – ответила она. – Он давно ее не видел, а в последний раз очень расстроился. Роберт хотя бы помнит ее здоровой.
Никто из близких друзей Мэри не смог присмотреть за Томасом в среду днем, и ей пришлось попросить о помощи мать.
– Разумеется, я помогу! – сказала Кеттл, почувствовав, что если и бывает время «издавать подобающие случаю звуки», то это время – сейчас. – Привозите его к обеду! Ампаро приготовит чудесные рыбные палочки, а вы все потом можете прийти на чай – как попрощаетесь с бедняжкой Элинор.
В среду днем Мэри привезла Томаса к Кеттл.
– Вашей мамы нет дома, – сказала Ампаро.
– О… – удивилась Мэри и тут же осеклась: удивляться-то было нечему.
– Она вышла купить пирожных к чаю.
– То есть скоро вернется?
– Сперва пообедает с подругой, но вы не волнуйтесь, я присмотрю за вашим малышом.
Ампаро потянула к Томасу изголодавшиеся по детям, заискивающие руки. Тот видел ее второй раз в жизни, и Мэри было непросто доверить сына чужому человеку – но прежде всего она испытывала смертельную тоску. Никогда, никогда больше она не попросит мать о помощи! Решение казалось одновременно окончательным и давно назревшим – как будто огромная глыба отвалилась от скалы и рухнула в море. Мэри с улыбкой передала сына Ампаро. На всякий случай она не стала его успокаивать – чтобы не создавать лишних поводов для беспокойства.
«Дело есть дело», – подумал Томас и направился прямиком к неработающей кнопке звонка у камина. Ему нравилось залезать на табуреточку, нажимать кнопку, а потом впускать в гостиную того, кто окажется за дверью-камином. Когда Ампаро попрощалась с Мэри и вернулась к Томасу, он уже приветствовал первого гостя.
– Барсук пришел! – объявил Томас.
– Что за барсук? – на всякий случай встревожилась Ампаро.
– Господин Барсук не курит сигарет, – сказал Томас, – потому что от них он становится то меньше, то больше. Он предпочитает сигары!
– Ах, зайка, курить – это плохо, – сказала Ампаро. – Очень вредно.
Томас залез на табуретку и снова нажал кнопку звонка:
– Послушай! Кто-то пришел.
Он спрыгнул на пол и обежал стол по кругу.
– Бегу открывать дверь! – пояснил он, возвращаясь к камину.
– Осторожнее, – сказала Ампаро.
– Пришла леди Пенелопа. Леди Пенелопой будешь ты!
– Поможешь мне пылесосить?
– Конечно, миледи, – ответил он голосом Паркера. – В шляпной коробке вы найдете термос с горячим шоколадом. – Он радостно взвыл и бросился на подушки дивана.
– Ах ты боже мой, я их только поправила! – застонала Ампаро.
– Построй мне домик, – попросил Томас, скидывая подушки на пол. – Построй мне домик!!! – заорал он, когда Ампаро попыталась убрать их на место. Он опустил голову и изо всех сил нахмурился. – Смотри, Ампаро, так я сержусь. Это мое сердитое лицо.
Она не устояла перед его мечтой о доме. Томас залез в пространство, образованное тремя подушками – двумя стенками и крышей, – и проговорил:
– Увы, Беатрис Поттер давным-давно умерла.
– Как жаль, зайчик, как жаль…
Томас надеялся, что родители будут жить очень долго. Хорошо бы сделать их бессмертными. Это слово он узнал из книжки «Древнегреческие мифы для детей». Дионис сделал бессмертной Ариадну, превратив ее в звезду. Это значит, что она будет жить вечно – правда, в виде звезды. Он не хотел, чтобы его родители превращались в звезды. Толку от них все равно никакого – мерцают себе…
– Мерцают себе – пщ-щ, пщ-щ… – пробурчал он.
– Ах ты боже мой, иди с Ампаро в туалет!
Он не понял, с чего это вдруг Ампаро поставила его к унитазу и попыталась стащить с него штаны.
– Не хочу пи-пи, – пробормотал он и вышел из туалета.
Оказалось, с Ампаро невозможно разговаривать – она вообще ничего не понимала. Томас решил отправиться в экспедицию. Она поплелась за ним следом, не переставая причитать.
– Нет, Ампаро, – сказал он, – не ходи за мной!
– Зайка, я не могу оставить тебя одного. Кто-то должен за тобой присматривать.
– Нет! Я сам! – закричал Томас. – Ты меня фрустрируешь!
Ампаро согнулась пополам от смеха:
– Боже мой! Откуда ты столько знаешь?
– Я должен все время говорить, иначе рот забивается кусочками слов, – сказал Томас.
– А сколько тебе лет, зайка?
– Три года. А ты сколько подумала?
– Не меньше пяти. Ты такой взрослый.
– Хмм… – протянул Томас.
Он понял, что избавиться от хвоста не получится, поэтому решил поступить с Ампаро так, как поступали родители, когда пытались с ним совладать.
– Рассказать тебе сказку про Алабалу? – предложил он.
Они вернулись в гостиную, Томас усадил Ампаро в кресло, а сам забрался в пещеру из подушек.
– Давным-давно, – начал он, – Алабала поехал в Калифорнию. Он катался с мамой на машине, и вдруг – землетрясение!
– Надеюсь, твоя сказка хорошо закончится, – сказала Ампаро.
– Нет! – выкрикнул Томас. – Не перебивай!
Она вздохнула, и он начал заново:
– Земля разверзлась, и Калифорния упала в море, что не очень-то удобно, как ты можешь себе представить. Поднялась огромная волна, и Алабала сказал маме: «Можем доплыть до Австралии на доске для серфинга!» Они так и сделали, и Алабале разрешили водить машину. – Томас поразглядывал потолок в поисках вдохновения и сделал вид, что внезапно вспомнил продолжение. – А! Когда они очутились на австралийском пляже, там давал концерт Алан Рейзор!
– Кто такой Алан Рейзор? – недоуменно спросила Ампаро.
– Это композитор. У него куча вертолетов, и скрипок, и труб, и дрелей, и Алабала выступал на его концерте.
– На чем он играл?
– На пылесосе, представляешь?
Вернувшись домой, Кеттл обнаружила в гостиной держащуюся за живот Ампаро – та думала, что ее насмешил пылесос на концерте, но на самом деле истерика случилась с ней по другой причине: Томас полностью перевернул ее представления о том, какими должны быть трехлетние дети.
– Ах ты боже мой, – охала она. – Ну что за мальчик!
Пока две женщины изо всех сил пытались не присматривать за Томасом, он наконец смог побыть один. И решил, что никогда не станет взрослым. Взрослые ужасно выглядят. И потом, если он повзрослеет, что станется с его мамой и папой? Они постареют, как Элинор и Кеттл.
В дверь позвонили, и Томас вскочил на ноги:
– Я открою!
– Домофон слишком высоко, – сказала Кеттл.
– Но я хочу!
Кеттл пропустила его слова мимо ушей и сама нажала кнопку домофона. Томас завизжал.
– Что за крики? – спросила Мэри, входя в квартиру.
– Бабушка не дала мне нажать кнопку! – пожаловался Томас.
– Это не игрушка, – процедила Кеттл.
– Да, но он ребенок и хочет поиграть. Почему бы ему не разрешить? Не сломает же он домофон!
Кеттл хотела было подняться до дочкиной манеры вести беседу и привести какой-нибудь разумный довод, но в конце концов передумала.
– Все я делаю не так! – возмутилась она. – Раз я всегда не права, просто смирись с этим – и не придется тыкать мать в ошибки. Я только пришла, поэтому чай еще не готов. Прибежала прямо с обеда, который не смогла отменить.
– Ну-ну! – засмеялась Мэри. – Мы видели, как ты разглядываешь витрины, пока парковались. Не волнуйся, я больше никогда не попрошу тебя посидеть с детьми.
– Если хотите, я заварю чай, – сказала Ампаро, предоставляя Кеттл возможность побыть с семьей.
– Еще чего! – рявкнула та. – Я пока в состоянии сама налить кипятка в чайник!
– Я веду себя как ребенок? – спросил Томас папу.
– Нет, – ответил Патрик. – Ты и есть ребенок. Только взрослые могут вести себя как дети, и, видит бог, мы вовсю пользуемся этой привилегией.
– Понятно, – с мудрым видом кивнул Томас.
Роберт развалился в кресле. Он был очень подавлен – обе бабушки сидели у него в печенках.
Кеттл вернулась в гостиную и с облегчением опустила поднос на стол.
– Ну как твоя мама? – спросила она Патрика.
– Произнесла всего два слова, – ответил он.
– Что-то осмысленное?
– Более чем: «Делай ничего».
– То есть она не хочет… ехать в Швейцарию? – уточнила Кеттл, сделав упор на кодовой фразе, про которую дети пока ничего не знали.
– Именно так, – кивнул Патрик.
– Надо же… какая неразбериха! – сказала Кеттл.
Мэри почувствовала, что матери стоило больших усилий не использовать любимое слово «разочарование».
– Мы все сейчас имеем право испытывать двойственные чувства, – сказал Патрик. – Мэри с самого начала знала, что так будет. Полагаю, она была менее заинтересована в результате – или просто лучше соображала. Так или иначе, я планирую принять последнюю мамину просьбу всерьез. Буду «делать ничего».
– Делать ничего?! – воскликнул Томас. – Как это? Разве можно делать ничего? Если ты делаешь ничего, значит ты уже что-то делаешь.
Патрик расхохотался, посадил Томаса к себе на колено и поцеловал в макушку.
– Больше я к ней не поеду, – сказал Патрик. – Не из вредности – из благодарности. Элинор сделала всем нам подарок, и мы обязаны его принять.
– Подарок? – переспросила Кеттл. – Мне кажется, ты домысливаешь…
– А что нам еще остается? – беззаботно ответил Патрик. – В каком безрадостном, унылом и плоском мире мы бы жили, если б не умели домысливать! А кроме того, разве это возможно? Все вокруг несет куда больше смысла, чем кажется на первый взгляд.
Кеттл опешила, борясь с несколькими видами негодования одновременно, но Томас быстро нарушил тишину. Он соскочил с папиного колена и забегал вокруг заставленного пирожными и чашками стола, громко выкрикивая:
– Делай ничего! Делай ничего!
Назад: Август 2002 года
Дальше: Подводя итог