Книга: История волков
Назад: 15
Дальше: 17

16

Давая показания в суде, Патра рассказала, что ее детство прошло в пригороде Милуоки, и она была почти на десять лет моложе самого младшего из пяти детей в их семье, и с самого рождения ее всегда окружали взрослые. Ее отец работал инженером, а мать, которая сидела дома с детьми, после рождения Патры вернулась в колледж и писала диссертацию по социологии городского населения. Она брала с собой маленькую Патру на все консультации с научным руководителем и на полевые исследования в подростковом центре в Ваукеша. Когда Патра училась в средней школе, ее мать уже имела постоянную должность преподавателя, отец умер от рака толстой кишки, а братья и сестры давно уже имели своих детей. Патра окончила школу на год раньше положенного и поступила в Чикагский университет, где на первом курсе познакомилась с доктором Леонардом Гарднером. Сразу же после получения диплома они с Гарднером поженились. Он купил для них старый особняк в колониальном стиле в Оук-Парке – с котами, огородиком, качелями и беседкой во дворе.
Вскоре после рождения Пола Патра стала водить его в музыкальную школу для грудничков, потом в спортивную секцию для малышей. В трехлетнем возрасте она отдала его в детский сад – один из лучших в городе. Каждый день она возила его на занятия в школе Монтессори – в своей речи на суде Патра особо это подчеркнула, – хотя ей не слишком нравилось водить машину и она бы предпочла, чтобы мальчик больше времени проводил дома с ней. Еще Патра призналась, когда окружной прокурор на нее поднажал, что однажды в феврале учительница Пола выразила озабоченность его здоровьем, и она тайком от Лео повезла его на прием к подруге матери – педиатру-эндокринологу. Окружной прокурор продемонстрировал записи из истории болезни, из которых следовало, что педиатр назначила Полу обследования, на которые Патра так его и не записала. Патра стала объяснять, что это произошло только потому, что Полу после посещения врача явно стало лучше и она списала все свои опасения – как и свое решение показать сына врачу – на чрезмерную тревогу по поводу естественных колебаний в состоянии растущего детского организма. Она, по ее словам, сама себя накрутила и постепенно утеряла способность к объективной оценке происходящего. Вот тогда-то она и согласилась с предложением Лео переехать в марте на какое-то время в их новый летний домик на озере.
– Чтобы расширить свое психическое пространство, – сказала Патра. – Чтобы сменить обстановку.
Во время процесса я также узнала, что в тот день, когда я пошла в Лус-Ривер покупать тайленол, пока я шла пешком в город и обратно, Лео решил за лучшее «снова сменить обстановку». Он надел на уже потерявшего сознание Пола штанишки, засунул его ножки в ботинки, насовал в его рюкзачок пазлы и паровозики, влажные салфетки и крекеры в виде зверушек и книжку-раскраску, которую купил для сына в Дулуте. Он причесал Пола, и, когда я днем вернулась в коттедж с пузырьком таблеток, они уже собрались выходить. Я застала их в кухне. Патра вышла первая – скользнув мимо меня с белым, напряженным лицом. Потом Лео с Полом на руках. Лео аккуратно, боком, обошел кухонный островок так, словно нес вязанку дров или миниатюрную невесту. Покрасневшие глаза Лео оглядели меня, потом переключились на другие препятствия. Стол. Дверь.
– Спасибо, Линда, – произнес он, когда я отодвинула стоящий на его пути стул. За его спиной обрезком каната болталась белая рука Пола.
* * *
Меня спросили: они вам сказали, куда идут?
Ничего они не сказали.
«Они сказали, что собираются ехать два с половиной часа на машине и сделать две остановки в частных домах в Брейнарде и Сент-Клауде?..»
Нет, не сказали.
…Причем люди, к которым заезжали Гарднеры, не являлись профессиональными медиками, и жертва скончалась от отека мозга приблизительно в семь тридцать того же вечера.
Лео только попросил меня запереть за ними дверь.

 

Когда я в тот день видела Патру в последний раз, она стояла на дорожке, согнувшись пополам, сунув в рот ладонь, как кусок белого хлеба. На ней были расстегнутые джинсы и разношенные мокасины, и когда она выпрямилась, ее лицо лоснилось от испарины. Ее глаза бегали, рот был открыт шире обычного. Ни слова не сказав, она захлопнула дверцу машины.
После того как они уехали, я еще долго простояла в дверях. Я сжимала в руке пузырек с таблетками, а потом вошла в дом и поставила его на стол. Я не стала снимать обувь на коврике у двери. Я видела крошечные полумесяцы грязи на полу, там, где я ступала. Вернувшись к двери, я развязала теннисные туфли, нашла швабру в углу и, оставшись в одних носках, смела грязь с пола в кухне и коридоре.
Перед спальней Пола витал кисло-сладковатый запах. Я на минуту задержала дыхание. Потом вошла и подняла с тумбочки тарелку Пола с нетронутой горкой блинков, взяла его стакан с молоком – он был липкий на ощупь – и унесла все это в кухню. Вышла на веранду, взяла несколько сосновых шишечек и кусочков коры из стен Европы, унесла в дом. И уложила их точно так же, как они лежали на веранде, на коврике перед кроваткой Пола – полукругом возле комода. Теперь в комнате запахло куда приятнее – древесным ароматом. Я еще и окно раскрыла. Постельное белье уже сняли с кровати. Я сложила доску «Конфетной страны», положила ее обратно в коробку. Включила ночник в виде паровозика, хотя в комнате не было темно, и лучи предвечернего солнца косо прорезали деревья и нарисовали трепещущую трапецию света на полу. Я присела на его кроватку, потом легла. При соприкосновении с влажным голым матрасом по моей спине поползли мурашки. Я всмотрелась в трапецию света, наблюдала, как она, перегнувшись, медленно заползает с пола на стену, превращая ее в освещенную сцену. Мои ступни в носках повисли над краем детской кроватки.
Вы полагали, что они вернутся?
В комнате сгустился полумрак. Я слышала, как тикают часы, как журчит вода в канализации, как урчит холодильник. Дважды крикнула гагара, нарушив тишину вечера, отрезав все лишнее. Вот и все, сказала гагара. Вот и все. Легкий ветерок теребил жалюзи. Я не заметила, как растаяла трапеция света. И не заметила, как наступила ночь, пока не услышала приглушенный кашель со стороны входной двери.
Я встала. В красном отсвете ночника Пола я увидела мужской силуэт. Моей первой мыслью было, что это Лео вернулся. Я была уверена, что это Лео, и меня охватило чувство ужаса или облегчения – или того и другого сразу.
Но это был не Лео.
Это был отец.
– Меня мама прислала, – сказал он. – Я постучал.
Должно быть, он вошел в коттедж через незапертую дверь, побродил по пустому дому, пока я спала. А я спала? Он молча смотрел на меня, сидящую на кроватке Пола, в замешательстве, с виноватым видом, словно юная Златовласка в спущенных носках и потной футболке.
– Мэделин?
Я взглянула на комнату его глазами. Красный ночник зажжен в углу, сосновые шишки разбросаны по полу, зайчики и мишки на полке над головой – и я сижу себе на кровати, словно возвела себе красивую крепость в лесу, словно напридумывала всякие небылицы про себя, а он случайно набрел на меня и увидел, что я играю в куклы или делаю вид, будто играю. На секунду я почувствовала себя младенцем. Я отползла к краю кровати и уперлась пятками в спинку.
– Я бы не стал заходить, – оправдываясь, продолжал он. – Но увидел твои теннисные тапки у двери.
На нем была рубашка, которую я и сама носила, серая фланелевая, в груди она была мне тесна, но на плечах висела, как на вешалке, когда я надевала ее в школу прошлой весной. Его седой конский хвостик, как обычно, был продет над ремешком бейсболки «Твинз». Он быстро моргал, стараясь привыкнуть к полумраку.
– Все нормально?
Возможно, я и не права, сочтя, что был только один ответ на такой вопрос, который удержал бы меня от того, чтобы вскочить, подойти к нему и прижаться лицом к его груди.
– Угу.
– А твои знакомые… Как у них дела?
Я видела, скольких усилий ему стоило выговорить так много слов подряд. Он же всегда давал понять, как это великодушно – да что там, самое великодушное! – задавать как можно меньше вопросов. Разве не это я всегда знала? Разве не этому он меня всегда учил?
– Они только что уехали. А я собираюсь домой.
Если это и прозвучало фальшиво, он не подал вида.
– Ладно, – только и сказал отец, приложив большую ладонь к губам, словно смахивая остатки фразы, которая могла бы с них сорваться. Потом повернулся и вышел. Я за ним.

 

Он умер лет через десять после этого. После двух инсультов в последние месяцы жизни его лицо сделалось округлее, одутловатее. А под конец он вообще сильно раздобрел, чуть ли не за одну ночь, хотя, наверное, медленно набирал вес несколько лет, потому что проводил меньше времени на ногах, все больше сидел за рулем своего квадроцикла, а если и плавал на каноэ, то не дальше противоположного берега. В тот последний год я как-то приехала домой помочь маме подготовить хижину к зиме и заметила на ближней сосне кормушку для птиц. Весь день отец наблюдал за птицами, как они прилетали и улетали. Помню, я сидела с ним однажды вечером, в фиолетовых сумерках, солнце садилось за лес, и мы смотрели на птиц, стаями слетавшихся на снегу. В какой-то момент я подняла руку:
– Смотри, вон поползень!
И сразу поняла, что обозналась: по ветке заскакал зяблик и на ходу покакал. Я поняла, что и он понял, что я ошиблась, но он, даже понимая, что я неправа, кивнул.
Вот каким он был, мой отец.
А вот какой была мама. Той же зимой, когда, стоя на табуретке, я затыкала старым одеялом щели в окнах, а снаружи с громким чириканьем птицы дрались за семена, а отец дремал в кресле, она все вспоминала, каким он был в молодости.
– Он готов был пойти за мной на край света, – говорила мама, не утруждая себя перейти на шепот. – Он и сам не знал, то ли ему пойти учиться, то ли начать работать на своего отца, то ли заняться рыбалкой. Он просто не мог решить. И вот он ходил по кругу, да так никуда и не пришел. А я знала, чем ему заняться.
Она положила локти на стол, прямо на бумаги со своим очередным незавершенным проектом, на раскрытые книги, лежащие друг на друге неровной стопкой. В ту зиму она просто места себе не находила и была беспокойной больше обычного. Все норовила подлить себе кофе, хотя ее кружка была еще полна.
– Его всегда нужно было направлять, – вспоминала она, проводя пальцем по краю кружки. – Если сравнить с тем, каким он стал потом, ты бы не поверила, но в юности он был обычным оболтусом, который знай себе тренькал на гитаре. В то время он умел только подобрать мелодию да ловить рыбу. И все. А всему остальному он научился гораздо позже.
Коммуну основали в 1982 году, рассказывала мама, в то время все и думать забыли о революционных идеях. Они и несколько семей решили жить совместно: восемь взрослых плюс трое детей. Моя мама была старше остальных, те умели только языком почесать, а мама умела разрабатывать планы, она-то и спланировала их отъезд из города в лес, распределила между всеми обязанности, уговорила отца спереть топоры и ружья из местного магазина «Все для рыбалки».
– Понимаешь? – спросила мама. Я не ответила. Раньше я не раз слышала все эти истории. В детстве она многократно рассказывала мне про их первую зиму в хижине, про вечные ссоры и мелкие невзгоды: как поначалу им пришлось питаться одной рыбой, как в конце зимы в коммуне народились два младенца, как сын бывшего диетолога однажды ночью случайно устроил пожар, и пламя перекинулось на одного младенца, и как его ночью, в снежную бурю, повезли в больницу в дряхлом фургоне, но ребенок в конце концов легко отделался, а устроивший пожар после того случая перестал говорить. Я эту сагу слышала-переслышала, но никогда еще в мамином рассказе так явственно не переплетались горечь и ностальгия. Раньше она всегда подчеркивала, какими они были молодыми и наивными и как много наделали ошибок. Правда, она-то тогда была далеко не молодой. Ей было целых тридцать три, и она давным-давно окончила школу и колледж. И если она тогда намеревалась что-то сделать, ей бы сначала стоило хорошенько подумать.
– Послушай, что я расскажу! – И мама снова заводила свою повесть с самого начала. Про то, как они среди ночи угнали фургон из гаража ее родителей, про то, как мчались на нем ночью, не думая об опасности, как поселились в заброшенной рыбацкой избушке ее дяди, а в первую весну выстроили рядом новый барак, как здорово там было летом, как писали хартию коммуны красивым каллиграфическим почерком на листе пергаментной бумаги и повесили ее над входной дверью и как потом, шесть лет спустя, когда коммуна распалась, подожгли этот барак.
– К концу все пошло наперекосяк, это точно, – вздыхала мама. – Все перессорились, начали ревновать друг к другу и уже не могли отличить своих детей от чужих. Не понимали, что с вами делать. Хотя не все было так уж плохо, не все время. У нас были хорошие идеи, хорошие планы. Мы пытались заменить социальные обязанности родственными узами. – Она помолчала. – Мы верили, что есть вещи поважнее нуклеарной семьи. Мы и в самом деле верили в то, что сможем создать что-то лучше…
Она взглянула на отца: он спал, прижав щеку к плечу.
– Мы искренне верили, что сможем изменить этот мир… – продолжала она.
Я смотрела на нее со своей табуретки и ждала.
– Но потом все разбежались, и мы начали новую жизнь – только с тобой.
Назад: 15
Дальше: 17