Книга: Я - Шарлотта Симмонс
Назад: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ Волосок из ленинской бородки
Дальше: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Дух в машине

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Душа без кавычек

Только в половине десятого вечера Шарлотта вышла из квартиры Эдама и в темноте и одиночестве пошла по улицам Города Бога и через кампус к своему общежитию в Малом дворе. Распрощавшись с Эдамом, она почувствовала невероятное облегчение. Насколько, оказывается, психологически утомительно находиться в тесном помещении в обществе впавшего в истерику и требующего постоянного внимания к своей персоне человека… Мало того, помимо усталости в душе Шарлотты остался и другой неприятный осадок. Она чувствовала, что ею опять попользовались, а когда она стала не нужна — выбросили за ненадобностью. Перемену, случившуюся с Эдамом, иначе как чудесной назвать было нельзя: парень на глазах оправился от приступа тяжелой неврастении и начисто забыл о том, как сутки напролет ждал неминуемой смерти в самое ближайшее время. Осознав, что случилось чудо, он вылез из кровати и сразу же засел за компьютер. Наскоро проглядев все тридцать четыре полученных письма, Эдам взялся за телефон и первым делом позвонил Грегу: именно с ним, с главным редактором, предстояло согласовать, каким телеканалам и газетам следует давать интервью в первую очередь, а на какие вообще не стоит размениваться. В общем, его «эго» так быстро оживало, переполняясь чувством собственной значимости, что Шарлотта могла буквально видеть и слышать этот процесс… Бледность на лице ее друга сменилась румянцем, взгляд стал осмысленным и жестким. В речь его вернулись ирония, интеллектуально-злобные шуточки и даже такое слово, как «завтра». Эдам был настолько поглощен компьютером и мобильником, что едва… выкроил время… чтобы сказать дежурные слова благодарности Шарлотте и наскоро попрощаться с ней.
Впрочем, чувства облегчения от того, что ей удалось наконец вырваться из этой грязной пыльной норы, хватило Шарлотте ненадолго. Она едва успела пройти один квартал по Городу Бога, как беспокойство и уже знакомое ощущение тревоги овладели ею. Дело было вовсе не в обычном девичьем страхе встретить на темной пустой улице «плохих парней». Шарлотте сейчас было не до этого. Мучило ее другое: во-первых — в минимальной степени, — то, что ей предстояло сделать кучу домашних заданий к завтрашнему дню. А во-вторых, Шарлотте нужно было еще сделать «это», и оно — «это» — становилось все тяжелее. К тому времени, как она подошла к общежитию Эджертон и поднялась на свой этаж, «это» навалилось на нее всей тяжестью. Как быть дальше? Как выразить «это» в словах, когда в ее руках окажется телефонная трубка и нужно будет говорить с мамой? Половина десятого. Страшно поздно по меркам людей, привыкших к деревенскому образу жизни, звонить в такое время домой, но у Шарлотты просто не было другого выхода. Оставалось только решить, как именно говорить с мамой. Что лучше сработает? Может быть, признание и покаяние — покаяние в буквальном смысле слова: вот грех, вот осознание, вот раскаяние, после чего должны последовать мольба о прощении и обещание исправиться, «больше так не делать»? Или, может, лучше попробовать метод «да, кстати…»? «Мама, это я!.. Просто захотела услышать твой голос, узнать, как у вас дела… Хорошо, а как там стенокардия тети Бетти?.. Ну и отлично. Да, кстати, у меня тут кое-какие проблемы по учебе возникли. Нет-нет, ничего страшного, по крайней мере это не конец света, я думаю, что мне удастся все исправить в самое ближайшее время, вот только… помнишь, когда я приезжала на Рождество, мы еще с тобой говорили…» Ну как же… а то мама не помнит, особенно учитывая, как Шарлотта выглядела и вела себя во время каникул… Нет, маму не обманешь. Так она и поверила, что ее обожаемая дочь, всегда отличавшаяся упорным характером и умением держать себя в руках, впала в депрессию из-за чего-то, что можно определить словами «проблемы» или «трудности». Мама давно уже если не знает, то, по крайней мере, догадывается, что с Шарлоттой творится что-то не то, а раз так — лучше признаться во всем сразу же. Это значит — сдаться на милость мамы, как когда-то давно, в детстве, и пусть теперь мама решает, что с ней делать и как быть дальше. Раньше это всегда выручало. Обычно за таким признанием следовало, пусть и не сразу, отпущение грехов, и Шарлотта чувствовала себя очистившейся, просветленной и готовой к праведной жизни в будущем… Особую ценность такому прощению придавало то, что мама на самом деле вовсе не собиралась снижать планку нравственных требований и идти на поводу у таких аргументов, как «что вы хотите, такие сейчас времена…» или «все так живут». О мама, мамочка, если бы ты могла хоть немножко отступить от своих принципов!.. Нет. Представив себе полную, стопроцентную невозможность такого поворота в мамином сознании, Шарлотта поняла, что полностью и безоговорочно капитулировать — это по степени риска все равно что поджечь фитиль динамитной шашки.
Шарлотта настолько погрузилась в бесконечный круговорот этих мыслей, что даже проскочила пару шагов мимо своей комнаты. Она вернулась к нужной двери, открыла ее и…
…Вот это да! Беверли дома, да не одна, а с Эрикой. Господи, этого еще не хватало! Как же при них домой звонить?
Беверли скорчила рожу и сказала:
— Явилась наконец-то! А я уж думаю — куда она подевалась. Твой телефон, — соседка ткнула пальцем в сторону белого стационарного аппарата, — звонит без передышки. Что это с ним? Он меня уже до белого каления довел. — Претензии были выдвинуты вполне серьезным тоном, совсем не в шутку.
Шарлотта сама удивилась своему спокойствию и безразличию — безразличию в буквальном смысле слова: ей было абсолютно наплевать, мешает Беверли телефон или нет.
— Знаешь, Беверли, это ведь и твой телефон. Он даже больше твой, чем мой. По крайней мере, этот аппарат ведь ты установила вместо того, который был. Ты вполне можешь снять трубку и ответить, или снять трубку и положить ее, или вообще отключить телефон. Если меня нет дома, какое мне дело, отвечаешь ты на звонки или нет?
Беверли просто закипела. С ее точки зрения, такие слова были неслыханной дерзостью и вообще бунтом на корабле. Не то угрожающе, не то презрительно фыркнув, она махнула рукой в сторону Шарлотты, повернулась к Эрике и сказала утомленным голосом:
— Вот она — моя соседка.
Наступило молчание. Пауза затягивалась… затягивалась… затягивалась… и вдруг в какой-то момент Шарлотта поняла, что до сих пор завидует всем этим Беверли, Эрикам, «дояркам» и «путницам» из Пси-Фи. Она завидовала их происхождению, их богатству, их тряпкам и шмоткам, всему тому, что было для них естественным доказательством собственного превосходства, и тому, чем они располагали с детства и чем пользовались в свое удовольствие. Признавшись себе в этой зависти, Шарлотта поняла, что дело не просто в констатации факта. Спроси ее кто-нибудь, и она затруднилась бы объяснить, почему теперь она перестала стесняться и бояться этих людей. Они — это они, такие, как есть, а она — Шарлотта Симмонс. «Я — Шарлотта Симмонс». В ту же секунду девушка вспомнила, как редко произносила это волшебное заклинание в последние два месяца, и еще реже оно звучало в ее сознании с прежним гордым вызовом окружающему миру.
Напряжение, повисшее в комнате, все нарастало, и первой не выдержала Эрика.
— Кстати, Шарлотта, ты, наверное, уже в курсе сегодняшних приключений нашего общего знакомого мистера Торпа?
Интересно. Вот и Эрика впервые сподобилась назвать ее по имени.
— Да, я кое-что об этом слышала, — сказала Шарлотта.
— Ты что, не читала «Вэйв»?
— Нет.
— В самом деле не читала?
— В самом деле.
— Господи, просто не верится! Уж кто-кто, а ты должна точно прочитать эту статью. Кто бы мог подумать, что я сама по доброй воле буду читать нашу университетскую газетку, но сегодня я прочла. Наш мистер Торп совсем съехал с катушек. Нет, он и всегда был, мягко говоря, неуправляемым, но тут ему просто удалось переплюнуть самого себя.
Эрика сделала выжидательную паузу, явно рассчитывая полюбоваться тем впечатлением, которое произведет эта новость на девушку, лишенную невинности мистером Хойтом Торпом, да еще и чуть ли не на глазах у всего честного народа. Шарлотту же занимало совсем другое: то, как Эрика буквально дрожит от возбуждения, как ей не терпится увидеть, что отразится у Шарлотты на лице, когда ей забросят удочку с этой наживкой. Эрике интересно, сумеет ли эта опозоренная маленькая первокурсница сдержаться или начнет хлюпать носом и утирать слезы.
По правде говоря, даже саму Шарлотту удивило, до чего этой маленькой Шарлотте Симмонс было наплевать на все эти новости. Специально подчеркнув деревенскую манеру произношения, она ответила:
— Да что ты говори-и-и-шь. А я-то и не зна-а-а-ала. — И одарила Эрику надменной презрительной улыбкой.
Весь этот сарказм на некоторое время лишил ту дара речи. Они с Беверли обменялись слегка растерянными взглядами и лишь спустя несколько секунд улыбнулись в своем привычном ироническом духе, но получилось это у них не так убедительно, как раньше.
А Шарлотта тем временем молча сняла свою стеганую куртку и повесила ее на спинку стула, затем села за письменный стол, включила настольную лампу и уткнулась в дожидавшуюся ее книгу «Книгопечатание и формирование национального самосознания». В первом параграфе описывались демографическая ситуация, распространение грамотности и технология тиражирования текстов, начиная с Древней Греции и Рима… Греция… это навело ее на мысль о Джоджо и о том, до чего этот парень на самом деле бесхитростный и простодушный: вот уж кому не свойственны ни сарказм, ни коварство; цепочка ассоциаций, в свою очередь, привела ее к Эрике и Беверли, у которых этих качеств как раз было в избытке; потом Шарлотта пожалела, что так резко и саркастично обошлась с Эрикой, которая, в конце концов, ничего плохого ей не сделала; но в итоге она с нигилистским апломбом призналась самой себе, что ей до всего этого нет никакого дела.
— Ты знаешь, что значит слово «мнительный»? — спросила Эрика у Беверли.
— «Мнительный»?
— Британцы очень часто используют это слово. Человеку кажется, будто у него не то пятнышко на одежде, не то еще что-то в таком роде, и поэтому он чувствует себя неуверенно и думает, что всем вокруг больше делать нечего, как только смотреть на это пятнышко и прикалываться по этому поводу.
— Ага, вот оно что! Кажется, я тебя понимаю, — сказала Беверли.
Шарлотта сидела к ним спиной, что, впрочем, не помешало ей живо представить себе многозначительные улыбки подружек и с трудом сдерживаемые смешки.
Вскоре они ушли, не попрощавшись; Шарлотта не могла сказать, что ей повезло, потому что с трудом можно было себе представить, чтобы эта парочка осталась вечером дома… и вернулась в общежитие раньше двух-трех часов ночи.
Черт возьми! Уже без десяти десять. Утешает только одно: хуже от того, что она позвонит так поздно, уже не будет. Это такая мелочь по сравнению с тем, что она собирается сообщить маме. Минуты две Шарлотта сидела, уставившись на белый телефон и собираясь с силами, и наконец, собрав в кулак всю свою смелость, стала набирать номер…
Один гудок… второй… еще… еще… четыре гудка!.. в таком маленьком домике!.. Может, родители куда-нибудь ушли?.. Не похоже на них… Еще гудок — пятый… Боже мой, если придется отложить разговор с мамой до завтра, то с таким же успехом можно будет вообще не звонить, потому что завтра придет письмо… еще гудок — шестой…
— Алло? — Слава Богу, это мама.
— Мама! Привет, это я!
— Ой, Шарлотта! Ты давно звонишь?
— Довольно давно, мам, но это не важно. — Давно-о-о… нева-а-а-ажно… Она инстинктивно растягивала ударные гласные так, как говорят там, дома, словно бессознательно стараясь оказаться поближе к родным местам.
— Мы с папой смотрели телевизор вместе с Бадди и Сэмом, и твои братцы, конечно, захотели посмотреть кино — ну, знаешь, где сплошная стрельба и всякие взрывы без конца.
Шарлотта засмеялась, как будто дурацкие боевики со стрельбой и взрывами, из-за которых в доме ничего не слышно, — это самое смешное, что только можно себе представить.
Мама в ответ тоже засмеялась.
— Я едва услышала, как телефон зазвонил! Ну что, голос у тебя вроде бодрый. Как дела-то?
— Ой, мама, чувствую я себя хорошо! А когда услышала твой голос, мне еще лучше стало. Но тут такое дело, мам… я хочу рассказать тебе сама, пока ты не получила эти новости по почте. Понимаешь? — Шарлотта говорила быстро-быстро, так, чтобы мама не могла ее перебить, не могла вставить вопрос. — Это вроде как неприятность, то есть не то чтобы неприятность… нет, на самом деле неприятность, а еще разочарование, мам. В общем, помнишь, как я на промежуточных экзаменах за первую половину семестра получила четыре пятерки с плюсом?
Пауза.
— Помню, — сказала мама несколько обеспокоенным голосом.
— Ну вот, понимаешь, мам, я, наверное, была чересчур самоуверенной… Да нет, не наверное, а на самом деле была. И я кое-что запустила. Понимаешь? А потом я даже понять ничего не успела, а проблемы начали расти, как снежный ком. Да, так это и можно назвать.
Пауза.
— Скажи наконец, что ты имеешь в виду, какой еще снежный ком?
— Мама, так получилось, что некоторые оценки у меня оказались с тех пор гораздо ниже. — Шарлотта закрыла глаза и отвернула голову, чтобы мама не услышала, как она делает два глубоких вдоха и резких выдоха. Потом она на одном дыхании выпалила весь список полученных оценок — с минусами и прочим.
— У тебя были в середине семестра четыре пятерки с плюсом, а это твои оценки за целый семестр? — спросила мама.
— Да, мам, так получилось.
— Да как же это могло получиться, Шарлотта? — Голос мамы был неестественно напряженным. Или лучше сказать — «оцепенелым»? — Середина семестра — это было начало ноября, я ведь правильно поняла?
— Да, мама, ты права. Просто так вышло — одни неприятности стали цепляться за другие, они наваливались друг на друга, все шло слишком быстро, а я сразу не поняла, что происходит, а потом было уже поздно.
— Да что так вышло, Шарлотта? И для чего было уже поздно? — Судя по голосу, мама была сыта по горло тем, что дочка не хотела называть вещи своими именами.
Шарлотта еще раз быстро просчитала про себя все возможные комбинации тех неудачных карт, какие были сданы ей в этой игре, и поняла, что выбора у нее нет. Что ж, придется переходить к правдивому — или, по крайней мере, почти правдивому объяснению причин столь внезапного и резкого провала в успеваемости.
— Мама… тут такое дело… в общем, после промежуточных экзаменов у меня появился молодой человек. То есть я хочу сказать… что я просто… ну, мы с ним… Понимаешь?
Мама ничего не сказала.
— Он на самом деле хороший парень, мам, и очень умный. Он пишет статьи в «Дейли вэйв» — это наша университетская газета. Да, кстати, завтра его, может быть, покажут по телевизору — в новостях. Если я узнаю, во сколько, то вам позвоню. — Господи, как же она могла так проколоться. Представить себе только, как мама включает телевизор, а там красавец Эдам разглагольствует насчет орального секса. — И потом, он входит в одну… неформальную группу, которая объединяет… наверное, самых умных и перспективных студентов.
Молчание.
— Очень интересно бывает слушать даже обычные их разговоры. Они не болтают о том, о сем, а обсуждают разные идеи. Представляешь себе?
— И из-за этого ты закончила семестр… с такими оценками? — спросила мама. — Потому что у тебя появился молодой человек, и он очень умный?
Слова мамы ударили Шарлотту, как хлыстом. Сарказм — это было совершенно не то, что она привыкла слышать от мамы, она даже не могла припомнить, чтобы мама вообще когда-либо выражалась саркастически, — и тем не менее сейчас мама была очень близка к этому. Ложь! С мамой такое не проходит: ей не только соврать не удастся, но даже подретушировать правду — и то не получится. Мама всегда относилась ко лжи как к нечистой силе и боролась с ней весьма эффективно: ложь в ее присутствии начинала корчиться и погибала в беспощадном, непрощающем свете.
— Мама, я не говорю, что это из-за него! Это из-за меня. — Хватит уже ломать комедию, пора переходить к правде. — Я, наверное, слишком увлеклась им. Понимаешь? Он такой воспитанный, такой вежливый, и он, конечно, ни за что не стал бы пользоваться тем, что я… — Шарлотта вдруг замолчала, поняв, что все эти фантастические попытки логически — а на самом деле абсолютно нелогично — объяснить очевидное были тем самым ключом, которого, возможно, еще не хватало маме, чтобы понять все самой. Непроизвольно вздрогнув, Шарлотта метнулась в другую сторону. — Но теперь, мам, я уже взяла себя в руки и начала серьезно заниматься. Я продумала себе режим дня и отвела гораздо больше времени для занятий. Я все исправлю. Я…
— Хорошо. Правда, я ничего не поняла из того, что ты мне сказала, — ничего, кроме того, что ты получила ужасные оценки. Когда решишь мне рассказать, что на самом деле произошло — или происходит, — мы сможем об этом поговорить. — Голос мамы звучал очень спокойно, а это было даже хуже, чем резкость или сарказм. — А мисс Пеннингтон знает об этом?
— Нет, мам, она не знает. Ты думаешь, я должна ей сказать? — Шарлотта отчаянно надеялась хоть на какое-то… падение напряжения… на какое-то снисхождение благодаря тому, что маме она сказала первой.
— А что ты собираешься ей сказать — то же самое, что и мне?
Шарлотта не нашла, что ответить на этот вопрос.
— Знаешь, мне кажется, что тебе сейчас важнее всего поговорить с самой собой, с собственной душой, вот что. Поговорить начистоту.
— Да я понимаю, мама.
— Понимаешь?.. Очень надеюсь на это.
— Мама, прости меня.
— Извинения не меняют дела, дорогая. Никогда не меняли и никогда не изменят.
Долгая пауза.
— Я люблю тебя, мама. — Последнее прибежище кающейся грешницы. Почти запрещенный прием.
— Я тоже люблю тебя, Шарлотта, и твой папа любит, и Бадди с Сэмом. И тетя Бетти… и мисс Пеннингтон. У тебя есть много людей, которых ты на самом деле не хотела бы подвести.
Повесив трубку, Шарлотта осталась неподвижно сидеть на своем деревянном стуле. Она чувствовала себя настолько опустошенной, что не могла даже заплакать. А ведь ей казалось, что стоит только признаться маме во всем, стоит только сбросить эту тяжесть — и ей сразу станет легче. Ничего подобного — ни легче, ни спокойнее Шарлотте не стало. Она всего лишь показала себя неблагодарной вруньей и трусихой. Все, на что она оказалась способна, — это поток банальной и отвратительной лжи.
И надо же было докатиться до того, чтобы приплести к делу Эдама Геллина, которого, возможно, скоро покажут по телевидению. Надо же было назвать его своим бойфрендом. Да такое могло прийти ей в голову только в бреду. Какая ложь, какая ложь, а главное — ради чего? Разве мама такая глупая? Да она ни одному слову ее не поверила. Единственное, что она для себя уяснила, — это что ее ненаглядная девочка по какой-то неизвестной ужасной причине превратилась во врунью. Вот, собственно, и все. Поговорили.

 

— Наверное, лучше было бы не рисковать и не звонить тебе, но я просто не мог удержаться: это просто пять баллов, чувак, ты настоящий гений.
Услышав эти слова в трубке, Эдам замурлыкал. Вообще он мурлыкал и урчал от удовольствия все утро. Звонки! Электронные письма! Ощущение такое, что почтовый ящик на сервере вот-вот лопнет — сколько их там, этих и-мейлов, тысяча? А еще обычные письма, которые пачками подсовывают ему под дверь! Мало того: среди них пара бандеролей, доставленных службой «Федерал Экспресс»! Он просто парил в нирване. Человек может испытывать такой подъем только в одном случае: победа, триумф — вот что питает столь высокие чувства… ну, конечно, неплохо помогает воспарить и чувство свершившегося мщения, сознание, что враг, противник или обидчик получил сполна. Даже свое скромное жилище… да чего там: даже свою крысиную нору Эдам теперь воспринимал иначе: она казалась ему хижиной одинокого отшельника… скитом… в общем, едва ли не священным местом.
И все-таки этот звонок был особенным. Слишком многим Эдам был обязан этому парню.
— Спасибо, Айви, — сказал он в трубку мобильника. — Для меня твоя похвала значит очень много. Я бы ни за что не смог…
— Слушай, что может быть круче «гения»? — не унимался жизнерадостный голос. — Может быть, «динамит», «атомный взрыв»? Так вот, чувак, это был динамит, помноженный на атомный взрыв, твою мать! Миссия Вы-ы-ы-ыполнима. И выполнена. Жаль, что тебя здесь нет. Ох, ты бы сейчас прикололся, глядя на то, как наш сукин сын просто на глазах загибается по мере того, как до него доходит весь смысл случившегося. Да, надрал ты ему задницу. Он, конечно, вслух ни слова не сказал, насколько мне известно, делает вид, будто вообще не понимает, с чего такой шум, но я-то вижу: язык тела, как говорится, может сказать больше слов. Так вот, у нашего мудилы вид человека, который получил ну о-о-о-очень плохие новости.
— Нет, Айви, динамит и атомная бомба — это ты, — сказал Эдам. — Слушай, мне скоро бежать нужно, пресс-конференция, мать ее, так что долго говорить времени нет, но все-таки хотел тебя спросить вот о чем: я как репу ни чесал, все равно не въезжаю, каким образом ты раздобыл эти документы от «Пирс энд Пирс» и пленки с записями из вашей общаги. Как ты это сделал? Мне-то можешь рассказать?
В трубке от души рассмеялись.
— Знаешь, о некоторых вещах тебе — именно тебе — лучше не знать. Надеюсь, ты меня понял? Без обид. Чтобы ты понял, насколько все серьезно, я тебе кое на что намекну: есть у нас, скажем так, друзья семьи… раньше они работали в «Гордон Хэнли», а потом перебрались в… скажем так, другие инвестиционные банки, но при этом… нет, все, на этом лучше остановиться. А что касается пленок… ты и сам можешь догадаться, что большинство сейнт-реевских дебилов презирает любую работу, где нужно хоть что-то делать руками. Они, понимаешь ли, выше всего этого. Не станут они возиться с разными проводами, микросхемами и прочим дерьмом, но всегда найдется какой-нибудь выродок, который — так, ни с того, ни с сего — появляется там где нужно и тогда когда нужно… и этот парень, не брезгающий работой радиотехника и звукооператора, когда ему очень нужно… эх, жаль, придется на этом прерваться… больше ни слова. И сделай одолжение — не мне, а себе, — забудь все, что я тебе сказал.
— Слушай, Айви, — сказал Эдам, — мне на самом деле нужно бежать, но надеюсь, мы надолго не прощаемся: увидимся в ближайшее время, посидим спокойно, поболтаем и поведаем друг другу героические истории о наших славных военных походах.
— Отличная мысль, — ответил Айви. — Надо только выждать, пока все это дерьмо уляжется. Я тебе вот что предлагаю. Смотаемся в Филадельфию и поужинаем как-нибудь в «Иль Бабуино».
Может, ты о нем слышал? Ничем не хуже любого модного заведения в Нью-Йорке, и там всегда можно посидеть в тихом уголке, где ничто не помешает спокойному разговору. А еще я тебе скажу, что даже в нашем небедном братстве никто не поедет туда ужинать. Может, денег у них и хватит, но все равно никто не рискнет потратить такую сумму просто на ужин. Даже наш мистер Фиппс.
— Звучит заманчиво!
— Там я тебе и расскажу все, что могу. Надо же мне когда-нибудь выговориться. Расскажу, чего я натерпелся от этих говнюков — от главного говнюка и второго — Фиппс-то, правда, не совсем полное дерьмо, — но как они меня достали, сколько они надо мной измывались, особенно говнюк номер один со своей бандой — лучше и не вспоминать. Я расскажу тебе, какую подлянку они мне кинули на этом официальном приеме в Вашингтоне.
— Слушай, Айви, я ведь тоже кое-что знаю про этот прием и про те подлянки, которые отдельные говнюки устроили своим друзьям на этом приеме.
— А тебе-то откуда известно?
— Да вот знаю: например, кое-что о девушке по имени Глория.
— Охренеть, ну ты даешь! Да нет, это же просто невозможно. Эдам, ты меня паришь! Ну не можешь, не можешь ты этого знать! Неужели ты такой хитрый и пронырливый ублюдок, что тебе действительно все известно?
— Не все, не все, поверь мне… не все, но довольно много. Ну ладно! Об этом мы с тобой тоже поговорим! А сейчас извини — пошел я на эту гребаную пресс-конференцию.
Стаскивая по ступенькам крыльца свой велосипед, Эдам повторял про себя эти слова: не всё… не всё… Он знал недостаточно, чтобы удержать Шарлотту и заставить ее полюбить себя так, как он ее любил. Он и сегодня видел ее как вчера, как будто бы она и сейчас была здесь. Ничто, даже величайший триумф его жизни, даже одержанная его талантом и усилиями победа — ничто не смогло помочь ему завоевать Шарлотту. Эх, нет другой такой прекрасной девушки в этом мире…
Но сейчас нельзя предаваться унынию. Сейчас у нас пресс-конференция, а сразу после этого съемки специального сюжета для передачи Майка Флауэрса на канале РВС. Нет, в это просто невозможно поверить! Неужели это происходит на самом деле? Теперь нельзя было падать духом: его час настал.

 

Хойт сидел в одиночестве за стойкой бара «И. М.» и пил — пил в одиночку, с видом последнего неудачника, которому в жизни ничего больше не остается, как сидеть в баре и пить в одиночку.
Впрочем, при строгом, но сугубо формальном рассмотрении нельзя было сказать, что Хойт сидит за стойкой совсем один. Боковым зрением он заметил другого студента, которого прежде никогда в жизни не встречал… но тот перегнулся через пустой табурет рядом с ним и спросил:
— Ты ведь Хойт Торп, правда?
Хойт едва повернул голову в сторону так бестактно вторгшегося в его одиночество парня и, едва шевельнув губами, ответил:
— Ну да.
Сказано это было с таким усталым видом, словно ему этот вопрос надоел хуже горькой редьки. Его уже тысячу раз об этом спрашивали. Впрочем, если тысяча и была преувеличением, то, объективно говоря, небольшим. Парень был очень высокий, очень костлявый, с очень бледным, покрытым шрамами от угрей лицом, на котором сейчас читалась заискивающая улыбка. Некое подобие бороды росло у него не на челюсти и подбородке, а где-то ниже, почти на шее. В общем, чмо. Чмо и мудак — коротко и ясно охарактеризовал его для себя Хойт. Притом мудак был сильно навеселе.
— А-атлично! — сказал пьяный мудак. — Ну ты, парень, крут! Круче не бывает! Просто хотел тебе сказать!
С этими словами он сжал ладонь в кулак и подставил его практически к носу Хойта. Тот без всякой охоты тоже сжал кулак и ткнул им в кулак пьяного мудака. Ритуал знакомства и выражения взаимного уважения можно было считать состоявшимся.
— В натуре, блин, круто! — заявил парень с искренней теплотой в голосе, свойственной действительно пьяным людям. — Гони волну дальше, пусть все утрутся!
«В натуре, блин… Гони волну…» Да где он только этого набрался? Это были старомодные словечки… Если хочешь говорить с крутыми, так научись хотя бы правильные слова подбирать — те слова, которые мы, крутые, используем в разговоре друг с другом… Эх ты, урод пьяный…
На часах была половина десятого, и в «И. М.» все только начиналось. К счастью, для живой музыки было еще рано, да и посетители вели себя пока тихо. Драйв от того, что они попали в то место, «где все происходит», еще не пробил их, и они спокойно сидели за столиками, переговариваясь и обмениваясь новостями. Из колонок, висевших по углам помещения, слышалась музыка с меняемых пока что не диджеем, а барменом компакт-дисков. В данный момент вечно одинокий Джеймс Мэтьюз со своей вечно одинокой гитарой тянул, тянул и тянул свою, естественно, вечно одинокую… балладу?.. кажется, так это называется?.. под названием «Всем бедам назло у меня все хорошо». Во всяком случае, она несколько отличалась от его обычного репертуара.
Сторонний наблюдатель мог бы решить, что флегматичное «как-мне — это-все-надоело» поведение Хойта было продиктовано желанием во что бы то ни стало сохранить в глазах окружающих крутизну, а следовательно, и презрительное отношение к тому, что происходит вокруг. Как-никак, на парня свалилась весьма сомнительная популярность. Ему, наверно, было нелегко держаться по-прежнему достойно и независимо. Самое смешное — если не считать, что это было вообще не смешно, — заключалось в том, что практически весь кампус воспринял статью этого маленького говнюка Эдама Геллина практически как новую версию «Короля Артура и рыцарей Круглого стола» с Хойтом и Вэнсом в качестве главных героев. Это мелкое чмо, это ничтожество, этот уродец Эдам Геллин, наверное, думал, что общественное мнение смешает Хойта с дерьмом из-за «подкупа». Однако на самом деле общественное мнение было настолько воодушевлено историей с минетом и дракой в ночной Роще, что вникать в другие подробности уже не желало. Хойт своими ушами слышал, как студенты цитировали одну строчку: «Чем занимаемся? Да смотрим, как делают минет какому-то мудаку с обезьяньей рожей, — вот чем занимаемся!» — и сгибались от смеха в три погибели. И что там какой-то подкуп по сравнению с таким красноречием? А то, что за молчание ему предложили хлебное местечко на Уолл-стрит с невероятной стартовой зарплатой и он согласился — так кому какое дело?
— Привет, чувак, извини, что опоздал. — Вэнс. Явился наконец.
— Где ты, на хрен, шляешься? — наехал на друга Хойт. — Я тут сижу и веду себя как полный мудак, зато видишь — ни одна скотина рядом не села, так что местечко я для тебя приберег.
Вэнс взгромоздился на табурет.
— Извини, старик, раньше никак не мог. Завис в библиотеке с учебником по…
Договорить он не успел — за его спиной нарисовался парень, который обалдело воскликнул:
— Ой, блин, подожди-ка секунду… ты же Вэнс Фиппс?
Вэнс повел себя точь-в-точь как Хойт — то есть сделал вид, что ему глубоко наплевать на окружающих, и вообще он от всего этого устал и ему все наскучило.
Дождавшись, пока парень, впечатленный возможностью взглянуть на самого Фиппса, наконец отвалит, Вэнс сказал Хойту:
— Ну вот, урод, хотел ведь ты стать легендой своего времени? Поздравляю. Тебе это удалось. Добился своего. И чует мое сердце, что это останется легендой не только твоего времени. Я думаю, здесь еще много лет будут рассказывать про Хойта Торпа и «Ночь трахающихся черепов».
— А про тебя, думаешь, забудут? — спросил Хойт.
— Боюсь, что нет. Но в любом случае уж друг перед другом не будем ломать комедию. Ясно, что я в этой истории — второй номер. Разве у меня хватило бы крутизны и наглости выдать такую бессмертную фразу: «Чем занимаемся? Да смотрим, как делают минет какому-то мудаку с обезьяньей рожей, — вот чем занимаемся»? Bay. Похоже, у того бугая, которого ты так лихо завалил, редкая способность запоминать все в мельчайших подробностях. Это же надо было — после того, как его так приложили, запомнить твою крутую фразу слово в слово! В общем, Хойт, влипли мы в историю, но и в легенду тоже попали. — Вэнс заговорщицки подмигнул и кривовато усмехнулся: «Ну мы и круты!»
Хойт дипломатично не стал комментировать эту тему, а спросил:
— Слушай, Вэнс, а сколько нам осталось до выпуска?
— Да не знаю… март, апрель, май… три месяца получается.
— Значит, три месяца я буду оставаться тут прижизненной легендой, а потом — пустота?
— Ну, в общем-то, это правда, — сказал Вэнс, — но ты же знаешь, что сможешь каждый год сюда приезжать на встречи выпускников, и я думаю, всегда найдется достаточно желающих сыграть туш в твою честь.
— Очень смешно. Только можно я как-нибудь в другой раз поржу? Три месяца нормальной жизни — а в июне что будет? Что дальше делать? У тебя-то все на мази. Отошлешь документы в какой-нибудь инвестиционный банк и получишь работу. Ты в своей гребаной библиотеке не только сегодня завис, ты там зависал все четыре года, насколько я помню. Так что тебе с твоими оценками любая дверь на Уолл-стрит будет открыта — и это не считая того, что твоя фамилия Фиппс.
— Да какого хрена ты жалуешься? — удивился Вэнс. — У тебя ведь уже есть работа, и не где-нибудь, а в «Пирс энд Пирс» — всего-навсего в самом крутом инвестиционном банке, и зарплату тебе положили всего-навсего вдвое больше, чем могу получить я или любой другой из наших. Скотина ты неблагодарная после всего этого.
— Я тебе сейчас кое-что покажу, — ответил Хойт. — В общем-то, ради этого я тебя сюда и позвал.
С этими словами он слез с табурета, выбрался из-за стойки и подошел к вешалке, на которой посетители клуба оставляли свою верхнюю одежду. Сунув руку во внутренний карман своего крутого-прекрутого темно-синего пальто, он извлек на свет клочок бумаги и вернулся к стойке.
— На, читай, — сказал он Вэнсу.
Тот взял в руки протянутую ему бумагу. Это была распечатка письма, полученного по электронной почте. В графе «тема письма» он прочел: «Заявление о приеме на работу: ответ». Ниже, в строчке, предназначенной для электронного адреса отправителя, значилось: «[email protected]».

 

Уважаемый мистер Торп!
Мы благодарны Вам за проявленный интерес к работе в компании «Пирс энд Пирс» и за возможность встретиться с Вами в то время, когда наша группа по подбору персонала находилась в Дьюпонте. Вы, несомненно, обладаете высокой квалификацией во многих аспектах, однако после тщательной проработки информации исполнительный комитет отдела кадров нашей компании пришел к выводу, что Ваши достоинства, к сожалению, не соответствуют нашим требованиям.
Мы, как представители отдела кадров, и я лично были рады встретиться с Вами и хотим пожелать Вам успеха в поисках работы в данном секторе экономики, если он по-прежнему будет представлять для Вас интерес.
Искренне Ваша
Рейчел Э. Фримен, менеджер по работе с высшими учебными заведениями
Отдел кадров компании «Пирс энд Пирс»

 

Вэнс глядел на Хойта с таким видом, словно ждал от него комментариев. Некоторое время оба молча смотрели друг на друга… и у Хойта был такой вид, словно он сам ждал комментариев от Вэнса. Наконец Хойт мрачно спросил:
— Ну и что ты думаешь об этой хрени?
— Что я думаю?.. Без понятия… я думаю, это похоже на то, что они отзывают свое предложение.
— Надо же, угадал! — воскликнул Хойт. — На самом деле отзывают, и не просто отзывают, а на хрен отзывают! Как можно вот так взять и кинуть человека, с которым уже было заключено соглашение?
— Ну, не знаю, — с сомнением в голосе сказал Вэнс. — Ты разве с ними подписывал контракт или вообще какие-нибудь бумаги?
— Нет! Какой на хрен контракт! Ничего я не подписывал, но на Уолл-стрит люди умеют держать слово, разве нет? Твое слово — это и есть хренов контракт, а? А иначе скажи, как на хрен все эти инвесторы и банкиры могут заключать миллиардные контракты по телефону?
— Да не знаю я. Как-то не задумывался об этом, — признался Вэнс. — Слушай, а был какой-нибудь свидетель — ну, кто-нибудь слышал, как она обещала взять тебя на работу?
— Вэнс, ты что, охренел, что ли? О чем я тебе толкую? — раскипятился Хойт. — Свидетели и прочая хрень — все это никому не нужно! На Уолл-стрит твое слово, на хрен, и есть твой хренов контракт и вообще любая сделка!
Вэнс в недоумении помолчал.
— Слушай, я правда не знаю. Просто не знаю, что тебе сказать, Хойт. Я даже не в курсе, применяется ли это правило в отношении приема на работу или нет.
— Послушай, — сказал Хойт, — я с тобой хотел поговорить вот о чем. Твой отец наверняка много кого знает из тех, кто занимается этим гребаным инвестиционным бизнесом, ну, адвокатов каких-нибудь и прочее. В общем, мне нужен любой человек, который знает, как засудить этих козлов, если они будут такую байду гнать. Можешь ты поговорить с отцом?
— Не знаю, не уверен, — ответил Вэнс. — Может быть, такой человек и есть. Но вот в чем я твердо уверен: отец даже думать не желает обо всем этом деле. А уж о том, чтобы вписываться в него, — тем более. Будь это в его власти, он приказал бы всем хреновым журналюгам забыть, на хрен, мое имя в связи с этой историей. Знаешь, как отец отреагировал, когда в первый раз об этом услышал? Он высказал по этому поводу ровно две мысли: А) какого хрена я не рассказал ему все сразу же, как это случилось, еще прошлой весной, и Б) что за дебила и тормоза он вырастил, если тот даже не допер сразу рвануть в полицию и написать заявление насчет того, как это вышло, что хренов Как-его-там телохранитель получил телесные повреждения, находясь на государственной службе и при исполнении служебных обязанностей. Вот так-то, Хойт. К моему отцу насчет этого дела лучше даже и не соваться. Дороже, на хрен, обойдется.
Хойт отвернулся и обвел взглядом стены, обитые грубо покрашенными досками, представлявшими главный элемент интерьерного дизайна «И. М.». Потом с тяжелым вздохом вновь обернулся к другу.
— Вэнс, и что же мне делать? Что мне делать, когда наступит это гребаное первое июня? Работы у меня нет, а знаешь, сколько у меня отложено про запас, чтобы первое время продержаться? Ноль! Все, что было у матери — а и было-то всего ничего, — она потратила на то, чтобы я смог учиться здесь, в этом гребаном университете. И что дальше делать, ни хрена не въезжаю! Твои личное дело и диплом — этот пропуск в тот мир, где людям предлагают нормальную работу. А мой диплом… ты даже не представляешь, какие у меня охрененно плохие оценки. Мое личное дело — вроде этой хреновой желтой ленты, которой полицейские огораживают место преступления, чтобы туда ни одна собака не сунулась. Интересно, может попечительский совет Общества памяти Чарльза Дьюпонта назначить мне пожизненную пенсию за то, что я был крутейшим парнем из всех, кто в наше время жил на просторах сорока восьми смежных Соединенных Штатов и к тому же успел стать легендой отныне и навсегда? Эх, Вэнс… что говорить, поимели меня во все дыры, как последнего пидора!
Он обреченно опустил голову, но вдруг снова поднял глаза и посмотрел на Вэнса.
— Одного только я не могу понять во всей этой истории. Каким образом этот кусок дерьма узнал про «Пирс энд Пирс»? Уж кто-кто, а они точно послали бы его на хрен, если б он сунулся к ним за информацией. И еще эти наши с тобой разговоры в общаге. Нет, он, конечно, прямых цитат не приводит, да ему их и взять неоткуда, но этот мудак так хорошо въехал во все… — Хойт, не договорив, опять опустил голову и медленно покачал ею. — Да, поимели меня, на хрен, как последнего лоха. Поимели, поимели, поимели.
Назад: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ Волосок из ленинской бородки
Дальше: ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Дух в машине