Глава 4.
ИНДУСТРИАЛИЗАЦИЯ И ИЗМЕНЕНИЕ БАЛАНСА СИЛ В МИРОВОМ ПРОСТРАНСТВЕ, 1815–1885
Мировая система в течение более чем полувекового периода развития с момента окончательного крушения империи Наполеона приобрела целый набор характерных особенностей. Некоторые из них носили лишь временный характер, другие же стали отличительными признаками новой эпохи.
Во-первых, устойчивый, а после 1840-х годов уже, можно сказать, стремительный рост интегрированной мировой экономики, который вовлек в трансокеанскую и трансконтинентальную торговлю и финансовую деятельность невиданное доселе количество регионов, но с центром в Западной Европе и с акцентом на Великобританию. Это время британской экономической гегемонии сопровождалось масштабным прогрессом в области транспорта и коммуникаций, быстрого распространения промышленных технологий из одного региона в другие и гигантским ростом выпуска промышленной продукции, что, в свою очередь, стимулировало поиск новых сельхозземель и источников полезных ископаемых. Устранение тарифных барьеров и прочих инструментов торгового регулирования на фоне получивших широкое распространение идей о свободной торговле и международной гармонии создало предпосылки для установления нового мирового порядка, отличного от того, что представлял собой XVIII век, время не прекращавшихся войн между великими державами Европы. Сильные потрясения и огромные средства, потраченные государствами на противостояние в 1793–1815 годах, которое в XIX веке называли не иначе как «первая мировая война», заставили как консерваторов, так и либералов встать на путь мирных инициатив и поиска равновесия, используя в том числе и средства, предусмотренные системой «Европейского концерта» и соглашениями о свободной торговле. Все это, безусловно, стимулировало процессы долгосрочного инвестирования в коммерцию и производство, а в итоге и рост мировой экономики.
Во-вторых, отсутствие длительных войн между великими державами не означало, что все межгосударственные конфликты исчерпаны. Даже наоборот, участились европейские и североамериканские завоевательные войны против менее развитых народов, и зачастую военные операции были связаны с экономическим проникновением на заокеанские рынки и быстрым снижением доли выпуска промышленной продукции. Кроме того, продолжали тлеть региональные и индивидуальные конфликты между европейскими странами, связанные главным образом с национальными вопросами и территориальными границами. Но, как мы увидим далее, открытое активное противостояние, как, например, франко-австрийская война 1859 года или военные действия, сопровождающие объединение Германии в 1860-х годах, были ограничены как по продолжительности, так и территориально, и даже Крымскую войну едва ли можно было назвать крупным конфликтом. Исключением из правила следует признать и как таковую рассматривать лишь Гражданскую войну в США.
В-третьих, появляющиеся в ходе промышленной революции новые технологии начали оказывать свое влияние на ведение военных действий как на суше, так и на море. Вместе с тем изменения происходили намного медленнее, чем это порой представляют в отдельных работах. Только во второй половине столетия железные дороги, телеграф, скорострельное оружие, паровые двигатели и броненосцы действительно стали определяющими показателями военно-технической силы. Но несмотря на то, что новые технологии повысили огневую мощь и мобильность войск великих держав за океаном, прошло еще несколько десятилетий, прежде чем генералы и адмиралы пересмотрели свои подходы к ведению войны в Европе. Однако технический прогресс и развитие промышленности имели перманентное влияние на то, что происходило как на суше, так и на море, и оказывали свое воздействие на мощь ведущих держав.
Безусловно, здесь очень трудно делать какие-либо обобщения, но изменение баланса между великими державами, вызванное разницей в темпах промышленного и технического прогресса в Странах, вероятно, повлияло на исход войн в середине XIX века больше, чем финансовые и кредитные возможности участников. Отчасти причина была и в том, что активное развитие как национального, так и международного банковского сектора в XIX веке и расширение штата государственных чиновников (сотрудников казначейств, ревизоров и сборщиков налогов) облегчило для большинства режимов привлечение средств с денежных рынков, если их уровень кредитоспособности не был чудовищно низким, а международная банковская система не испытывала кризиса ликвидности. Но в большинстве своем это являлось следствием того, что в массе своей военные действия носили относительно краткосрочный характер, так как ставка делалась на достижение быстрой победы, используя существующие военные силы, а не на долгосрочную мобилизацию национальных ресурсов и доходов. Никакие новые поступления денежных средств не смогли спасти положение Австрии после поражений на поле битвы в 1859 и 1866 годах или очень богатой Франции после разгрома ее армии в войне 1870 года. Действительно, наличие значительных финансовых ресурсов помогло Северу одержать верх над Югом в Гражданской войне в США, а Великобритании с Францией подготовиться к Крымской войне лучше, чем России, чье финансовое состояние на тот момент было не самым стабильным, — но это показывает скорее общее превосходство данных экономик, чем преимущество с точки зрения финансовых и кредитных возможностей. Поэтому, говоря о XIX веке, в отличие от предыдущих столетий, не стоит особо заострять внимание на роли финансов в организации и ведении военных кампаний.
Такого рода факторы, как рост мировой экономики, производительные силы, возникшие в результате промышленной революции, относительная стабильность в Европе, постепенная техническая модернизация сухопутных и военно-морских сил, а также локальность и быстротечность военных кампаний, естественным образом позволили ряду ведущих государств в своем развитии обогнать остальных участников гонки. Одной из таких стран была Великобритания, которая во многим благодаря выгодам, полученным от общих экономических и геополитических тенденций после 1815 года, смогла выделиться на фоне других. Остальные же страны, и многие из них достаточно серьезно, снизили свой уровень относительного могущества. Однако в 1860-х годах дальнейшее распространение индустриализации вновь начало менять мировой баланс сил.
Следует отметить еще одну особенность данного периода. Накопленные статистические данные (в особенности экономические показатели) позволяют проследить, как с начала XIX века изменялся баланс сил, и более корректно определить динамику развития системы. Вместе с тем надо помнить, что многие из этих данных весьма приблизительные, в первую очередь информация по странам, в которых на тот момент была еще плохо выстроена бюрократия. Кроме того, определенные вычисления (например, доли в мировом выпуске продукции обрабатывающей промышленности) являются скорее оценочными, так как сделаны были много лет спустя. А главное, экономическое богатство не трансформируется сразу, а тем более во всех случаях, в военную мощь. Представленные здесь статистические данные могут дать лишь грубую оценку ресурсного потенциала страны и ее положения в соответствующих рейтингах относительно государств-лидеров.
«Промышленная революция», как это стараются представить большинство экономистов-историков, не случилась вдруг. В отличие от политических «революций» 1776, 1789 и 1917 годов этот процесс характеризовался последовательностью и неторопливостью. Он затрагивал лишь определенные виды и средства производства, а распространение происходило от региона к региону, не охватывая всю страну сразу. Но несмотря на все эти оговорки, факт остается фактом: существенно важные с точки зрения экономических возможностей человека преобразования начались примерно в 1780 году. И по значению они были сравнимы с переходом от занятия охотой эпохи палеолита к оседлому земледелию в период неолита, но за меньший промежуток времени. Индустриализация, и в частности появление парового двигателя, заменили живую рабочую силу на механизмы. Благодаря возможности преобразования пара в работу с помощью «быстрых, точных, неутомимых» машин человечество смогло начать использовать множество новых источников энергии. Последствия внедрения неизвестных доселе механизмов были просто колоссальными: в 1820-х годах оператор нескольких ткацких станков на механическом приводе мог произвести в двадцать раз больше, чем ткач вручную, тогда как прядильная машина по производительности превосходила ручную прялку в двести раз. Груз, для транспортировки которого ранее требовалось не менее ста вьючных лошадей, теперь мог перевезти один паровоз — причем намного быстрее. Безусловно, промышленная революция несла в себе и массу других важных аспектов, таких как, например, фабричная система или разделение труда. Но для нас наиболее существенным моментом является грандиозное увеличение производительности, особенно в текстильной отрасли, что, в свою очередь, стимулировало спрос на машины, сырье (прежде всего хлопок), железо, транспортные услуги, более качественные коммуникации и т. д.
Кроме того, как отмечал профессор Лэндис, такое беспрецедентное увеличение производительности труда человека было самодостаточным:
Если раньше улучшение условий существования, следовательно, и выживаемости, а также расширение экономических возможностей всегда сопровождалось ростом численности населения, которое в конечном счете и потребляло плоды достигнутого, то теперь, впервые в истории, рост экономики и расширение знаний происходит достаточно быстрыми темпами, чтобы создавать непрерывный поток инвестиций и технологических новаций, который бы вышел за пределы видимых границ реальных препятствий для увеличения народонаселения, обозначенных Томасом Мальтусом.
Последнее замечание также очень важно. Начиная с XVIII века в мире происходило заметное ускорение прироста населения: в Европе со 140 млн. в 1750 году до 187 млн. к 1800 году и до 266 млн. в 1850-м; в Азии же демографический взрыв увеличил численность жителей региона с 400 млн. в 1750 году до почти 700 млн. столетие спустя. Не важно, что стало тому причиной (улучшение климатических условий, повышение плодородности почв или же снижение уровня заболеваемости), но такой значительный прирост населения не мог не вызывать тревоги, и хотя объемы производства сельхозпродукции и в Европе, и в Азии в XVIII столетии также заметно увеличились, что фактически было еще одной из причин повышения численности жителей, огромное количество новых ртов с годами начало угрожать аннулированием всех выгод от роста выпуска сельскохозяйственной продукции. Сильное давление на малоплодородные земли, сельская безработица, а также активное переселение семьями в уже переполненные города Европы в конце XVIII века были лишь некоторыми признаками серьезного прироста населения.
Промышленная революция в Великобритании (с макроэкономической точки зрения) привела к постоянному повышению производительности, что последовательно увеличивало как национальное богатство, так и покупательную способность населения, превышающие темпы его прироста. При увеличении численности жителей страны с 10,5 млн. (1801) до 41,8 млн. (1911) (со средним ежегодным уровнем прироста в 1,26%) рост национального продукта намного опережал эти темпы, увеличившись за XIX века почти в четырнадцать раз. В зависимости от региона, по которому представлены статистические данные, среднегодовой темп прироста валового национального продукта составлял 2–2,25%. Только за период правления королевы Виктории показатель ВНП на душу населения увеличился в два с половиной раза.
По сравнению с темпами роста во многих странах после 1945 года эти цифры не являются столь уж впечатляющими. Социальные историки также напоминают нам, что промышленная революция дорого обошлась новорожденному пролетариату, трудившемуся на фабриках и в шахтах и жившему в наспех построенных жилищах в грязных переполненных городах. Но все же не следует забывать о том, что устойчивое повышение производительности в век машин приносило и определенные выгоды: с 1815 по 1850 год средняя реальная заработная плата выросла на 15–25%, а за последующие полвека еще на солидные 80%. «Главная проблема века, — возражает Эштон критикам, считающим индустриализацию бедствием, — состояла в том, как накормить, одеть и занять детей, которых было намного больше, чем в прошлые века». Появившиеся машины не только дали работу значительной части активно растущего населения, но и увеличили размер совокупного национального дохода на душу населения, а растущий спрос городских рабочих на продукты питания и товары первой необходимости вскоре был удовлетворен благодаря революционному внедрению парового двигателя на транспорте и появлению в связи с этим паровозов и пароходов, что позволило Старому Свету активнее импортировать из Нового излишки сельхозпродукции.
Но можно, используя расчеты профессора Лэндиса, подойти к этому вопросу с другой стороны. В одной из своих работ он отмечал, что в 1870 году Соединенное Королевство использовало 100 млн. тонн угля, что было «эквивалентно 800 трлн энергокалорий, достаточных для того, чтобы прокормить 850 _ млн. человек взрослого населения в течение года (фактическое количество жителей Королевства тогда составляло порядка 31 млн.)». Опять же в 1870 году общая мощность всех британских паровых двигателей составляла приблизительно 4 млн. лошадиных сил, что было эквивалентно силе 40 млн. человек, но «они бы съели за год примерно 320 млн. бушелей пшеницы, что в три с лишним раза больше, чем ежегодно производилось во всем Соединенном Королевстве в 1867–1871 годах». Использование «неодушевленных» источников энергии позволило работающим на заводах и фабриках выйти за пределы биологических возможностей человека и демонстрировать удивительные темпы роста производства и богатства, невзирая на быстрорастущее население. В свою очередь, Эштон уже в 1947 году трезво отмечал:
Сегодня на просторах Индии и Китая живет огромная масса мужчин и женщин, страдающих от голода и эпидемий, ютящихся в условиях ненамного лучших, чем их рогатый скот, бок о бок с которым они трудятся в течение дня, а по ночам делят кров. И подобных диких примеров и кошмаров отсутствия механизации огромное множество в регионах, где растет численность населения, но где не происходит никакой промышленной революции.
Закат «третьего мира»
Прежде чем обсуждать влияние промышленной революции на великие державы, необходимо понять степень ее воздействия на весь мир, особенно на Китай, Индию и другие неевропейские сообщества. Они понесли потери как в относительном, так и в абсолютном выражении. Когда-то возникшее представление о том, что народы Азии, Африки и Латинской Америки счастливо жили до прихода западной цивилизации, является глубоко ошибочным. «Следует особо отметить: правда заключается в том, что любую страну до того, как в ней произошла промышленная революция и модернизация, отличают бедность… Низкая производительность труда, недостаточный уровень выработки продукции на душу населения в традиционном сельском хозяйстве не позволят экономике, где аграрный сектор является главной составляющей при формировании национального дохода, создавать излишки сверх необходимого для немедленного потребления…» С другой стороны, учитывая, что в начале XIX века сельскохозяйственное производство было основой экономики как европейских, так и неевропейских государств и что в таких странах, как Индия и Китай, также было много торговцев, производителей текстиля и ремесленников, разница в доходе на душу населения не была огромной: индийский ткач на ручном ткацком станке, например, возможно, мог зарабатывать до половины того, что получал за свою работу его европейский коллега до начала индустриализации. Это означает, что благодаря огромному количеству крестьян и ремесленников Азия сохраняла за собой гораздо большую долю мирового выпуска промышленной продукции, чем значительно менее густонаселенная Европа до того, как паровой двигатель и механический ткацкий станок изменили мировой экономический баланс.
В представленных оригинальных расчетах П. Байроха (см. табл. 6, 7) можно проследить, как сильно менялся расклад сил в мировой экономике вследствие активной европейской индустриализации и экспансии.
Ясно, что корень этих изменений следует искать в стремительном увеличении производительности благодаря использованию новых возможностей, появившихся в ходе промышленной революции. Скажем, с 1750-х и по 1830-е годы одна лишь механизация процесса прядения в Великобритании повысила уровень производительности в данном секторе в триста — четыреста раз, поэтому неудивительно, что британская доля в общем мировом производстве увеличилась так сильно и продолжила расти, так как островное королевство стало «первой промышленно развитой страной». После того как и другие европейские государства и Соединенные Штаты последовали тем же путем индустриализации, их доли тоже стали постоянно увеличиваться, как и их показатели уровня индустриализации и национального богатства на душу населения. В Китае и Индии ситуация была совершенно иной. Наряду с сокращением их относительной доли в общем объеме мирового промышленного производства просто по причине стремительного роста выпуска продукции обрабатывающей промышленности на Западе, в ряде случаев их экономика ужалась в абсолютном выражении, то есть в результате проникновения на их традиционные рынки намного более дешевой и качественной продукции ланкаширских текстильных фабрик стала происходить деиндустриализация. После 1813 года, когда Ост-Индская компания лишилась монопольного права торговли с Индией, ввоз хлопчатобумажных тканей в эту страну увеличился в десятки раз — с 1 млн. ярдов (914,4 тыс. метров) в 1814 году до 51 млн. (46,6 млн. метров) в 1830 году и 995 млн. ярдов (909,8 млн. метров) в 1870-м, что в итоге привело к вытеснению с рынка многих традиционных отечественных производителей. Наконец (и это возвращает нас к точке зрения Эштона об ужасающей бедности «регионов, где растет численность населения, но где нет и малейших признаков начала промышленной революции»), значительный прирост населения в Китае, Индии и других странах «третьего мира» сокращал от поколения к поколению и размер национального дохода на душу населения. Исходя из замечательного, но ужасающего предположения Байроха, что если в 1750 году уровень индустриализации на душу населения в Европе, возможно, и не слишком отличался от этого уровня в «третьем мире», то к 1900 году показатель последнего составлял лишь 1/18 от европейского уровня (2% против 35%) и лишь 1/50 от уровня Соединенного Королевства (2% против 100%).
Таблица 6.
Относительные доли стран в мировом выпуске промышленной продукции, 1750–1900
| 1750 г. | 1800 г. | 1830 г. | 1860 г. | 1880 г. | 1900 г. |
Европа в целом | 23,2 | 28,1 | 34,2 | 53,2 | 61,3 | 62,0 |
Великобритания | 1,9 | 4,3 | 9,5 | 19,9 | 22,9 | 18,5 |
Габсбургская империя | 2,9 | 3,2 | 3,2 | 4,2 | 4,4 | 4,7 |
Франция | 4,0 | 4,2 | 5,2 | 7,9 | 7,8 | 6,8 |
Германские государства / Германия | 2,9 | 3,5 | 3,5 | 4,9 | 8,5 | 13,2 |
Итальянские государства / Италия | 2,4 | 2,5 | 2,3 | 2,5 | 2,5 | 2,5 |
Россия | 5,0 | 5,6 | 5,6 | 7,0 | 7,6 | 8,8 |
США | 0,1 | 0,8 | 2,4 | 7,2 | 14,7 | 23,6 |
Япония | 3,8 | 3,5 | 2,8 | 2,6 | 2,4 | 2,4 |
Страны «третьего мира» | 73,0 | 67,7 | 60,5 | 36,6 | 20,9 | 11,0 |
Китай | 32,8 | 33,3 | 29,8 | 19,7 | 12,5 | 6,2 |
Индия/Пакистан | 24,5 | 19,7 | 17,6 | 8,6 | 2,8 | 1,7 |
Таблица 7.
Уровень индустриализации на душу населения, 1750–1900 (относительно уровня Великобритании в 1900 г. = 100)
| 1750 г. | 1800 г. | 1830 г. | 1860 г. | 1880 г. | 1900 г. |
Европа в целом | 8 | 8 | 11 | 16 | 24 | 35 |
Великобритания | 10 | 16 | 25 | 64 | 87 | [100] |
Габсбургская империя | 7 | 7 | 8 | 11 | 15 | 23 |
Франция | 9 | 9 | 12 | 20 | 28 | 39 |
Германские государства / Германия | 8 | 8 | 9 | 15 | 25 | 52 |
Итальянские государства / Италия | 8 | 8 | 8 | 10 | 12 | 17 |
Россия | 6 | 6 | 7 | 8 | 10 | 15 |
США | 4 | 9 | 14 | 21 | 38 | 69 |
Япония | 7 | 7 | 7 | 7 | 9 | 12 |
Страны «третьего мира» | 7 | 6 | 6 | 4 | 3 | 2 |
Китай | 8 | 6 | 6 | 4 | 4 | 3 |
Индия | 7 | 6 | 6 | 3 | 2 | 1 |
«Западный эффект» со всех точек зрения был одним из самых значимых аспектов динамики развития института мировых держав в XIX веке. Проявлением его стало не только активное развитие разнообразных экономических отношений (от «неофициального влияния» прибрежных торговцев, грузоперевозчиков и консулов до более непосредственного воздействия на плантаторов, строителей железных дорог и горнопромышленников)) но и проникновение в страны «третьего мира» разного рода исследователей, авантюристов и миссионеров; распространение чисто западноевропейских болезней, а также прозелитизм западных конфессий. Все это происходило как в центральных районах континентов (к западу от Миссури и к югу от Аральского моря), так и в устьях крупных рек Африки и на побережье Тихоокеанских архипелагов. В конечном счете это имело и свои внушительные плюсы в виде хороших дорог, железнодорожного сообщения, телеграфной связи, гаваней и новых общественных зданий, построенных, например, британцами в Индии, и просто ужасающие минусы: постоянные кровопролитные столкновения, насилие, грабежи, сопровождавшие большинство колониальных войн того периода. Безусловно, те же черты насилия отличали захватнические действия конкистадоров времен Кортеса и позже, но теперь все происходило намного быстрее. В 1800 году европейцы контролировали 35% поверхности земли, в 1878 году — уже 67%, а в 1914-м — более 84%.
Использование паровых двигателей и механизация производства позволили Европе обрести значительные экономические и военные преимущества. Усовершенствование дульнозарядного оружия (капсюли, нарезные каналы и т. д.) было поистине зловещим. Изобретение же оружия, заряжаемого с казенной части (что значительно увеличило его скорострельность), позволило сделать еще более значительный шаг вперед в военно-техническом оснащении. А появление пулеметов Гатлинга и Максима и легкой полевой артиллерии добавило последние штрихи к «революции с точки зрения огневой мощи»,^практически не оставившей аборигенам, вооруженным по старинке, никаких шансов на успешное сопротивление. Кроме того, со спуском на воду первой паровой канонерской лодки стало понятно, что уже давно утвердившаяся в морях и океанах власть Европы теперь имеет все шансы распространиться на внутренние воды отдельных стран и континентов через основные водные артерии — Нигер, Инд, Янцзы и пр. Так, во время «опиумной войны» 1841–1842 годов мобильность и огневая мощь броненосца «Немезида» стала кошмаром для китайских сил обороны, сопротивление которых корабль подавлял без особых усилий. Безусловно, непростой природный ландшафт (например, в Афганистане) тормозил продвижение политики военного империализма в отдельных неевропейских странах, местные жители которых также начали применять новое оружие и тактику ведения военных действий (как это сделали сикхи и алжирцы в 1840-х годах), вследствие чего сопротивление там было более ожесточенным. Но всякий раз, когда столкновение происходило на открытых пространствах, когда армии Запада могли развернуть свои пулеметы и артиллерию, трагичный исход для противной стороны не вызывал сомнений. Возможно, примером самой большой несоразмерности потерь участников сражения являются события под Омдурманом, имевшие место в конце XIX века (1898), когда всего за несколько часов боя армия Китченера практически только огнем пулеметов Максима и винтовок Ли-Энфилда уничтожила порядка 11 тыс. дервишей, потеряв при этом лишь 48 человек. Подобный разрыв в огневой мощи, образовавшийся из-за разницы уровней промышленного развития, означал, что ведущие страны обладали в 50 и даже в 100 раз большими ресурсами, чем отсталые государства. Мировое господство западного мира, которое подразумевалось еще со времен Васко да Гамы, теперь стало безграничным и абсолютным.
Британская гегемония?
Если в ходе экспансии в начале XIX века пенджабцы, вьетнамцы, индейцы сиу и племена банту были, по выражению Эрика Хобсбаума, «проигравшей стороной», то британцы, несомненно, являлись «победителями». Как уже отмечалось в предыдущей главе, благодаря искусному сочетанию господства на море, финансовой состоятельности, коммерческим способностям и возможностям, а также умению выстраивать дипломатические альянсы к 1815 году они достигли значительного превосходства над остальными странами мира. Промышленная революция лишь упрочила положение страны, достигшей значительных высот еще во времена торгового соперничества в XVIII веке, а затем превратившей свои достижения в преимущества. Несмотря на то что изменения, повторим еще раз, происходили постепенно, а не носили взрывной характер, результаты были просто ошеломляющими. В период с 1760 по 1830 год на долю Соединенного Королевства приходилось приблизительно «две трети прироста объема выпуска промышленной продукции», а его доля в мировом промышленном производстве за этот период выросла с 1,9 до 9,5%. Несмотря на распространение новых технологий в других странах Запада, за последующие тридцать лет Великобритания за счет экстенсивного развития промышленности довела эту цифру до 19,9%. Примерно в 1860 году, когда динамика промышленного роста в стране, по всей видимости, достигла своего пика в относительном выражении, на долю Соединенного Королевства приходилось 53% мировой выплавки чугуна, 50% добычи всего каменного и бурого угля, а также потребление чуть меньше половины всего хлопка-сырца в мире. «Население Соединенного Королевства составляло лишь 2% от общего числа жителей планеты, или 10% от проживающих в государствах Европы, но при этом его мировая доля в современных отраслях промышленности составляла 40–45%, а европейская — 55–60%». Потребление Королевством современных энергоресурсов (каменного и бурого угля, нефти) в 1860 году было в пять раз больше, чем в США или Пруссии/ Германии, в шесть раз больше, чем во Франции, и в 155 раз больше, чем в России! На долю британцев приходилось 20% всей мировой торговли и 40% продаж промышленных товаров. Более трети всего торгового флота в мире ходило под британским флагом, и количество этих судов постоянно росло. Неудивительно, что в середине Викторианской эпохи британцы упивались уникальностью ситуации, когда их островное государство стало, как выразился в 1865 году экономист Уильям Джевонс, центром мировой торговли:
Североамериканские и русские равнины — наши кукурузные поля, в Чикаго и Одессе находятся наши зернохранилища, в Канаде и странах Балтии — древесина, в Австралазии сосредоточены наши овцеводческие фермы, в Аргентине и в западных прериях Северной Америки пасутся наши стада волов, Перу посылает нам свое серебро, из Южной Африки и Австралии в Лондон текут реки золота, индусы и китайцы выращивают для нас чай, а в Ост-Индии раскинулись наши плантации кофе, сахарного тростника и специй, Испания и Франция — наши виноградники, Средиземноморье — фруктовый сад, а хлопковые поля находятся теперь не только в южной части Соединенных Штатов, но и в других регионах с теплым климатом.
Подобные проявления самоуверенности вкупе с промышленной и коммерческой статистикой, на которую они опирались, создают ложное впечатление непревзойденного британского превосходства над остальными странами мира, поэтому справедливо было бы сделать несколько замечаний, которые позволят подкорректировать ракурс картины. Прежде всего, все же маловероятно, что размер валового национального продукта страны был самым большим в мире начиная с 1815 года. Учитывая количество жителей в Китае (а позже и в России) и тот очевидный факт, что производство и продажа сельхозпродукции до 1850 года формировали национальное богатство любого государства, в том числе и Великобритании, общий показатель ВНП последнего никогда не выглядел столь же внушительным, как размер ВВП на душу населения или уровень индустриализации. Однако «сам по себе общий объем ВНП особой роли не играет», материальный продукт сотен миллионов крестьян способен затмить плоды труда пяти миллионов работников промышленных предприятий, но так как большая его часть направлялась на потребление, маловероятно, что он мог привести к созданию избыточного богатства или способствовать формированию военной ударной мощи. Вот где британцы действительно были сильны в 1850 году, так это в развитии современных отраслей, создающих богатство, со всеми вытекающими отсюда выгодами.
С другой стороны, растущая британская индустриальная мощь не была настолько организованна в период после 1815 года, чтобы быстро обеспечить государство необходимым военным вооружением и людскими ресурсами, как это было, скажем, в 1630-х годах в регионах, захваченных Валленштайном, или во времена нацистской экономики. Напротив, в основе идеологии государственной политики невмешательства в экономику, процветавшей в период начала индустриализации, лежали принципы вечного мира, ориентация на низкий уровень бюджетных расходов (особенно на оборону) и сокращение государственного контроля над экономикой и человеком. Это пришлось сделать, признался Адам Смит в своем труде «Богатство наций» (1776), чтобы смириться с необходимостью содержать армию и флот для защиты британского сообщества «от насилия и вторжения других независимых сообществ», но ввиду того, что вооруженные силы, по сути, ничего не производили, а значит, и не увеличивали стоимость национального богатства, как это делали фабрики и фермерские хозяйства, их следовало бы сократить до минимума, требуемого для поддержания достаточного уровня национальной безопасности. Предполагая (или, по крайней мере, надеясь), что война является последним средством дипломатии и вряд ли случится в ближайшем будущем, сторонники учений Смита, а еще больше Ричарда Кобдена отвергали саму идею создания государства, ориентированного на войну. Как следствие, «модернизация» британской промышленности и коммуникаций не сопровождалась аналогичными процессами в армии, которая, за некоторыми исключениями, после 1815 года переживала застой.
Однако насколько бы развитой ни была британская экономика в разгар Викторианской эпохи, она как никогда прежде (со времен первых Стюартов) оказывалась не готова к возможным военным конфликтам. Все существовавшие торговые меры защиты, выстроенные с учетом взаимосвязи между обеспечением государственной безопасности и наращиванием национального богатства, были постепенно уничтожены: отменены защитные тарифы, снят запрет на экспорт передовых технологий (например, текстильного оборудования), аннулированы «Навигационные акты, разработанные, между прочим, для сохранения большого британского торгового флота на случай войны, положен был конец и прочим имперским «преференциям». На этом фоне британское правительство свело к минимуму расходы на оборону, которые в 1840-х годах составляли в среднем £15 млн. в год, а в более тревожные 1860-е годы не превышали £27 млн. (при этом в этот период размер ВНП Великобритании достигал отметки в £1 млрд). Начиная с 1815 года в течение последующих пятидесяти с лишним лет на вооруженные силы выделялась сумма, равная примерно 2–3% ВНП, а общие правительственные расходы не дотягивали и до 10%. Такие пропорции были явно меньше, чем в XVIII и XX веках. Подобные цифры были бы слишком незначительны даже для страны со скромными возможностями и амбициями. Для государства же, «господствующего на море», создавшего огромную империю и до сих пор заинтересованного в сохранении равновесия сил в Европе, они просто не соответствовали занимаемому положению.
Как и в Соединенных Штатах, скажем, в начале 1920-х годов, размер британской экономики в мировой перспективе не отражался на военной мощи страны, а ее либеральная институциональная структура с крохотной бюрократической системой, все больше отдалявшейся от торговли и промышленности, была не в состоянии без сильных потрясений мобилизовать необходимые ресурсы внутри государства для ведения полномасштабной войны. Как мы увидим ниже, даже более локальная Крымская война сильно тряхнула систему, хотя вызванное этим беспокойство скоро развеялось. Государственные деятели в период расцвета Викторианской эпохи не только не проявляли особого энтузиазма по поводу военного вмешательства в происходящие в Европе события, что всегда было дорогим и, возможно, даже безнравственным предприятием, но и полагали, что удерживаемое на протяжении почти шестидесяти лет после 1815 года равновесие между великими державами на континенте делало полноценное участие Великобритании здесь необязательным. Используя дипломатические рычаги и свою военную флотилию, она продолжала влиять на политику в таких жизненно важных районах на периферии Европы, как Португалия, Бельгия и залив Дарданеллы, но все больше воздерживалась от вторжения куда-либо еще. В конце 1850-х — начале 1860-х годов даже Крымская война многими рассматривалась как ошибка. Не расположенная к ведению войн Великобритания не смогла стать вершителем судьбы Пьемонта в 1859 году, не позволила Пальмерстону и Расселу «вмешаться» в дела Шлезвиг-Гольштейна в 1864 году и осталась сторонним наблюдателем, когда Пруссия одержала верх над Австрией в 1866 году и еще четыре года спустя над Францией. Неудивительно, что британская военная мощь в этот период была представлена армией весьма скромного размера (см. табл. 8), лишь малую часть которой страна могла направить для участия в европейском театре военных действий.
Таблица 8.
Численность армий ведущих держав мира, 1816–1880
| 1816 г. | 1830 г. | 1860 г. | 1880 г. |
Великобритания. | 255 000 | 140 000 | 347 000 | 248 000 |
Франция | 132 000 | 259 000 | 608 000 | 544 000 |
Россия | 800 000 | 826 000 | 862 000 | 909 000 |
Пруссия/Германия | 130 000 | 130 000 | 201 000 | 430 000 |
Габсбургская империя | 220 000 | 273 000 | 306 000 | 273 000 |
Соединенные Штаты | 16 000 | 11 000 | 26 000 | 36 000 |
Даже за пределами Европы, где Великобритания предпочитала держать войска и насаждать в таких странах, как Индия, своих военных и государственных чиновников, почти всегда ощущалась нехватка сил для управления столь обширными территориями. Однако грандиозной империя была лишь на карте, так как окружным чиновникам для должного управления не выделялось достаточно средств. Все это говорит о том, что Великобритания в период с начала по середину XIX века отличалась от прочих великих держав, и ее влияние нельзя было измерить традиционно — степенью ее военного превосходства. Она была сильна в других сферах, которые, по мнению самих британцев, были намного важнее наличия многочисленной регулярной армии.
В первую очередь это господство на море. На протяжении ста с лишним дрт вплоть до 1815 года королевский военно-морской флот Великобритании, как правило, считался крупнейшим в мире. Тем не менее его превосходство часто оспаривалось, особенно со стороны французского флота. В следующие после Трафальгарской битвы восемьдесят лет никакая другая страна или альянс не могли ничего противопоставить безусловному контролю британцев на море. Разумеется, время от времени возникали попытки «психологического воздействия» на ситуацию на море со стороны Франции, а британское адмиралтейство зорко следило за развитием российского кораблестроения и ходом строительства больших фрегатов в Северной Америке. Но подобные угрозы очень быстро сходили на нет, и Британия, по словам профессора Ллойда, обретала «еще более сильное влияние, чем было когда-либо в истории морских империй». Несмотря на постоянное сокращение своей численности начиная с 1815 года, королевский флот порой по боевой мощи был равен следующим за ним трем-четырем иностранным флотам вместе взятым. Его главные флотилии были орудием европейской политики, по крайней мере на периферии. Прибытие кораблей английской эскадры в устье Тежу (Тахо) для защиты португальских монархов от внутренних и внешних врагов, военно-морские силы в Средиземноморье (рейды против алжирских пиратов, 1816; разгром турецкого флота в Наварине, 1827; отпор силам Мухаммеда Али в битве при Акко, 1840), а также своевременная отправка кораблей к мысу Дарданеллы при обострении «восточного вопроса» являлись демонстрацией британского превосходства на море, хотя и географически ограниченной, но значимой для правительств европейских государств. За пределами же Европы небольшие флотилии и даже отдельные корабли королевского военно-морского флота преследовали пиратов, перехватывали суда работорговцев, участвовали в высадке морских десантов и вселяли страх в местных правителей от Кантона до Занзибара — и его влияние, возможно, казалось еще сильнее.
Второе важное направление британского влияния — расширение колониальных владений. И здесь среда тоже оказывалась намного менее конкурентной, чем в предыдущие два столетия, когда Великобритании время от времени приходилось отстаивать интересы своей разрастающейся империи в борьбе с Испанией, Францией и другими европейскими государствами. Теперь, же кроме редких выступлений французов в Тихоокеанском регионе и вторжения русских в Туркестан, никаких других серьезных эксцессов со стороны конкурентов не было. Поэтому едва ли можно считать преувеличенным утверждение, что в период с 1815 по 1880 год Британская империя большую часть времени существовала в условиях отсутствия реальной конкурентной политической силы, что позволяло ей содержать относительно небольшую колониальную армию. Однако у британского империализма все же были свои пределы, а вместе с тем и определенные проблемы, связанные с расширением Американской республики в Западном полушарии, а в Восточном — с Францией и Россией. Вместе с тем во многих регионах тропической зоны в течение долгого времени интересы англичан (в лице торговцев, плантаторов, исследователей, миссионеров) встречали противодействие лишь со стороны местного населения.
Относительное отсутствие внешнего воздействия на фоне усиления тенденций в плане либерализации экономики в стране привело к распространению мнения о ненужности расширять колониальные владения, поскольку они оказываются «тяжким бременем» на шее британского налогоплательщика. Но если оставить в стороне антиимпериалистическую риторику среди британцев, факт все равно остается фактом: согласно некоторым исследованиям, империя в период с 1815 по 1865 год в среднем ежегодно прирастала примерно на 100 тыс. квадратных миль. Некоторые завоевания (например, Сингапур, Аден, Фолклендские острова, Гонконг, Лагос) носили стратегический и коммерческий характер, другие же представляли собой просто захват земель белыми поселенцами, осваивавшими южноафриканский вельд (саванну), канадские прерии и малонаселенные районы Австралии, что, как правило, вызывало сопротивление со стороны местного населения и зачастую подавлялось английской армией или вооруженными силами Британской Индии. И даже когда правительство Великобритании, испугавшись слишком активного расширения географии своих владений, формально отказалось от дальнейшего проведения политики захвата колоний, от Уругвая до Леванта и от Конго до Янцзы ощущалось «неофициальное влияние» англичан. По сравнении со спорадическими колониальными захватами французов и еще более локальными действиями в этом направлении американцев и русских, британцы в течение большей части XIX века оставались единственными истинными империалистами.
Третьей исключительной особенностью и сильным направлением Великобритании были финансы. Безусловно, их едва ли можно отделить от общего промышленного и коммерческого развития страны. Деньги были необходимы для поддержки промышленной революции, которая, в свою очередь, генерировала еще больше денег в виде доходов на инвестированный капитал. И, как уже говорилось в предыдущей главе, у британского правительства был большой опыт использования своего высокого уровня кредитоспособности на денежном и фондовом рынках. Вместе с тем ситуация в финансовой сфере в середине XIX века отличалась от того, что происходило ранее, как в качественном, так и в количественном отношении. В первую очередь в глаза бросается именно количественная разница. Продолжительный мир и доступность капитала в Соединенном Королевстве, а также развитие финансовых институтов страны подвигли британцев на беспрецедентные доселе по объему инвестиции за рубежом: с ежегодного экспорта капитала приблизительно в £6 млн. в первое десятилетие после разгрома Наполеона при Ватерлоо к середине столетия их сумма увеличилась до £30 млн. с лишним, а к 1870–1875 годам — до £75 млн. В итоге ежегодные доходы Великобритании в виде процентов и дивидендов с £8 млн. в конце 1830-х годов выросли до более чем £50 млн. в 1870-х. Вместе с тем большая часть этих денег реинвестировалась за пределами страны. Все это не только делало Великобританию богаче, но и стимулировало развитие мировой торговли и системы коммуникаций.
Столь масштабный экспорт капитала имел немало очень важных последствий. Во-первых, получаемая прибыль на заграничные инвестиции значительно уменьшила размер ежегодного дефицита торгового баланса импорта и экспорта товаров, который всегда испытывала Великобритания. В этом отношении доходы от инвестиций добавились к уже значительным поступлениям от «невидимых» статей экспорта — перевозок, страхования, банковских комиссионных сборов, посреднических услуг и т. п. Таким образом, Великобритания не только обезопасила себя от возможных рисков, связанных с кризисом платежного баланса, но и создала все условия для планомерного наращивания богатств как внутри страны, так и за ее пределами. Во-вторых, британская экономика действовала как гигантские меха: вбирала в себя огромное количество сырья и продовольствия и выдавала горы текстиля, изделий из железа и прочих товаров промышленного производства. «Видимую» торговлю дополняли сеть судоходных линий, соглашения о страховании и паутина банковских связей, опутавшая в течение XIX века Лондон, Ливерпуль, Глазго и множество других городов.
В условиях открытости британского внутреннего рынка и готовности Лондона реинвестировать свои заграничные доходы в новые железные дороги, порты, коммунальные предприятия и агрохозяйства, разбросанные от Джорджии (США) до Квинсленда (Австралия), существовала и общая взаимозависимость между «видимыми» внешнеторговыми потоками и направлениями инвестирования. Добавьте к этому активное внедрение золотого стандарта и развитие международных механизмов валютообменных и платежных операций на основе лондонских векселей — и вряд ли кого удивило бы, что британцы в середине Викторианской эпохи были убеждены, что, следуя принципам классической политэкономии, нашли секрет процветания и мировой гармонии. И хотя немало людей из числа протекционистов-тори, восточных правителей и новомодных социалистов еще были не способны принять эту очевидную истину, но спустя время, безусловно, не осталось человека, который не признал бы справедливость основных положений либеральной экономики и утилитарных норм правления.
И хотя в краткосрочной перспективе все это сделало британцев богаче, чем когда-либо прежде, не таили ли в себе эти действия стратегической опасности в будущем? Ретроспективно можно увидеть как минимум два последствия подобных структурных экономических изменений, которые могли негативно повлиять на относительную британскую власть в мире. Первое заключалось в том, что Великобритания способствовала долгосрочному развитию других стран через становление и укрепление промышленности и сельского хозяйства за рубежом путем постоянных инвестиций, а также через строительство железных дорог, гаваней и пароходов, которые в будущем позволили иностранным производителям конкурировать с британскими производителями. В этой связи стоит отметить, что хотя появление парового двигателя, фабричной системы организации труда, железных дорог, а позднее электричества и позволило британцам преодолеть естественные препятствия на пути повышения производительности и тем самым увеличить национальное богатство и мощь, но эти же изобретения дали еще больше Соединенным Штатам, России и странам Центральной Европы, которые сталкивались с более серьезными естественными препятствиями на пути своего развития, не имея при этом нормального выхода к морю. Грубо говоря, индустриализация уравняла всех в возможностях использовать местные ресурсы и таким образом нивелировала некоторые из преимуществ, которыми до настоящего времени обладали лишь небольшие, периферийные страны с развитой морской торговлей в пользу больших «сухопутных» государств.
Второй потенциальный стратегический просчет связан с растущей зависимостью британской экономики от международной торговли и, что еще важнее, от мировых финансовых рынков. К середине XIX века поступления от экспорта составляли не менее 20% национального дохода — намного больше, чем это было во времена правления Уолпола и Питта. В частности, внешние рынки были жизненно необходимы для сбыта продукции разраставшейся хлопчатобумажной и текстильной промышленности. Вместе с тем росла и потребность Великобритании в импорте сырья и продуктов питания, так как страна из аграрной быстро превращалась в индустриальную с преобладанием городского населения. Еще более заметной была зависимость государства от мирового рынка в быстро развивающемся секторе «невидимых» услуг: банковских, страховых, посреднических и инвестиционных. В мирное время все вращалось вокруг лондонского Сити, но что будет, если разразится очередная большая война между великими державами? Ударит ли она по британским внешним рынкам сильнее, чем это было в 1809 и 1811–1812 годах? Не стали ли экономика страны и ее население слишком зависимыми от импортируемых товаров, которых они легко могут лишиться во время конфликта? И не рухнет ли глобальная банковская и финансовая система (с центром в Лондоне) с началом мировой войны, которая может привести к закрытию рынков, приостановке действия страховок, замораживанию потоков мирового капитала и разрушению системы кредитования? По иронии судьбы, в таких обстоятельствах высокоразвитой британской экономике может быть нанесен намного более ощутимый урон, чем менее развитому государству, которое в меньшей степени зависит от международной торговли и мировых финансовых рынков.
Исходя из либеральных предположений о межгосударственной гармонии и непрекращающемся росте благосостояния, все это выглядело напрасными страхами — государственным деятелям требовалось лишь действовать рационально и избегать бездумных ссор с другими народами. По мнению либералов, сторонников невмешательства государства в экономику, чем выше степень интегрированности и зависимости британской промышленности и торговли от мировой экономики, тем труднее проводить политику, способную спровоцировать серьезный конфликт. Аналогично приветствовался и рост финансового сектора, который не только подпитывал «бум» середины столетия, но и показывал, насколько развита и прогрессивна Великобритания. Даже если бы другие страны, следуя за лидером, действительно стали бы такими же промышленно развитыми, как Великобритания, последняя могла бы переключиться на обслуживание данного тренда и таким образом заработать еще больше. Как сказал Бернард Портер, она была первой лягушачьей икринкой, у которой проклюнулись лапки, первым головастиком, превратившимся в лягушку, и первой лягушкой, выпрыгнувшей из водоема. В экономическом плане она была не похожа на другие страны, но только потому, что ушла от них далеко вперед. Учитывая эти благоприятные обстоятельства, все страхи относительно стратегических просчетов казались беспочвенными, и большинство представителей средневикторианской эпохи предпочитали верить в собственную избранность, как Кингсли, у которого наворачивались на глаза слезы гордости при виде Хрустального дворца на Всемирной выставке в 1851 году:
Подъемный кран и железная дорога, лайнеры Сэмюэла Кунарда и электрический телеграф представляются мне… знаками того, что мы, по крайней мере в некоторых направлениях, находимся в гармонии со Вселенной; что говорит о том, что нам помогает могущественный дух… Бог, созидающий и направляющий.
Как и все другие цивилизации, находясь на вершине колеса фортуны, британцы могли уверовать в «естественность» своего положения и его постоянство (ибо так им предназначено судьбой). И точно так же, как и всем другим цивилизациям, им пришлось пережить жесткое разочарование. Но до этого было еще несколько лет, а во времена Палмерстона и Маколея на первый план чаще всего выходили сильные, а не слабые стороны Великобритании.
«Средние державы»
В течение почти полувека, начиная с 1815 года, изменения в экономике и научно-технический прогресс в меньшей степени влияли на относительное положение великих держав континентальной Европы. В первую очередь это можно объяснить тем, что начавшийся в этих странах процесс индустриализации имел более слабую базу, чем в Великобритании. Чем дальше на восток, тем больше в местной экономике прослеживались признаки феодального устройства государства со ставкой на аграрный сектор. Но даже в Западной Европе, мало чем уступавшей в своем коммерческом и научно-техническом развитии Великобритании до 1790 года, два десятилетия войны оставили значительный след: сокращение населения, изменение таможенных барьеров, повышение налогов, «пасторализация» Атлантического сектора, потеря внешних рынков и доступа к сырью, сложности с приобретением в Великобритании современных технологий. Все это негативно влияло на общеэкономическое развитие Западной Европы, даже когда (по определенным причинам) во время Наполеоновских войн ряд отраслей и регионов, можно сказать, процветали. Наступивший мир означал возобновление нормальной торговли и позволял континентальным предпринимателям увидеть, как сильно они отстали от Великобритании. Однако резкого всплеска модернизации экономики не последовало. Для преобразований просто не было ни денег, ни спроса на местных рынках, ни государственной поддержки. К тому же многие торговцы, ремесленники и ткачи в Европе воспротивились переходу на английские технологии, видя в них (вполне резонно) угрозу устоявшемуся образу жизни. В результате хотя с появлением парового двигателя, механического ткацкого станка и железных дорог континентальная Европа и сделала определенный шаг вперед в своем развитии за период с 1815 по 1848 год, она не избавилась от традиционных особенностей своей экономики, таких как превалирование аграрного сектора над промышленным производством, отсутствие дешевых и быстрых видов транспорта, приоритет потребительских товаров перед продукцией тяжелой промышленности. Как видно из табл. 7, с 1750 по 1850 год повышение уровня индустриализации на душу населения в относительном выражении нельзя назвать внушительным. Картина начала меняться лишь в 1850–1860-х годах.
Политические и дипломатические условия, в которых существовала Европа в «период реставрации», также способствовали сохранению ее международного статус-кво. Возможны были лишь небольшие изменения существовавшего порядка. И все потому, что во Французской революции все видели опасность как для внутреннего общественного устройства, так и для традиционной государственной системы Европы, а Меттерних и поддерживающие его консерваторы теперь относились к любым новшествам с большим подозрением. Любая авантюристичная дипломатия, способная привести к разжиганию большой войны, осуждалась наравне с кампаниями национального самоопределения и конституциональными реформами. В общем, политические лидеры того времени чувствовали, что с них достаточно потрясений внутри страны и смятений в отдельных группах общества, многие из которых начинали чувствовать для себя угрозу в появлении новых машин, росте уровня урбанизации и других вызовах гильдиям, ремесленникам и протекционистским нормам доиндустриального общества. Один историк описал это как «эндемичную гражданскую войну, которая привела к большим мятежам в 1830 году и стала центром порождения промежуточных смут», имея в виду, что у государственных деятелей не было ни сил, ни особого желания участвовать в зарубежных конфликтах, которые могли бы значительно ослабить их собственные режимы.
В связи с этим отметим, что многие военные кампании того времени были направлены на защиту существовавшего социополитического порядка от революционной опасности. В качестве примера можно привести сокрушение сопротивления в Пьемонте в 1823 году австрийской армией, поход французской армии в Испанию в том же году, чтобы вернуть королю Фердинанду VII абсолютную власть. Но самым ярким примером все же стало использование российских войск для подавления венгерской революции в 1848 году. Даже если эти реакционные меры и не совпадали с британской точкой зрения, Великобритания из-за своей изолированности не стремилась на помощь либеральным силам на континенте. Что же касается территориальных изменений в Европе, то они могли произойти только с согласия участников «Концерта великих держав», ряд которых, возможно, должен был бы получить в том или ином виде определенную компенсацию. В отличие от более ранней наполеоновской эпохи или последующей эпохи Бисмарка, в период с 1815 по 1865 год большинство возникавших политических проблем (к примеру, в Бельгии, Греции) интернационализировались, а совершаемые каким-либо государством односторонние действия осуждались. Все это позволяло гарантировать стабильность (хотя и достаточно сомнительную) существовавшей системы государств.
Сложившиеся общественно-политические условия в течение нескольких десятилетий начиная с 1815 года оказывали сильное влияние и на международное положение Пруссии. Несмотря на расширение территории за счет присоединения Рейнланда, государство Гогенцоллернов теперь казалось гораздо менее внушительным, чем при Фридрихе Великом. Только в 1850–1860-х годах прусская экономика стала самой быстроразвивающейся в Европе. В первой же половине столетия страна выглядела промышленным пигмеем: годовой объем производства черных металлов составлял всего 50 тыс. тонн, что было намного меньше по сравнению не только с Великобританией, Францией и Россией, но даже с Габсбургской империей. Кроме того, присоединение Рейнланда, расколов Пруссию географически, увеличило также и политическую разобщенность внутри государства между более «либеральными» западными и «феодальными» восточными провинциями. На протяжении почти всего этого периода внутренняя напряженность оставалась центральной темой в политике. Находившиеся тогда у власти реакционные силы испытывали постоянное напряжение из-за реформаторских настроений, будораживших страну в 1810–1819 годах, и уж тем более их напугала революция 1848–1849 годов. Даже когда с помощью армии был восстановлен абсолютно нелиберальный режим, страх перед возможными волнениями внутри страны заставил прусскую элиту отказаться от участия в каких-либо внешнеполитических авантюрах. Консервативно настроенные государственные деятели, наоборот, решили как можно теснее консолидироваться с силами, олицетворяющими стабильность Европы, в первую очередь с Россией и Австрией.
Вместе с тем внутриполитические споры в Пруссии не утихали. Всему виной был «германский вопрос» — возможность объединения тридцати девяти германских государств и необходимые для этого средства. Данный вопрос не только, как можно было предположить, столкнул между собой прусскую либерально-националистическую буржуазию и большинство консерваторов, но и повлек за собой сложные переговоры с центральными и южными германскими государствами и, самое главное, реанимировал давнее соперничество между Пруссией и Габсбургской империей, последние столкновения между которыми происходили в 1814 году во время жарких дискуссий относительно судьбы Саксонии. Хотя Пруссия и была бесспорным лидером набиравшего вес Германского таможенного союза, созданного в 1830-х годах, к которому австрийцы не могли присоединиться из-за сильного протекционистского лобби их собственных промышленников, но в течение нескольких десятилетий Вена обладала большим политическим влиянием на его членов. Во-первых, и Фридрих Вильгельм III (1797–1840), и Фридрих Вильгельм IV (1840–1861) боялись столкновения с Габсбургской империей больше, чем Меттерних и его преемник на посту министра иностранных дел Шварценберг — с северным сосудом. Кроме того, Австрия председательствовала на заседаниях Германского союза во Франкфурте. Ей симпатизировали многие из малых германских государств, не говоря уже о старых прусских консерваторах. Она, бесспорно, представляла собой одну из могущественных стран Европы, тогда как Пруссия была, по сути, всего лишь одним из германских государств. Самым ярким доказательством серьезного политического веса Вены стало подписанное в 1850 году в Ольмюце соглашение, которое на время положило конец попыткам всеми правдами и неправдами взять верх в германском вопросе. Тогда Пруссия согласилась провести демобилизацию своей армии и отказаться от своих планов по объединению. Снести дипломатическое унижение, с точки зрения Фридриха Вильгельма IV, было лучше, чем ввязываться в опасную для страны войну буквально через два года после революции (1848). И даже такие прусские националисты, как Бисмарк, остро переживавшие подобные уступки требованиям Австрии, чувствовали, что тут мало что можно сделать до тех пор, пока «борьба за господство в Германии» не завершится.
Одним из существенных факторов, сделавших Фридриха Вильгельма столь покорным в Ольмюце, была поддержка Австрии в «германском вопросе» со стороны российского царя. На протяжении всего периода с 1812 по 1871 год Берлин изо всех сил старался избегать конфронтации с военным колоссом Востока. Безусловно, в какой-то мере подобное раболепие оправдывали существовавшие идеологические и династические причины, не способные все же в полной мере заглушить унижение, которое Пруссия испытывала долгое время после того, как Россия в 1814 году просто присоединила к себе львиную часть царства Польского (конгрессовой Польши). Неодобрение Санкт-Петербурга, выражаемое по поводу любых действий, ведущих к либерализации политики Пруссии, известное высказывание Николая I о том, что идея объединения Германии является утопической ерундой (что, впрочем, было недалеко от истины — как, например, попытка радикальной Франкфуртской ассамблеи в 1848 году предложить императорскую корону прусскому королю), а также демонстрация поддержки Россией Австрии накануне подписания соглашений в Ольмюце — все это проявления иностранного влияния, омрачающего жизнь Пруссии. И нет ничего удивительного в том, что во время разразившейся в 1854 году Крымской войны прусское правительство всеми силами старалось сохранять нейтралитет, боясь последствий войны с Россией больше, чем перспективы потерять таким образом уважение в глазах Австрии и западных держав. Учитывая данные обстоятельства, позиция Пруссии выглядела логичной, но британцам и австрийцам не понравилась «нерешительная» политика Берлина, и в итоге прусские дипломаты не смогли полноценно участвовать в Парижском конгрессе (1856). К Пруссии относились как к маргинальному участнику.
В других вопросах Берлин, хотя и не всегда, ощущал на себе иностранное давление. Осуждение Палмерстоном вторжения прусской армии в Шлезвиг-Гольштейн в 1848 году несло в себе наименьшую опасность для задвинутого на вторые роли государства. Значительно большую тревогу вызывала потенциальная французская угроза Рейнланду в 1830-х, затем в 1840-х и, наконец, 1860-х годах. Все эти периоды напряженности в очередной раз подтверждали, что стояло за периодическими ссорами с Веной и недовольством Санкт-Петербурга: Пруссия в первой половине XIX века была «самой младшей» в когорте великих держав, занимавшей невыгодное географическое положение, задавленной могущественными соседями, расстроенной своими собственными и внутригерманскими проблемами и практически неспособной играть сколько-нибудь значимую роль в мировой политике. Возможно, подобные суждения выглядят чересчур резкими, если вспомнить о многочисленных сильных сторонах Пруссии. Например, ее образовательная система — от приходских школ до университетов — не имела себе равной в Европе, в стране была создана эффективная административная система, а ее армия и огромный генштаб раньше всех провели необходимые реформы как на уровне используемой военной тактики, так и в плане стратегии, исследовав в том числе и возможные результаты использования в войне «железных дорог и винтовок». Но весь этот потенциал нельзя было реализовать, не преодолев сначала внутренний политический кризис отношений между либералами и консерваторами, пока на смену нерешительному Фридриху Вильгельму IV не пришел настоящий лидер и Пруссия не создала необходимую промышленную базу. В итоге государство Гогенцоллернов лишь после 1860 года смогло наконец выйти на первые роли в европейской политике.
Вместе с тем, как и многое другое в нашей жизни, стратегическая слабость государства носит относительный характер. И в сравнении с Габсбургской империей на юге проблемы Пруссии выглядели, возможно, не столь пугающими. С 1648 по 1815 год империя «росла» и «самоутверждалась», но это расширение не устранило проблем, над которыми билась Вена, пытаясь исполнить роль великой державы. Напротив, соглашения 1815 года еще больше усложнили положение страны, по крайней мере в долгосрочной перспективе. Например, тот факт, что австрийцы так часто воевали с Наполеоном и в итоге оказались на стороне победителя, означал, что они в праве были потребовать «компенсации» при общей перетасовке границ, произошедшей в ходе переговоров 1814–1815 годов. И хотя Габсбурги мудро согласились уйти из южной части Нидерландов, юго-западной Германии (Передней Австрии) и отдельных областей Польши, эти потери были восполнены за счет масштабного расширения империи в Италии и утверждения ведущей роли в недавно созданном Германском союзе.
Исходя из общей теории равновесия в Европе, особенно вариантов, которым отдавали предпочтение британские толкователи и сам Меттерних, подобное восстановление могущества Австрии можно было только приветствовать. Габсбургская империя, раскинувшая свои владения по всей Европе от Северо-Итальянской равнины до Галиции, должна была стать центральной точкой опоры для сохранения баланса сил на континенте, усмиряющей французские амбиции в отношении ряда регионов Западной Европы и Италии, сохраняющей статус-кво в Германии, не позволяя взять верх как националистам — сторонникам идеи «великой Германии», так и прусским экспансионистам, и преграждающей путь России на Балканы. Следует отметить, что в исполнении каждой из этих задач у Австрии всегда находился как минимум один союзник среди других великих держав. Но Габсбургская империя являлась жизненно важным звеном для функционирования этого сложного пятистороннего военно-политического механизма «шаха и мата», наверное, только потому, что, казалось, больше всех была заинтересована в фиксировании договоренностей 1815 года, тогда как Франция, Пруссия и Россия через какое-то время начали думать об их изменении, а британцы в 1830-х годах, видя все меньше и меньше стратегических и идеологических причин в поддержке Меттерниха, соответственно перестали серьезно помогать Австрии в ее стремлении сохранить существующий порядок в первозданном виде. По мнению целого ряда историков, царивший на большей части территории Европы мир в течение многих десятилетий после 1815 года был в первую очередь заслугой Габсбургской империи. Поэтому, когда другие великие державы в 1860-х годах отказали ей в поддержке статус-кво в Италии и Германии, она была вынуждена покинуть обе арены; и когда в начале XX века ее собственная судьба оказалась под вопросом, большая война за наследство с роковыми последствиями для европейского баланса стала неизбежной.
Пока консервативные державы в Европе были едины в стремлении сохранить уже устоявшееся положение вещей на континенте и не допустить возрождения французской империи или свершения революции, слабость Габсбургов не бросалась в глаза. Благодаря идеологической солидарности участников Священного союза Меттерних в целом мог быть уверен в поддержке со стороны России и Пруссии, что, в свою очередь, давало ему свободу действий против любых либеральных проявлений — будь то отправка австрийских войск для подавления Неапольского восстания в 1821 году, или разрешение французам вторгнуться в Испанию для поддержки режима Бурбонов, или навязывание реакционных Карлсбадских указов (1819) членам Германского союза. Отношения Габсбургской империи с Санкт-Петербургом и Берлином также носили взаимовыгодный характер ввиду общей заинтересованности в ликвидации польского национализма, которая для российского правительства была намного важнее случавшихся время от времени разногласий относительно Греции или Пролива; совместное подавление польского восстания в Галиции и присоединение к Австрии свободного города Кракова в 1846 году с согласия России и Пруссии наглядно показали преимущества подобного рода монархической солидарности.
Вместе с тем в долгосрочной перспективе такая стратегия Меттерниха оказалась порочной. Радикальную социальную революцию в Европе XIX века было достаточно легко пресечь. Всякий раз при очередной попытке совершить нечто подобное (в 1830, 1848 годах, в 1871-м во время Коммуны) напуганные представители среднего класса дружно переходили на сторону «закона и порядка». Но получившие после Французской революции и ряда освободительных войн начала века широкое распространение идеи национального самоопределения привели к созданию соответствующих политических движений, которые невозможно было уничтожить раз и навсегда. В итоге попытки Меттерниха сокрушить движение за независимость подорвали силы самой Габсбургской империи. Решительно выступая против любых идей о независимости той или иной нации, Австрия быстро потеряла сочувствие в лице своего старого союзника — Великобритании. Повторное использование Веной своей армии для наведения порядка в Италии вызвало негативную реакцию среди представителей всех классов в отношении габсбургского «тюремщика», что, в свою очередь, должно было сыграть на руку Наполеону III спустя несколько десятилетий, когда этот честолюбивый французский монарх помог Кавуру изгнать австрийцев из северной Италии. Точно так же нежелание Габсбургской империи присоединиться к Таможенному союзу по экономическим причинам и конституционно-географическим, не позволяющим ей стать частью «великой Германии», разочаровало многих германских националистов, которые начали рассматривать Пруссию как замену Австрии в качестве лидера объединения. Даже русские цари, которые, как правило, всегда поддерживали Вену при подавлении очередной революции, считали, что в некоторых случаях легче иметь дело с отдельными независимыми государствами, чем с Австрией. Доказательством тому является политика Александра I, который, несмотря на все контраргументы Меттерниха, в конце 1820-х годов совместно с англичанами активно поддерживал греков в их борьбе за независимость.
Факт остается фактом: в эпоху растущего национального самосознания Габсбургская империя выглядела явным анахронизмом. В других великих державах
большинство населения говорило на одном языке и разделяло одни религиозные убеждения. Как минимум 90% французов говорили по-французски и примерно столько же (по крайней мере номинально) являлись католиками. Более 80% жителей Пруссии были немцами (среди остального населения преобладали поляки), 70% которых были протестантами. Семьдесят миллионов подданных русского царя хотя и включали в себя крупные национальные меньшинства (5 млн. поляков, 3,5 млн. финнов, эстонцев, литовцев и латышей, а также 3 млн. представителей кавказских народностей), но все же 50-миллионное большинство государства составляли православные русские. Примером подобной однородности являлись и Британские острова, 90% жителей которых говорили по-английски и 70% считали себя протестантами. Такого рода странам не требовались какие-то дополнительные меры для того, чтобы поддерживать единство нации, оно было у населения в крови. В свою очередь, австрийскому императору в своих владениях приходилось иметь дело с этнической мешаниной. И каждый раз, когда он думал об этом, у него из груди, должно быть, вырывался стон отчаяния. Он и 8 млн. его подданных были немцами, но представителей славянских народов (чехов, словаков, поляков, русинов, словенцев, хорватов и сербов) было в два раза больше, а еще 5 млн. венгров, столько же итальянцев и 2 млн. румын.
О каком национальном единстве здесь могла идти речь?!
Габсбургская армия, считавшаяся «одним из самых важных, если не самым важным институтом» в империи, представляла яркий пример этнического многообразия. «В 1865 году [то есть за год до решающего столкновения с Пруссией за господство в Германии] армию составляли: 128 286 немцев, 96 300 чехов и словаков, 52 700 итальянцев, 22 700 словенцев, 20 700 румын, 19 000 сербов, 50 100 русинов, 37 700 поляков, 32 500 венгров, 27 600 хорватов и 5 100 представителей других национальностей». В итоге она была такой же пестрой и разношерстной, как британско-индийские полки во времена английского господства в Индии, поэтому намного более однородные французская и прусская армии имели массу преимуществ в этом плане.
Это потенциально слабое место армии было результатом недофинансирования, частично обусловленного затруднениями в сборе налогов в империи, но главным образом проистекающего от недостаточно развитой коммерческой и промышленной базы. Хотя историки сегодня и заявляют о «росте экономики в Габсбургской империи»в период с 1760 по 1914 год, факты говорят о том, что в первой половине XIX века процесс индустриализации охватил лишь ряд западных регионов государства, таких как Богемия, предгорье Альп и земли, прилегающие к самой Вене, тогда как большую часть империи эти процессы практически не затронули. В итоге, несмотря на активное развитие самой Австрии, империя в целом значительно отставала от Великобритании, Франции и Пруссии по уровню индустриализации на душу населения, выпуску чугуна и стали, пароэнергетическим мощностям и т. д.
Более того, огромные расходы на войны с Францией «финансово истощили империю, вынудили ее непомерно увеличить свой государственный долг и обесценили бумажные деньги». В итоге правительство было вынуждено свести военные расходы до минимума. В 1830 году на нужды армии была выделена сумма, составляющая 23% от общих доходов (тогда как в 1817 году — 50%), а к 1848 году она сократилась до 20%. В периоды внешнеполитических кризисов (1848–1849, 1854–1855, 1859–1860, 1864) правительство резко увеличивало военные расходы, но их все же не хватало, чтобы вернуть армии былую мощь, а после нормализации ситуации траты на армию тут же стремительно сокращались. Например, в 1860 году военный бюджет страны составлял 179 млн. флоринов, в 1863 году он снизился до 118 млн., во время конфликта с Данией в 1864 году вырос до 155 млн., но уже в 1865-м (буквально за год до войны с Пруссией) был кардинально урезан до 96 млн. И ни один из бюджетов этих лет не шел в сравнение с военными расходами Франции, Великобритании, России, а позднее и Пруссии; а поскольку австрийское военное ведомство было известно своей коррумпированностью и неэффективностью даже по меркам середины XIX века, выделенные деньги тратились достаточно бездумно. Таким образом, судя по войнам в указанный выше период, вооруженные силы Габсбургской империи ни в коей мере нельзя было назвать хорошо подготовленными к участию в военном конфликте.
И все же это не привело к падению империи. Многие из историков отмечают нехарактерное для такой ситуации сохранение могущества государства. Пережив Реформацию, нашествие турок и Французскую революцию, Габсбургская империя смогла вынести события 1848–1849 годов, поражение 1866 года и распалась только в результате Первой мировой войны, ставшей последней каплей. Несмотря на очевидную слабость государства, оно сохраняло и ряд своих сильных сторон. Монархия контролировала лояльность не только этнических германских подданных, но и многих представителей аристократии и семей военнослужащих на негерманских землях. Как правило, в австрийской части Польши, например, управление было намного мягче, чем в русской или прусской. Кроме того, сложный, многонациональный характер империи, с ее многочисленными проявлениями регионального соперничества, позволял до определенной степени использовать принцип центра «разделяй и властвуй» в отношении армии: венгерские полки в основном размещались в Италии и Австрии, а итальянские — в Венгрии, половина полков гусар находилась за границей и т. д.
Наконец, ни одна из великих держав, даже враждебно настроенных по отношению к Габсбургской империи, не представляла, кем можно было бы ее заменить. Русский царь Николай I мог негодовать относительно австрийских претензий на Балканы, но он достаточно охотно помог соседу своей армией при подавлении Венгерской революции 1848 года. Франция могла плести интриги ради того, чтобы изгнать Габсбургов из Италии, но при этом Наполеон III всегда помнил, что Вена — полезный союзник в будущих противостояниях с Пруссией и Россией. Бисмарк хотя и ставил себе целью полностью избавить Германию от австрийского влияния, приложил все силы для сохранения самой Габсбургской империи после ее капитуляции в 1866 году. Благодаря подобному попустительству великих держав империя продолжала существовать на карте мира.
Несмотря на потери за время Наполеоновских войн, положение Франции в последующие полвека начиная с 1815 года во многом было значительно лучше, чем у Пруссии или Габсбургской империи. Размер ее национального дохода был намного выше, а капитал доступнее. Численность ее населения значительно превышала количество жителей Пруссии, при этом оно было намного более однородным, чем в Габсбургской империи. Кроме того, французы могли без особых проблем позволить себе содержание большой армии и флота. Тем не менее в данном периоде мы рассматриваем Францию как «среднюю державу», потому что стратегические, дипломатические и экономические условия тогда препятствовали тому, чтобы страна смогла сконцентрировать все свои ресурсные возможности и достичь значительного превосходства в какой-либо конкретной сфере.
Фактором, определяющим все происходившее в 1814–1815 годах на внешнеполитическом уровне, можно считать стремление всех остальных великих держав не позволить Франции сохранить гегемонию в Европе. Лондон, Вена, Берлин и Санкт-Петербург были готовы не только забыть о своих разногласиях (например, относительно Саксонии), чтобы достичь окончательной победы над Наполеоном, но также исполнены решимости создать после войны особую систему, которая бы не позволила Франции в будущем реализовать традиционные планы по расширению своей территории. Таким образом, в то время как Пруссия опекала Рейнланд, Австрия усиливала собственное положение в Северной Италии, а англичане расширяли влияние на Пиренейском полуострове, многочисленная российская армия стояла на своих рубежах, готовая в любой момент пересечь Европу для защиты результатов соглашений 1815 года. В результате, хотя многие французы, возможно, и являлись сторонниками политики «восстановления», было ясно, что сейчас никто бы не дал французам глобально изменить ситуацию. Самое большее, чего смогла достичь Франция — с одной стороны, признания ее равноправным партнером в «Европейском концерте», а с другой — восстановления своего политического влияния в соседних регионах наравне с великими державами. И даже когда французы могли бы достичь паритета, скажем, с британцами на Пиренейском полуострове и вновь вернуть себе главенство в Леванте, им постоянно приходилось опасаться, что тем самым они настроят против себя другую коалицию. Любое действие Франции в исторических Нидерландах, как показали 1820–1830-е годы, тут же приводило к формированию англо-прусского альянса, который был слишком силен, чтобы надеяться на победу над ним.
Другой доступный для Парижа вариант заключался в том, чтобы установить тесные связи с одной из великих держав и тем самым обеспечить надежную защиту своих интересов в определенных ситуациях. Учитывая скрытую конкуренцию между государствами и значительные преимущества, которые сулил альянс с Францией (деньги, войска, оружие), он был вполне реализуем, но и здесь таились свои подводные камни. Во-первых, союзник мог использовать французов в своих интересах в большей степени, чем Франция своего партнера по альянсу, как это делал Меттерних в середине 1830-х годов, раздавая Парижу авансы просто для того, чтобы разрушить его союз с Лондоном. Во-вторых, смена режима во Франции, произошедшая в рассматриваемый период, неизбежно отразилась на дипломатических отношениях, так как идеология тогда играла весьма заметную роль. Например, давно лелеемые надежды на союз с Россией потерпели крах в связи с произошедшей во Франции революцией 1830 года. И наконец, оставалась непреодолимая проблема, заключавшаяся в том, что, даже если другие державы и готовы были в разное время сотрудничать с Францией, ни одна из них не горела желанием менять сложившееся положение вещей в Европе, а следовательно, все они предлагали французам только дипломатическую дружбу, не обещая никакой выгоды в территориальном отношении.. Только после окончания Крымской войны идеи пересмотра границ государств, установленных соглашениями 1815 года, получили широкое распространение и за пределами Франции.
Эти преграды не казались бы столь значительными, оставайся Франция перед лицом остальной части Европы такой же сильной, как в лучшие времена правления Людовика XIV или Наполеона. Но факт остается фактом: после 1815 года она перестала динамично развиваться. Возможно, причина заключалась в том, что войны 1793–1815 годов унесли жизнь как минимум полутора миллионов французов, и в итоге на протяжении XIX века рост численности населения во Франции был намного ниже, чем в любой другой великой державе. Мало того, что этот продолжительный военно-политический конфликт, как мы уже видели выше (раздел «Истинные победители военных кампаний 1763–1815 годов»), подорвал французскую экономику, но и наступивший мир заставил страну соперничать в коммерческом плане с могучей Великобританией. «Главным для большинства французских производителей после 1815 года стало существование всецело доминирующего и влиятельного промышленного монстра не только в качестве ближайшего соседа, но и как могущественной силы на всех иностранных рынках и иногда даже на их собственном защищенном внутреннем рынке». Отсутствие конкуренции, существование внутри страны барьеров, препятствующих процессам модернизации (например, небольшие размеры сельскохозяйственных участков, плохие коммуникации, сугубо локальные рынки, отсутствие дешевого и легкодоступного угля), а также потеря стимулов со стороны внешних рынков привели к тому, что в период с 1815 по 1850 год по темпам роста промышленного производства Франция значительно уступала Великобритании. Если в начале столетия обе страны имели одинаковый объем выпуска промышленной продукции, то в 1830 году этот показатель в Великобритании составил 182,5% от французского, а в 1860 году — уже 251%. Более того, даже когда во Франции во второй половине XIX века стали активно развивать железнодорожное сообщение, а рост общего уровня индустриализации в стране значительно ускорился, официальный Париж ждала неприятная новость — темпы развития Германии оказались быстрее.
И все же для историков не столь очевидно, что экономику Франции на протяжении всего этого столетия можно было бы охарактеризовать как «отсталую» или «разочаровывающую». Во многих отношениях путь, которым пошли французы, чтобы достичь национального процветания, логично отличался от британского. Социальные ужасы, сопровождавшие промышленную революцию, во Франции проявились в меньшей степени, к тому же ставка на выпуск товаров дорогих и высококачественных, а не массового производства, позволяла каждому промышленнику иметь значительно больший размер среднедушевой добавленной стоимости. Если французы в целом неохотно инвестировали свои капиталы внутри страны в масштабные промышленные предприятия, то зачастую за этим стоял трезвый расчет, а не бедность и неразвитость. На самом деле в стране наблюдалось значительное количество избыточного капитала, большая часть которого инвестировалась в промышленные проекты в других частях Европы. Французское правительство вряд ли испытывало нехватку в инвестициях, денег было достаточно на производство вооружения и развития металлургического производства с акцентом на потребности армии. Это во Франции были изобретены гладкоствольные бомбические пушки Пексана, «эпохальные конструкции военных кораблей» «Наполеон» и «Глуар», а также винтовки и пули системы Минье.
Но так или иначе, относительное могущество Франции снижалось как в экономическом, так и во всех прочих планах. Несмотря на то что Франция, повторимся, превосходила Пруссию и Габсбургскую империю, в рассматриваемый нами период не было ни одной сферы, где бы она занимала лидирующие позиции, как это было столетием ранее. Ее армия была многочисленна, но все же второй по численности после России. Ее флот, нерегулярно финансируемый сменяющимися правительствами, по размеру, как правило, оставался вторым после королевского флота Великобритании, но при этом разница между ними была просто огромная. По объему производства обрабатывающей промышленности и размеру национального продукта Франция тоже отставала от своего соседа-новатора. На постройку французами первого в мире броненосца для плавания в открытом море «Глуар» англичане уже в скором времени ответили спуском на воду своего «Уорриор», затмившего корабль нового образца. Остается добавить, что и французская полевая артиллерия сильно уступала последним новинкам Круппа. Это действительно играло важную роль за пределами Европы, но опять же и по владениям, и по уровню влияния Париж намного уступал Лондону.
Все это указывает на существование другой острой проблемы, которая затрудняла измерение и использование бесспорного могущества Франции. Страна оставалась классическим образцом «гибридной» власти, часто разрывавшейся между европейскими и неевропейскими интересами, что отражалось на проводимой внешней политике: приходилось постоянно соблюдать баланс сил и помнить об идеологической составляющей. Действительно ли было важнее сдерживать продвижение России в сторону Константинополя, а не блокировать распространение влияния Великобритании в Леванте? Следовало ли пытаться выкорчевать Австрию из Италии или же бросить вызов королевскому флоту в водах Ла-Манша? Нужно ли было поддержать идею объединения Германии или, наоборот, выступить против еще на ранних стадиях? Учитывая, сколько за и против имел каждый вариант проводимой политики, неудивительно, что французы зачастую оказывались в двойственном положении и колебались с принятием решения, даже когда к ним относились как к полноценному члену «Европейского концерта».
С другой стороны, нельзя забывать, что общие условия, ограничивавшие действия Франции, становились препятствием и для других великих держав. Особенно если говорить о временах правления Наполеона III, но и для конца 1820-х годов это также было верно. Просто из-за своих масштабов процесс восстановления Франции затрагивал Пиренейский и Апеннинский полуострова, исторические Нидерланды и далее. Попытки как англичан, так и русских влиять на происходящее в Османской империи требовали привлечения к этому Франции. Последняя в Крымской войне с Россией сделала намного больше, чем вечно нерешительная Габсбургская империя или даже Великобритания. Именно Франция ослабила позиции австрийцев в Италии. И благодаря в первую очередь Франции Британская империя так и не добилась абсолютного влияния на берегах Африки и Индокитая. Наконец, когда австро-прусская «борьба за господство в Германии» достигла своего пика, оба соперника забеспокоились о возможных действиях Наполеона III. Одним словом, в период своего восстановления, в течение нескольких десятилетий начиная с 1815 года, Франция оставалась могущественным государством, очень активным в сфере дипломатии и относительно сильным в военном отношении. И тогда лучше было иметь Париж в качестве друга, чем врага, даже если французские правители знали, что положение их страны больше не было доминирующим в Европе, как в предыдущие два столетия.