Книга: Патрик Мелроуз. Книга 2 (сборник)
Назад: Август 2000 года
Дальше: Август 2002 года

Август 2001 года

6

Днем, слыша эхо горестного собачьего лая с другого конца долины, Патрик представлял себе соседскую овчарку, что бегала туда-сюда по обнесенному тростником двору и не могла выбраться на волю, но теперь, среди ночи, он представил огромное черное пространство, в котором исчезали и растворялись эти звонкие звуки. Переполненный людьми дом лишь усиливал, спрессовывал его одиночество. Пойти было не к кому, кроме как, вероятно (или, скорее, невероятно – а может, все-таки вероятно?), к Джулии, которая спустя год решила вернуться.
Как обычно, от усталости он не мог даже читать, а от волнения – спать. В книжной башне на прикроватной тумбочке нашлось бы чтиво под любое настроение, кроме взвинченного отчаянья, в котором он постоянно пребывал. «Элегантная Вселенная» внушала тревогу. Ему не хотелось читать о криволинейности пространства, когда потолок и так самым причудливым образом менял форму под его изможденным взглядом. Не хотелось думать о потоках нейтрино, проходящих сквозь его плоть: она и так казалась чересчур уязвимой. Патрик взялся было за «Исповедь» Руссо, но быстро забросил: хватало и собственной неотступной мании преследования. Роман в форме дневников одного из участников первого плаванья капитана Кука на Гавайские острова был основан на чересчур дотошных изысканиях и оттого напрочь лишен правдоподобия. Ознакомившись с пространными описаниями однотипных эмблем на казенных сухарях Управления продовольственного снабжения, Патрик изрядно приуныл, но, когда во второй части романа, написанной от лица потомка первого рассказчика, жившего в Плимуте двадцать первого века и отправившегося отдыхать в Гонолулу, начали появляться игривые отсылки к первой, он едва не спятил. За последнее место в стопке сражались два исторических труда: один был посвящен истории солевой промышленности, второй – истории всего мира с 1500 года до нашей эры.
Мэри, как обычно, ушла спать с Томасом, оставив Патрика восхищаться и хандрить. Она была такой любящей и преданной матерью, потому что на собственной шкуре знала, как живется ребенку без родительского внимания. Патрик тоже это знал, и порой ему – как прежнему единственному получателю всей нерастраченной Мэриной любви – приходилось напоминать себе, что он давно уже не ребенок и в доме есть настоящие дети, еще не приученные к ужасам этого мира. Словом, Патрику иногда приходилось разговаривать с собой по-мужски. Но долгожданная зрелость, которую должно было принести родительство, никак не наступала. В окружении детей Патрик все острее чувствовал себя ребенком. Или, скорее, моряком, которому страшно покидать гавань, ведь он знает, что под палубой его эффектной яхты – лишь слабенький и замызганный двухтактный двигатель… Боязно и хочется, боязно и хочется.
Кеттл, мать Мэри, приехала днем и, как водится, сразу нашла повод для конфликта с дочерью.
– Хорошо долетела? – вежливо спросила ее Мэри.
– Ужасно, – ответила Кеттл. – Рядом сидела ужасная женщина, которая невероятно гордилась своей грудью и без конца тыкала ею в лицо младенцу.
– Это называется «грудное вскармливание», мама, – сказала Мэри.
– Спасибо, доченька. Я знаю, все сейчас с этим носятся, но во времена моей молодости мамы пытались беречь фигуру. Умной считалась та женщина, которая вскоре после родов приходила на званый ужин в великолепной форме, будто вовсе никого не рожала, а не та, что выставляла напоказ свою грудь… или выставляла, но не для кормежки.
Как обычно, на тумбочке стоял пузырек с темазепамом. У темазепама, безусловно, был один недостаток – он не работал. Зато с побочными эффектами никаких проблем: потеря памяти, обезвоживание, похмелье, кошмарные ломки – все это не заставило себя ждать. А сон не шел. Патрик глотал таблетки просто для того, чтобы не началась ломка. Он еще помнил предупреждение из прочитанной давным-давно аннотации: не принимать темазепам дольше тридцати дней подряд. Он принимал его каждый вечер на протяжении трех лет, постоянно увеличивая дозу. Он мог бы быть «совершенно счастлив» (как говорят люди, на самом деле имея в виду жуткие страдания в семейном кругу), но все не находил на это времени. Либо у одного из детей близился день рожденья, либо он торчал в суде, уже маясь похмельем, либо еще какое-нибудь громадное важное дело требовало отсутствия галлюцинаций и лишней тревожности. Завтра, к примеру, должна приехать мама. Свекровь и теща окажутся за одним столом – не лучшее время для внесения в обстановку дополнительных ноток психоза.
Однако же Патрик до сих пор с нежностью вспоминал те дни, когда внесение в обстановку дополнительных ноток психоза было его любимым времяпрепровождением. Весь второй год учебы в Оксфорде он провел за созерцанием того, как пульсируют и вертятся цветы. Именно в то лето тревожных экспериментов он познакомился с Джулией. Она была младшей сестрой какого-то зануды с его этажа в Тринити. Патрик – на ранней стадии псилоцибинового прихода – пытался отвертеться от его назойливого приглашения зайти в гости, как вдруг заметил сквозь приоткрытую дверь комнаты сногсшибательную красотку, что сидела на подоконнике и обнимала свои колени. Патрик тут же решил «забежать на чашку чая» и следующие два часа тупо разглядывал чудовищно прекрасную Джулию, ее румяные щечки и темно-синие глаза. Она была в тонкой малиновой футболке, из-под которой выступали крупные соски, и потертых голубых джинсах с прорехами под задним карманом и на правом колене. Он твердо решил соблазнить ее, как только она достигнет нужного возраста, но юная красотка его опередила: в тот же вечер они занялись любовью в замедленно-покадровой съемке (естественно, любовью противозаконной – шестнадцать ей исполнялось на следующей неделе). Они падали в небо, ныряли в кроличьи норы, наблюдали, как стрелки часов крутятся в обратном направлении и убегали от полицейских, которые и не думали их преследовать. Когда они вместе отправились в Грецию, Патрик помогал прятать наркотики в своем любимом тайнике – у нее между ног. Он думал, их ждут неисчислимые приключения, но теперь заикающийся экстаз тех любовных утех казался ему настоящим чудом, недостижимым идеалом свободы из другого мира. С тех пор он больше не испытывал такой спонтанной близости ни с кем, тем более (напоминал он себе снова и снова) в разговоре с повзрослевшей и похолодевшей Джулией, которая приехала к ним погостить. Однако же она здесь, в нескольких шагах от него, побитая жизнью, но все еще красивая. Пойти к ней? Стоит ли рисковать? Стоит ли свеч совместная ретроспектива? Быть может, когда их тела вновь переплетутся, он сможет заново испытать ту легкость и накал страстей? Безумие. Чтобы добраться до ее комнаты, надо пройти мимо бессонного маньяка-наблюдателя Роберта, мимо свирепой Кеттл и мимо Мэри, что парит, подобно стрекозе, над поверхностью сна, дабы в любой миг должным образом отреагировать на малейшие изменения в страданиях своего младенца. Дверь в комнату Джулии громко скребет по полу, и вообще там наверняка сейчас Люси, ее дочь. Патрик, как обычно, был парализован двумя равными по силе противоборствующими стихиями.
Все было как обычно. Это и загоняло в депрессию: он застрял в устаревшей версии самого себя. Днем, играя с детьми, он был очень близок к тому состоянию, которое старательно изображал, – к состоянию отца, играющего с детьми. Но по ночам он либо мучился ностальгией, либо занимался самобичеванием. Его юность унеслась прочь в кроссовках «найк эйр макс» (только юность Кеттл еще носила крылатые сандалии), оставив за собой вихрь пыли и коллекцию поддельного антиквариата. Он пытался припомнить свою юность, но помнил лишь изобилие секса и чувство потенциального величия, на смену которым – теперь, в настоящем – пришло отсутствие секса и чувство растраченного потенциала. Боязно и хочется, боязно и хочется. Может, принять еще двадцать миллиграммов темазепама? Сорок миллиграммов (при условии, что за ужином выпито много красного вина) иногда позволяли погрузиться в сон хотя бы на пару часов. Не в восхитительное забытье, о котором он мечтал, но в потный беспокойный сон вперемешку с кошмарами. Вообще-то, такого сна ему хотелось меньше всего: лучше уж вовсе не спать, чем вновь оказаться прикованным к стулу и смотреть, как пытают твоих детей, орать на истязателей или умолять их остановиться. Еще была диетическая версия, «кошмар-лайт», где он успевал в последний миг ринуться на помощь сыновьям: его тело разрывали пули, расчленяли ревущие автомобили. Если от этих ужасных картин он не просыпался, то еще несколько минут дремал без снов, но почти сразу его будил приступ удушья. Такова была цена короткого медикаментозного сна: дыхание останавливалось, в лобные доли из глубин спинного мозга с воем прикатывала бригада скорой помощи и грубо возвращала его к реальности.
Сны, сами по себе довольно ужасные, почти всегда сопровождались сеансом защитного самокопания. Джонни, его друг и детский психолог по профессии, говорил, что это называется «осознанные сновидения» – когда спящий понимает, что видит сны. От чего же Патрик пытался защитить своих детей? От собственного ощущения вечной пытки, разумеется. После встроенных в сон семинаров, посвященных увиденным снам, он неизменно приходил к подобным разумным выводам.
Патрик действительно был одержим мечтой остановить поток яда, передающегося в его семье из поколения в поколение, но уже чувствовал, что потерпел неудачу. Даже если удастся избавить детей от причин выпавших на его долю страданий, защитить их от последствий вряд ли возможно. Патрик похоронил отца двадцать лет назад и с тех пор почти о нем не вспоминал. На пике своей доброты Дэвид бывал груб, холоден, саркастичен, быстро начинал скучать; в последний миг обязательно поднимал препятствие, чтобы Патрик отбил об него ноги. Патрик был убежден, что никогда не станет плохим отцом, никогда не разведется и не лишит детей наследства. Но им в любом случае придется пережить яростные, бессонные последствия отцовских страхов. Роберт уже унаследовал его полуночные метания, и едва ли это можно объяснить существованием некоего гена полуночных метаний. Патрик помнил, как без конца жаловался на бессонницу в ту пору, когда Роберт копировал все его жесты и интонации. Еще он замечал (со смесью вины, удовлетворения и вины по поводу этого удовлетворения) постепенное смещение в чувствах Роберта к Элинор и ее филантропической жестокости: от сочувствия и верности к ненависти и презрению.
Хоть одно радует: в этом году больше не придется ездить к Пэккерам. Джош три недели не ходил в школу и успел позабыть, что Роберт – его лучший друг. В ту чудную пору пьянящей свободы Патрик с Робертом случайно встретили в Холланд-парке Джилли и узнали, что она разводится с Джимом.
– Бриллиант нашей любви потускнел, – призналась она и тут же ликующе добавила: – Ладно хоть настоящие бриллианты останутся при мне, хо-хо! А слыхали новость? Роджера сажают в тюрьму! Это просто кошмар. Тюрьма, конечно, открытого типа, с шикарными условиями. Но все равно ужас, правда? Поймали его на мошенничестве и уклонении от уплаты налогов. В наше время, ясное дело, все этим занимаются, да не всех ловят. Кристина в шоке – у них же двое детей и все такое. Она теперь даже няню себе позволить не может. Я дала ей совет: «Разводись, это бодрит». Впрочем, я совсем забыла, что больших алиментов ей ждать не приходится… Уж не знаю, бодрит ли развод в том случае, когда у мужа за душой ни гроша. Ох, что я несу, это ужасно, правда? Но надо быть реалистами. Врач прописал мне таблетки, и я теперь тараторю без умолку, остановиться не могу! Вы лучше идите, а то я весь день могу проболтать… Вот ведь странно, еще в прошлом году мы с вами кайфовали в Сен-Тропе, а теперь… разошлись пути-дорожки! Но дети-то у нас остались, правда? Это самое главное. Не забывай, Джош – все еще твой лучший друг! – проорала она в спину уходящему Роберту.
Томас начал осваивать речь. Его первое слово было «свет» и почти сразу за ним – «нет». Все эти этапы заканчивались так быстро, на смену им приходили новые… Теперь и не вспомнить самое начало: когда Томас говорил не затем, чтобы поведать некую историю, а чтобы посмотреть, каково будет выйти из молчания в речь. Удивление постепенно сменялось желаниями. Его больше не удивлял сам факт видения, теперь ему хотелось видеть что-то определенное. Однажды он заметил далеко впереди метлу (все остальные даже не успели разглядеть флуоресцентную куртку дворника). Пылесосы напрасно прятались от него за дверями: желание видеть подарило мальчику рентгеновское зрение. В присутствии Томаса невозможно было надолго остаться при ремне – он требовал его снять, а потом с самым серьезным видом размахивал им из стороны в сторону, изображая гудение некоего аппарата. Когда вся семья выбиралась из Лондона, родители нюхали цветочки и восхищались видами, Роберт искал удобные для лазанья деревья, а Томас – еще не настолько отошедший от природы, чтобы делать из нее культ, – устремлялся прямиком к невидимому шлангу для полива, лежавшему в высокой некошеной траве.
На празднике по случаю его первого дня рождения Томас впервые пережил нападение. Внимание Патрика привлекла внезапная суета в противоположном конце гостиной: Томас неуверенно шагал вдоль стены и катил за собой деревянного кролика на колесиках, как вдруг к нему подскочил задира из его ясельной группы и дернул у него из рук веревку. Томас возмущенно завопил, потом разрыдался. Довольный хулиган зашагал прочь, с грохотом волоча за собой добычу.
Мэри подлетела к сыну и взяла его на руки. Роберт убедился, что брат цел, после чего отправился забирать кролика.
Томас сидел у мамы на коленях. Перестав плакать, он принял задумчивый вид – как будто пытался встроить в свою картину мира новые ощущения, связанные с болью и обидой. Потом он сполз с маминых коленей и встал на ноги.
– Кто этот ужасный мальчик? – спросил Патрик. – Первый раз вижу ребенка с таким зловещим лицом. Прямо какой-то Мао на стероидах.
Не успела Мэри ответить, как к ним подошла мать обидчика.
– Ох, простите, пожалуйста, – сказала она. – Элиот такой воинственный и активный, прямо как его папа. Не хочется подавлять его энергию и душевные порывы.
– Правильно, пусть этим займется пенитенциарная система, – сказал Патрик.
– Нет, пусть он лучше попробует свалить с ног меня! – воскликнул Роберт, отрабатывая в воздухе прием каратэ.
– Давайте не будем делать из кролика слона, – предложил Патрик.
– Элиот, – специальным притворным голосом обратилась к сыну мать, – отдай Томасу его кролика.
– Нет! – прорычал Элиот.
– Ну что с ним поделаешь! – воскликнула мать, умиляясь упорству своего сыночка.
Томас переключил внимание на каминные щипцы и начал шумно доставать их из ведра. Элиот решил, что зря украл кролика, бросил его и устремился к щипцам. Тогда Мэри взяла кролика за веревочку и протянула Томасу, а Элиот стал крутиться возле ведра, не в силах решить, что же лучше отнять. Томас сам протянул ему кролика, но Элиот отказался и с мучительным криком побежал к маме.
– Ты же хотел поиграть с щипцами! – запричитала та.
Патрик надеялся воспитать Томаса мудрее, чем воспитывал маленького Роберта, – хотя бы не внушать ему собственные тревоги и опасения. Препятствия всегда возникают в последний момент, когда их уже не ждешь. Но он так устал. Препятствия всегда возникают… разумеется… так оно и есть… какие-то нелепые попытки поймать собственный хвост… на другом конце долины лает собака… внешний и внутренний мир вгрызаются друг в друга… сон уже так близко… сном забыться, уснуть и видеть сны? Блядь! Патрик сел и додумал начатую мысль. Даже самое осознанное и просвещенное родительство наносит вред. Даже Джонни (на то он и детский психолог) нашел в чем себя обвинить: он создает у детей ложное чувство, будто он действительно их понимает, будто первым разгадывает все их чувства, пока они и сами-то ничего о себе не поняли, будто видит их подсознательные импульсы и желания. Они заключены в паноптикум его сочувствия и жизненного опыта. Он лишил их сокровенного – внутренней жизни. Быть может, самым мудрым и добрым поступком со стороны Патрика было бы разбить семью, столкнуть детей с незатейливой и основательной катастрофой. Рано или поздно всем детям нужно вырываться на свободу. Почему бы сразу не предоставить им этакую стенку для битья, трамплин для прыжка? Фух, нет, надо отдохнуть.
После полуночи Патрик только и думал что о чудесном докторе Земблярове – болгарине, врачевавшем местных деревенщин. По-английски он говорил очень быстро и с акцентом. «В нашей культуре есть только это, – разглагольствовал он, выписывая сложносочиненные рецепты, – la pharmacologie. Живи мы в Pacifique, мы могли бы хотя бы плясать, но современному человеку остается уповать лишь на химические манипуляции. В Болгарии я, к примеру, принимаю de l’apmphetamine. Еду, еду, еду, вижусь с семьей, потом опять еду, еду, еду – и вот я снова в Лакосте». Когда Патрик во время последнего визита робко попросил еще темазепама, доктор Зембляров упрекнул его в излишней скромности: «Mais il faut toujours demander. Я и сам его принимаю – в поездках. Согласно l’administration, мы должны ограничиться тридцатью днями, так что я напишу «одну таблетку вечером, одну ночью». Разумеется, это неправильно, но вам хотя бы не придется часто ко мне ходить. Пропишу, пожалуй, стилнокс, это препарат из другого семейства – снотворные! А еще есть семейство барбитуратов», – добавил он со знающей улыбкой, занося ручку над страницей.
Неудивительно, что Патрик вечно чувствовал себя разбитым и мог лишь урывками посвящать время детям. Сегодня Томас страдал. Новые зубы пробивались сквозь его истерзанные десны, щеки опухли и покраснели, и бедняга отчаянно искал, чем бы отвлечься. Вечером Патрик наконец нашел в себе силы на быструю экскурсию по дому. Первым делом остановились перед розеткой у зеркала. Томас взглянул на нее с тоской и вожделением, а потом быстро запричитал, предупреждая запрет отца: «Нет, нет, нет, нет!» Он сердито тряс головой, возводя между собой и розеткой высокий забор из «нет», но потом все же кинулся к ней, вооружившись импровизированной вилкой из двух мокрых пальчиков. Патрик подхватил его на руки и понес прочь. Томас возмущенно заорал и пару раз больно пнул отца между ног.
– Пойдем-ка посмотрим на стремянку, – охнул Патрик, чувствуя, что обязан предложить взамен поражению электрическим током забаву почти столь же опасную.
Томас узнал слово и успокоился: хлипкая, заляпанная краской алюминиевая стремянка в котельной обладала немалым потенциалом в сфере причинения увечий и смерти. Патрик легонько придерживал сына за талию, пока тот неуклюже карабкался на вершину. Когда его поставили на пол, он пошатнулся, рванул к бойлеру и едва не врезался в него на полном скаку: Патрик подоспел за секунду до столкновения. К тому времени силы его были на исходе. Он уже внес свою лепту в воспитание сына, хватит. Пора отдохнуть от отцовских обязанностей. Он вошел в гостиную, неся на руках извивающегося Томаса.
– Ну как? – спросила Мэри.
– Я без сил, – ответил Патрик.
– Неудивительно: ты ведь провел с ним целых полторы минуты.
Томас устремился к матери и на финише споткнулся. Мэри успела поймать его за секунду до удара головой об пол.
– Не представляю, как ты живешь без няни, – сказала Джулия.
– Не представляю, как бы я жила с няней. Мне всегда хотелось самой заниматься воспитанием детей.
– Да, материнство иногда захватывает человека целиком, – сказала Джулия. – Отмечу, что со мной такого не произошло, но я была так молода, когда родила Люси.
Дабы продемонстрировать, что от жары на этом солнечном юге спятит кто угодно, Кеттл решила принарядиться к обеду: она спустилась в столовую в бирюзовом шелковом жакете и лимонно-желтых льняных брюках. Все остальные домашние, не вылезавшие из грязных маек в потных разводах и просторных штанов, решили оставить ее в покое – пусть побудет жертвой собственных высоких стандартов, раз ей так хочется.
Когда она вошла, Томас закрыл ладонями лицо.
– Ой, какая прелесть! – сказала Кеттл. – Что он делает?
– Прячется.
Томас резко отнял ладошки от лица и с разинутым ртом уставился на окружающих. Патрик отпрянул, делая вид, что глубоко потрясен его внезапным появлением. Для Томаса игра была новая, Патрику же она казалась старой как мир.
– Радует, что сын пока прячется у всех на виду, – сказал он. – С ужасом жду того момента, когда он решит выйти за дверь.
– Раз он нас не видит, значит и мы его не видим, – улыбнулась Мэри.
– Должна сказать, я его понимаю, – сказала Кеттл. – Мне бы тоже хотелось, чтобы все остальные видели мир таким же, каким его вижу я.
– Но ты отдаешь себе отчет, что это не так, – заметила Мэри.
– Не всегда, доченька, – ответила Кеттл.
– А я вот не уверен, что это история об эгоцентричном младенце и воспитанном взрослом, – ударился в теоретизирование Патрик (и напрасно). – Томас понимает, что мы видим мир по-другому, иначе бы не смеялся. Именно смена перспективы его и веселит. Он думает, мы начинаем видеть мир его глазами, когда он закрывает лицо, а стоит ему отнять ладошки, мы возвращаемся в себя.
– Ох, Патрик, вечно ты все усложняешь, – пожаловалась Кеттл. – К чему эти заумные рассуждения? Он просто ребенок, который играет в «ку-ку». Кстати, о прятках… – сказала она тоном человека, забирающего руль у пьяного водителя. – Помню, как мы с твоим папой поехали в Венецию – еще до свадьбы. В те дни от молодежи еще ждали соблюдения приличий, поэтому мы старались не привлекать к себе лишнего внимания. И конечно, первым же делом встретили в аэропорту Синтию и Лудо! Инстинктивно мы стали вести себя подобно Томасу – решили, если мы не будем на них смотреть, они нас не заметят.
– И как, получилось? – спросил Патрик.
– Увы, нет. Они тут же принялись орать наши имена на весь аэропорт, хотя дураку было ясно, что мы не хотим огласки. Впрочем, тактичность никогда не была сильной чертой Лудо. Естественно, нам пришлось охать от радости и издавать все подобающие случаю звуки.
– Но Томас-то хочет, чтобы его нашли. В этом вся соль, – сказала Мэри.
– А я и не говорю, что ситуация точно такая же, – не без раздражения прошипела Кеттл.
– Что такое «подобающие случаю звуки»? – спросил Роберт папу, когда они пошли в столовую.
– Любые звуки, которые издает Кеттл, – ответил тот, отчасти надеясь, что теща его услышит.
Масла в огонь подливала подчеркнутая неприязнь Джулии к Мэри, – впрочем, ее приязнь тоже вряд ли разрядила бы обстановку. Супружеская верность Патрика не подлежала сомнению (или все же подлежала?), вопрос был в другом: сможет ли он продержаться без секса еще хотя бы секунду? По сравнению с буйными аппетитами юности его нынешние желания имели трагический привкус: то были мечты о желаниях, метамечты, потребность иметь потребности. И еще неизвестно, сможет ли он теперь удержать эрекцию (а раньше не мог избавиться от чертова стояка). В то же время его желаниям пришлось стать проще, ограничиться объектом страсти – дабы скрыть свою трагическую природу. Теперь он мечтал не о том, что мог получить, а о былых способностях, которые уже не вернуть. И что он станет делать, если все-таки добьется Джулии? Сошлется на усталость, конечно. На семейные проблемы и заботы. Да, он переживает самый натуральный кризис среднего возраста (смирись и признай, милый, сразу полегчает), но в то же время это не так, ибо кризис среднего возраста – клише, этакий словесный темазепам, призванный усыплять чувства, а его теперешние чувства даже не думают засыпать – в три, блядь, тридцать утра!
Это неприемлемо: урезанные горизонты, подступающий маразм. Нет уж, очки с толстыми линзами, которых требует его теперешнее зрение мистера Магу, он покупать не станет. Какой-то гнусный грибок попал в его кровь и размывает картинку. Если порой у окружающих и складывается впечатление, что разум его по-прежнему остер, то это лишь иллюзия. Его речь подобна пазлу, который он складывал сотни раз и теперь может делать это по памяти. Мозг больше не проводит новых связей. Это в прошлом.
Издалека донесся крик Томаса. Звук был невыносим. Хотелось утешить сына. И еще хотелось, чтобы его, Патрика, утешила Джулия. И чтобы утешившийся Томас утешил Мэри. Чтобы у всех все стало хорошо. Нет, это невыносимо! Патрик откинул одеяло и зашагал взад-вперед по комнате.
Томас быстро успокоился, но его плач запустил в Патрике неуправляемую реакцию. Он пойдет в комнату Джулии. Он вырвется из жалкой каморки своего существования на поле пылающих маков. Патрик медленно отворил дверь, чуть приподнимая ее на петлях, чтобы они не скрипнули, затем осторожно прикрыл, чтобы ручка не щелкнула. Медленно впустил язычок замка в паз. Коридор был заботливо подсвечен ночником. Точнее, был залит светом от края до края, точно тюремный двор. Патрик пошел по нему, бесшумно наступая с пятки на носок, до самого конца – к приоткрытой двери в комнату Люси. Надо было сначала убедиться, что она у себя. Да. Отлично. Он вернулся к комнате Джулии. Сердце колотилось. Он чувствовал себя ужасающе живым. Приникнув к двери, он стал слушать.
Что теперь? Как отреагирует Джулия, если он сейчас войдет в ее комнату? Вызовет полицию? Затащит его в постель, шепча: «Ну где же ты пропадал?» Может, будить ее в четыре утра – не самый разумный и тактичный поступок. Может, лучше дождаться следующего вечера. Ноги начинали мерзнуть – пол, покрытый шестиугольной кафельной плиткой, был ледяной.
– Пап…
Он обернулся и увидел Роберта: бледный и хмурый, он стоял в дверях своей комнаты.
– Привет, – шепнул ему Патрик.
– Что ты здесь делаешь?
– Хороший вопрос. Я услышал плач Томаса… – (что ж, это хотя бы правда), – и решил его проведать.
– Тогда почему стоишь у комнаты Джулии?
– Боялся разбудить Томаса – вдруг он уже заснул, – объяснил Патрик.
Конечно, умного не по годам Роберта такой чушью не проведешь, но и правду ему знать рановато. Через пару лет уже можно будет предложить сыну сигару и сказать: «Да вот, знаешь ли, mezzo del cammin, решил немного встряхнуться – небольшая интрижка должна пойти мне на пользу». Роберт хлопнет его по плечу и скажет: «Понимаю, старик. Удачи и хорошей охоты!» Ну а пока ему всего шесть, и правду от него надо скрывать.
Тут, словно решив подсобить отцу, Томас издал громкий мучительный вопль.
– Ладно, зайду, – сказал Патрик. – Мама и так всю ночь его таскает. – Он стоически улыбнулся Роберту и поцеловал его в лоб. – А ты ложись спать.
Роберт, явно ему не поверив, ушел к себе.
Ночник в захламленной комнате Томаса отбрасывал на пол тусклый оранжевый свет. Патрик кое-как пробрался к постели, куда Мэри каждую ночь перекладывала Томаса из ненавистной кроватки, спихнул на пол десяток мягких игрушек и сел на матрас. Томас вертелся и извивался, пытаясь занять удобное положение. Патрик пристроился рядом на краешке кровати: уснуть в этой селедочной бочке, конечно, не получится, но можно попробовать отключить мысли и немного передохнуть. Если удастся хотя бы погрузиться в дрему, добиться расслабленного сонного состояния без сновидений – это уже хорошо. Надо просто забыть всю эту историю с Джулией. Какую еще историю?
Возможно, Томас вырастет нормальным человеком. О чем еще можно мечтать?
Патрик начал соскальзывать в полумысли… четверть-мысли… все ниже, ниже…
И тут его с размаху пнули в нос. Ноздри и рот заполнил теплый металлический привкус.
– Господи!.. Кажется, у меня кровь из носа течет.
– Бедняжка, – сонно пробормотала Мэри.
– Пойду-ка я лучше к себе, – прошептал он и скатился на пол.
Вернув на место плюшевых телохранителей Томаса, он кое-как поднялся на ноги. Колени болели. Наверно, артрит. Может, сразу переехать в мамин дом престарелых? А что, очень удобно…
Он поплелся по коридору в свою комнату, указательным пальцем зажимая ноздрю. На пижаме алели пятна крови: вот тебе и маковое поле. На часах пять утра, слишком поздно для одной половины жизни и слишком рано для другой. Сон Патрику не светит, это точно. В таком случае можно спуститься на кухню, выпить литр полезного органического кофе и заняться, например, счетами.

7

Кеттл, в темных очках и огромной соломенной шляпе, уже сидела за каменным столиком. Положив вместо закладки посадочный билет, она закрыла биографию королевы Марии, написанную Джеймсом Поупом-Хеннесси, и оставила ее рядом с тарелкой.
– Я будто во сне! – сказал Патрик, подкатывая к столу мать в инвалидном кресле. – Обе наши мамы за одним столом.
– Будто… во сне… – неопределенно откликнулась Элинор.
– Как ты, душенька? – ощетиниваясь равнодушием, спросила ее Кеттл.
– Очень…
Элинор с трудом закончила предложение, но слово «хорошо» прозвучало в ее исполнении так пронзительно, словно она на всех парах мчалась к «плохо» или «странно» и лишь в последний момент увернулась. Широкая улыбка обнажила место стоматологической катастрофы, последствия которой Патрик так часто просил устранить – тщетно, мать до последнего благотворительного вздоха отказывалась тратить деньги на себя. Те жалкие гроши, что оставались у нее после оплаты лечения и проживания в доме престарелых, она копила для Шеймуса – на установку камеры сенсорной депривации. Тем временем сама Элинор твердо решила устроить себе другую депривацию – пищевую. Ее язык угрюмо бродил меж разбитых обломков в поисках хотя бы одного целого зуба и находил болезненные сокровенные местечки, куда пища не должна была попасть ни в коем случае.
– Пойду помогу на кухне, – скорбно произнес Патрик и в похвальном порыве трудолюбия умчался по лужайке – так пловец торопится вынырнуть на поверхность после долгого погружения.
Он отдавал себе отчет, что пытается сбежать не столько от матери, сколько от пагубной смеси тоски и гнева, ощущаемой всякий раз, когда он ее видит или даже думает о ней. Но проект явно был долгосрочный. «На это уйдет не одна жизнь», – мысленно предупреждал он себя приторно-нежным голоском. При одной мысли о предстоящем обеде он испытывал острую необходимость поместить между собой и матерью как можно больше зеленых лужаек, причем в самом буквальном смысле. Утром, когда он приехал за ней в дом престарелых, она уже сидела у окна и держала на коленях сумочку – как будто давным-давно собралась в путь. Прямо с порога она вручила ему карандашную записку, в которой сообщила, что хочет передать «Сен-Назер» фонду как можно скорее, а не после своей смерти. В прошлом году Патрику удалось потянуть время, но получится ли теперь? Элинор хотела «отпустить эту ситуацию» и нуждалась в помощи и «благословении» сына. В тексте явственно чувствовалось влияние Шеймусовой риторики. Наверняка тот уже подготовил особый ритуал – индейский трансовый танец, призванный отпустить все, что должно быть отпущено, узреть гармонию макро- и микрокосмоса, материземли и неба-отца, символического и существующего, а заодно быстро и навсегда очистить священные земли «Сен-Назера» от семейства Мелроуз. Всякий раз, попадая в собачью свару противоречивых эмоций, Патрик краем глаза замечал в себе желание избавиться от долбаной усадьбы. Глядишь, когда-нибудь он сам «отпустит ситуацию», забронирует «уик-энд с целительными барабанами» в «Сен-Назере» и попросит Шеймуса помочь ему навсегда проститься с фамильным гнездом, излечить «трансом» самое детское и сокровенное.
Прячась в оливковой роще, Патрик представил, как распахивает душу перед сборищем неошаманов и неошаманок: «Никогда не думал, что это возможно, но я должен употребить слово „счастье“… Я испытал огромное счастье, вернувшись в дом моего детства, чтобы раз и навсегда отпустить эту тему (одобрительные вздохи и кивки). Было время, когда я недолюбливал и… да, ненавидел Шеймуса, фонд и родную мать, но теперь моя ненависть чудесным образом трансформировалась в благодарность. Говорю это от чистого сердца (тут его голос слегка дрогнет): Шеймус стал для меня не только чудесным наставником и учителем, но и самым настоящим другом (аплодисменты и грохот погремушек)».
Патрик с саркастичной усмешкой выкинул из головы эту дурь и сел на землю спиной к усадьбе, прижавшись к узловатому раздвоенному стволу старой оливы – всю жизнь он прятался здесь, когда хотел подумать. Патрик вынужден был постоянно напоминать себе, что Шеймус – не отъявленный негодяй и мошенник, обманом лишивший старуху ее имущества. Элинор и Шеймус растлили друг друга щедростью своих добрых намерений. Шеймус, возможно, так и творил бы добро, меняя судна в Наване (единственном городе Ирландии, название которого представляет собой палиндром), а Элинор так бы и жила себе на одних сухарях, отдавая весь доход слепым или жертвам пыток или на медицинские исследования. Но так вышло, что они встретились и совместными усилиями возвели монумент предательству и притворству. Вместе они спасут мир. Вместе они станут развивать самосознание человечества, отупляя и без того опасно тупую аудиторию. Своей патологической щедростью Элинор загубила все хорошее, что было в Шеймусе, а тот своими идиотскими представлениями о мире загубил все хорошее, что было в Элинор.
Почему она вообще стала такой добренькой? Патрик чувствовал, что в основе ее чрезмерно амбициозного альтруизма лежит ненависть к собственной матери. Элинор как-то рассказывала ему историю о первом званом ужине, на который ее повезла мама. Дело было в Риме сразу после Второй мировой. Элинор недавно исполнилось пятнадцать, и она только что вернулась домой из пансиона в Швейцарии – на каникулы. Мать, богатая американка и убежденный сноб, развелась с обаятельным распутником и пьянчужкой – отцом Элинор – и вышла замуж за французского герцога Жана де Валансе, отличавшегося низким ростом, скверным нравом и одержимостью всем, что имело отношение к титулам и генеалогии. На разбитой и потрепанной сцене околокоммунистической республики герцог, целиком зависящий от свежеприобретенного промышленного богатства жены, окончательно помешался на собственной родословной. Тем вечером Элинор сидела в огромной маминой «испано-сюизе», припаркованной возле разрушенного бомбардировками дома, неподалеку от сияющих окон усадьбы княгини Колонна. Отчиму нездоровилось, что не помешало ему, нежась в огромной резной кровати эпохи Возрождения (принадлежавшей его роду с тех пор, как месяц назад ее купила Мэри), взять с жены клятву, что в дом княгини она войдет только после герцогини ди Дино – поскольку занимает по отношению к той более высокое положение. Высокое положение, как выяснилось, означало, что Мэри должна опоздать – или дожидаться своего часа за углом, в машине. Рядом с водителем сидел лакей: его периодически посылали к дому княгини проверить, не явилась ли младшая по чину герцогиня. Элинор была робкой и открытой девушкой с идеалистическими взглядами: она бы куда охотнее поболтала с кухаркой, чем с гостями, для которых эта кухарка готовила еду. И все же она сгорала от любопытства, ей не терпелось попасть на свой первый званый ужин.
– Может, все-таки пойдем? Мы ведь даже не итальянцы…
– Жан меня убьет, – ответила мать.
– Что ты, он не может себе это позволить, – сказала Элинор.
Мать окаменела. Элинор сразу выругала себя за такие слова, но все же ощутила и намек на подростковую гордость: в ее картине мира честность занимала более высокое положение, чем этикет! Она выглянула из стеклянной клетки маминого автомобиля на улицу и увидела, что к ним приближается бродяга в бурых лохмотьях. Когда он подошел, Элинор разглядела острые черты его лица, напоминающего череп, и зверский голод в глазах. Он постучал в окно, показал на свой рот, умоляюще воздел руки к небу и снова показал на рот.
Элинор посмотрела на мать. Та глядела прямо перед собой – ждала извинений.
– Давай ему подадим, – предложила Элинор. – Он же умирает от голода!
– Я тоже, – сказала Мэри, так и не взглянув на нищего. – Если эта итальянка не покажется в ближайшее время, я сойду с ума!
Она постучала в стеклянную перегородку и нетерпеливо махнула лакею.
Весь званый ужин Элинор провела в муках своей первой филантропической лихорадки. Отрицание аристократических ценностей вкупе с идеализмом создавали упоительный образ босоногой святой, которая всю жизнь будет помогать людям – кому угодно, лишь бы не родным. Через несколько лет мать ускорила выход дочери на путь самоотречения – умирая от рака, она поддалась откровенной травле со стороны мужа и завещала ему практически все свое состояние. Герцог был глубоко оскорблен первой версией завещания, согласно которому он мог распоряжаться состоянием покойной жены лишь при жизни, а после его смерти все досталось бы падчерицам. Неужели Мэри так плохо о нем думает? Разве может он оставить любимых дочерей без наследства? Разумеется, именно так он и поступил: перед смертью завещал все племяннику. Элинор к тому времени была настолько увлечена духовными поисками, что даже не призналась себе, как глубоко ее потрясла потеря фамильного богатства. Свою обиду она передала Патрику – в идеальном состоянии, точно антикварную вещицу из тех, что Жан скупал в огромных количествах на деньги жены. Если Мэри нравились герцоги, то Элинор отдавала предпочтение молодым знахарям, но суть от этого не изменилась, формула осталась прежней, несмотря на очевидную социальную дегрессию: оставить собственных детей ни с чем ради некоего возвышенного представления о самой себе как о знатной даме или о юродивой – не важно. Элинор завещала новому поколению те части собственного существования, от которых мечтала избавиться – развод, предательство, ненависть к матери, лишение наследства, – пестуя идею о своем вкладе в спасение мира, приход эры Водолея, возвращение к истокам христианства, возрождение шаманизма… Увлечения Элинор с годами претерпевали изменения, но ее роль оставалась неизменной – роль героической, самоотверженной, неунывающей провидицы, гордо и напоказ несущей свое смирение. Она устроила себе психологический апартеид – заморозила по отдельности две части своей личности: отверженную и подающую надежды. На том ужине в Риме она заняла немного денег у знакомых и выскочила на улицу, чтобы спасти жизнь голодающему бродяге. Поблуждав по кварталу, она вдруг осознала, что за шесть лет, минувших после окончания войны, городские улицы еще не в полной мере оправились от потрясения (в отличие от пировавших в особняке гостей). Она невольно осознала, что притягивает к себе взгляды: юная девушка в голубом бальном платье, стоящая средь развалин и крыс с крупной купюрой в руке. Рядом зашевелились тени, и Элинор в страхе припустила к маминому автомобилю.
Пятьдесят пять лет спустя она по-прежнему блуждала в поисках приемлемого способа осуществления своей мечты – стать хорошей. Когда что-то шло не так (а случалось это постоянно), неприятным переживаниям не дозволялось отравлять душу страстного подростка: их отправляли на свалку неприятных переживаний. Тайная черная половина Элинор становилась все подозрительнее и злее, чтобы другая – видимая – половина могла по-прежнему быть легковерной и пылкой. До Шеймуса Элинор сменила множество соратников и каждому поначалу беззаветно доверяла свою судьбу. В какой-то момент каждый из них – на пике сияющего совершенства – получал внезапный отказ, и больше его имя никогда не упоминалось. История умалчивала и о том, чем именно эти люди заслужили немилость Элинор. Болезнь поспособствовала ужасающему слиянию двух ее «я», которые она так усиленно пыталась развести в стороны. Патрику было любопытно, сработает ли схема «доверие – немилость» и на сей раз. Ведь если Шеймус наконец уйдет со сцены, Элинор уничтожит фонд с той же резвостью, с какой его воздвигала. Надо выждать еще хотя бы год – и… Ну вот, он по-прежнему тешит себя надеждой заполучить усадьбу.
Патрик помнил, как бродил по комнатам и садам полудюжины образцово-показательных бабушкиных домов. На его глазах фамильное состояние мирового класса схлопнулось до весьма скромного дохода, который Элинор и тетя Нэнси имели с небольшого наследства, полученного до того, как мать окончательно прогнулась под напором лжи и угроз второго мужа. Кому-то могло показаться, что сестры богаты: у каждой по городскому и загородному дому в престижных районах, можно не работать и вообще ничего не делать – ни ходить за продуктами, ни стирать, ни ухаживать за садом, ни готовить. Однако по сравнению с былым богатством сестры едва сводили концы с концами. Нэнси, до сих пор жившая в Нью-Йорке, прочесывала каталоги международных аукционов в поисках ценных вещиц, которые должны были принадлежать ей. Когда Патрик приехал в гости к тетушке на 69-ю улицу, она, едва предложив ему чашку чая, сразу уткнулась в элегантный черный каталог женевского «Кристис». Внутри была фотография двух свинцовых жардиньерок, украшенных золотыми пчелами, которые только что не жужжали среди цветущих серебряных веточек. Жардиньерки были изготовлены по заказу Наполеона.
– А мы в детстве даже внимания на них не обращали, – с горечью произнесла Нэнси. – Понимаешь? Вокруг было столько красоты, и она просто мокла под дождем на террасе! Полтора миллиона долларов – столько племянничек выручил за мамины цветочные горшки. Разве не обидно, что твоим детям ничего из этого не достанется? – спросила она, водружая на столик очередную партию альбомов и каталогов, дабы соотнести стоимость утраченных вещей с их сентиментальной ценностью.
Два часа подряд она вливала ему в уши яд своего гнева.
– Да ведь это было тридцать лет назад, – время от времени пытался вставить Патрик.
– Так-то оно так, но племянничек до сих пор каждую неделю выставляет на торги мамины вещи, – зарычала Нэнси в попытке оправдать свою одержимость.
Эта непрекращающаяся драма обмана и самообмана вогнала Патрика в чудовищную депрессию. Он помнил всего один по-настоящему счастливый момент: когда Томас в порыве незамысловатой детской любви впервые поприветствовал его, широко раскинув руки ему навстречу. Чуть ранее, утром, они вместе обошли террасу в поисках гекконов: искали их за всеми ставнями. Томас хватал ставню и не успокаивался, покуда отец не снимал крючок. Иногда на стене действительно сидел геккон – он тут же устремлялся к ставне этажом выше, а Томас, удивленно округляя губы, показывал на него пальцем. Геккон теперь напоминал Патрику о том дне, о мгновениях совместной радости. Патрик чуть склонял голову набок, чтобы их с Томасом взгляды поравнялись, и называл все, что встречалось им на пути. «Валериана… камелия… инжирное дерево…» Томас молча слушал, слушал и вдруг воскликнул: «Габли!» Патрик пытался представить себе его картину мира, но тщетно: ему с трудом удавалось разглядеть даже собственную. А ночью его ждал обязательный экспресс-курс истинного отчаянья, лежавшего в основе безвкусных, отрешенных, местами приятных дней. Томас был его антидепрессантом, но эффект быстро улетучивался: поясница не выдерживала нагрузки, и Патрика охватывал страх ранней смерти. А вдруг он умрет раньше, чем дети встанут на ноги или хотя бы будут в состоянии пережить боль утраты? Никаких веских причин верить в свою преждевременную кончину у него не было, просто это самый верный и вопиющий способ предать детей вопреки собственной воле. Томас стал великим символом надежды, не оставив ни капельки остальным.
Слава богу, сегодня приедет Джонни. Патрик, видимо, упустил нечто важное, и друг непременно должен во всем разобраться, пролить свет на ситуацию. Нетрудно понять, что ты болен, гораздо сложнее – почувствовать, что значит быть здоровым.
– Патрик!
За ним пришли. Он слышал, как Джулия зовет его по имени. Может, она придет к нему за оливу и по-быстрому отсосет? Тогда за обедом у него будет легче и светлее на душе. Прекрасная мысль. Ночью он стоял под ее дверью. Боролся со стыдом и безысходностью.
Патрик кое-как встал. Колени ни к черту. Старость и смерть. Рак. Прочь из личного пространства в сумятицу толпы – или прочь из сумятицы личного пространства в незаметно затягивающее болото обязательств перед близкими? Заранее не узнаешь, как именно все пойдет.
– Джулия! Привет, я тут.
– Меня попросили тебя найти, – сказала она, осторожно ступая по неровной земле оливковой рощи. – Ты что, прячешься?
– Не от тебя, – ответил Патрик. – Подойди, присядь на минутку.
Джулия села, и они вместе прижались спинами к раздвоенному стволу.
– Уютненько! – сказала она.
– Я с детства тут прячусь – странно, что до сих пор не просидел в земле яму…
Патрик умолк. Признаться ей? Или не стоит?
– Ночью я стоял под твоей дверью – в четыре утра.
– Что же не вошел?
– А ты была бы рада меня видеть?
– Конечно. – Джулия нагнулась и чмокнула его в губы.
Патрик сразу воодушевился и представил: он, молодой, катается по земле среди острых камней и сухих веток, мужественно хохоча над комарами, впивающимися в его обнаженную плоть.
– Что тебе помешало? – спросила Джулия.
– Роберт. Он вышел в коридор и увидел меня под твоей дверью.
– В следующий раз не стой под дверью.
– А будет следующий раз?
– Почему нет? Тебе одиноко и скучно, мне одиноко и скучно.
– Бог мой, – сказал Патрик, – какая выйдет чудовищная концентрация скуки и одиночества в одной комнате, если мы встретимся.
– А может, у них противоположные заряды и они друг друга нейтрализуют.
– Твоя скука заряжена положительно или отрицательно?
– Положительно. И я абсолютно, положительно одинока.
– Что ж, тогда ты права, – улыбнулся Патрик. – В моей скуке есть что-то очень отрицательное. Надо провести лабораторный эксперимент в контролируемых условиях и посмотреть, чем это закончится: полной нейтрализацией скуки или перегрузкой одиночеством.
– Слушай, я должна вернуть тебя за стол – и как можно скорее, – сказала Джулия. – Иначе все решат, что у нас интрижка.
Они поцеловались. С языками. Патрик и забыл про языки. Он чувствовал себя подростком, который спрятался с подружкой за дерево и учится целоваться. Патрик ожил – чувство было потрясающее, даже мучительное. Вся его затаенная тоска по близости хлынула в руку, которую он положил на живот Джулии.
– Вот только сейчас меня не заводи, – сказала она. – Имей совесть.
Они со стоном поднялись.
– Когда я уходила из-за стола, приехал Шеймус. – Джулия отряхнула юбку от пыли. – Сразу взялся за Кеттл – вводит ее в курс дел.
– А что Кеттл?
– Мне кажется, она прониклась к нему теплыми чувствами – назло тебе и Мэри.
– Конечно. Я не удивлен. Если бы ты не пришла и не выбила меня из колеи, я бы и сам догадался.
Они направились к каменному столу, стараясь не слишком улыбаться и не слишком хмуриться. Патрик явственно ощутил, как возвращается под микроскоп семейного внимания. Мэри ему улыбнулась. Томас радостно раскинул руки. Роберт молча смотрел – умно, пугающе, проницательно. Патрик подхватил Томаса и улыбнулся Мэри, думая: «Можно улыбаться, улыбаться и быть мерзавцем». Потом он сел рядом с Робертом, чувствуя себя как на защите заведомо виновного клиента перед несговорчивым судьей. Роберт все видел и все замечал. Патрик восхищался его умом, но, в отличие от Томаса, который устраивал его депрессии короткое замыкание, Роберт внушал ему мысли о подспудной неизбежности деструктивного влияния родителей на детей – точнее, его деструктивного влияния на собственных детей. И пусть Патрик – любящий отец, пусть он не наделает гнусных ошибок, допущенных его родителями, но он берется за дело с опаской, чем выводит напряжение на новый уровень – и Роберт это чувствует. С Томасом он другой – легче, свободнее, если человек вообще может быть легче и свободнее в условиях тягости и несвободы. Какой кошмар. Надо выспаться, хотя бы раз проспать всю ночь напролет. Патрик налил себе красного вина.
– Рад тебя видеть, Патрик! – сказал Шеймус, потирая ему спину.
Вот бы врезать гаду.
– Шеймус рассказал мне про свои семинары, – сказала Кеттл. – Должна признать, я заинтригована!
– Так запишитесь, – предложил Патрик. – Это единственный шанс увидеть усадьбу в сезон черешни.
– О да! – воскликнул Шеймус. – Черешня здесь особенная, поверьте. Мы даже посвятили этим плодам жизни особый ритуал.
– Какая заумь, – сказал Патрик. – Неужели нельзя рассматривать черешню как плод черешневого дерева? Или она от этого станет менее вкусна?
– Черешня… – молвила Элинор. – Да… нет… – Она поспешно, обеими руками стерла зародившуюся мысль.
– Элинор ее обожает. Вкус потрясающий, правда? – сказал Шеймус, ободряюще стискивая ее ладонь. – Всегда привожу ей в дом престарелых миску свежесобранных ягод.
– В качестве арендной платы, видимо. – Патрик опустошил бокал.
– Нет… – в панике возразила Элинор. – Не плата!..
Патрик сообразил, что расстраивает мать. Выходит, даже сарказм теперь под запретом. Все дороги перекрыты. Он плеснул себе еще вина. Однажды ему придется смириться с потерей, но бороться он будет до последнего – потому что не может иначе. Вот только с чем бороться? Сколько сил он потратил, чтобы оформить мамин каприз в полном соответствии с законом! Она (в упор не видя иронии происходящего) поручила сыну лишить себя наследства, и Патрик послушно исполнил ее волю. Порой ему приходила мысль умышленно внести какую-нибудь ошибку в документы. Он часами просиживал на межъюрисдикционных встречах с нотариусами и адвокатами, обсуждая лучший способ обойти закон из кодекса Наполеона о его, Патрика, обязательной доле в наследстве, вопросы регистрации благотворительных фондов, налогообложения и бухгалтерского учета. После каждой такой встречи план по передаче усадьбы фонду становился все надежнее и вернее. Единственной лазейкой оставался заем в размере рыночной стоимости усадьбы, который Элинор предоставляла фонду, а потом простила бы в завещании, но и эту зацепку она собралась уничтожить. Изначально Патрик заботился только об интересах матери и не тешил себя надеждой, что однажды она захочет воспользоваться лазейкой, но теперь, когда последняя надежда умирала, он осознал, что все это время тайком ее лелеял. Только она и держала его на плаву, на небольшом, но критическом расстоянии от правды. Скоро Патрик потеряет «Сен-Назер», и поделать с этим ничего нельзя. Его мать – дура, начисто лишенная материнского инстинкта, а жена променяла его на Томаса. Ладно хоть верный друг остался… Патрик тихо всхлипнул и налил себе еще вина. Точно, надо напиться и прилюдно обругать Шеймуса. А может, не надо. В конце концов, на дурное поведение нормальный человек тратит даже больше сил, чем на хорошее. И в этом его, нормального человека – не психопата, – главная беда. Все дороги перекрыты.
Вокруг, несомненно, разыгрывался очередной скандал, но Патрик настолько погрузился в свои мысли, что почти ничего не замечал. Если все же вскарабкаться по скользким стенам колодца, что его ждет наверху? Кеттл, отстаивающая воспитательные методы времен королевы Марии, и Шеймус, источающий кельтское обаяние? Патрик окинул взглядом долину – рассадник детских воспоминаний и ассоциаций. Ровно посередине стоял безобразный фермерский дом Модутов – в детстве Патрик часто играл с их придурковатым сыном Марселем. Во дворе по-прежнему росли две огромные акации. Мальчики мастерили копья из бледно-зеленого тростника с берегов местной речушки. Эти копья они метали в птичек, которые всегда умудрялись слететь с ветки за несколько минут до попадания в них снаряда. Когда Патрику было шесть, Марсель пригласил его на ферму – посмотреть, как папа будет обезглавливать курицу. Нет ничего смешнее и интереснее, чем наблюдать за обезглавленной курицей, которая носится кругами по двору в поисках своей головы, пояснил Марсель. Это надо видеть! Мальчики сели в тенечке под акациями и стали ждать. Из коричневатого изрезанного пня под удобным углом торчал старый топор. Марсель заплясал вокруг него, точно индеец с томагавком, снося головы воображаемым врагам. Из далекого курятника донеслось встревоженное кудахтанье. К тому моменту, когда папа Марселя вышел во двор с курицей в руках, беспомощно молотившей крыльями по его громадному брюху, Патрик мысленно встал на ее сторону. Ему захотелось, чтобы именно эта курица смогла убежать. Она явно предчувствовала скорую кончину. Ее распластали на пне, месье Модут замахнулся, ударил топором, и куриная голова покатилась к его ногам. Затем он быстро поставил обезглавленную тушку на землю, огладил по бокам и хлопком отправил в последнюю отчаянную погоню за свободой. Марсель тем временем улюлюкал, гоготал и показывал на курицу пальцем. Рядом лежала куриная голова: она уставилась в небо, а Патрик уставился на ее глаза.
Прикончив четвертый бокал, он обнаружил, что его фантазии приняли оттенок викторианской мелодрамы. В памяти сами собой возникали мрачные сцены, и прекращать это не хотелось. Он представил раздутое тело утопившегося в Темзе Шеймуса. Материнское инвалидное кресло потеряло управление и неслось по тропинке прямо к обрыву на морском побережье Дорсета. Когда мать свалилась с обрыва, Патрик обратил внимание на великолепный фон – как с брошюр Национального фонда. Когда-нибудь он действительно смирится с потерей, примет факты, отпустит ситуацию – а пока можно с чистым сердцем представить, как добавляешь последние штрихи к подделанному завещанию матери и полуголая Джулия, сидя на краешке бюро, поражает тебя затейливостью нижнего белья. А пока можно плеснуть в бокал еще капельку вина.
Сидевший на коленях у мамы Томас потянулся вперед, и Мэри, как всегда моментально разгадав его намерения, подала ему печенье. Он с довольным видом откинулся ей на грудь, в сотый раз убедившись, что любое его желание моментально исполняется. Патрик попробовал отыскать в себе зависть – безуспешно. Малолетний сын будил в нем самые разные нехорошие чувства, однако соперничества среди них не было. Ага, вот в чем фокус: надо постоянно поддерживать в себе высокий уровень презрения к родной матери, чтобы для ревности просто не осталось места. У Томаса будут все опоры, все фундаментальные основы для счастливой жизни, которых, очевидно, не досталось Патрику. Томас вновь подался вперед, что-то вопросительно пролепетал и протянул печенье Джулии. Та взглянула на мокрое обглоданное лакомство, скривила губы и выдала:
– Ф-фу! Нет, спасибо большое.
Патрик вдруг понял, что не сможет заняться любовью с женщиной, которая настолько равнодушна к щедрости его сына. Или сможет? Несмотря на внезапную смену настроения, похоть его по-прежнему была жива, прямо как та обезглавленная курица. Патрик пребывал в состоянии пьяной псевдоотрешенности – то есть на небольшом подъеме, с которого ему предстояло скатиться в болото амнезии и самобичевания. Он осознал, что должен наконец заняться своим физическим и психическим благополучием. Однажды он смирится с потерей, но прежде надо понять, что он к этому готов, – готовность придет сама собой, и ускорить процесс невозможно. Зато можно хотя бы подготовиться к своей готовности. Патрик откинулся на спинку стула и удовлетворенно заключил: до конца месяца его главная и единственная задача – приготовиться быть готовым к душевному благополучию.

8

– Как ты? – спросил Джонни, раскуривая дешевую сигару.
Вспыхнувшая спичка внесла немного цвета в монохромный, озаренный лунным светом пейзаж. После ужина два друга вышли на улицу – покурить и поговорить. Патрик взглянул на серую траву, затем поднял глаза к небу, с которого буйная луна начисто стерла все звезды. Как бы начать? Минувшей ночью ему все-таки удалось абстрагироваться от инцидента с оскорбительным «ф-фу»: он прокрался в спальню Джулии и пробыл там до пяти утра. Сексом он занимался в каком-то спекулятивном тумане, который не рассеялся даже под напором его импульсивности и ненасытности. Патрик настолько увлекся изучением своих чувств, связанных с изменой, что совершенно забыл о чувствах Джулии. Каково это – вновь оказаться внутри женщины, которая (если не считать относительно расплывчатой реальности ее ног, рук и кожи) прежде всего является для него объектом ностальгии? Какое тут «обретенное время»! Да, он оказался боровом у корыта постыдных чувств, но этому состоянию не хватало спонтанной потери чувства времени, свойственной непроизвольной памяти и ассоциативному мышлению. Где неровная мостовая и серебряные ложки его жизни? Если он даже случайным образом на них наткнется, возникнут ли тотчас мосты – те, что странным образом парят сами по себе, не принадлежа ни изначальному, ни его копиям, ни прошлому, ни быстротечному настоящему, но какому-то другому, улучшенному настоящему, победившему линейность времени? У Патрика не было оснований думать, что это произойдет. Он чувствовал, что лишен не только обыкновенной магии обостренного воображения, но даже еще более обыкновенной магии погруженности в собственные физические ощущения. Нет, он не станет ругать себя за недостаточную скрупулезность в получении сексуального удовольствия. Любой секс – проституция, причем для обоих партнеров. Не обязательно в коммерческом смысле, но в более глубинном этимологическом смысле они подменяют собой нечто другое. И пусть порой это делается столь эффективно, что в течение долгих недель или даже месяцев тебе кажется, будто истинный объект желаний и человек, с которым ты оказался в постели, – одно и то же, рано или поздно лежащую в основе модель начнет потихоньку уносить прочь от иллюзорного дома. С Джулией получилось очень странно: она подменяла саму себя двадцатилетней давности, любовницу той славной поры, когда дрейф еще не начался.
– Иногда сигара – это просто сигара, – сказал Джонни, сообразив, что друг не горит желанием отвечать на его вопрос.
– Иногда – это когда? – уточнил Патрик.
– До того, как ты ее зажег. А вот потом она превращается в верный признак фиксации личности на оральной стадии.
– Я бы не стал курить твою сигару, если бы не бросил курить, – сказал Патрик. – Хочу, чтобы ты это понимал.
– Прекрасно понимаю, – кивнул Джонни.
– Детскому психологу по долгу службы приходится выслушивать ответы окружающих на вопрос «как ты?». По идее, я должен ответить, что все хорошо, но с тобой буду честен: все плохо.
– Плохо?
– Жизнь – ужас и хаос. Мой эмоциональный мир обваливается в бессловесность – не только потому, что Томас еще не научился говорить, а Элинор уже разучилась, но и потому, что сам я чувствую внутреннюю беспомощность: все, что мне подвластно, окружено беспредельностью неподвластного. Это примитивное и очень мощное чувство. У меня не осталось дров для костра, чтобы отпугивать диких зверей, – в таком духе. Но больше всего смущает другое: дикие звери – та часть меня, которая сейчас побеждает. Я не могу помешать им уничтожить меня, не уничтожив их, но, уничтожив их, я уничтожу самого себя. И даже это не в полной мере отражает хаос моей жизни, слишком упорядоченно звучит. А жизнь моя скорее похожа на мультяшную кошачью свару: клокочущая чернота, от которой в разные стороны летят восклицательные знаки.
– Похоже, ты прекрасно разобрался, что к чему, – сказал Джонни.
– Это должно быть подспорьем, но ведь я сейчас пытался описать свое полное непонимание происходящего, – стало быть, это помеха.
– Не помеха тому, чтобы рассказывать о хаосе. Помехой оно будет только в том случае, если ты попытаешься свой хаос как-то манифестировать.
– Может, я и хочу его манифестировать – чтобы он принял наконец материальную форму и перестал быть невыносимым состоянием души.
– Уверен, что какую-то материальную форму он иногда принимает.
– Хм…
Патрик изучил все материальные формы своего хаоса: бессонницу, приступы пьянства и обжорства, неотступную мечту об одиночестве, которое заставляло его мечтать о компании, не говоря уже (или стоит сказать? вокруг Джонни звенело мощное гравитационное поле покаяния) о вчерашнем адюльтере.
Патрик вспомнил, что лишь пару часов назад пожалел о содеянном, и начал потихоньку воображать разумную и взрослую беседу с Джулией. Теперь же, на гребне очередной волны алкогольного опьянения, он все больше убеждался, что просто лег в постель с неправильным настроем. Надо это исправить. Непременно.
– Надо это исправить.
– Что – это? – не понял Джонни.
– А, все! – отмахнулся Патрик.
Конечно, он ничего не расскажет Джонни – еще не хватало, чтобы его воспаленный аппетит попал в какой-нибудь патологический контекст или, того хуже, в терапевтическую программу. С другой стороны, что толку в дружбе, если нельзя быть честным? Они с Джонни дружат тридцать лет. Его родители знали родителей Джонни. Сами они все знали друг о друге. Если бы Патрик задумался о самоубийстве, то первым делом спросил бы мнения Джонни. Быть может, удастся перевести разговор с темы его психического здоровья на другую, излюбленную: о том, как время не жалеет их поколение. Они даже придумали название этому феномену – «бегство из Москвы» (у обоих в памяти еще со школы отпечаталась яркая картинка: окровавленные и босые солдаты разбитого наполеоновского войска бредут средь обледеневших трупов лошадей и людей). В прошлом году Джонни из профессионального любопытства сходил на встречу однокурсников, после чего отчитался о посещенном мероприятии Патрику. Капитан футбольной команды скололся. Самый умный и блестящий студент их группы пропадает на госслужбе. Гаррет Уильямс не пришел, потому что лежит в психушке. Самый «преуспевший» однокурсник стал главой коммерческого банка, но, по словам Джонни, у него «полный провал по части искренности». А искренность, считал Джонни, очень важна – ее отсутствие означает, что человек с большой долей вероятности подохнет в придорожной канаве.
– Грустно слышать, что тебе плохо, – сказал Джонни, прежде чем Патрик успел увести его на нейтральную территорию коллективной разочарованности и утраты своего «я».
– Вчера я переспал с Джулией, – признался Патрик.
– Полегчало?
– Скорее, я начал думать, полегчало ли мне. А надо было просто отключить мозг.
– Ага, вот что ты хотел «исправить».
– Точно. Я не знал, стоит ли тебе говорить… Думал, если мы точно выясним, что происходит, мне придется это прекратить.
– Ты уже все для себя выяснил.
– Ну, не все. Я понимаю, что Томас возвращает меня в собственное детство, – с Робертом такого не было. Может быть, аутентичности этому воскрешению придает необходимость окружать мою мать материнской заботой. Как бы то ни было, по ночам я вижу рок, нависший над нашей семьей… И лучше я буду проводить эти ночи с Джулией – вместо первобытного хаоса, который чувствую я, она может предложить мне сравнительно безобидную увядшую молодость.
– Сплошные аллегории – Первобытный Хаос, Увядшая Молодость. Иногда женщина – это просто женщина.
– До того, как ты ее зажег?
– Нет-нет, это было про сигару.
– Если честно, простых ответов не существует. Только ты подумал, что раскусил…
Патрик услышал над правым ухом тонкий комариный писк. Повернулся и выдохнул в том направлении струйку дыма. Писк утих.
– Разумеется, мне бы хотелось получать настоящий, полноценный и полнокровный опыт – особенно сексуальный, – продолжал Патрик, – но, как ты сам заметил, я начинаю скатываться в царство аллегорий, где все представляет собой какой-нибудь известный синдром или конфликт. Помню, как пожаловался врачу на побочный эффект рибавирина. «Ах да, обычное дело», – сказал он с поразительным, но, увы, незаразным спокойствием. Когда же я поведал ему о другой, не самой заурядной побочной реакции, он только отмахнулся и заявил: «Никогда о таком не слышал!» Мне кажется, я пытаюсь следовать его примеру: выработать иммунитет к переживаниям, концентрируясь на самом феномене. Я все думаю: «Это обычное дело», хотя на самом деле испытываю прямо противоположные чувства, происходящее кажется мне непонятным и опасным, не поддающимся контролю.
Патрик ощутил резкий укол.
– Чертовы комары! – воскликнул он, слишком сильно хлопая себя по шее. – Они меня живьем съедят!
– Никогда о таком не слышал, – скептически произнес Джонни.
– Обычное дело! – заверил его Патрик. – Регулярно случается с папуасами. Вопрос лишь в том, кто именно меня съест – комары или я сам.
Джонни утопил невеселый прогноз в тишине.
– Послушай, – затараторил Патрик, подаваясь вперед, – я практически уверен, что все происходящее со мной сейчас в той или иной мере соответствует структуре моего раннего детства. Нынешние полуночные метания наверняка схожи с чувством свободного падения, которое я испытывал в колыбели, – родители, думая спасти меня от превращения в маленького злобного манипулятора, поступали так, как было удобно им, а мои потребности попросту игнорировали. Как ты знаешь, моя мать всю жизнь выкладывает себе дорожку в ад исключительно благими намерениями, а отец, скорее всего, был поборником характерообразующих преимуществ авторитарного воспитания. Как мне узнать это наверняка – и пойдет ли это знание мне на пользу?
– Ну, во-первых, ты не пытаешься убедить Мэри, что Томас не нуждается в ее любви, – а дар убеждения у тебя есть, и, если бы ты не чувствовал никакой связи между нынешними событиями и собственным младенчеством, ты бы наверняка им воспользовался. Правильно считают, что труднее всего восстановить карту первых двух лет жизни человека. Нам остается лишь анализировать текущие проблемы и трудности, с которыми он сталкивается. Например, если пациент совершенно не умеет терпеть и ждать, испытывает постоянный голод, утоление которого приводит к обжорству и унынию, а по ночам не спит из-за приступов ипохондрии…
– Прекрати, прекрати! – заныл Патрик. – Все правда, все про меня!..
– …то это явный намек на определенные методы раннего воспитания, – продолжал Джонни, – которые имеют мало общего с метафизическим миром фантазий, каковой Элинор пытается увековечить своей болтовней о «другой реальности» и «тотемных животных». «Наша личность – это завеса, завешивающая нас от самих себя». Что уж говорить о младенчестве, когда у нас еще нет ни памяти, ни сформированного «я», – там вообще одни сплошные завесы. Даже если потребность в чем-то очень сильна, осознать ее пока некому. Вопрос лишь в том, когда человеку удастся найти и натянуть подходящую ложную личину, маску. Об искренности и речи не идет. Но это не твой случай. Мне кажется, с потерей контроля и свободным падением у тебя все в порядке. Если бы прошлое могло тебя уничтожить, оно бы уже это сделало.
– Не обязательно. Вероятно, оно просто дожидается удобного случая. А времени у прошлого много, хоть отбавляй. Это мое будущее стремительно подходит к концу.
Патрик вылил себе в бокал остатки вина из бутылки.
– И вино.
– Итак, – сказал Джонни, – сегодня ты намерен все «исправить»?
– Да. Совесть моя практически не бунтует. Я не наказываю Мэри этой изменой, просто мне хочется человеческого тепла. Думаю, Мэри бы даже обрадовалась, если б узнала. Такие люди обыкновенно очень переживают, когда не могут дать близким все необходимое.
– А, так ты заботишься о ней, – вставил Джонни.
– Да. Не хочу этим бравировать, но в первую очередь я блюду интересы Мэри. Так она сможет не корить себя за то, что бросила меня на произвол судьбы.
– Всем бы твое великодушие, – сказал Джонни.
– Оно свойственно многим, – ответил Патрик. – По крайней мере, у Мелроузов эти филантропические порывы в крови.
– Я только должен сказать тебе одну вещь. В твоем свободном падении не будет никакого толка, если оно не приведет к какому-нибудь прозрению. Томас сейчас устанавливает отношения привязанности со своими близкими. Если тебе удастся дожить до его трехлетия, не разрушив семью и не загнав Мэри в депрессию, это будет успех. Роберт, мне кажется, уже получил необходимый фундамент. И у него есть потрясающий дар мимикрии, который он использует для проработки всего, что тяготит его разум.
Ответить Патрик не успел: москитная сетка распахнулась и опять захлопнулась. Друзья стали молча смотреть, кто вышел из дома.
– Джулия! – воскликнул Патрик, увидев, как она с шорохом бредет в их сторону по серой траве. – Иди к нам.
– Мы все гадаем, чем вы тут заняты, – сказала Джулия. – Воете на луну или ищете смысл жизни?
– Ни то ни другое, – ответил Патрик. – На луну в долине и так есть кому повыть, а смысл жизни мы нашли давным-давно. Как там? «Шагай гордо и плюй на могилы врагов»?
– Нет-нет, – сказал Джонни. – «Возлюби ближнего твоего, как самого себя».
– Что ж, учитывая, как я люблю самого себя, смысл почти не меняется.
– Ах, милый, – сказала Джулия, кладя руки на плечи Патрику, – неужели ты сам себе худший враг?
– Очень на это надеюсь. Обидно будет узнать, что кто-то достиг на этом поприще бóльших успехов, чем я.
Джонни раздавил потрескивающий, разваливающийся окурок сигары о донышко пепельницы.
– Я, пожалуй, пойду спать, – сказал он. – А вы пока решайте, на чью могилу плюнуть.
– Ини-мини-майни-мо… – принялся считать Патрик.
– Знаешь, поколение Люси говорит не «ухвати за пятку негра», а «ухвати за пятку тигра». Правда, прелесть?
– А «Баю-баю, детки» тоже переиначили? Или колыбель по-прежнему делает «бух»? – спросил Патрик. – Господи, – добавил он, глядя на Джонни, – как тебе, должно быть, трудно: в любых высказываниях окружающих ты слышишь тихий шепоток подсознания.
– На отдыхе я стараюсь его не слышать.
– И как, получается?
– Не особо, – улыбнулся Джонни.
– Все уже спят? – спросил Патрик.
– Все, кроме Кеттл, – ответила Джулия. – Она хотела со мной посекретничать, – кажется, старушка влюбилась в Шеймуса. Последние два дня пьет чай исключительно в его домике.
– Что-о? – переспросил Патрик.
– Она прекратила рассказывать всем о вдовстве королевы Мэри и теперь без конца лепечет о «раскрытии глубинного потенциала».
– Вот козел! Да он и Мэри задумал оставить без наследства! – воскликнул Патрик. – Все-таки придется его убить.
– А не эффективнее будет убить Кеттл до того, как она успела изменить завещание?
– Здравая мысль. Я бы и сам додумался, если б мой разум не застило чувствами.
– Это еще что такое? – встрял Джонни. – Вечер с Макбетами? Почему бы просто не позволить ей раскрыть свой глубинный потенциал?
– Ого, – сказал Патрик, – ты что в последнее время читаешь? Я-то думал, ты реалист, а не идиот с огромным внутренним потенциалом, который видит бескрайние просторы для творчества в каждом пучке полевых цветов. Попади Кеттл в умелые руки какого-нибудь гения психоанализа, она бы стала брать уроки танго в Челтнеме, но Шеймус найдет способ ободрать ее «внутренний потенциал» как липку.
– Потенциал, о котором Кеттл не догадывается – и, между прочим, не она одна, – не имеет никакого отношения к хобби, увлечениям и даже достижениям, – сказал Джонни. – Скорее, он про умение радоваться хоть чему-нибудь.
– А, ты об этом потенциале, – отмахнулся Патрик. – Да, ты прав, нам всем есть над чем поработать.
Джулия незаметно поскребла его ногу кончиками ногтей. Патрик мгновенно ощутил полуэрекцию, которая попыталась занять самое неудобное из возможных положение в складках его нижнего белья. Бороться с одеждой при Джонни не хотелось, и Патрик стал мужественно ждать, когда проблема исчезнет сама собой. Долго ждать не пришлось.
Джонни встал и пожелал друзьям спокойной ночи.
– Крепкого сна, – сказал он и зашагал к дому.
– Боюсь, для крепкого сна кто-то будет слишком занят раскрытием своего внутреннего потенциала, – саркастично произнес Патрик голосом Кеттл.
Как только за Джонни закрылась дверь, Джулия уселась верхом на Патрика и положила руки ему на плечи.
– Он в курсе?
– Да.
– Думаешь, стоило ему рассказывать?
– Он никому не скажет.
– Может быть, а вот нам эта привилегия – никому не говорить – уже не светит. Поразительно, как быстро нас стало волновать, кто что знает. Мы ведь только-только переспали – и уже столкнулись с проблемой знания.
– Это извечная проблема.
– Почему?
– Райский сад помнишь? И яблоко…
– Ой, да брось, при чем здесь это? Я про другое знание.
– Одно без другого не бывает. В отсутствие Бога нам дарована мудрость сплетен – чтобы нас волновало не главное, а кто что знает.
– Вообще-то, меня не волнует, кто что знает. Мне больше интересно, какие чувства мы испытываем друг к другу. Мне кажется, ты все сводишь к знанию, потому что больше ладишь с головой, чем с сердцем. Короче, зря ты сказал про нас Джонни.
– А, ладно, – отмахнулся Патрик. Ему внезапно расхотелось что-либо доказывать или выигрывать спор. – Надо придумать такого супергероя – Аладномена. Он отнюдь не человек решительных действий, как Супермен или Бэтмен, он – вялый и безропотный увалень.
– Между «А» и «ладно» должна быть запятая?
– Только если он соизволит открыть рот, что, поверь, случается нечасто. Например, когда кто-нибудь орет: «А-а! К нам летит метеорит! Планете крышка!», он отвечает: «А, ладно!», с запятой. Но когда его упоминают в речи – во время эпизода этнической чистки или параноидальной шизофрении типа: «Это работа для Аладномена!», – тогда это одно слово.
– А плащ у него есть?
– Да ты что, бог с тобой! Он годами не вылезает из потертых джинсов и растянутой футболки.
– И весь этот огород ты нагородил только затем, чтобы не признавать ошибку – зря ты сказал про нас Джонни.
– Что ж, если тебя это расстроило, значит я действительно был не прав, – кивнул Патрик. – Но когда лучший друг спросил меня, что происходит, я не мог умолчать о самом главном.
– Бедный малыш, ты просто слишком…
– Искренний, – закончил ее мысль Патрик. – В этом моя беда.
– Захватишь свою искренность, когда в следующий раз пойдешь ко мне в спальню? – предложила Джулия, наклоняясь и медленно, сладострастно целуя Патрика в губы.
Он порадовался, что ответа от него не ждут, ибо что тут скажешь? Реплика про искренность была камнем в его огород – намеком на его вчерашнее бездушное и бесплотное присутствие в ее постели? Или она ничего не заметила? Извечная проблема чужой души, которая потемки… Господи, опять! Тебя целуют – наслаждайся. Представь, как получаешь удовольствие. Нет, не представляй – получай! А вообще, кто сказал, что искренность заключается в умении закрывать глаза на рефлексирующую сторону собственного разума? Да, он слишком много думает. Но чего ради он должен это подавлять – ради соответствия чужому клишированному представлению об искренности и вовлеченности?
Джулия отстранилась:
– Ты где витаешь?
– Задумался что-то, – признал Патрик. – Меня сбила с толку твоя просьба захватить с собой в спальню искренность – очень уж ее много. Одному столько не унести.
– Я помогу, – заверила его Джулия.
Они расцепились, встали и пошли к дому, держась за руки – как влюбленные по уши подростки.
Поднявшись на второй этаж, они хотели незаметно проскочить в спальню Джулии, но тут услышали хихиканье из комнаты Люси – и тут же нарастающее шиканье. Мгновенно перевоплотившись из тайных любовников в озабоченных родителей, Патрик и Джулия решительно зашагали по коридору. Джулия легонько постучала в дверь и тут же вошла. В комнате было темно, но полоска света из коридора упала на кровать. Все Люсины плюшевые любимцы – белый кролик, голубоглазый щенок и – удивительное дело! – даже бурундучок, которого она добросовестно жевала с третьего дня рождения, – корчились в разных позах на покрывале, а их место в кровати занял живой мальчик.
– Доченька? – сказала Джулия.
Дети не издали не звука.
– Я знаю, что вы не спите, можете не притворяться. Вас из коридора слышно!
– Ну и что ж, – сказала Люси, резко садясь. – Мы ничего плохого не делали!
– А я разве говорю, что делали?
– Какая любопытная второстепенная линия! – сказал Патрик. – Впрочем, не вижу смысла запрещать им спать вместе, раз они этого хотят.
– Что такое второстепенная линия? – спросил Роберт.
– Ответвление от основной сюжетной линии, отражающее или подчеркивающее суть конфликта.
– А почему тогда наша линия – второстепенная?
– Нет-нет, не второстепенная, вполне самостоятельная.
– Нам столько всего надо было обсудить! – сказала Люси. – До завтра ждать было никак нельзя.
– Вы тоже поэтому не спите? – спросил Роберт. – Вам нужно многое обсудить? Ты поэтому сказал, что наша линия второстепенная?
– Да забудь ты про эти линии! – не выдержал Патрик и попытался запутать Роберта еще больше. – Мы все второстепенны по отношению друг к другу.
– Как Луна, которая вертится вокруг Земли, – сказал Роберт.
– Точно. Все думают, что находятся на Земле, даже если на самом деле живут на чьей-то Луне.
– Но Земля-то вертится вокруг Солнца, – вспомнил Роберт. – Кто тогда на Солнце?
– Солнце необитаемо, – ответил Патрик, радуясь, что они так далеко ушли от основного мотива. – У него одна линия – поддерживать вращение планет вокруг себя.
Роберт явно забеспокоился и хотел спросить еще о чем-то, но Джулия его перебила:
– Давайте на секундочку вернемся на нашу планету, ладно? Вы можете спать вместе, но, Люси, не забывай, что завтра мы едем в «Акваленд». Сразу же засыпайте, поняли?
– А что нам еще делать? – хихикнула Люси. – Чмокаться, что ли?
Они с Робертом громко выразили свое отвращение к этому занятию и рухнули на подушки в вихре рук, ног и дружного хохота.

9

Патрик заказал второй двойной эспрессо и стал наблюдать, как официантка пробирается по залу к барной стойке. Лишь на секунду его посетило приятное видение: она лежит на животе, руками обхватив столик с двух сторон, а он трахает ее сзади. Врожденная порядочность не позволила ему увлечься этой фантазией, ведь он уже вовсю представлял себя с другой девушкой – той, в черном купальнике, что впитывала лучи утреннего солнышка на противоположном конце зала и сидела неподвижно, словно ящерица, со слегка раздвинутыми ногами и закрытыми глазами. Вероятно, ему уже никогда не забыть пристальную серьезность, с какой она разглядывала свою линию бикини. Обычная женщина приберегла бы такой взгляд для зеркала в уборной, но девушка в черном была эталоном эгоцентричности: ведя пальцем по внутренней линии купальника, она приподнимала ткань и сдвигала ее ближе к центру, чтобы купальник как можно меньше мешал достижению ее истинной цели – абсолютной наготы. Толп туристов на променаде Розе, неторопливо шлепающих к своим крошечным пляжным наделам размером с гроб, с тем же успехом могло не существовать: девушка была слишком заворожена своим загаром, талией, эпиляцией, слишком влюблена, чтобы обращать внимание на других. Патрик тоже был в нее влюблен. Надо во что бы то ни стало заполучить эту девицу. Раз уж ему суждено пропасть – а ему, по всей видимости, суждено, – то как же упоительно будет пропасть внутри ее, утонуть в этом озерце самолюбования (если там еще осталось хоть немного места).
О нет, нет, только не это! К столику девушки подошел живой стенд со спортинвентарем, положил пачку красного «Мальборо» и мобильник рядом с ее «Мальборо лайтс» и мобильником, поцеловал ее в губы и сел – если так можно было назвать поигрывание мускулами, в результате которого он очутился на стуле рядом с девушкой. Сердечная боль. Отвращение. Ярость. Патрик бегло окинул взглядом земную твердь своих текущих эмоций и устремился в меланхоличное небо смирения. Конечно, у этой девушки в черном купальнике миллион кавалеров. На самом деле это даже хорошо: невозможен диалог между теми, кто до сих пор убежден, что время на их стороне, и теми, кого время держит в зубах, как Сатурн – своих наполовину сожранных детей. Сожранных. Патрик явственно ощутил тупое проворство богомола, отдирающего куски плоти от все еще живой тли, которую он держит в цепких передних лапах; яростное ковыляние антилопы гну, не желающей отдаваться льву, уверенно повисшему на ее шее. Удар об землю, клубы пыли, агония.
Да, в конце концов, это хорошо, что Девушка-в-бикини занята. Патрику недостает педагогического терпения и особой разновидности тщеславия, которые позволили бы ему питаться молодняком – что куда проще и дешевле. За две недели Джулия успела основательно подсадить его на секс, и именно среди представителей ее траченного временем поколения он вынужден искать любовниц. Разумеется, за вероятным исключением официантки, которая теперь пробиралась через зал к его столику. В профессиональной натянутости ее улыбки было что-то такое, что находило в нем отклик. Или не улыбка находила отклик, а наоборот – обиженно надутые складки других губ, сформированные тугими джинсами? Не плеснуть ли в эспрессо капельку бренди? Сейчас только половина одиннадцатого утра, но на круглых столиках кафе нет-нет да сверкнет запотевший пивной бокал. До конца отпуска – два дня. Можно и подебоширить. Патрик заказал бренди. Так, по крайней мере, официантка скоро вернется. Ему нравилось думать о ней в подобном ключе: ради него она была вынуждена шнырять сквозь толпу туда-сюда, без устали обслуживая его неуклюжую похоть.
Патрик повернулся к морю и тут же ослеп от солнечных бликов. Прикрывая ладонью глаза, он представил, как всех людей на этом утыканном телами белом пляже, сияющих защитными маслами, орудующих мячами и битами, покачивающихся на спокойной воде, читающих на своих лежаках и полотенцах, – всех свирепый ветер снесет и перемелет в тонкую завесу мерцающего песка; коллективный гул их голосов, пронзаемый время от времени отдельными вскриками или громким смехом, наконец утихнет.
Надо скорее бежать к Мэри и детям: спасти их от уничтожения, прикрыть родных распадающимся щитом собственного тела и тем самым подарить им несколько секунд жизни. Он так упорно боролся с ролью отца и мужа, что сам не заметил, как одержал победу в этой борьбе. Лучшее противоядие от переполняющего чувства бессмысленности – переполняющее чувство целеустремленности, с которым дети подходят к самым бессмысленным занятиям вроде заполнения морской водой ямок в песке. До того как Патрику удавалось вырваться из семейного круга, он любил представлять, как превратится в открытое поле внимания или в одинокого наблюдателя, наводящего бинокль на какую-нибудь редкую разновидность прозрения, которого раньше было не видно за роем хлопот и обязательств, мельтешащих перед глазами подобно стае щебечущих без умолку скворцов. В действительности одиночество наделяло его новыми ролями, основанными на чувстве не долга, но голода. Он был то типичным ресторанным вуайеристом, опьяненным похотью, то ходячей счетной машиной, маниакально вычисляющей разницу между имеющимся и желаемым доходом.
Есть на свете хоть одно занятие, которое не наделяет тебя ролью? Можно ли слушать, не становясь слушателем, думать, не становясь мыслителем? Где-то неподалеку должен журчать поток отглагольных существительных, слушанья и думанья, но зловещая аллегоричная особенность его менталитета заключалась в том, чтобы сидеть спиной к сверкающему ручью и тупо смотреть на каменный мир. Даже на корешке его романа с Джулией, казалось, было написано: «Муки адюльтера». Вместо того чтобы повергать его в восторг по поводу собственного безрассудства, эта интрижка вновь и вновь напоминала Патрику, как мало ему осталось. Когда они с Джулией начали спать вместе, он целыми днями лежал в шезлонге у бассейна и чувствовал, что валяется в придорожной канаве, отгоняя голодных крыс, а не собственных очаровательных, требующих внимания сыновей. Его подстрекаемые муками совести приступы ласки по отношению к Мэри были не менее возмутительны, чем бесконечные придирки. Тот запас свободы, который ему дала интрижка с Джулией, вскоре оказался заполнен цементом новой роли. Она его любовница, а он – семьянин. Она будет пытаться его захомутать, а он – оставить ее в отведенном для любовниц месте и сохранить семью. Сложившаяся ситуация уже ясна и прекрасно структурирована: они преследуют прямо противоположные цели. Все держится на обмане – они обманывают Мэри, друг друга и самих себя, сходясь только в одном: сиюминутной плотской жажде. Поразительно, сколько неудобств и разочарований уже связано с этой изменой. Единственный разумный выход из ситуации – прекратить все немедленно и обозвать эту связь курортным романом, не возводя ее на пьедестал связи любовной. Но самое ужасное заключалось в том, что он уже потерял власть над происходящим. Хорошо ему только в постели с Джулией, когда он внутри ее, когда он кончает в нее. Стоять на коленях у кресла, в котором сидит она – с раздвинутыми ногами, – это тоже хорошо. И еще было хорошо в ту ночь, когда за окном гремела гроза, Джулия вскрикивала от каждой молнии, а он сзади… Ну наконец-то бренди, слава тебе господи!
Он улыбнулся официантке. Сказать бы по-французски: «Как насчет того самого, милая?», «Бла-бла-бла, chériе». Нет уж, лучше ограничиться скромным «Повторите, пожалуйста» – это куда безопасней. Да, сейчас он явно не в форме, а почему? Потому что ему нравится в Джулии абсолютно все: ее прокуренное дыхание, вкус ее менструальной крови. Выходит, даже на отвращении сыграть не получится. Она добра, она осторожна, она услужлива и внимательна. Остается лишь ждать, когда сам механизм ситуации смелет их отношения в крошку – а рано или поздно это случится.
– Encore la même chose! – крикнул он официантке, разгружавшей поднос за соседним столиком. И покрутил пальцем над пустым стаканом.
Та кивнула. Она официантка, а он – клиент, ждущий официантку. У каждого своя роль.
Патрик чувствовал приближение fin de saison, царившую на пляжах и в ресторанах усталость, чувство, что пора возвращаться в школу и на работу, а среди местных – радость, что волна туристов и зноя наконец схлынет. Все гости покинули «Сен-Назер». Кеттл уезжала с чувством ликования, зная, что вернется сюда раньше других. Сперва она записалась к Шеймусу на курс «Введение в шаманство», а потом, войдя в нечто вроде потребительского ража, забронировала еще и курс цигуна – его должен был вести длинноволосый азиат, на фотографию которого она демонстративно пялилась всякий раз, когда за ней кто-нибудь наблюдал. Шеймус подарил Кеттл книгу «Сила настоящего», и она держала ее лицом вниз на столике рядом с шезлонгом – не в качестве материала для чтения, разумеется, но в качестве символа подданства той силе, что теперь управляла «Сен-Назером». Она заинтересовалась Шеймусом по очень простой причине: это позволяло максимально насолить дочери и зятю. И заодно чем-то занять время, свободное от критики дочкиных методов воспитания. Мэри научилась исчезать – пропадала куда-то на полдня вместе с детьми. Кеттл поначалу терялась и не знала, чем занять себя в эти периоды вынужденного простоя, но очень скоро решила увлечься деятельностью Трансперсонального фонда. «Сила настоящего» исчезла со столика один-единственный раз, когда с какого-то модного курорта на побережье в гости к ним явилась не замолкавшая ни на секунду Анна Уитлинг, давняя подруга Кеттл, в соломенной шляпе с огромными полями и длинном шелковом шарфике в стиле Айседоры Дункан, опасно свисающем ей под ноги. Полная неспособность Анны слушать других состояла в несчастливом браке с истерической озабоченностью чужим мнением. Когда Томас принялся восторженно рассказывать Мэри о насосе, валявшемся возле бассейна, Анна забеспокоилась: «Что-что? Что он сказал про мой нос? Слишком большой? Если так, я готова под нож». Патрик подивился этому очаровательному эвфемистическому выражению и тут же представил забрызганные кровью журнальные статьи о страхе мужчин перед серьезными отношениями. И серьезным отношением к чему-либо. Надо ли ему серьезно отнестись к собственному браку? А может, к Джулии? Или просто – отнестись серьезно?
Сколько можно чувствовать себя ужасно? И как это прекратить? Есть один очевидный способ взбодриться: украсть у матери-маразматички какую-нибудь картину. Ценных картин в доме осталось всего две – пейзажи Будена с изображением пляжа в Довиле общей стоимостью около двухсот тысяч фунтов. Патрику пришлось ударить себя по губам за неосмотрительное высказывание о том, что уж Будена-то мать завещает ему – «если все пойдет нормально». Три дня назад, жизнерадостно помахав на прощанье Кеттл, он получил от Элинор очередную карандашную записку: бледными, корявыми, вымученными буквами она выразила желание продать Будена, а все деньги отдать Шеймусу на строительство камер сенсорной депривации. Видно, слишком медленно разворачивались события для Кубла-хана бессмысленных миров.
Помнится, в далеком прошлом Патрик не раз думал, что «необходимо оставить Будена в семье», даже испытывал сентиментальные чувства к нагромождениям облаков, атмосфере утраченного, но запечатленного во всех красках мира, к нитям культурно-исторических связей, протянувшимся во все стороны от нормандских берегов. Теперь же картины превратились для него в банкоматы, вмонтированные в стену материнского дома для престарелых. Раз уж ему придется расстаться с «Сен-Назером», то определенную долю упругости его походке придаст осознание, что продажа Будена, лондонской квартиры и готовность переехать в район Квинс-парк позволят его семье вытащить Томаса из кладовки, где он сейчас спит, и обеспечить его нормальной детской комнатой в одном из домов, выстроившихся рядком вдоль автотрассы, в каких-то двух часах езды по пробкам от школы Роберта. Как бы то ни было, меньше всего на свете ему сейчас нужно изображение пляжа на другом конце Франции, ведь он может без труда наслаждаться канцерогенной преисподней лелекского пляжа сквозь янтарную линзу второй порции коньяка. «Море и здесь отлично сливается с небом, так что спасибо, месье Буден, как-нибудь обойдемся», – пробормотал он себе под нос, уже чувствуя легкое опьянение.
Знает ли Шеймус про записку? Может, он сам ее написал? Если просьбу Элинор о прижизненной передаче усадьбы фонду Патрик просто-напросто проигнорирует, то Буден требует более радикальных мер: он его украдет. У Шеймуса наверняка нет письменного свидетельства того, что Элинор решила подарить ему картины, и никакие юридические споры не имеют смысла: это лишь его слово против слова Патрика. К счастью, подпись Элинор после перенесенного инсульта выглядит как неумелая подделка. Патрик был уверен, что судебные дрязги окажутся не по зубам ирландскому шаману, пусть он и победил в конкурсе красоты, на котором единственной судьей была Элинор. Так что, рассудил Патрик, заказывая dernier cognac (с видом человека, у которого есть занятия и получше, чем напиваться вдрызг перед самым обедом), все упирается лишь в то, как снять банкоматы со стены.
Ослепительное солнце на променаде Розе градом раскаленных иголок посыпалось ему на голову. Даже темные очки не спасали от боли в глазах. Похоже, он действительно… кофе и бренди… тихий гул реактивного самолета… «Гуляю на пляжý, на персики гляжу… на, на-на, на-на-на-на-на…» Откуда это? Нажмите «Забрать карту». Как обычно, ничего не происходит. Джерард Мэнли Хопкинс? Патрик заржал как конь.
Сейчас бы сигарку. Надо, очень надо, срочно надо покурить. Когда сигара – это просто сигара? До тех пор, пока тебе ее не очень надо.
Если повезет, вернусь на пляж «Таити» (с ирландским акцентом) аккурат к сифилизованному распятию вина. «Боже, храни Шеймуса», – умильно добавил Патрик и едва не сблевал под невысоким бронзовым фонарем. Каламбуры: верный признак шизоидной личности.
Ага, вот tabac. Красный цилиндр. У-упс. «Pardon, Madame». Что за фишка – почему везде эти толстые, загорелые, морщинистые, увешанные золотом французские тетки с рыжими волосами и пуделями карамельного цвета? Просто всюду! Открываем стеклянный шкафчик. «Celui-là» – показывая на сигары Хойо де Монтерей. Крошечная гильотинка. Чик. А чего-нибудь посерьезней не найдется? «Un vrai guillotine. Non, non, Madame, pas pour les cigars, pour les clients!» Хрясь.
Опять раскаленные иглы. Быстрее к следующей сосне. Может, пропустить еще одну ма-аленькую рюмочку бренди, перед тем как вернуться к семье? Мэри и мальчики, он так сильно их любит – аж до слез.
Патрик зашел в Le Dauphin. Кофе, коньяк, сигара. Сделал неприятные дела с утра – весь день свободен. Он раскурил сигару, и когда густой дым тонкой струйкой потек изо рта, ему показалось, что это некий узор – будто ковер в магазине разворачивают. Итак, Патрик взял Мэри и превратил хорошую женщину в инструмент пыток, странное эхо юной Элинор – всегда недоступной, всегда занятой, всегда утомленной чересчур самоотверженным воплощением очередного благотворительного проекта, к которому Патрик не имел никакого отношения. А добился он этого так: методично отвергал женщин, из которых вышли бы плохие матери (как Элинор), и в итоге взял в жены ту, что стала хорошей матерью и всю свою любовь до капли отдает детям. Он понимал: его одержимость деньгами – лишь материальное проявление эмоциональной обездоленности. Он понял это уже очень давно, но теперь осознание стало особенно четким, и от этого казалось, что он полностью владеет ситуацией. Второй глоток голубого кубинского дыма вырвался в воздух. Патрик был заворожен чувством собственной отрешенности и беспристрастности, словно благодаря некоему инстинктивному опыту он обрел свободу, как морская птица, вспархивающая с утеса за долю секунды до накатившей волны.
Чувство, однако, быстро прошло. На завтрак у него был только апельсиновый сок, и теперь шесть эспрессо и четыре бренди устроили в желудке пьяную потасовку. Да что же это такое? Он ведь бросил курить! Патрик швырнул сигару в сторону канавы. У-упс. «Pardon, Madame». Господи, это опять она – или почти такая же. Он едва не подпалил ее пуделя. Нетрудно представить газетные заголовки… Anglais intoxiqué… incendie de caniche…
Надо позвонить Джулии. Он вполне мог обойтись без нее, покуда знал, что она не может жить без него. Такую сделку заключают все неистовые слабаки в перерывах между постоянным разочарованием и временными утешениями. Как бы мерзко это ни выглядело, ясно, что контракт он все равно подпишет. А пока надо убедиться, что она ждет, скучает, любит и надеется на встречу в понедельник у нее дома.
Ближайший телефонный автомат – зассанный мусорный контейнер без двери – жарился на самом солнцепеке. Голубой пластик обжег Патрику пальцы, пока он набирал номер.
«Сейчас я не могу подойти к телефону, оставьте, пожалуйста, сообщение…»
– Алло? Алло! Это Патрик. Ты что, прячешься за автоответчиком?.. А, ладно, перезвоню завтра. Люблю тебя. – Он чуть не забыл это сказать.
Итак, она не дома. Или дома, лежит в постели с другим и хихикает над робким телефонным посланием Патрика. Если бы ему пришлось что-то сказать миру, он бы сказал вот что: никогда, никогда не заводите ребенка, не обзаведясь прежде надежной любовницей. И не обманывайтесь обещаниями светлого будущего: «вот закончим кормить грудью», «вот начнет он спать всю ночь в своей кроватке», «вот уедет учиться»… Подобно упряжке взбесившихся лошадей, пустые обещания тащат мужчину по острому щебню и гигантским кактусам, а он тем временем молит Бога, чтобы спутанные поводья наконец лопнули. Все кончено, нет в браке счастья – только обязанности и чувство вины. Патрик опустился на ближайшую скамейку: надо перевести дух перед встречей с семьей. Впереди уже показались лазурные хижины и зонтики пляжа «Таити», уходившие в самую толщу его памяти. Впервые он побывал на этом пляже в возрасте Томаса, а в возрасте Роберта получил самые яркие впечатления: морские прогулки на водном велосипеде, который, казалось, вот-вот со скрипом пристанет к африканским берегам; прыжки по песочным замкам, заботливо построенным девчонками-иностранками, приехавшими на летнюю подработку; напитки и мороженое, которые родители разрешили ему заказывать самостоятельно, когда он начал доставать подбородком до деревянного прилавка. Подростком он брал с собой на пляж книги. Ими было очень удобно прикрывать бугор на плавках, когда сквозь спортивные солнцезащитные очки он разглядывал любительниц позагорать топлес. С тех пор пляж «Таити» с каждым годом все убывал и убывал, пока однажды море не проглотило его почти целиком. Патрику было около двадцати, когда муниципалитет завез на пляж тысячи тонн импортной гальки. Каждую Пасху отряды бульдозеров размазывали песок по этой намывной территории, и каждую зиму море вновь его выцарапывало и складывало на дно бухты.
Патрик наклонился, уперся локтями в колени, а подбородком – в ладони. Первоначальное действие кофе и бренди сходило на нет, оставляя за собой лишь обреченную нервную энергичность – как у «блинка», который сделает несколько бодрых прыжков по поверхности воды, а потом неизбежно уйдет на дно. Патрик изнуренно уставился на симулякр «первозданного» пляжа, если так можно было сказать про пляж, на который он ходил купаться в возрасте своих детей. Затем он позволил этому жалкому местечковому эпитету растаять в пустоте и ринулся в глубь геологических эпох – к идеальной тоске настоящего первозданного пляжа с впадинами среди скал, заполняющимися во время приливов, и простыми молекулами, гадающими, чем себя занять на миллиарды лет вперед. Кто-нибудь знает, чем тут можно заниматься – кроме этой бессмысленной толкотни? А в ответ лишь бесконечные ряды пустых лиц (все равно как воскресным вечером спросить у горстки давних приятелей, не посоветует ли кто хороший новый ресторан). Если смотреть с этого первобытного берега на возникновение разумной жизни, оно похоже на картину Жерико «Плот „Медузы“» – зеленоватые призраки тонут в ледяном океане времени.
Так, теперь надо пропустить еще бокальчик – чтобы как-то прийти в себя после хаоса неуемной фантазии. Пропустить бокальчик и поесть. И заняться сексом. Чтобы не потерять связь с реальностью, как сказал бы Шеймус. Надо вернуться в ряды представителей своего вида – в ряды рыгающих на пляже зверей, которым только бритва или воск мешают покрыться превосходным густым мехом; которые расплачиваются ужасными болями в спине за свое претенциозное прямохождение, а сами тайком только и мечтают о том, чтобы опуститься на четвереньки и побегать по песку с визгом и воем, подраться и потрахаться в свое удовольствие. Да, пора возвращаться к реальности. Только забота о лежащей на пляже седовласой старушенции с распухшими лодыжками не позволила Патрику обрушить кулаки на собственную сдавленную грудь и испустить воинственный рев. Забота и, разумеется, нарастающее предчувствие печеночного уныния и полуденного похмелья.
Он кое-как встал и пополз в сторону «Таити», до которого оставалась пара сотен ярдов. Навстречу по гладкому розовому бетону шла полуголая девица с поразительно безупречной грудью и бриллиантом в пупке. Она встретилась с ним взглядом, улыбнулась и вскинула руки – якобы хотела убрать длинные белокурые волосы в рыхлый пучок на затылке, а на самом деле – изобразить, как она будет выглядеть в постели, когда заведет руки за голову. О боже, ну почему жизнь так скверно устроена? Почему он не может просто кинуть ее на горячий капот ближайшей машины и разорвать жалкое бирюзовое подобие купальных трусиков? Она этого хочет, он этого хочет. Ну, он-то точно хочет. А она, вероятно, хочет остаться при своем даре будоражить фантазию гетеросексуальных встречных (и не забываем про наших лесбийских коллег, елейно добавил Патрик), которые штабелями ложились ей под ноги, пока она прогуливалась от своего мерзкого бойфренда к прыткой маленькой машинке и обратно. Она шла мимо, он ковылял вперед. С тем же успехом она могла отрубить ему гениталии и бросить их в песок. Он чувствовал, как кровь течет по его ногам, слышал дерущихся за неожиданную добычу собак. Хотелось сесть, лечь, зарыться в землю. Как мужчина он кончен. Хорошо быть пауком-самцом, которого самка съедает сразу после оплодотворения – а не глодает потихоньку всю жизнь, как это бывает у людей.
Патрик замер на вершине широкой белой лестницы, ведущей к пляжу «Таити». Увидел Роберта, который носился туда-сюда по песку, пытаясь наполнить водой прорытый в песке ров. Томас лежал на руках у матери, сосал палец, крепко стискивал в свободной руке любимую пеленку и наблюдал за Робертом своим странным беспристрастным взглядом. Дети были счастливы, потому что все внимание мамы безраздельно принадлежало им, а он был несчастен, потому что ему безраздельно принадлежало все ее равнодушие. Забудь про первозданный пляж. Выйди на тот, который есть, и стань уже отцом.
– Привет, – сказала Мэри с перманентно усталой улыбкой, в которой не принимали участия ее глаза.
Они принадлежали другому, более суровому миру, где она пыталась пережить бесконечные запросы сыновей и разрушительное осознание того факта, что на многие годы вперед ее нелюдимой душе не светит ни минуты одиночества.
– Привет, – сказал Патрик. – Идем обедать?
– Томас вроде засыпает.
– Ага. – Он опустился на шезлонг. Всегда найдется веский повод не исполнить его желание.
– Смотри! – Роберт показал пальцем на распухшее веко. – Меня комар укусил!
– Не будь слишком строг к комарам, – вздохнул Патрик. – Пищат и жалят только их беременные самки, а человеческие занимаются этим всю жизнь – даже родив нескольких детей.
Зачем он это сказал?! Похоже, сегодня он полон какого-то зоологического женоненавистничества. Если тут кто и пищит, так это он. И уж точно не Мэри. Это он страдает от клокочущего недоверия к женскому полу. Сыновьям вовсе не обязательно разделять его чувства. Надо взять себя в руки. Меньшее, что он может сделать, – это как-то обуздать свою депрессию.
– Простите… Не знаю, зачем я это сморозил… Такая усталость вдруг навалилась. – Он виновато улыбнулся всем вокруг. – Давай-ка я помогу тебе со рвом, – сказал он Роберту и взял второе ведерко.
Они стали ходить туда-сюда, заливая ров морской водой, пока Томас не уснул на руках у мамы.
Назад: Август 2000 года
Дальше: Август 2002 года