Книга: Воспоминания торговцев картинами
Назад: VI. Улица Лаффит
Дальше: VIII. Любители и коллекционеры

VII. Подвальные ужины

Гости моего Подвала. – Аполлинер и Жарри. – Мои «Академические пальмы»

 

Подвал моего магазина на улице Лаффит разделяла надвое перегородка: одна часть, проветриваемая с помощью окошка, была переоборудована в кухню, другая служила столовой. В последней, никак не сообщавшейся с улицей, из-за жары конденсировалась влага.
Ренуар, пришедший как-то вечером на ужин, сказал, беря в руки свою трость, которую он вначале приставил к стене:
– У вас утечка воды?
– Утечка воды? Где же?
– Поглядите на мою трость. Она вся мокрая…
Каким бы ни был он неустроенным, мой Подвал не отпугивал гостей. Я часто слышал разговоры и даже читал в зарубежных газетах о том, что у меня устраивались роскошные трапезы. Как правило, меню состояло из одного блюда, которым я немного гордился, – цыпленка, приправленного карри, – национального блюда острова Реюньон. Впоследствии мне довелось отведать его у своих соотечественников, и я вынужден был признать, что моя репутация в этом отношении несколько преувеличена.
Зато какие гости собирались в Подвале! Их имена: Сезанн, Ренуар, Форен, Дега, Одилон Редон, Леон Дьеркс, Эжен Лотье, и я назвал лишь тех, кого уже нет с нами.
В связи с этим вспоминается такой забавный случай. Одна иностранка услышала, как расхваливал Подвал граф Кесслер, который там ужинал. Эта дама, приехавшая из Германии пожить в Париже, отметила у себя в записной книжке: «Ужин в Подвале Воллара». Она подумала, что речь идет о каком-то ночном заведении.
По правде сказать, Подвал на улице Лаффит порой ничем не уступал монмартрскому кабаре. Так, однажды вечером в числе моих гостей оказалась милая женщина, опубликовавшая недавно сборник стихов. После ужина, не дожидаясь, когда ее об этом попросит какой-нибудь любезный сосед, она поднялась и с чувством прочитала стихотворение, после чего стало ясно, что собравшимся теперь придется выслушать весь сборник, если не произойдет чего-либо непредвиденного. К счастью, такое непредвиденное событие произошло. Пока поэтесса читала стихи, моя кошка, которая, устроившись на шкафу, кормила малыша, стала обнаруживать признаки раздражения. Когда дама в какой-то момент замолчала, животное успокоилось и снова принялось вылизывать своего котенка. Увы, пауза длилась недолго. Но стоило женщине опять раскрыть рот, как кошка, выпустив все свои когти, прыгнула на поэтессу, которая в тот вечер уже больше не декламировала.
Один из гостей заранее попросил меня посадить его рядом с Леоном Дьерксом.
– Я обожаю стихи, – сказал он, – и был бы невероятно счастлив, если бы смог побеседовать с избранником муз!
Когда наша поэтесса умолкла, сосед Дьеркса обратился к поэту с такими словами:
– Никак не могу вспомнить, чьи стихи мы только что слышали: Ламартина или Виктора Гюго…
– А не кажется ли вам, что это был Малларме? – предположил Дьеркс.
– Малларме? Но мне говорили, что его невозможно понять без подготовки. – И человек с гордостью добавил: – Кто бы подумал, что я с первого раза пойму произведения Малларме!
В эту минуту к Дьерксу наклонилась его соседка и произнесла:
– Как это, должно быть, упоительно – любовь поэта… Слушать музыку стихов и одновременно забывать обо всем на свете… О мэтр, помните ли вы первую женщину, в которую были влюблены?..
– Да, это была старая негритянка в зарослях сахарного тростника, – невозмутимо ответил Дьеркс.
В тот вечер я пригласил к себе среди прочих полковника в отставке. Он пришел за несколько минут до начала ужина, чтобы извиниться за то, что не сможет у меня присутствовать, так как здоровье жены внушало ему серьезные опасения. Я счел своим долгом проявить некоторую настойчивость, и в конце концов он решил остаться.
Рядом с человеком, которому не давали покоя грустные мысли, надо было посадить веселую женщину. На ужин как раз явилась очень молодая и бойкая дама. Она-то и составила пару опечаленному супругу.
За супом полковник хранил молчание. Но после первого блюда он, похоже, заинтересовался своей соседкой, а за десертом уже вовсю ухаживал за ней. Неподалеку от женщины сидел один из ее друзей, фамилия его звучала как обычное имя, и мнимая непринужденность, с какой дама обращалась к нему, ввела полковника в заблуждение; он вообразил, что этот человек ее супруг. Каких только знаков внимания не оказывал он ему! Когда все вышли из-за стола, полковник подошел к нему и стал всячески демонстрировать свои чувства, даже настойчиво звал его к себе, предлагая принять участие в открытии охоты. Собеседник вежливо его благодарил. И тогда любезный полковник сказал даме:
– Кажется, я покорил вашего мужа.
– Вы знакомы с моим мужем?
– Я только что разговаривал с ним. Очаровательный человек.
– Но мой муж находится в Марселе. Завтра я еду к нему поездом.
И сконфуженный полковник пробормотал:
– Мне, однако, пора вернуться к несчастной жене!
Я всегда ценил преимущества женатого человека. Когда вам предлагают то, что вам не по душе, к вашим услугам прекрасная отговорка: «Моя жена этого не хочет…» На сей раз, так сказать, впустую потратив весь свой порох, полковник мог удалиться под вполне благовидным предлогом, сославшись на то, что дома его ждет жена. Должен заметить, что это была последняя услуга, которую она ему оказала; вскоре образцовый супруг овдовел. На свою беду, впрочем, – ведь теперь не осталось никого, кто бы мог его сдерживать, – старый вояка стал вести себя как юноша и скоро впал в детство.
Хотя Подвал отнюдь не был местом общедоступным, случалось, когда кто-нибудь обращался ко мне с просьбой представить его такому-то господину или такой-то даме, я отвечал: «Право, не знаю, кто их привел сюда… Никак не могу вспомнить фамилию, которую мне называли…» Впрочем, одно имя прочно врезалось мне в память: речь идет о сестре Мари-Луизе, которую я не без гордости представлял своим гостям. В один прекрасный день я узнал, что она лишилась права носить монашеское одеяние, после того как была исключена из общины за неискоренимое пристрастие к горячительным напиткам. Извинившись как-то перед Ренуаром за то, что свел его с лжемонахиней, я услышал в ответ:
– Когда я иду куда-нибудь, Воллар, мне известно наперед, с кем я встречусь и о чем мы будем говорить. У вас, по крайней мере, бывают неожиданности.
На одном из ужинов в Подвале приветливая семидесятилетняя старушка сказала мне, что была бы просто счастлива сидеть рядом с Фореном.
После ужина я спросил у нее:
– Ну как, вы остались довольны своим соседом?
– Он просто душка! Когда я сказала ему: «Мэтр, поговорите со мной о любви…», он ответил, что начиная с определенного возраста любовь – это непристойность. Я где-нибудь обязательно вставлю его остроту.
На одном из ужинов в Подвале речь почему-то зашла о профессиональной тайне. Врач даже настаивал на том, что секреты, которые считаются безобидными, поскольку фамилии заинтересованных остаются никому не известными, на самом деле представляют опасность. Он вспомнил случай с одним аббатом, сказавшим как-то: «На первой в моей жизни исповеди женщина созналась в том, что изменила своему мужу». И через несколько минут в комнату вошла дама, которая произнесла: «Ах, это вы, господин аббат! Помните, я была на вашей первой исповеди…»
– Как бы то ни было, – продолжал врач, – я ничем не рискую, если расскажу о том, что случилось со мной в курортном городе, название которого я, разумеется, от вас утаю. Однажды на прогулке я познакомился с молодой женщиной; разговорившись с ней, я узнал, что она вдова и что собирается вновь выйти замуж… Я начал за ней ухаживать. «Ни за что на свете, – сказала она мне, – я не изменю мужу. Если я слушаю вас, то потому, что пока свободна. Разумеется, когда я снова выйду замуж, ни-ни, с этим будет покончено…» Не кажется ли вам, что здесь мы имеем дело с любопытным случаем утонченной женской психологии?..
Вскоре в дверь магазина постучали. Это был один из моих друзей, явившийся с женой. Едва увидев рассказчика, дама воскликнула:
– Батюшки! Какой приятный сюрприз, доктор! – И, повернувшись к мужу, она сказала: – Знакомься, доктор N. Помнишь, тот самый любезный господин, с которым я познакомилась в Виши!..
Возникла неловкая пауза. К счастью, собравшихся отвлекло появление двух японок – мадам Итахара и ее приемной дочери, мадемуазель Хама; они владели в Париже ресторанчиком, где я впервые попробовал угря с карамелью, фасолевое варенье и другие японские блюда. Я пригласил этих дам для того, чтобы они что-нибудь спели и станцевали. Мы поднялись наверх, в помещение магазина, и не успели сесть, как в дверь постучали. Это был посыльный из «Гранд-отеля», в котором остановился какой-то знатный японский господин. Посыльный объяснил, что сегодня вечером принц желает «побеседовать» с одной из своих соотечественниц. И мадемуазель Хама, жеманничая, извинилась за то, что должна отлучиться на некоторое время. Примерно через час она вернулась, снабженная важным письмом, в котором принц, по ее словам, рекомендовал девушку приличному «чайному дому» в Токио, куда ее примут на работу по возвращении в страну предков.

 

Госпожа Миссиа Э., вернувшаяся из поездки по Голландии, ужинала у меня одновременно с Ренуаром. От этого путешествия у нее остались не слишком приятные воспоминания.
– Простые люди там грубы и примитивны, – говорила она. – Я ходила в очень скромном наряде. Женщины разглядывали меня, как диковинного зверя. Представляете, некоторые из них смотрели на меня неодобрительно, когда я шла по улице. А кое-кто даже щупал ткань моего платья… Ах эти толстощекие женщины с красными руками! Они будто созданы для вас, Ренуар!
– Но я люблю рисовать нечто другое, а не грубое мясо, – возразил Ренуар. – И потом, вы знаете, Голландия совсем не в моем духе… не считая Рембрандта и четырех или пяти великих голландцев… У Людовика XIV был не такой плохой вкус, ведь он сказал, глядя на работы Тенирса: «Избавьте меня от всех этих страшилищ!» И все же именно в этой стране я нашел самую изумительную из моделей. Внешне это была настоящая девственница. – И, повернувшись к своему соседу, художнику Альберу Андре, Ренуар продолжил: – Вы не представляете, какие сиськи были у этой девушки… тяжелые и упругие… И красивая складка пониже с золотистой тенью… Я был так доволен ее послушанием и так увлечен этой кожей, на которую столь удачно ложился свет, что начал подумывать о том, чтобы увезти голландку в Париж. Про себя я уже говорил: «Только бы ее сразу не лишили девственности и она сохранила бы эту нежно-розовую кожу…» Я сказал ее матери, которая, как мне казалось, держала девушку в строгости, что, если она согласится отпустить дочку со мной, я обязуюсь проследить за тем, чтобы к ней не приставали мужчины… «Но что она тогда будет делать в Париже, если вы не позволите ей „работать“?» – спросила бдительная мамаша… Так я узнал, какого рода «ремеслом» занималась моя «девственница» в свободное от позирования время.

 

– Иной раз происходят поистине сверхъестественные вещи, – сказала как-то за ужином одна дама. – Вот послушайте! Недавно мой сын, которого я отчитывала за какой-то проступок, начал мне перечить. И в ту же минуту дверь, возле которой он стоял, потряс мощный удар кулаком. Я узнала в нем своего дорогого старого друга Папюса, таким способом возвестившего о своем присутствии. Незадолго до его смерти, когда мы разговорились о загробной жизни, он сказал мне: «Моя крошка, я буду продолжать присматривать за тобой и после того, как умру».
Тогда один из присутствующих гостей повернулся ко мне и произнес:
– В колониях, где есть негры-колдуны, вероятно, творится что-то необыкновенное. Что вы скажете, мсье Воллар, вы, приехавший с Реюньона?
– Честное слово, одно из таких приключений, в которых можно усмотреть вмешательство нечистой силы, произошло со мной именно в Париже, – ответил я. – Как-то я отнес письмо на пневматическую почту. Сразу же вернувшись к себе в магазин, я увидел – что бы вы думали? – это же самое письмо на моем столе!.. Однако я был уверен, что опустил его в ящик. Ладно, я взял его снова и пошел на почту. По возвращении я опять обнаружил письмо на столе! Было от чего прийти в волнение! В этот момент появился один из моих клиентов, и я рассказал ему о том, что со мной случилось. «Не волнуйтесь, мсье Воллар, – сказал он, – я пойду на почту вместе с вами»… Так мы и сделали, на сей раз письмо в ящик опустил сам клиент. И мы спокойно вернулись на улицу Лаффит… «Ах, это уже слишком!» – воскликнул он, когда мы вошли в магазин. Клиент явно нервничал, хотя и старался не подавать виду… Письмо лежало на столе. «Послушайте, мсье Воллар, я пойду на почту один, а вы останетесь здесь. Надо же все-таки узнать, каким образом это чертово письмо попадает обратно!» И он ушел. Когда он возвратился, никакого письма не появилось, и клиент сказал: «Думаю, что теперь оно не вернется»… В ту же секунду дверь отворилась, и я услышал: «Извините за беспокойство». Это было мое пневматическое письмо, которое возвращалось в руках невзрачного телеграфиста. «Вы уже четвертый раз заставляете меня бегать… Неужели вам не известно, что пневматическая почта не имеет сообщения с Мёдоном? Хорошо, что на конверте был ваш обратный адрес».
Мой рассказ был выслушан с вежливым вниманием. Но я не мог не заметить, что слегка разочаровал аудиторию. Безусловно, все ожидали от меня описания какой-нибудь магической сцены, где бы, к примеру, стараниями негра-колдуна душа девственницы переселялась в тело козла для отпущения, и наоборот.
Сезанн редко появлялся в Подвале. Он почти никуда не ходил. Однажды, когда мы обедали с ним вдвоем, я рассказал ему о каком-то происшествии, о котором прочитал в газете. Вдруг он положил ладонь на мою руку и, как только прислуга покинула столовую, сказал:
– Я прервал вас, ибо то, о чем вы говорили, неприлично произносить в присутствии девушки.
– Какой девушки? – удивился я.
– Ну, служанки…
– Но все это для нее не откровение! Вы можете даже не сомневаться, что она знает об этом больше, чем мы с вами.
– Возможно. Но лучше, если мы сделаем вид, будто нам неизвестно о том, что она что-то знает…
Дега же, наоборот, и не заметил бы присутствия служанки. То, что он стремился передать в своих женских этюдах, было определенными жестами. И подобных жестов у служанок он не находил.
Однажды, когда речь зашла о его старой Зоэ, он сказал мне:
– Но ведь у вас, Воллар, кажется, тоже старая прислуга?
– Старая?.. Ей немногим больше двадцати.
– Да что вы!..
Ужин в Подвале запечатлен на полотне Боннара. Там можно увидеть Форена, Редона, графа Кесслера и нескольких дам. На картине изображен также человек строгого вида: это промышленник, имевший дело во Французской Индии.
– Вы чем-то недовольны? – спросил как-то я, заметив его нахмуренный вид.
– Меня здорово обидели. Это может отбить всякую охоту быть республиканцем! Поступить так со мной, старым борцом!..
– Что же вам сделали?
– Что мне сделали?.. Накануне заседания нашего Генерального совета в Индии из двадцати пяти членов, входящих в состав совета, – двенадцать республиканцев, двенадцать реакционеров – двадцать пятый, независимый, еще не определил, чью сторону занять. Мне удалось заручиться его голосом. Реакция тут же потерпела поражение. Но знали бы вы, чего мне стоило сохранить большинство за нашими! Я запер этого человека у себя дома, чтобы он не сбежал и не продался нашим противникам. Но мерзавец изловчился и удрал. Всю ночь с хлыстом в одной руке и фонарем в другой я носился по городу, пытаясь его отыскать. Утром я едва держался на ногах, но поймал беглеца… Вот чем обязана мне Республика! И вот как она мне отплатила! – И промышленник указательным пальцем ткнул в лацкан своего пиджака, украшенный «академическими пальмами».
– На вашем месте, чтобы их проучить, я не стал бы носить эту награду…
– Не носить ее! Эту ленточку, которая обошлась мне в двести рупий….
– Двести рупий за то, чтобы купить один голос! Ничего себе!..
– По-вашему, это дорого? Но тот человек был должен мне двести рупий… Вы понимаете!..
Как-то за завтраком один из моих гостей без конца ерзал и подскакивал на стуле. И вдруг задние ножки стула вонзились в большую картину, приставленную к стене. Невероятно сконфуженный, он стал рассыпаться в извинениях.
– Ничего страшного, – сказал я.
И завтрак продолжился, причем я никак не обнаружил своего настроения.
Уходя, неловкий гость опять начал выражать сожаление по поводу случившегося, и я повторил:
– Право же, ничего особенного.
После того как он удалился, присутствующие дамы сказали мне:
– Вы были великолепны! Как вам удалось сдержаться?
– О, это не потребовало от меня особых усилий… Картина не моя. Впрочем, я предупреждал ее владельца. Когда он попросил меня выставить этот холст, я сказал ему, что его негде повесить. И он, проявив удивительное безразличие, приставил картину к стене. «Ну что ж! – сказал я. – Конечно, теперь можно считать ее выставленной… Но помяните мое слово, с ней непременно что-нибудь случится!» – «Порванный холст!.. – возразил он. – Этого никогда не случится. Сколько шедевров уцелело во время революций, войн, перенесло не одну выставку…»
Когда мой знакомый вернулся, чтобы забрать свою вещь, я показал ему поврежденный холст. Он посмотрел сперва на картину, потом на меня и воскликнул:
– Вот это да! Потрясающе!
– Я вижу, вы относитесь к этому философски.
– Черт возьми!.. Да ведь картина застрахована.

 

Когда художники рассуждают о живописи, дамы слушают их с ничуть не меньшим вниманием. Подобного рода разговоры, естественно, были обычным явлением в Подвале.
– Моне – это грек! – восклицал, например, художник К.-К. Руссель. – И, отвечая на вопрос, что он подразумевает под этим, добавлял: – Я имею в виду чистоту его искусства. Моне смотрит на природу тем же наивным взглядом, что и современник Праксителя.
– Признаюсь, в некотором смысле я отдаю предпочтение пейзажам Ренуара, – сказал тогда Одилон Редон. – Когда Ренуар рисует деревья, то сразу понятно, что это за деревья. На небольшом холсте, выставленном у Дюран-Рюэля, изображена живая изгородь из шиповника – так и хочется сесть где-нибудь рядышком с ней. Моне же – это прежде всего исследование эффектов, которые создают цвета, помещенные один рядом с другим… Но все эти изменяющиеся тона на его холстах!..
И Редон умолк как бы в смущении… Его скромность не позволяла ему публично выносить суждения о своем коллеге. В разговоре было упомянуто имя Делакруа.
– Вы его знали, мсье Редон? – спросил я.
– Только в лицо. Мне довелось несколько раз встречаться с ним, в частности на одном балу в Ратуше.
– Как же можно любить одновременно Делакруа и Энгра? – удивился кто-то. – Делакруа, переполняемый пылкими чувствами, и такой холодный Энгр!
– Энгр холодный?! – возразил Бенар. – Да Энгр – это сама пылкость, сдерживаемая страсть, которая вот-вот прорвется наружу…

 

Однажды вечером, прежде чем спуститься на ужин, мои гости осматривали работы Сезанна.
– Этот крестьянин… от его ног воняет! – отрезал Форен.
Дега остановился перед другим полотном художника, на котором был нарисован белый дом в окрестностях Марселя.
– Какое внутреннее благородство! – воскликнул он. – Как это отличается от Писсарро!
– Но помилуйте, Дега, не вы ли подвели меня у Дюран-Рюэля к картине Писсарро «Крестьянки, пересаживающие капусту»? – изумился кто-то. – Тогда она казалась вам прелестной.
– Да, но это было до дела Дрейфуса, – ответил Дега…
Подобные шуточки были привычными для художника. Как-то раз, когда я увидел его на выставке Клода Моне, он надел очки и сказал:
– Отражение солнца в реке меня слепит. Неужели Энгр таскался с мольбертом по большим дорогам?
– Простите, мсье Дега, но разве Ренуар, как и Моне, не работает на свежем воздухе? – возразил я.
– Ренуар может делать все, что ему угодно. Вы уже видели кошку, играющую с клубками разноцветной шерсти?..
Если импрессионисты далеко не всегда пользовались расположением Дега, то, напротив, поиски «молодых» вызывали у него живейший интерес.
Однажды, проходя мимо большого панно К.-К. Русселя «Триумф Вакха», которое только что приобрел у меня господин Морозов из Москвы, Дега остановился и начал гладить холст рукой.
– Чья это работа? – спросил он.
– Ксавье Русселя.
– Это благородно. Давеча я был у Дюран-Рюэля на выставке Альбера Андре. Там были натюрморты с очень красиво нюансированными фонами.
Сезанн также интересовался «молодыми». Листая как-то сборник Верлена «Параллельно», который проиллюстрировал для меня Боннар, он сказал:
– Кто художник? Это нарисовано по всем правилам.

 

Художники, посещавшие Подвал, обычно были знакомы между собой, но с другими гостями так было не всегда. Однажды я по какой-то причине задержался, и гости собрались без меня. Получилось так, что все они были не знакомы друг с другом. Выражая всеобщее замешательство, Форен показал на двух идолов с Маркизских островов, стоявших по обе стороны от двери, и произнес:
– Эти двое, по крайней мере, знают друг друга…
В тот вечер среди гостей присутствовала одна скандинавка. С карандашом в руке она старательно записывала все соображения, высказываемые собравшимися. И вдруг я увидел, как ее карандаш остановился. Речь шла о новом головном уборе, и Ренуар воскликнул:
– Поразительно, какую чепуху напяливают себе на голову женщины!
Скандинавка наклонилась к соседу и спросила:
– Мэтр сказал «чепуха». Это ведь пишется с буквы «ч»?

 

На ужин в Подвал зашел однажды и Роден. Как сейчас вижу, с каким вниманием он разглядывал статуэтку Майоля, стоявшую на бортике каминного колпака.
Естественно, благодаря присутствию Родена речь зашла о скульптуре.
– Если бы вас не было, мэтр, – сказал кто-то, – то скульптура сегодня…
– А как же быть с этим? – оборвал собеседника Роден, показав на работу Майоля.

 

Прослышал о моих ужинах и граф Исаак де Камондо. Подвал привлекал его своим «парижским» духом, которым, по его представлениям, отличалось это место, но граф, вероятно, считал его несколько богемным. Однако ему все же довелось спуститься в Подвал. Повстречав в магазине Клода Моне, знаменитый банкир предложил художнику:
– А не сходить ли нам посмотреть Подвал Воллара?
Не знаю, что он рассчитывал у меня увидеть. Но внимание он обратил только на влажные стены.
И больше никогда не появлялся.

 

Однажды я имел удовольствие принимать у себя Жерве. Я познакомился с ним у Анри Дюмона, художника, рисовавшего цветы; дело было во время завтрака, который скрашивали воспоминания остроумной актрисы Эллен Андре. Поскольку Жерве, отличавшийся весьма непринужденными манерами, намекнул на Подвал, я подумал, что сделаю ему приятное, если приглашу его к себе на завтрак. За столом он расхваливал скульптуру Дарде, новой звезды Салона на Марсовом поле.
– О нем говорят так же много, как в свое время о Ростане, когда поставили его «Сирано». Все наши скульпторы воротят от него нос…
Таможенник Руссо, присутствовавший у меня в тот день, за весь завтрак не проронил ни единого слова. Под конец он достал из кармана блокнотик и начал рисовать.
– Это превосходно, мсье Воллар! Белые стены и люди, освещенные таким образом. Если бы я мог нарисовать картину, которая передавала бы это ощущение!
Когда Руссо ушел, Жерве спросил:
– Кто это? Я не расслышал фамилию, которую вы называли.
– Это Анри Руссо. – И, увидев, что это имя ему незнакомо, я поинтересовался: – Вы разве не знаете Таможенника Руссо?
Жерве, казалось, распирало любопытство.
– Ну, вы должны знать, это тот самый таможенник, который начал заниматься живописью.
– И он выставляется?
– Да. У «Независимых».
– О, о! – воскликнул Жерве. – В том самом салоне, где показывали полотно, которое нарисовал осел, предварительно вымазавший свой хвост в краске… – И, встав с места, он добавил: – Меня ждут на заседании в академии.
Мы поднялись в магазин. В тот момент, когда Жерве собирался откланяться, его заметила женщина, прогуливавшая собачку на противоположном тротуаре; она пересекла улицу и вошла в магазин. Я сразу узнал ее по несколько мужской осанке: это была мадам Луиза Аббема.
– Со мной только что приключилась занятная история, – сказала она Жерве. – Я узнала, что в отеле Друо продали один из моих холстов, который я особенно люблю: натюрморт с цветами. Я спросила имя покупателя: им оказалась довольно известная певица. Я пошла к ней домой. Меня ввели в гостиную; и что я увидела? Свою картину в роскошной раме, а вместо моей подписи (ее затерли) стояли следующие слова: «Моему толстенькому Жожо от Лины». В ту же секунду появился и сам Жожо… «Я вижу, вам нравится эта работа, – сказал он мне. – Один знаток не далее как вчера заявил мне, что это полотно не уступает работам Луизы Аббема»…
Тут в магазин вошли два моих клиента. Жерве и Луиза Аббема расстались со мной, и я так и не узнал, чем закончилась эта комичная история.
* * *
Когда я переношусь в ту далекую эпоху Подвала, на память приходят два рано ушедших из жизни писателя: Альфред Жарри и Гийом Аполлинер.
Во время войны я навестил в госпитале младшего лейтенанта Аполлинера, получившего ранение. Прежде чем я попал к нему, мне пришлось пройти через общую палату. Мимо рядов незанятых коек вели слепого негра. Возле каждой койки его останавливали, и поводырь произносил короткую речь, которую негр слушал с видимым удовлетворением.
Эта пара меня очень заинтересовала; я навел справки и узнал следующее. Негр был ранен пулей в голову, из-за чего лишился зрения; слепота повергла беднягу в отчаяние, и ничто не могло его успокоить.
Санитар решил, что, рассказав о еще более несчастных людях, он, возможно, сумеет его утешить. Поэтому то, что я увидел, было, так сказать, устроенным для него смотром коек: останавливаясь возле каждой постели с воображаемым больным, провожатый объяснял негру:
– Здесь лежит слепой, потерявший ногу… А вот он лишился руки…
Так, переходя от одного ампутированного к другому, парочка добралась до последней койки.
– А у этого парня, – сказал санитар, – осталось одно туловище.
И негр, пощупав свои руки и ноги, произнес:
– Хорошо…
Соседями Аполлинера по палате были два молодых лейтенанта из его полка. Вошел капрал-санитар.
– Попросите для меня касторовую клизму, – сказал один из офицеров.
– Мне нужен письменный приказ от майора, лейтенант; в противном случае я рискую угодить на гауптвахту. Касторка предназначена для рядового состава.
– Ну, тогда дайте мне фруктовой соли, – сказал офицер.
При словах «фруктовая соль» капрал щелкнул каблуками и, взяв под козырек, отчеканил:
– Фруктовая соль выдается господам генералам. Для господ лейтенантов, капитанов, майоров, полковников предусмотрен слабительный лимонад.
И он выложил на стол книжечку, в которой только что справлялся по данному вопросу. Я машинально раскрыл ее и напал на раздел «Постельные принадлежности»; из него я узнал, что простыни у господ старших офицеров должны меняться каждый месяц. В нотабене отмечалось, что все месяцы, включая февраль, следует считать состоящими из тридцати дней.
В последний раз я увиделся с Аполлинером уже по окончании войны, когда свирепствовала эпидемия испанского гриппа. Он держал под мышкой бутылку рома.
– С таким напитком эпидемия мне не страшна, – сказал Аполлинер.
«Испанка» приняла брошенный ей вызов. Через пару дней она свела поэта в могилу.

 

Альфред Жарри! Склад его ума произвел на меня такое сильное впечатление, что через двадцать пять лет после появления его пьесы «Король Юбю» я счел своим долгом написать «Перевоплощения папаши Юбю». Среди литераторов не было личности более благородной, чем Жарри. Очень нуждаясь, он никогда не выставлял напоказ свою бедность и даже избегал тех людей, которые, как ему казалось, могли принять участие в его судьбе. И каким он был щепетильным! Помню, что однажды встретил Альфреда Жарри по дороге к подписчику возглавляемого им скромного журнальчика: он собирался вернуть ему полтора франка, которые тот ошибочно переплатил редакции. Жарри не поленился приехать на велосипеде из Корбейля.
В летнее время писатель жил в Корбейле, в построенной им самим хижине, кормясь в основном за счет рыбной ловли. В Париж он приезжал на велосипеде, который вкупе с револьвером был его единственным богатством, оставшимся от скромного наследства, очень быстро и с размахом промотанного. Когда пешеход не слышал ехавшего на велосипеде Жарри, тот, поравнявшись с ним, стрелял из револьвера.
– А что, если, Жарри, это кому-нибудь из них не пришлось бы по вкусу? – спрашивали у писателя.
– О, прежде чем прохожий успевал опомниться, я был уже далеко, и потом, создавая у человека иллюзию, будто он подвергся нападению, я давал пищу для самых разных историй, которые бедняга будет впоследствии рассказывать своим друзьям и знакомым! – объяснял создатель папаши Юбю.
В конце лета Жарри покидал своеобразный домик отшельника, в котором обитал и который не терял надежды превратить когда-нибудь в башню, воздвигнутую собственными руками. Зимовал он в Париже. Впервые я отправился к писателю, жившему на улице, расположенной близ Сен-Жермен-де-Пре, для того чтобы спросить его мнения по поводу одной латинской надписи в связи с готовившимся мной изданием, так как Жарри был отменным знатоком античности. Когда я подошел к двери его жилища, низкой двери в середине лестницы, я позвонил, уверенный в том, что откроется какая-то другая дверь, которую я не заметил вначале. Однако приоткрылась именно крохотная дверца. Верхний край ее створки едва доходил мне до груди.
– Нагнитесь, чтобы я посмотрел, кто вы, – раздался в глубине голос.
Узнав меня, Жарри предложил войти внутрь, посоветовав наклонить голову, чтобы не удариться о потолок. Оказавшись в комнате, куда я проник согнувшись в три погибели, я заметил, что кончики волос у Жарри, которые он стриг в то время ежиком, совсем белые. Я догадался, что источник этой белизны – потолок, достаточно высокий, чтобы Жарри не чувствовал себя стесненным, но и не настолько поднятый над полом, чтобы волосы писателя не терлись о побелку.
Жарри объяснил мне, что домовладелец поделил квартиру пополам в горизонтальном направлении, предназначая ее для низкорослых жильцов. Автор «Короля Юбю» жил там вместе с двумя кошками и совой. Если не ошибаюсь, у птицы верх головы тоже был белым, так как, постоянно сидя на плече хозяина, ходившего взад и вперед по комнате, она подметала потолок своим хохолком.
Выше я упоминал о щепетильности Жарри в денежных вопросах. Подобным же образом, если ему случалось причинить кому-то ущерб, он стремился сразу же возместить потери. Так, однажды, когда он упражнялся в стрельбе из пистолета по изгороди, из-за нее вдруг вышла какая-то женщина и воскликнула:
– Мсье, так вы, чего доброго, пристрелите моего ребенка, который играет там!
На что Жарри ответил:
– Мадам, мы тотчас же сделаем вам другого…
* * *
– Вы бы не хотели получить «академические пальмы»? – спросила у меня как-то за ужином жена одного из моих клиентов. – У моего мужа есть друг, имеющий большие связи в департаменте изящных искусств.
– Я был бы весьма польщен, но мне больше по душе медаль «За заслуги в сельском хозяйстве».
– «Пуаро»? Почему?
– Сейчас объясню. Иногда меня приглашает позавтракать к себе на дачу один друг, у которого, право, прелестная жена. Поскольку там пользуются овощами со своего огорода, я, чтобы сделать хозяйке дома приятное, всегда говорю что-нибудь лестное о подаваемых на стол блюдах; а профессор-агроном, который также бывает там, постоянно меня поправляет. «Это не брюква, а репа», – говорит он. Или: «Это не одуванчик, а овощная валерианница». Короче, он все время меня подлавливает. Будь у меня «Пуаро», я бы мог рассчитывать на его уважение или, во всяком случае, молчание.
– Ну что ж, – сказала мадам Б., – считайте, что медаль у вас в кармане.
Через несколько дней любезная дама позвонила мне по телефону:
– Знаете, с вашим «Пуаро» ничего не получается. В министерстве сельского хозяйства сказали: «Не потому ли Воллар мечтает о получении „Пуаро“, что он продает натюрморты?» Однако, – продолжала мадам Б., – есть другие награды: во-первых, «академические пальмы», которые я вам предлагала. А во-вторых, «Камбоджа» и «Нишам».
Я выбрал «пальмы», и через некоторое время меня пригласили в мэрию моего округа для положенного в таких случаях собеседования. Нас было с десяток кандидатов, сидевших вокруг стола. Приближалось время завтрака. Заместитель мэра быстро задавал нам по очереди один и тот же вопрос: «За кого вы голосуете?» Надо ли говорить, что соискатели называли лишь имена представителей парламентского большинства. Когда подошла моя очередь, я без обиняков ответил, что не принимаю участия в голосовании.
Заместитель был ошеломлен, и я объяснился:
– До сих пор по разным причинам я не мог сделать окончательный выбор. В последний раз, например, один из двух кандидатов был за сокращение вооружений, я же против такового; другой выступил в пользу торговцев вином, тогда как я за их строгое ограничение…
– Но если вы не голосуете, мсье, то как вы осмелились просить «академические пальмы»?
– Это очень просто. Жене одного из моих клиентов захотелось устроить мне получение каких-либо знаков отличия. Я выбрал «Пуаро». Но ей сказали: «Не потому ли Воллар мечтает о получении „Пуаро“, что он продает натюрморты?» И тогда я решил переключиться на «академические пальмы».
– Но почему вы сперва выбрали «Пуаро»? – спросил заместитель, который явно искал повод, чтобы меня засыпать.
– Сейчас я вам объясню. Иногда меня приглашает на завтрак живущий на даче друг, у которого, право, прелестная жена, и т. д.
– Мсье, я поставлю вам хорошую оценку как юмористу, но не скрою от вас, что для получения вашей награды вам придется опереться на кого-нибудь со связями.
Это был именно мой случай, поэтому я не волновался на сей счет.
Какое-то время спустя я получил от художника Пьера Лапрада записку, которую ему прислал один из его друзей, служивший в секретариате министра просвещения. Он сообщал: «Среди просьб о предоставлении „пальм“, оказавшихся в корзине, находилось и прошение мсье Амбруаза Воллара. Вспомнив о том, что недавно он организовал выставку ваших работ, я восстановил его фамилию в списке…»
Когда имена награжденных появились на страницах «Журналь оффисьель», мадам Б. зашла ко мне в магазин и принесла небольшую коробочку, в которой лежали знаки отличия, полагающиеся мне в соответствии с моим новым званием.
– Ну, не говорила ли я вам, что у нашего друга большие связи?! – сказала она с гордостью.

 

Милые «пальмы»! Какого уважения я добился благодаря вам, и как быстро!
Однажды вечером я провожал домой мадемуазель Мирей К., с которой познакомился незадолго перед тем на улице Нотр-Дам-де-Лоретт. Убедившись в порядочности моих намерений, она тут же рассказала мне о своей жизни. Ее отец занимал какую-то большую должность и был достойнейшим человеком. Умирая, он передал ей свое доброе имя, но, увы, не оставил дочери почти никакого наследства. Девушка призналась мне также, что поступила в театральное училище и специализируется в исполнении ролей инженю. Я обрадовался, что случай свел меня с человеком, возлагающим такие большие надежды на сцену. Единственное, чего я не мог принять, – это некоторого эклектизма, проявлявшегося в суждениях типа: «Я обожаю сигареты и „Цветы зла“» или «Когда со мной мой Расин и мой Доршен, можно больше не беспокоиться о духовной пище». Однако этот эклектизм не распространялся на скульптуру. Она была не из тех, кто заявляет: «Я восхищаюсь Роденом и Пюеком». По правде сказать, она совершенно не разбиралась в ваянии; но этот вид искусства открылся ей, когда я привел ее однажды в музей Гревена. «Они прямо как живые! – воскликнула девушка с воодушевлением. – Ах, когда видишь все это, испытываешь сожаление, что у тебя нет денег. Как было бы здорово окружить себя существами, которых любишь; мой бедный отец и моя мать играли бы в безик под лампой, пока я готовила бы чай!» – «А я?» – робко спросил я. «Вы бы тоже сидели рядом и читали нам Сюлли-Прюдома. Но почему богатые люди не заполняют свои дома дорогими их сердцу мертвецами, воскрешенными магией искусства?.. Посмотрите-ка на эту парочку!.. (Это была композиция „Роден, беседующий с Шере“.) Можно ли представить себе что-то более красноречивое?»
Я рассказал мадемуазель Мирей о том, что один известный социстарий театра «Комеди Франсез», после того как умерли двое его детей, заказал их восковые фигуры; в столовой они занимали то же самое место, что и при жизни. Таким образом, их добрейший отец мог воображать, будто рассуждает с ними о самых разных вещах: если бы они знали, что станут в будущем персонажами композиции!.. «И кто знает, – перебила меня мадемуазель Мирей, – может быть, когда-нибудь благодаря достижениям науки они смогут сами участвовать в беседе… Ах, какая сказочная мечта! Видеть рядом с собой своего отца и слышать его речь!..»
К этим душевным качествам мадемуазель Мирей прибавлялись другие, которые превращали ее в образцовую девушку. Когда я раз сказал ей: «Мадемуазель, какое на вас симпатичное платьице и какая изумительная шляпка!», она ответила: «Это моя собственная работа, мсье; мама говорит, что молодая девушка должна уметь шить себе платья сама».
И при этом она всегда держалась с достоинством, что тоже является отличительной чертой хорошо воспитанной молодой особы.
Итак, в тот вечер, возвращаясь после загородной прогулки с мадемуазель Мирей, я решил сесть в фиакр, чтобы доехать до дому. В те счастливые времена люди еще не были знакомы с автомобилями. «Улица Лепик!» – крикнул я кучеру. «Улица Лепик, ближний свет!» – пробурчал кучер. И на протяжении всей поездки он не переставал ворчать. Поэтому, когда мы подъехали к месту назначения, я дал ему лишь положенные тогда пять су на чай.
– Пять су на содержание! – буркнул он язвительно.
Я ничего не ответил.
– Что он такое говорит? – спросила мадемуазель Мирей, уже взявшись за ручку дверцы.
– Так вот, моя милая дамочка, – продолжил кучер, – я говорю: пять су на содержание!
– Не обращайте внимания, – сказал я, вмешиваясь, – это шутка кучера. Она ровным счетом ничего не значит.
– Это значит, – заговорила она снова, – что вы не заботитесь о том, чтобы ко мне относились с уважением…
И, выйдя из экипажа, она хлопнула дверцей у меня перед носом.
Кучер, по-прежнему ворча, поехал дальше по улице Лепик, пустив лошадь шагом. Туда мне как раз и было нужно. Заметив двух жандармов на велосипедах, я крикнул им: «Остановите его! Остановите его!» Автомедонт был тут же взят в кольцо, и мы поехали объясняться в полицейский участок. Входя туда, я достал ленточку, к счастью оказавшуюся у меня в кармане, и вставил ее в петлицу. Комиссара на месте не было. Нас принял дежурный бригадир. Он спросил у меня, на что я жалуюсь.
– Этот тип, когда я расплачивался с ним и дал пять су на чай, сказал в присутствии находившейся со мной дамы: «Пять су на содержание».
Кучер начал клясться всеми святыми, что он не говорил ничего подобного, а только якобы произнес: «Пять су на удачу».
– Позвольте! – возразил унтер. – Я вам не верю, ибо если вы с таким жаром отрицаете, что произнесли «пять су на содержание», эту ничего не значащую фразу, то, стало быть, вы в чем-то провинились. Ну-ка, покажите ваши документы.
И он влепил ему два штрафа.
Когда кучер ушел, бригадир, который все время косился на мою ленточку, сказал:
– Я сразу увидел, мсье, что вы приличный человек…
Назад: VI. Улица Лаффит
Дальше: VIII. Любители и коллекционеры