Книга: Время колоть лед
Назад: Глава 28. Новая жизнь
Дальше: Глава 30. Время

Глава 29. В тупике

Днем 19 мая 2017 года в театр “Гоголь-центр” шли и шли люди, не слишком похожие на театральную публику. Да и сам театр вдруг переменился: как-то подобрался, сделался одновременно и строже, и мягче. Пришедших в театр гостей, около двухсот человек – девяносто семей со всей страны – встречали администраторы “Гоголь-центра” и волонтеры фонда “Подари жизнь”, ставшие в тот день одной командой. День этот назывался Днем памяти. Люди, пришедшие в театр, – мамы, папы, бабушки и дедушки, братья и сестры тех, кого больше на этом свете не было: детей, чей рак оказался непобедим.
День памяти когда-то придумала первый директор фонда Галина Чаликова. И о том, чтобы детская паллиативная служба, то есть помощь тем детям, чью болезнь уже не вылечить, в России стала возможной, Галя задумалась тоже одной из первых в стране. Когда часто бываешь в онкологическом отделении больницы, грань, отделяющая одних детей от других, очень видна: вот кому-то назначили новую химию, определили сроки трансплантации, уточнили протокол лечения, а вот кто-то другой – его перевели в новую палату, а маме сказали, что, видимо, надо ехать домой. Но как – ехать? Куда? Как там, дома, справляться с болью, которая, в случае финала онкологической болезни, неизбежна? И как справляться со своей болью, с дырой внутри, когда ребенок уходит навсегда?
Много лет назад Галя Чаликова участвовала в одной, можно сказать, преступной операции: в подмосковных Люберцах на руках у родителей кричал от боли маленький Жора. Никаких обезболивающих у семьи не было, рецепт, по тогдашним законам, можно было выписать только в будний день, а происходило это в длинные выходные, и навстречу семье никто не шел. На опубликованные Галей и ее друзьями в интернете вопли отчаяния неожиданно откликнулись самые разные люди: наркоманы и наркодилеры, их знакомые и знакомые их знакомых. Все они были готовы привезти наркотики, чтобы помочь ребенку избавиться от боли. Только никто не успел: Жора умер.
Отчаяние, до которого может довести детская боль, как-то вдруг обнажилось, сделалось публичным, касающимся всех, а не только людей, погруженных в больничную жизнь, перестало давать любую лазейку, возможность не замечать себя. И, в конце концов, всех сплотило.
Родители Жоры Винникова были одними из первых, с кем Галя Чаликова говорила о перспективе создания паллиативной службы при фонде “Подари жизнь”. Эта служба, ее врачи, медсестры и волонтеры сегодня работают как слаженный механизм, оставаясь с ребенком и его родителями до самого конца. И даже дольше. Когда ребенка больше нет, он живет в памяти: о нем говорят, его оплакивают, о нем помнят. Службой руководит Алла Кинчикова, Галина подруга, человек, готовый сорваться с места в любую точку страны, чтобы помочь: разговаривать, держать за руку, вместе бороться и вместе плакать. Алла лучше других знает, как родителям важно не остаться в одиночестве, один на один с бедой и пустотой. Именно поэтому важен День памяти: день, когда детей вспоминают все, кто их знал: рассказывают, смеются, плачут, обнимаются или просто молчат.
Когда Хаматова спросила Серебренникова, не будет ли он против того, чтобы родители умерших детей, врачи и волонтеры фонда собирались на День памяти в его “Гоголь-центре”, он опешил: “Зачем ты спрашиваешь? Конечно, да. Назовите день, когда вам будет удобно, мы всё организуем”.
19 мая 2017 года в фойе “Гоголь-центра” стояли свечи, волонтеры вместе с братьями и сестрами ушедших детей складывали из белых листов бумаги журавликов, а потом выкладывали ими прямо на полу гигантские сердца. В большом зале со сцены родители рассказывали о тех, кого они любили, музыканты пели песни, артисты читали стихи. Все вместе – плакали. И ближе к вечеру сажали цветы и выпускали в небо шарики: каждый означал конкретного ребенка, которого помнили и любили те, кто пришел. А может, и еще кого-то, чьи родные не смогли или не успели приехать. “Дети живы в нашей памяти. Пока мы помним – они живут”, – сказал кто-то из темноты галерки. И, кажется, все с этим были согласны.
Через четыре дня, днем 23 мая, в том же большом зале “Гоголь-центра” артисты, инженеры, звукорежиссеры, администратор, бухгалтеры, билетеры, постановщики и осветители театра сидели на нескольких уходящих под потолок деревянных скамьях галерки. Их телефоны молодые люди в камуфляже собрали в картонную коробку. Зал был закрыт, из него никого не выпускали. В самом театре шел обыск, обыскивали также квартиры Серебренникова, Апфельбаум, Итина и еще нескольких бывших сотрудников “Платформы”: так началось “театральное дело”.
Год спустя в “Гоголь-центр” снова пришли родители, братья и сестры, бабушки и дедушки детей, которых больше не было на свете. Пришли их врачи, медсестры, волонтеры. Раскрашивали картинки, сажали цветы, вешали на огромное дерево, установленное в фойе театра, открытки и рисунки для тех, кого любили, кого не перестали любить. С экрана Малого зала всем пришедшим улыбались дети: маленькие и большие, родные, любимые, не дожившие. Это снова был День памяти. Когда всё закончилось, в небо над “Гоголь-центром” снова взлетели несколько десятков белых шаров. Всё было так же. Как надо. Но Серебренникова на этом Дне памяти не было.
Весь год театр, чей художественный руководитель находился под арестом, старался не изменить ни одному его принципу. Здесь с той же готовностью бесплатно принимают родителей ушедших детей, сюда точно так же невозможно было купить лишний билетик на премьеру, здесь точно так же, как и все пять лет существования “Гоголь-центра”, всегда открыты двери, а в общем для артистов и зрителей буфете – встречи, мозговые штурмы, обсуждение последних новостей.
В этом театре выходят премьеры, устраиваются концерты, и, наконец, здесь проходит пятая, юбилейная церемония награждения почетным знаком “Гоголь-центр” его лучших работников. Церемонию ведет Кирилл Серебренников. Не лично, стоя на сцене: голосом в записи. И этой аудиозаписи зал – аплодирует. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ГОРДЕЕВА: У тебя незадолго до ареста Кирилла в “Гоголь-центре” вышел спектакль “Век-волкодав” по Мандельштаму в постановке Антона Адасинского, один из спектаклей цикла “Звезда” по произведениям поэтов Серебряного века. Когда Кирилл уже был под арестом, вышли ваши с Ингой Оболдиной “Две комнаты”, их поставил Евгений Кулагин. Театр с Серебренниковым и театр без него – это разные театры?
ХАМАТОВА: Кириллу удалось сделать невозможное. Это я говорю не потому, что Кирилл арестован и надо о нем, как об умершем, только хорошее, нет, совсем нет. Этот театр дышит. В нем живет энергия и редкостная сплоченность людей, для которых самое важное – жизнь театра, его работа, причем такая, какую требовал Серебренников, какая была принята здесь всегда. Ребята держат друг друга, держат театр. Знаешь, это со стороны не очень заметный, но, с моей точки зрения, настоящий подвиг. То, как Аня Шалашова, помощница Кирилла, сохраняет театр, его энергию, возможность развития и, главное, высоко поднятую голову, – это просто фантастика. Никто не объявляет забастовок или акций протеста, которые, вероятно, были бы понятны: наш режиссер арестован, и мы не будем веселиться и лицедействовать. Нет, ничего этого нет. Но есть потрясающий стоицизм: наш режиссер под арестом, но мы будем работать так, как он нас научил, как он хотел бы, чтобы мы работали. А когда он вернется, мы продолжим работать вместе.
ГОРДЕЕВА: Насколько отсутствие Кирилла, с твоей точки зрения, чувствительно?
ХАМАТОВА: Оно чувствительно, Катя. Все в театре меряется этим мерилом: что бы сказал Кирилл, как бы он отреагировал, как бы он себя повел.
ГОРДЕЕВА: Связь с ним у артистов есть?
ХАМАТОВА: В основном духовная, душевная. Но иногда через адвоката приходят письма, он пишет о спектаклях, которые играются или готовятся к выпуску. Разбирает, советует, поддерживает, ругает иногда.
Первое время мне всё это “дело” казалось каким-то мороком, нашим персональным тридцать седьмым годом. Не могу сказать, что и сейчас приняла ситуацию, но она стала, как ни странно, частью жизни. Как быстро мы привыкаем к тому, к чему, казалось бы, невозможно привыкнуть! Никогда не забуду, в какой оторопи мы с твоим мужем Колей и детьми читали твой репортаж из зала суда, который был и лучше, и оперативней, и точнее всего, что писали СМИ. Я не могла поверить, во-первых, в то, что это действительно происходит с нами, а во-вторых, в то, что вот ты, прекрасный телевизионный журналист, документалист, ведешь репортаж в своем фейсбуке, будто всё это – какая-то частная история.
Ты еще сказала накануне в телефонном разговоре странную фразу: “На вас еще хватит судов” – и меня передернуло. Я искренне верила, что сейчас всё и закончится, все поймут, что это нелепость, и Кирилла отпустят.
ГОРДЕЕВА: Нет, я в это не верила, конечно. Я осталась переночевать у тебя, в пустой квартире. А с утра подушилась для храбрости твоими духами. В суде была толпа народу. Но, кажется, еще никто не понимал, как себя вести, что делать. Многие в суде оказались в первый раз. Сиротский пакетик из магазина “Азбука вкуса”, с которым шел в суд Кирилл, теперь стал для меня символом нашей беспомощности.
На меня произвело большое впечатление, как перед людьми в суде стоял человек, руководивший приставами, и всё время орал: “Два шага назад, два шага назад, два шага назад!” Этого человека, кстати, тоже звали Кириллом. Очередная метафора, рифма судьбы из тех, что часто случаются в переломные моменты. К этому Кириллу по-свойски обращались операторы федеральных каналов. А он потом запустил их в зал суда для “протокольной съемки”. И я себе представила, как сидит там наш Кирилл в клетке, а его, как зверя, фотографируют и снимают “для протокола” эти вот люди, которым всё равно. По-моему, это был первый и единственный раз, когда я плакала в суде.
ХАМАТОВА: А почему ты решила вести репортаж в фейсбуке?
ГОРДЕЕВА: Когда нас пустили в зал, я сперва писала тебе и Ане Шалашовой сообщения о ходе заседания суда. Но это было непереживаемо: Кирилл в клетке, бубнеж судьи, распахнутое на Каланчевскую улицу окно, за которым толпа людей, а в ней – куча ребят из “Гоголь-центра”, журналисты, артисты, мои знакомые из самых разных сфер жизни. Никто из них толком не понимает, что сейчас тут происходит. Я тоже не понимаю. Но я – внутри. И я подумала, что если буду отдаваться эмоциям, то непременно сойду с ума от творящегося абсурда. Единственный способ сохранить рассудок – записывать всё, что я вижу: для людей, для истории, для себя – как угодно. И я стала писать всё то, что писала вам в сообщениях, в фейсбуке, для всех. Вдруг люди за окном начали скандировать: “Кирилл! Кирилл!” И я написала, что в зале суда их хорошо слышно. И они стали кричать громче. Так я поняла, что меня читают, что это нужно – всем. В общем, я, с одной стороны, спаслась работой, а с другой, думаю, выполнила свой профессиональный долг.
ХАМАТОВА: А почему не сработали СМИ, ведь там были их корреспонденты?
ГОРДЕЕВА: Многие из тех, кто в тот день пришел в суд, не были в прямом смысле слова судебными журналистами и растерялись. Профессиональные уголовные корреспонденты делали по три ошибки в фамилии “Серебренников”, профессиональные культурные не успевали следовать за логикой судебного монолога: все эти статьи, пункты, подпункты. Это же не монтирующиеся даже в равнодушной к происходящему голове вещи: театральный режиссер Серебренников и уголовное дело о хищении. Я видела там журналистку, пришедшую в суд в вечернем платье, на шпильках. Это явно была театральная или, как говорят, “культурная” корреспондентка одного из ведущих телеканалов страны. Сработала система: режиссер – значит, освещать процесс будет корреспондент “про культуру”.
Мне кажется, что сейчас жанр судебных репортажей – одно из важнейших направлений в журналистике: судят режиссеров, врачей, политиков; этими уголовными делами и процессами запомнится наша эпоха. Изданий, где есть люди, способные такой репортаж быстро и внятно вести, совсем мало. Главное из них – “Медиазона”, существующее на пожертвования. Мы должны делать всё возможное, чтобы “Медиазона” оставалась на плаву. Нам еще многое, к сожалению, предстоит у них прочесть.
ХАМАТОВА: После начала дела Кирилла я стала их постоянным читателем. Знаешь, эти последние слова, эти холодные казенные речи судей, предрешенные приговоры и сроки – это наводит настоящий ужас.
ГОРДЕЕВА: На процессе по “театральному делу” меня почему-то каждый раз убивает один и тот же вопрос, который из раза в раз задают разные судьи: “Представьтесь, пожалуйста”. Я понимаю, что таковы общие правила в суде. Но когда из раза в раз Серебренников, или Малобродский, или Софья Апфельбаум рассказывают про место своего рождения, образование и место работы, меня бьет озноб.
ХАМАТОВА: Я в ноябре две тысячи семнадцатого прошла все стадии: от озноба до холодного пота.

 

В ноябре 2017 года гастрольный график Чулпан, наконец, совпал с судебным. “Я буду ты”, – нежно сказала она мне в трубку. Я лежала в больнице и смотрела в окно. Из него видны были только косые капли дождя: они летели на стекло отчаянно, уверенно и бескомпромиссно, но тут же разбивались, стекая безутешными струями. Небо было серым. Без просветов. “Я буду писать всё-всё”, – обещала Чулпан. Завела в Telegram судебный чат и поехала на Каланчевскую улицу, в суд.
Ноябрьский день в Москве короткий, как вздох. Часам к трем дня и на улице, и в суде уже одинаково серо. Люди с раскрытыми паспортами в руках – как милости просят – в очереди на вход. Очередь разрезана дверью: часть ждущих уже внутри, часть мерзнет снаружи. Человек в форме на них покрикивает, лязгает дверь. “Двери закрыли!” – поверх голов командует человек. Не зло. Скорее, бесчувственно.
Лестницу от входа отделяет решетка. Некрашеная, залапанная просителями и сочувствующими, с уродливыми наростами сварки.
Люди из очереди показывают паспорта и содержимое сумок, записываются в замусоленный журнал посещений, проходят через рамку и оказываются за решеткой. И снова стоят в очереди, уже на лестнице. Потом теснятся в коридоре. Сверху окрик: “Разойтись! К стене!” Это в сопровождении тяжело дышащей служебной собаки ведут Алексея Малобродского. Кто-то охает. Кто-то послушно вжимается в стену. Щелкают затворы фотоаппаратов. Этот момент войдет в историю: небольшого роста улыбающийся человек в театральной кепке с руками в наручниках следует по коридору через побледневший строй своих коллег и друзей. Щелкает замок двери зала заседаний. Туда заводят Малобродского и пристава с собакой. Потом заходит Серебренников: он в темных очках (так легче спрятать растерянность), украдкой пожимает руки знакомым, кого-то успевает обнять до окрика пристава. Следом – Итин, идет, ни на кого не глядя; адвокаты.
Женщина-пристав отгоняет всех остальных от двери. Из-за этого возникает давка. В узкую дверь запускают фоторепортеров и операторов. Они снимают Малобродского в клетке – крупный план. Серебренников и Итин за столом – общий план. Теперь, говорят, можно войти нескольким родственникам и сочувствующим. Их обозначают рукописным списком, который пристав, постоянно спотыкаясь о непростые фамилии, читает вслух. Названные протискиваются сквозь неназванных. Чертыхаясь и извиняясь, представляются приставу и садятся, как птицы на жердь, на гладкую, отполированную тысячами прежних неравнодушных задниц скамейку: чем теснее сесть, тем больше людей поместятся. И своими глазами всё увидят.
“Я прошла, села. Вжалась в батарею. Вначале смотрела на Кирилла. Но это было тяжело, я боялась расплакаться. Стала рассматривать людей в зале. И тут поразительным образом ко мне вернулось мое школьное ощущение: мир делится на гопников и людей. Вот – гопники во главе с судьей. Они захватили мир, они существуют по своим правилам и пытаются нас заставить существовать так же. Но нам нельзя поддаваться, – рассказывает Чулпан. – Правда, с жанровой точки зрения всё оказалось намного разнообразнее, чем в моем детстве. Оказалось, что существует такой мир, такое пространство, где Эжен Ионеско, Даниил Хармс и Николай Гоголь сели за один стол и написали втроем жутковатую пьесу. Потому что абсурда, который есть у Ионеско, юмора, который есть у Хармса, и глубины видения ужаса, которая есть у Гоголя, по отдельности уже не хватало для осмысления происходящего. И получилась вполне очевидная, многоуровневая, многоступенчатая смесь абсурда, цинизма, иронии”, – скажет мне Чулпан по телефону уже ночью, когда всё закончится. Во время суда ее репортаж состоял из коротких междометий. И довольно быстро завершился одним коротким “Тошно”. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ХАМАТОВА: Я смотрела во все глаза на это подобие суда и, чтобы как-то успокоиться, думала: о’кей, вот эти гопники, они же не просто олицетворение абстрактного зла, наверное, у кого-то из них есть светлейшее, справедливейшее желание вывести преступную группировку на чистую воду и увидеть чистое сияние правды.
ГОРДЕЕВА: Ты серьезно?
ХАМАТОВА: Я допускаю, что в процентном соотношении среди них есть истинные ангелы правосудия. Ну может же такое быть? Катя, ты сейчас на меня так смотришь… Я знаю, артистов принято считать не очень умными людьми, и понимаю, что я не очень умный человек, но я, сидя в зале, пыталась найти хоть какие-то доводы, позволяющие оправдать хотя бы один процент гопников, которые меня окружали. Хотя бы полпроцента.
ГОРДЕЕВА: Нашла?
ХАМАТОВА: Я очень внимательно слушала, что говорили прокурор, следователь и судья. Я смотрела за всем происходящим, я пыталась следовать за ходом их мысли. И знаешь что? Даже мне, глупой артистке, не хватало тех доводов, которые приводили эти вот самые прекрасные прокуроры, следователи и судьи.
ГОРДЕЕВА: Страшно было?
ХАМАТОВА: На суде страшно не было. Страшно было около “Гоголь-центра”, когда я читала то наше письмо, страшно было, когда Кирилла вызывали на допросы, а у нас, например, была назначена встреча, и было неясно, придет он или не придет, тогда его еще не арестовали. Очень страшно стало, когда его арестовали. Хотя довольно быстро этот страх сменился уверенностью, что они могут нас убить, уничтожить, как в тридцать седьмом году уничтожили огромное количество людей, но они не могут уничтожить нашу любовь друг к другу и нашу уверенность в этой любви.
В суде я вдруг поняла: “Наша совесть чиста? Чиста. Мы правы? Правы”, и единственное наше оружие – улыбаться им в ответ. Да, они нас могут сломать физически. Всех. Лишить нас будущего (что уже и сделали). Но они не могут отнять у нас право любить и улыбаться. И я стала улыбаться. И приставше, которая за это чуть меня не вывела, и – главное – Кириллу и Алексею. Когда объявили перерыв, я даже попыталась обнять Кирилла. И нас стали буквально раздирать стоявшие рядом люди в форме со словами: “Обниматься нельзя!” Сразу же всплыли все эти образы, подсказанные генетической памятью, все эти разлуки страшных годов двадцатого века. Эти образы сами собой залезают тебе в голову, в память, и наступает бессилие. Я такое же бессилие испытывала в школе. Ощущение один в один. Тебя учат не врать, в ухо тебе бубнят: “Спешите делать добро”, но тут же требуют соблюдения совсем других правил: вранье на голубом глазу и индифферентность. Система построена так, чтобы любым возможным способом вырастить из тебя человека, который никогда не возьмет на себя никакой ответственности, система предназначена для того, чтобы ровнять газон: никто не должен выделяться. Я прекрасно помню, когда я всё это поняла и стала против этого бунтовать: Перестройка уже началась, Солженицына, Соловьёва, Бердяева уже можно было читать, уже пахло свободой. И помню искаженную гримасу системы – лица учителей, которые должны были держать тебя в узде, но сами были в ужасе от надвигающихся перемен. Они ничего не хотели менять, они инстинктивно тебя давили, потому что ты в их представлении не соответствовал параметрам, заданным системой. Это было настолько очевидно, что я вдруг осознала всю их жуткую фальшь и пришла в ужас от того, во что меня втягивают и какой они хотят меня видеть. Я не стала молчать, говорила, что думаю, вела себя как-то не так, как они от меня ожидали. Система ощетинилась, начался скандал. Естественно, в это втянули родителей: директор им сообщила, что они растят чудовище. Так всё это перенеслось домой, где меня тоже стали воспитывать. Подравнивать.
Конечно, было несколько уникальных учителей, которыми можно было дышать, но в остальном у меня в школе было ощущение, будто я не живу, а существую, будто я в тюрьме. Физическое, физиологическое. Ровно это же ощущение меня теперь не отпускает.
ГОРДЕЕВА: Многие наши с тобой товарищи сумели от этого дела отстраниться. Нашли в себе силы. Почему сразу после обысков ты, не выпускница курса Серебренникова, не самая близкая его подруга, не главная артистка театра, оказалась едва ли не самой первой у “Гоголь-центра”?
ХАМАТОВА: Потому что есть такие люди, о которых ты совершенно точно, на все сто процентов знаешь, что человек не виновен. Да, я не близкая подруга Кирилла. Но я достаточно много с ним общалась, чтобы видеть, как Кирилл работает и как живет: он по-настоящему живет только в театре. Это трудно понять, в это, наверное, посторонним людям трудно поверить. Но у него нет другого смысла жизни и способа жить, как не в театре. Этим, в принципе, всё сказано. Я лично видела, как он покупает костюмы для спектаклей, которыми бредит, на свои деньги, как привозит их и тут же отдает в театр, забывая, конечно, сказать бухгалтерии: “Ой, вы знаете, я тут половину своей годовой зарплаты потратил”. Это реальная история: из поездки в Турцию Кирилл привез нам на спектакль “Антоний и Клеопатра” костюмы, какие-то части декорации. Всё, что можно было привезти, он привез.
ГОРДЕЕВА: У тебя с Кириллом было две работы: “Голая пионерка” и “Антоний и Клеопатра”…
ХАМАТОВА: Это были не просто работы, это, конечно, было счастье настоящее профессиональное. Хотя оба спектакля очень тяжелые и в физическом, и в эмоциональном плане. Но ты знаешь, вот удивительное свойство Кирилла, он и в одном, и в другом спектакле всё предугадал, он увидел и проговорил какие-то вещи, которые, потом станут страшной, болезненной частью нашей повседневной жизни: ханжество, псевдопатриотизм, вранье…
ГОРДЕЕВА: Больше ты у Кирилла не играла?
ХАМАТОВА: Нет. Он очень помогал нам, когда в “Гоголь-центре” выходил “Век-волкодав”. Он заходил на репетиции, на прогоны и как-то незаметно и ненавязчиво нам подсказывал. Но непосредственно в спектаклях или картинах Серебренникова я больше не работала.
ГОРДЕЕВА: Почему?
ХАМАТОВА: Это надо у Кирилла спросить. У нас, у артистов, такая, в общем, зависимая профессия. Нас выбирают.
ГОРДЕЕВА: Ты обижалась?
ХАМАТОВА: Обижаться в творческих вопросах довольно глупо, Катя, и непродуктивно. Кроме того, это всё в данном случае неважно. Я могу предъявлять Кириллу претензии по качеству того или иного спектакля, могу не принимать какие-то проявления его характера, которые я не могу принять. Но то, о чем мы говорим, то, что стало предметом обсуждения в мае семнадцатого года, – это абсолютно несовместимо с личностью Серебренникова. Я была свидетелем того, как он был воодушевлен, когда появилась возможность создать “Платформу” – первый в стране проект, в рамках которого можно было подробно и качественно показывать современное искусство, экспериментировать. Мы вместе с Кириллом придумывали фестиваль “Территория”. И я лично видела, как он горел этой идеей: дать возможность русским зрителям познакомиться с тем, из чего соткан международный современный театр. А дальше уже, как круги на воде, всё остальное: современная музыка, современная опера, инсталляции, акционное искусство – всё то, что составляет современное искусство.
ГОРДЕЕВА: Ты разделяла эти идеи?
ХАМАТОВА: Да нет, не особо. Не могу сказать, что я большая поклонница современного искусства, что я всегда его могу принять, прочувствовать, что оно попадает мне в сердце. Наверное, если в процентном отношении, то один к девяти: на девять непопаданий всего одно попадание. А в девяти случаях ощущение холодного носа: “Ну ладно, о’кей, прикольно”, не более того. Но не знать этого нельзя. А Кирилл именно это стремился сделать: расширить границы знания.
ГОРДЕЕВА: Мне кажется, что всего перечисленного маловато для того, чтобы, рискуя репутацией, именем, возможностью работы в кино и театре, примчаться к “Гоголь-центру”.
ХАМАТОВА: Я об этом не думала.
ГОРДЕЕВА: А другие – думали. Подумали и не пошли. Сказали: “У нас есть дела, дети”.
ХАМАТОВА: Дети. Да, дети – это важно. Я помню, как меня парализовало, когда я увидела в телефоне твое сообщение о случившемся. И следующее – уже со всеми картинками – от Антона Адасинского. Я почти сразу сообразила, что надо ехать к театру и подключить всех наших, чтобы все собрались и были рядом. И я стала, лихорадочно собираясь, звонить артистам.
Эти разговоры услышала Арина. И у нее началась паника. Я не могла выйти из квартиры, не могла ее оторвать, отодрать от себя, я буквально сбегала из дома со словами: “Я не могу по-другому поступить”.
Рыдающая Арина осталась дома, а я поехала. Мне было страшно очень. Я не понимала, что я буду делать, когда приеду. Я уже подъезжала в такси к “Гоголь-центру”, когда мне позвонил режиссер театра Женя Кулагин и сказал, что там огромное количество журналистов, поэтому надо встретиться в кафе, придумать какой-то план. Этот звонок привел меня в чувство, потому что до этого в голове у меня была только одна идея: сейчас я выйду, встану и буду читать стихи Мандельштама, написанные как будто на все времена: “Мы живем, под собою не чуя страны…”
В общем, проезжая мимо “Гоголь-центра”, я вжимаюсь в сиденье, прячу голову, чтобы остаться незамеченной. Мне это удается. Выхожу из машины в квартале от театра, где прямо на улице уже стоят растерянные артисты. Стало понятно, что мы не можем просто выйти со стихами, что от нас нужно какое-то заявление. Как такие заявления пишутся, кому адресуются, никто из нас не знает. Я понимаю, что заявление должно быть выверено и с юридической точки зрения, чтобы не навредить Кириллу, которого сейчас допрашивают. И тогда я прошу Катю Шергову, главу пресс-службы “Подари жизнь”, приехать и помочь написать текст заявления, а она привозит с собой юристов-волонтеров. Параллельно – а текста письма еще нет – я обзваниваю артистов, которые это письмо могли бы подписать. Некоторые требуют прислать окончательный вариант письма, некоторые – хотя бы прочитать вслух по телефону. Я постоянно звоню Жене Миронову, но он не берет трубку, и у меня даже мелькает мысль, что он всё знает и поэтому не хочет со мной разговаривать.
ГОРДЕЕВА: Кто там уже был?
ХАМАТОВА: Катя и Леля Шерговы, Лёша Агранович, Яна Сексте, Сабина Еремеева, Настя Голуб и Дима Марин. Кто-то еще, я на нервной почве, по-моему, не всех запомнила. Мы сочиняли по строчке текст заявления. Или декларации. Или нашего крика. Как это назвать? Кто-то еще допридумывал формулировки, а кто-то уже обзванивал тех, кто был бы готов подписать письмо. Помню, когда сверяли текст и список, повис вопрос: “Хаски? А собаки-то тут причем?” Речь шла о подписи Димы Кузнецова, известного как рэпер Хаски. Ну, я переписала начисто текст, с обратной стороны – список. И решила, что выйду и зачитаю журналистам по бумажке. Потому что говорить что-то от себя я была не в состоянии.
Мы объявили, что выйдем к журналистам в семнадцать ноль-ноль, за полчаса до этого раздается звонок от Жени. Я прошу его подписать письмо, говорю, что сейчас прочитаю, а он в ответ: “Не трать время, подписывай”. И тогда я робко добавляю: “Не мог бы ты приехать, мне очень страшно”, – понимая неосуществимость и глупость своей просьбы: доехать за полчаса до “Гоголь-центра” по стоящей в пробках Москве, отменить все свои дела… И Женя без паузы отвечает: “Сейчас буду”. Потому что в этом человеке природное чувство справедливости и порыва защитить слабого сильнее всего остального. Я точно знаю, что без Жени я бы умерла от страха. То, что он приехал, то, что встал рядом, – не раздумывая, не побоявшись, ни одной секунды не сомневаясь, – это поступок.
ГОРДЕЕВА: Он мог не приехать?
ХАМАТОВА: Как и любой из тех, кто не приехал. А Женя рисковал еще и театром, который на нем, и фондом, который на нем. Но он приехал, и мы стояли рядом. И я даже не могу тебе объяснить, насколько важной была для меня его поддержка именно в этот день. Хотя, если честно, я вообще не могу себе представить, как бы я со многими обстоятельствами своей теперешней жизни справлялась без Жени. И иногда, знаешь, задним числом с ужасом думаю, что этой дружбы могло бы и не быть.
ГОРДЕЕВА: Почему?
ХАМАТОВА: Всё ей препятствовало. Для начала мы не встретились в “Гамлете” Питера Штайна, где как раз главную роль играл Миронов (мы никак не успевали доснять “Лунного папу”). Помню, как меня задело Женино интервью, где он сказал: “Конечно, всё понятно, молодая артистка выбрала деньги”. Потом я должна была вместе с ним играть в “Борисе Годунове”, но тоже по каким-то техническим причинам не сложилось. А потом Алла Сигалова придумала спектакль “Бедная Лиза”, и мы с ней пришли к Жене, которого только-только назначили художественным руководителем Театра Наций, просить, чтобы “Бедная Лиза” стала спектаклем именно этого театра.
Мы с Аллой вошли в кабинет, Женя говорил по телефону. Обращаясь к собеседнику, он говорит: “Алвис, Алвис…” И я, совершенно забыв приличия, прямо врываюсь в этот разговор: “Это – тот самый Алвис?”
ГОРДЕЕВА: Херманис?
ХАМАТОВА: Да, это был Алвис Херманис. И я говорю: “Женя, пожалуйста, скажи ему, что если он будет ставить спектакль, то я готова играть в нем хоть табуретку”. Женя повторяет этот текст Алвису. Кладет трубку и обращается уже ко мне: “Чулпан, а ты не окажешься опять «сбежавшей невестой»?”
ГОРДЕЕВА: Так ты попала в спектакль “Рассказы Шукшина”.
ХАМАТОВА: Да. И это было какое-то невероятное, невообразимое профессиональное и человеческое счастье – работать с Женей и Алвисом. И мы стали ближе узнавать друг друга, и с каждой репетицией, с каждым новым спектаклем он открывался тонким, чутким глубоко порядочным человеком. Еще он стал для меня учителем.
ГОРДЕЕВА: В каком смысле?
ХАМАТОВА: Знаешь, есть партнеры, которые тебя тянут вниз, есть те, с которыми ты топчешься на месте, а есть такие, как Женя, рядом с которыми хочется непрерывно развиваться и становиться лучше. А еще он чрезвычайно отзывчивый, иногда до такой степени, что мне за него становится страшно. У нас есть история с кодовым названием “Утки”. Как-то во время репетиции он, совершенно обессиленный, сказал: “После репетиции мне придется ехать к уткам”. – “К каким уткам?” – удивилась я. И Женя рассказал, что на днях после спектакля в глубокой декабрьской ночи его остановила девушка с красным от холода носом и рассказала душераздирающую историю о том, как страдают утки в средней полосе России.
ГОРДЕЕВА: Даже я знаю эту историю: девушка передала ему, не успевшему прийти в себя от удивления, кипу документов про страдания уток. А через несколько дней он обнаружил себя на серьезном заседании, проходившем чуть ли не в Академии наук, которое было посвящено спасению этих самых уток. У Миронова разрывался телефон: простаивали репетиции, срывались встречи по театру, по фонду, но он самоотверженно слушал доклады про уток и их спасение.
ХАМАТОВА: И теперь, когда я вдруг вижу, как в коридоре или у гримерки его кто-то опять призывает вписаться в очередную невообразимую историю, я, проходя, тихо говорю ему на ухо: “Утки!” Это значит, что я прошу его поберечь себя.

 

Но он всё равно постоянно кого-то спасает и кому-то помогает. Его способность заботиться иногда даже превышает потребности тех, о ком он заботится. Как-то в Екатеринбурге мы играли “Фрекен Жюли”, там у главной героини есть собачка “рублевской” породы чихуахуа, подчеркивающей гламурность персонажа. Понятно, что не будешь возить с собой собачку по всем гастролям, поэтому в каждом городе мы искали новую артистку-собачку. Хозяйка артистки из Екатеринбурга оказалась еще и заводчицей этой породы. Перед спектаклем она делала прививки новорожденным щенкам и, не успев заехать домой, привезла в театр корзинку со щенками. У нас был перерыв в репетициях. Я сидела на полу и разминалась рядом с открытой гримеркой Жени, где он готовился к спектаклю. Хозяйка открыла корзинку, и щенки расползлись по всему театру: один приполз ко мне, лег на ноги – стал знакомиться. И мы с хозяйкой разговорились. Я стала спрашивать, прибыльный ли это бизнес, разводить чихуахуа, она ответила: “Ну что вы, конечно, вот например, этот щенок стоит…” И назвала такую сумму, что я воскликнула: “Ничего себе! Тогда, конечно, прибыльный”. Разговор был совершенно умозрительный, ни о какой собаке я не мечтала, но сидящий в своей гримерке Женя понял мою реакцию по-своему, он решил, что я, услышав цену, расстроилась оттого, что не могу себе такого позволить. На следующий день Женя улетел, мы играли “Укрощение строптивой”, где никаких собак нет. Но вдруг приходит заводчица и протягивает мне переноску, в которой сидит “мой” щенок. “Она уже оформлена на вас, – поясняет хозяйка. – Это подарок”. – “От кого?” – “Меня просили не говорить”. Я пытала весь театр и наконец по какому-то намеку поняла, что это подарок от Жени. Так у нас появилась собака Пина, которую мы полюбили всей семьей. Недавно мы с младшей дочерью Ией читали в интернете одно Женино интервью. Я ей показываю фотографию, спрашиваю: “Узнаешь, кто это?” И Ия, не моргнув глазом, отвечает: “Да, конечно, это – Пинин папа”. ЧУЛПАН ХАМАТОВА

 

23 мая 2017 года в 17:25 по московскому времени Чулпан Хаматова с рюкзаком за спиной и Евгений Миронов в кепке выйдут к толпе журналистов, собравшихся у “Гоголь-центра”. Чулпан прочтет текст, написанный от руки:
“Мы, коллеги и друзья Кирилла Серебренникова и театра «Гоголь-центр», потрясены сегодняшними событиями. Кирилл Серебренников – один из самых ярких современных российских режиссеров, чьи заслуги признаны не только у нас в стране, но и во всем мире. Мы все знаем его как честного, порядочного и открытого человека. Работа талантливого руководителя и всего театра была прервана внезапным обыском.
Мы выражаем слова поддержки нашим коллегам и надеемся, что следствие будет проходить объективно и справедливо, без излишней жестокости к лицам, которых коснулось расследование, и не нарушит творческой деятельности театра, труппы и самого Кирилла Серебренникова.
Мы восхищены решением наших коллег из «Гоголь-центра», которые, несмотря на масштаб действий сотрудников правоохранительных органов, не намерены отменять сегодняшний спектакль.
Обращение подписали, в частности, Олег Табаков, Евгений Миронов, Марк Захаров, Алла Демидова, Сергей Гармаш, Ксения Раппопорт, Виктория Толстоганова, Юлия Пересильд, Елизавета Боярская и Дмитрий Кузнецов (рэпер Хаски)”.
Когда она закончит и, сделав паузу, поднимет глаза, кто-то из толпы журналистов выкрикнет: “Кто вы? Представьтесь, пожалуйста”.

 

ХАМАТОВА: Этот окрик, “Представьтесь, пожалуйста”, послужил доказательством моему ощущению: люди по другую сторону микрофонов пришли сюда совершенно случайно. Им глубоко наплевать на “Гоголь-центр”, на Кирилла Серебренникова, на меня, на Женю Миронова, который стоял рядом со мной и держал меня, чтобы я не упала, на артистов театра, на его команду. Вообще – на проблему. Сняли, не вдаваясь в подробности, выдали в эфир и пошли по своим делам.
ГОРДЕЕВА: А ты куда пошла?
ХАМАТОВА: Когда всё это стихийное собрание закончилось, мне надо было ехать в театр “Современник”, играть спектакль “Враги. История любви”. В театре меня, прямо перед выходом на сцену, начало тошнить. Я думала, что не дойду до сцены. И в голове крутилась одна мысль: “Если мне так жутко, каково же тогда моим девочкам?” Но после спектакля я не заехала домой и не обняла девочек. Вечером мы встречались практически тем же составом, чтобы написать письмо о случившемся Владимиру Путину. Полночи мы обзваниваем всех знакомых и полузнакомых деятелей культуры, чтобы собрать подписи, о которых никто никогда не узнает, под письмом, содержание которого никогда не будет опубликовано: единственный его экземпляр завтра должен получить Путин.

 

На следующий день, 24 мая 2017 года, в Кремле вручали государственные награды. Евгению Миронову дали орден “За заслуги перед Отечеством” четвертой степени. Сразу после вручения Миронов не стал выступать с благодарственной речью, а подошел прямо к Путину (и это зафиксировали десятки телекамер), передал запечатанный конверт с письмом и прошептал на ухо несколько фраз. Путин дослушал Миронова, обернулся и сказал одно слово: “Дураки”. Когда церемония награждения закончилась, президент забыл конверт с письмом деятелей культуры на столе. Потом вернулся и забрал. Никаких особенных перемен в деле “Седьмой студии” за этим не последовало: в июне арестовали гендиректора “Седьмой студии” Алексея Малобродского, в августе – режиссера Кирилла Серебренникова. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА

 

ГОРДЕЕВА: День, когда началось дело “Седьмой студии”, – это поворотный момент для нас как поколения?
ХАМАТОВА: Нет, конечно. Ну как можно сказать, что вот двадцать третьего мая две тысячи семнадцатого года наш мир переменился? Как будто бы мы жили без забот, по нарастающей, с момента Перестройки и вдруг уперлись во всю эту кромешную тьму. Нет. Но я в тот день постоянно вспоминала наш с тобой разговор о разбеге в пять – семь лет между тем, что происходит в СМИ, и тем, что в театре. Вначале – ограничение свободы распространения информации, следом – сужение сферы публичности людей с отличающейся от разрешенной точкой зрения, а потом уж – ограничение самой возможности высказывания, в том числе высказывания художественного. Однако в случае с Серебренниковым показательная жертва была выбрана неправильно.
ГОРДЕЕВА: Кто был бы правильной?
ХАМАТОВА: Ну, какой-то человек, который теоретически мог бы не побрезговать положить себе что-то в карман. Кирилл – другой. Мало кто настолько щедр и фанатичен в своей профессии, как Кирилл. Так что кость, которую решено было вырвать из нашего цеха и бросить жаждущей жертвы части общества, была выбрана совершенно мимо кассы. Всё, что происходит, совершенно меняет мое представление о времени, о стране, о людях. Да и о Кирилле, в том смысле, с каким достоинством он переносит эту несправедливость.
ГОРДЕЕВА: Представить себе Кирилла Серебренникова символом и героем некой борьбы до мая семнадцатого года было бы, наверное, невозможно.
ХАМАТОВА: Нет, конечно. Он всегда был, в хорошем смысле, человеком компромиссов. Он умел договариваться, он не был оголтелым. Другой вопрос, Катя, что компромиссы бывают разные.
Знаешь, когда меня начали обвинять в том, что я пошла на компромисс с совестью, решив сниматься в ролике в поддержку Путина, я просто вспомнила, как снималась для изданий, вроде журнала “Семь дней”, или появлялась в программах типа “Доброе утро”, когда меня ломало от необходимости это делать, но я делала, потому что так надо. Это – компромисс. Я иду на это, потому что таковы условия пиара для фонда “Подари жизнь”. Значит, я должна заткнуться, приехать, дать себя накрасить, корчить из себя звезду мегауровня, отвечать на чудовищно тупые вопросы не своим языком, а так, чтобы соответствовать тому, в чем участвую. Это всё – до блевотины. Но это тот компромисс, на который я добровольно иду, не под пулями: “Улыбайтесь, пожалуйста”, – говорят мне. “Я не хочу улыбаться”. – “Нет, улыбайтесь. У нас журнал хорошего настроения!” И ты стоишь и улыбаешься, потому что глянцевый журнал не предполагает неулыбающихся звезд. Они должны улыбаться, быть счастливы, замужем, не курить, не ругаться, не идти на тошнотворные компромиссы, не сходить с ума от собственной беспомощности и хорошо выглядеть.
ГОРДЕЕВА: При чем тут Серебренников?
ХАМАТОВА: При том, что он, разумеется, в нашем представлении был человеком компромиссов, но он не был человеком предательства. “Не врать и не бояться” – это был его слоган в Школе-студии МХАТ. Когда я была беременна своей младшей дочерью Ией, я недолго, но с наслаждением преподавала у его студентов. Вот Кирилл не врал и не боялся. Но его это ни от чего не спасло.
ГОРДЕЕВА: Арест Кирилла для меня – семейная история. Мы выросли рядом, в Ростове. Я бывала у него дома, я знаю его родителей: это удивительно скромные интеллигентные люди самых важных на земле профессий – учительница литературы и врач. Я видела в Ростове первый спектакль Кирилла. Мы вместе, хоть и недолго, работали. Потом я первая уехала в Москву. Через несколько лет из Ростова уехал и Кирилл. Мы шли совсем разными путями. Году, наверное, в девяносто восьмом – девяносто девятом встретились случайно в теперь уже закрывшемся клубе “Проект ОГИ”. Обнимались, целовались, радовались, как радуются друг другу однополчане, случайно столкнувшиеся в пригородной электричке. Обменялись телефонами – и разошлись заниматься своими делами. Но мы следили друг за другом, переписывались, созванивались – нечасто. Это такие, знаешь, отношения, ведущие отсчет из детства, которые не требуют подтверждения или подбрасывания дров в костер. Помню, я была страшно рада, когда на акции “Белый круг” мы с Кириллом вдруг оказались рядом. И стояли, держась за руки. Словом, арест Кирилла я восприняла как удар по мне, по моей семье, по моему детству.
ХАМАТОВА: Далеко не все ростовские друзья Кирилла – а я уверена, что у него были друзья и поближе тебя, – восприняли это так лично. Не каждый вот так полез на амбразуру.
ГОРДЕЕВА: Я не считаю, что полезла на амбразуру. Мало того, я не вижу тут для себя никаких рисков. Я согласна в этом смысле с правозащитницей Людмилой Алекеевой, которая говорит об относительном прогрессе нашего общества и движении в сторону смягчения нравов: если в тридцатые расстреливали, в пятидесятые надолго сажали, а в семидесятые запирали в психушки, то двухтысячные представляются относительно гуманными.
ХАМАТОВА: То, что Лёша Малобродский сидел в СИЗО, – это гуманизация?
ГОРДЕЕВА: В сталинское время его бы расстреляли.
ХАМАТОВА: Какая-то иезуитская логика: спасибо, что не расстреляли… Могли выбросить из окна, никто бы и не подкопался. Мандельштама тоже не расстреляли. Но мне кажется, нельзя оценивать движение вперед, исходя из этой псевдогуманизации: не расстреляли.
ГОРДЕЕВА: В сталинское время было бы невозможно, расстреляв Мейерхольда, оставить его спектакль в репертуаре. Серебренников, находящийся под домашним арестом во время мировой премьеры его спектакля “Нуреев”, – это, возможно, свидетельство смягчения нравов. Согласна, звучит дико. Но мы, в сравнении с нашими бабушками и дедушками, в сравнении с ровесниками и соратниками той же Алексеевой, живем в вегетарианские времена.
ХАМАТОВА: Ты наивно в это веришь и действительно думаешь, что в случае необходимости не найдется причины не выпустить тебя из России во время твоего очередного приезда на суд к Кириллу? Или ты считаешь простым стечением обстоятельств, что тебя отлучили от профессии и уже несколько лет на пушечный выстрел не подпускают к телевидению? Или ты не видела, как судили ребят по “болотному делу”? Или ты не слышала, как читают приговор Pussy Riot? Тебе нужны какие-то более веские доводы, чтобы оценивать риски?
ГОРДЕЕВА: Ты предлагаешь мне признать поражение и не ввязываться больше ни в какую борьбу?
ХАМАТОВА: Нет, я и сама не готова признавать поражение. Но надо быть честными перед собой, Катя, и смотреть на нас в контексте большой истории, тогда окажется, что как поколение Перестройки и поколение надежд мы – здесь и сейчас, в нынешней точке истории – потерпели поражение.
Но в будущем, возможно, это не будет выглядеть как поражение. Мы, по большому счету, пытаемся остаться собой. А люди с неразличимыми лицами бьют нас под дых слева, справа. Кто-то из нас, бегущих, складывается пополам, мы помогаем ему отдышаться.
ГОРДЕЕВА: Но есть момент, когда каждый из нас ломается: кто-то на приговоре Улюкаеву. Кто-то на “законе Димы Яковлева”. Кто-то на “болотном деле”. Мы с тобой – на деле Кирилла Серебренникова. Почему?
ХАМАТОВА: Многие на деле Кирилла сломались. Это какая-то краеугольная история: удар по всем нам.
ГОРДЕЕВА: Как ты себе представляешь в этой новой реальности существование фонда?
ХАМАТОВА: Пока есть возможность помогать, не наступая на собственную совесть, – продолжать это делать. А когда встанет выбор между необходимостью моей, твоей и всех нас заступить за последнюю черту и фондом, я на компромисс не пойду. Фонд придется закрыть.
ГОРДЕЕВА: Ты к этому готова?
ХАМАТОВА: Нет, я к этому не готова, потому что мне нужна надежда. Но если приговор Кириллу будет обвинительным и его посадят, Катя, то этой надежды станет гораздо меньше, она сократится до неразличимой малюсенькой точки на черном поле. Я не смогу после этого ни себя, ни своих детей убедить, будто здесь, на моей горячо любимой Родине, остается хотя бы какая-то надежда на светлое будущее. Если я в это сама не буду верить, я не смогу объяснять другим, почему они должны верить и надеяться. Это тупик.
Назад: Глава 28. Новая жизнь
Дальше: Глава 30. Время

imalPeS
Что из этого вытекает? --- И что бы мы делали без вашей великолепной идеи карта гугол, проиндексировать сайт и площадь треугольника найти радио джем фм слушать онлайн
freezakDus
Я согласен со всем выше сказанным. Давайте обсудим этот вопрос. Здесь или в PM. --- Извиняюсь, но мне нужно совсем другое. Кто еще, что может подсказать? накрутчик лайков, e raskrutka и как накрутить подписчиков и лайки в инстаграме накрутка лайков вконтакте без регистрации онлайн
postcutthTof
Полезная мысль --- Большое спасибо. новое порно смотреть, смотреть порно 365 а также Тонны отборного видео японское порно смотреть
bubbcoldzed
Я думаю, что Вы допускаете ошибку. Пишите мне в PM, обсудим. --- не нравится такое саратов досуг м, вк досуг саратов или проститутки саратова ленинский район досуг саратов