Книга: Я - Шарлотта Симмонс
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ «Ты как — в порядке?»
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Во мраке ночи

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
«Как все прошло?»

Вот дура-то: ну зачем, зачем, спрашивается, надо было оборачиваться? Неужели и так непонятно, что ничего не будет? Подходя к увитому плющом туннелю, ведущему в Малый двор, Шарлотта все-таки не выдержала и оглянулась на «субурбан». Она, конечно, знала, что все будет не так, как должно быть, и все-таки… все-таки надеялась: вот сейчас она обернется и увидит, что он стоит возле открытой водительской дверцы и смотрит на нее поверх крыши машины, и машет рукой, и кричит: «Эй! Шарли! Эй, ты что? Брось, иди сюда!» Увы, вместо Хойта она увидела Глорию. Та оторвала голову от сиденья, на котором беззвучно и неподвижно продрыхла всю дорогу, и теперь смотрела на Шарлотту в окно. Да, смотрела прямо на нее. Она уткнулась в стекло носом и разве что не расплющила его, как делают маленькие дети. Всклокоченные волосы торчали во все стороны вокруг ее лица наподобие черного нимба. Глаза, обведенные неровными кругами размазавшейся туши, казались черными кратерами. Она не улыбнулась, не махнула рукой на прощанье, никаким иным образом не выразила своих эмоций. В ее взгляде не было ни презрения, ни каких-либо других чувств. Нет, Глория словно… словно изучала эту малолетку Шарлотту Симмонс, вцепившуюся в свою парусиновую сумку… изучала как редкого представителя… неизвестно какой породы. «Субурбан» тронулся с места, и в этот момент Шарлотта увидела, как Глория повернула голову к переднему сиденью. Она улыбалась и что-то говорила… о чем?… Машина уехала… Но ведь Шарлотта знала, о чем и о ком они говорят, разве нет?
Едва она успела войти в туннель, как в горле у нее запершило. Списывать это на простуду было бы нечестно перед самой собой. Уж ей ли было не знать, как першит в горле, когда долго-долго сдерживаешь слезы. Поражение, унижение, отторжение — все эмоции и впечатления от того, что было, было, но уже кончилось, — сменились в ее душе всепоглощающим страхом: страхом перед тем, что будет, что ее теперь ждет. Что ж, вот она и вернулась, подумала Шарлотта, признаваясь себе в полном поражении. А как хорошо все начиналось: как они с девчонками мечтали, как подружки помогали ей собраться, советовали, как себя вести и что надеть. И как они ей завидовали. А она только копалась в своих внутренних сомнениях и при этом еще позволила себе возгордиться и задрать нос. У нее, мол, даже Хойт Торп выдрессирован, как собачка. И вот она, Шарлотта Симмонс, вернулась. О да, она, Шарлотта Симмонс, — девушка часа. Как она будет рассказывать обо всем, что случилось? Больше всего она боялась встречи с Беверли — уж та-то, воспитанница элитной школы, знавшая, что к чему во взрослой студенческой жизни, предупреждала соседку, чем все это может обернуться: не езди, не езди ни на какой официальный прием со своим Хойтом Торпом, да и вообще все эти парни из студенческих братств хороши… «Я ведь и врать-то толком не умею, — думала Шарлотта, — да и актриса из меня никакая. В нашем доме никто и не знает, что это такое. Мама…» Нет, думать сейчас о маме было выше ее сил.
Мама!.. Шарлотта не успела еще пройти через туннель, а в горле запершило до того сильно, что она действительно уже не была уверена, сможет ли дойти до комнаты, не разрыдавшись. А если еще и Беверли дома — она просто умрет.
Когда Шарлотта подошла к выходу из туннеля, сердце у нее колотилось так сильно, что девушка не то что чувствовала его биение изнутри, а словно бы слышала снаружи. Оно не просто билось — оно бросалось на стенки грудной клетки, обдирая себя в кровь, и каждый раз, как Шарлотта открывала рот для глубокого вдоха, сердце так и норовило выскочить из груди. Казалось, еще немного — и оно просто не выдержит. Слава Богу… вроде бы вокруг никого… несколько человек на другой дорожке… но они идут в другую сторону… Только бы никто из них не свернул к Эджертону. Шарлотта готова была броситься к дверям общежития бегом, и остановило ее лишь то, что если бы кто-нибудь смотрел сейчас из окна, то сразу понял бы, что с ней что-то не в порядке. Наконец девушка вошла внутрь, но решила не подниматься на лифте — ведь на лифте как раз все и ездят. Она пошла по лестнице, миновала четыре этажа, открыла дверь запасного пожарного выхода на пятом…
Тролли… Что они делают тут — в дальнем, практически безлюдном конце холла? Неужели какой-то злобный садистский божок специально согнал их сюда, чтобы ей, Шарлотте Симмонс, стало еще хуже, хотя вроде бы — хуже некуда? Но почему? Какого черта они тут расселись? Солнечный воскресный полдень — почему же тролли выбрали для своего шабаша именно это время? И надо же — ведь устроили свою засаду не у лифта, а именно здесь. Шарлотта еще никогда в жизни не видела, чтобы тролли собирались такой толпой… Сколько же их тут — восемь? девять? десять? Только ни в коем случае не смотри на них. Сделай вид, будто-их-не-существует. К сожалению, все повторилось, как в прошлый раз: она оказалась бессильной против странных чар маленькой Мэдди, скрюченной наподобие креветки, с огромными глазищами, как у инопланетянки.
— А что, лифт опять не работает?
Шарлотта прошла мимо, отрицательно покачав головой… но слишком много было их — троллей, мимо которых предстояло пройти. Ритуал прохождения сквозь строй только начинался: колени стали друг за другом подтягиваться к груди — ужасно медленно, словно какой-то хореограф поставил это движение специально с одной целью: заставить Шарлотту сорваться. И вот опять — Хелен:
— Ну, как провела уикенд?
И опять Шарлотта не в состоянии ответить просто небрежным жестом, отмахнуться, а к тому же это подспудное, не имеющее объективных оснований чувство вины, которое убеждает автономно работающую нервную систему, что чернокожим девчонкам надо вежливо отвечать… и она, собрав все силы, заявляет настолько бодро, как только может:
— Хорошо!
Это «хорошо» вырвалось как высокий, неистовый бросок мяча, и Шарлотта молила Бога: пусть тролли подумают, будто она так нагулялась, что ей сейчас просто ни до чего — лишь бы отдохнуть после бурного веселья. Но обмануть девчонок не так-то легко. А вдруг они угадают правду и поймут, что эта последняя капля наигранной бодрости — только первая капля уже готовых пролиться потоков слез? Словно в подтверждение этих мыслей — сзади, как ножом в спину, голос Мэдди:
— Что с тобой? Что-то случилось?
Только бы добраться до двери. Открыть, нырнуть внутрь, закрыть дверь, оглядеться… слава тебе, Господи!.. Беверли не видно… а теперь рухнуть на кровать и накрыть голову подушкой… чтобы хоть немного приглушить звуки… и наконец плакать плакать плакать плакать плакать плакать в мучительных мучительных мучительных мучительных мучительных мучительных судорожных всхлипах и приступах кашля плакать плакать плакать плакать плакать, срываясь временами на стон и закрывая голову набитой полиэстером подушкой. Вообще-то Шарлотта была вполне довольна своей подушкой, но сейчас жалела, что та недостаточно большая — недостаточно, чтобы накрыться ею целиком и заглушить не только рыдания, но и стереть саму память о ее существовании в Дьюпонтском университете, где ее теперь ничто не держит, где для нее ничего не осталось. Как теперь она сможет смотреть в глаза всем девчонкам, перед которыми так гордилась своей чистотой и невинностью? Она ведь так презирала царившую в Дьюпонте легкость нравов, так кичилась своим умением управлять парнями, которые у нее, мол, все по струнке ходят, а в особенности один парень — тот самый знаменитый Хойт Торп. Что же она наделала? Как же она позволила ему… да нет, как она самой себе позволила так поступить? Шарлотта чувствовала себя оскверненной, поруганной, грязной — чем-то вроде гостиничного полотенца: взял, попользовался и швырнул на пол вместе с другими тряпками. Толку-то, что теперь она лежит не на полу гостиничной ванной, а на кровати у себя в общежитии: какая разница? Ведь она все равно пытается спрятаться под подушкой от самой себя, от всего мира и даже от окружающих вещей. Шарлотта не могла смотреть на свои джинсы «Дизель», обошедшиеся ей в четвертую часть всей суммы, выделенной на целый семестр, на свою красную футболку, которую считала такой крутой, а теперь эта футболка казалась ей просто безвкусной тряпкой, к тому же купленной в детском отделе… И это ведь еще не все. Это ведь футболка Беттины, а платье и туфли на высоких каблуках, лежащие в дурацкой парусиновой сумке, принадлежат Мими… и все эти вещи она должна будет вернуть — самое позднее завтра Шарлотту бросало в дрожь при одной мысли, как ей придется смотреть в лицо девчонкам и врать им о том, как она провела выходные. Они захотят услышать подробный, прямо-таки поминутный отчет о приеме — и увильнуть от этого Шарлотте просто не позволят. Может быть, Беверли она и сумеет соврать, но по ее нервному поведению та ведь все равно догадается, что Шарлотта врет.
Хойт… вот. Это «вот» вырвалось у нее почти вслух, прозвучав не то как восклицание, не то как резкий судорожный выдох. Интересно, что он сейчас делает? А впрочем, ничего интересного: это ясно как дважды два Наверняка сейчас, именно в этот момент, Хойт вместе с Джулианом, Вэнсом и другими членами «охрененно крутого студенческого братства Дьюпонта» коротает остаток дня где-нибудь в так называемой библиотеке, борясь с похмельем, слушая Дэйва Мэтьюза или «О. A. R.», лениво болтая и расслабляясь, расслабляясь, расслабляясь, пока она лежит тут с подушкой на голове, пока злобные тролли шепчутся и пересмеиваются рядом за стеной. О… да пошли они! Пусть себе шепчутся и шушукаются, сколько влезет. Главное — постараться устоять перед их напором, не поддаться на их сочувствие и участие. Продолжать строить из себя девчонку слишком крутую, чтобы даже говорить с ними. Кто их знает — может, они на это и купятся. Надо только самой не расслабляться и не поддаваться минутным порывам. Незачем им знать даже малую толику из того, что произошло с нею за последние сутки — за последние двадцать четыре часа крушения иллюзий, унижения, грязи и мерзости. Каждый раз, стоило только Шарлотте закрыть глаза как она мгновенно проваливалась в тяжелый болезненный сон… в котором опять лежала на кровати, там, в гостинице… а все остальные играли в идиотские пьяные игры, болтали о ней, болтали о ее теле… о том, какая она старомодная неуклюжая деревенская бобриха… половичок, из которого пришлось выбить пыль. Мало того что Шарлотта потеряла девственность вовсе не так, как себе представляла: это произошло как бы невзначай, по ходу пьяной вечеринки, как один из элементов развлекательной программы; так она, оказывается, еще должна быть благодарна, что ей оказали такую честь — помогли наконец встряхнуться этому половичку, показали деревенской недотроге, спустившейся откуда-то с гор, что такое настоящая взрослая жизнь.
Шарлотта отбросила с головы подушку и перевернулась на спину. Судя по всему, она выбила немало пыли из подушки, потому что взвешенные в воздухе частички дрожали, кружились и плясали в солнечных лучах, проникавших в комнату через окно, — и внезапно это вызвало у нее воспоминание о том дне, когда Чаннинг с приятелями явились к ним во двор с одной-единственной целью — унизить Шарлотту Симмонс, поглумиться над ее воздушными замками и возвышенными чувствами… Точно так же она лежала тогда на кровати в своей крохотной комнате-пенальчике… глядя на частички пыли, танцующие в луче послеполуденного солнца и думая о том, что теперь просто невозможно будет жить в Спарте — после того, как вся округа узнает, что отец пообещал кастрировать Чаннинга, если тот хоть пальцем прикоснется к его ненаглядной дочери. И вдруг — Господи! — посреди всего этого ужаса промелькнул луч надежды: телевизионный репортаж о том, как самый заметный и обсуждаемый политик в Америке, губернатор Калифорнии, вполне возможно — следующий президент Соединенных Штатов, обращается с напутственным словом к выпускникам Дьюпонтского университета — того самого храма науки, который должен был стать прибежищем Шарлотты, ее спасением от убогой и серой жизни в провинциальном городишке. Она стояла в дверном проеме и смотрела, как на экране телевизора этот великий человек обращается к лучшим из лучших представителям того поколения, которому суждено было строить будущее; позади него словно парит в воздухе высокая готическая башня, а перед ним расстилается двор, украшенный как площадь средневекового замка к празднику: несколько когорт выпускников в сиреневых, расшитых золотом мантиях расселись перед трибуной — это был тот самый сочный, насыщенный цвет, который даже вошел в справочники под названием «дьюпонтского сиреневого»; на флагштоках трепетали флаги сорока восьми стран, чьи представители учились в Дьюпонте, и геральдические знамена с разнообразными гербами и узорами, символизировавшими Бог знает какие события и вехи в истории христианского мира за последнюю тысячу лет, сохранившие свою таинственность и в двадцать первом веке, — и все это многоцветье выглядело на редкость органично среди стилизованных под древнюю готику зданий с башнями, зубчатыми стенами и окнами-бойницами: архитекторам, возводившим эти постройки в основном в 1920-е годы, удалось довольно точно воспроизвести готический стиль и создать торжественную атмосферу древнего замка. И кто бы мог подумать, что тот самый человек, чью речь она с замиранием сердца слушала перед телевизором и который так вдохновил ее, известен в самом Дьюпонте как главный комический персонаж пародийного эротического триллера под названием «Ночь трахающихся черепов» — того самого фарса, где основной звездой стал пьяный член студенческого братства Сейнт-Рей по имени Хойт Торп, а роль второго плана сыграл мастер Вэнс Фиппс из фиппсовских Фиппсов…
Шарлотта встала с кровати… голова сразу закружилась… неужели ее организм все еще остается под воздействием алкоголя? Девушка старалась не смотреть в окно, но ее взгляд невольно обращался туда — к солнцу и к устремленной ввысь, к небу, роскошной башне библиотеки — этой колокольни величественного храма науки, каким еще недавно представлялся ей Дьюпонт. Отвернувшись от окна, Шарлотта перешла границу, отделявшую ее часть комнаты от половины Беверли (хотя какая теперь разница, где ее половина, а где Беверли?), подошла к груде компакт-дисков соседки, выбрала один из альбомов Бена Харпера, совершенно нагло сунула его в музыкальный центр Беверли (хотя какая теперь разница, чей это музыкальный центр?) и выбрала в меню композицию номер три — песню под названием «Еще один одинокий день». Шарлотта снова плюхнулась на свою кровать, слушая сентиментальный юношеский голос Бена Харпера, поющего о том, что все равно ничего уже не исправишь, что делать больше нечего, а остается только смириться с тем, что следующий день снова пройдет в одиночестве. Шарлотта ничего не могла с собой поделать… Слезы ручьями лились из глаз, хрипы и стоны вырывались из груди, как будто откуда-то из самой глубины легких, болели голова, желудок, живот, а самый низ живота конвульсивно сжимался. Бедняга снова положила на голову подушку, чтобы тролли не услышали, как она плачет, но не стала придавливать ее изо всех сил. Ей почему-то казалось важным слышать, как кто-то другой поет медленную печальную балладу о неизбежности одиночества. Помимо душевных переживаний вся нервная система Шарлотты страдала от похмелья. В общем, за последние сутки она так измучилась, что испытала едва ли не облегчение, признавшись самой себе, что сдается, капитулирует, отказывается от дальнейшей борьбы, что собирается лишь оплакать свою так рано загубленную дьюпонтскую студенческую жизнь. Будь что будет, думала она, подразумевая под этим, что уже ничего и никогда не будет. И все же… все же Шарлотта поправила подушку так, чтобы та надежнее глушила плач и всхлипы: только бы тролли не услышали…
Позвонит ли ей когда-нибудь Хойт? Она знала, что нет. Она знала, что он больше никогда не заговорит с ней. Какие там звонки, какие разговоры, если она для него — пройденный этап, отработанный материал, очередная галочка в списке побед. Он воспользовался ею и выбросил из своей жизни, как бросают на пол ванной гостиничные полотенца и салфетки. Никогда больше Шарлотта не войдет в Сейнт-Рей. Ей туда путь заказан… Интересно, что скажет об этом Беттина? Вот ведь ирония судьбы: именно Беттина привела ее в Сейнт-Рей на ту самую дискотеку. Господи, как же давно это было. А что скажет Мими? Она вспомнила, как вытянулись у девчонок лица, когда она сообщила им, что ее, Шарлотту Симмонс, пригласили на официальный бал, организуемый студенческим братством, и пригласил не кто-нибудь, а старшекурсник — очень крутой старшекурсник. Что греха таить — по физиономиям Беттины и Мими было заметно, что они завидуют. Ведь подобное было просто пределом мечтаний для любой из них. И в то же время успех Шарлотты давал надежду и ее подругам. Она видела это по их лицам, когда собрание их Тайной ложи было бесцеремонно прервано так некстати явившимися Беверли и Эрикой. И Беттина, и Мими хотели увидеть Шарлотту на этом мостике, по которому рассчитывали рано или поздно пройти и сами, чтобы попасть в другой мир — мир престижных студенческих клубов, мир крутых парней и шикарных девчонок, где тебя не просто заметят, но и увидят в тебе привлекательную, достойную ухаживаний и «окучиваний» девушку, и будут приглашать туда, где что-то происходит, — в тот мир, одна принадлежность к которому уже поднимает твой статус на недосягаемую высоту…
Что ж, больше Шарлотту Симмонс никто никуда не пригласит. Она сделала свою ставку — и проиграла. Она поставила на кон все свои надежды и ожидания, она запустила занятия, она потеряла Эдама и мутантов вместе со своими мечтами о круге избранных… Она не сдержала обещание, данное мисс Пеннингтон, одно-единственное, о чем та ее просила: да разве могла мисс Пеннингтон предположить, что ее напутствие Шарлотте Симмонс вырваться из глухой дыры, затерянной в Голубых горах Северной Каролины, будет понято ее любимой ученицей как приглашение поучаствовать в безумной, бессмысленной и грязной гонке женского тщеславия? Неужели ради этого стоило ехать сюда, в великий Дьюпонт? Как глупо, как эгоистично, как быстро и легко изменила она своим целям, стремлениям и идеалам…
О Хойт, Хойт! Как же ей хотелось снова увидеть эту улыбку! Как хотелось, чтобы он снова прижал ее спиной к стенке лифта! Как же Шарлотта хотела, чтобы он захотел ее! Вот сейчас, сейчас он позвонит…
В какой-то момент девушка поняла, что если не сходит с ума, то по крайней мере теряет способность адекватно воспринимать окружающее. Никогда он больше не позвонит. Даже если он вспомнит о Шарлотте, его передернет от отвращения. Впрочем, нет: с ее стороны было самонадеянно рассчитывать даже на отвращение. Ведь это все-таки эмоция, чувство. А она, Шарлотта Симмонс, больше не вызовет у Хойта Торпа никаких чувств вообще.
Девушка лежала на спине, и очередная волна уныния и отчаяния снова захлестывала ее, она чувствовала, как слезы опять наполняют ее глаза, скапливаются под ресницами. Пришлось открыть глаза и протереть их — и она больше не увидела частичек пыли, пляшущих в солнечных лучах. В комнате стало темнее. Должно быть, солнце спряталось за набежавшую тучу. Шарлотта посмотрела в окно, и ее взгляд непроизвольно наткнулся на стопку библиотечных книг, лежавших на письменном столе. Господи, ну кому, кому все это нужно? Завтра пора сдавать письменную работу по курсу современной драматургии: темой реферата было исследование Сьюзен Зауэр творчества художницы-перформансистки Мелани Недерс — тоска редкостная, все так заковыристо-тупо и так безжизненно, как успела убедиться Шарлотта, заглянув в саму монографию и сопутствующие критические статьи… Самое обидное, что время, потраченное на подготовку реферата, можно считать потерянным: она все забыла начисто. Нужно браться за тему заново и начинать все с нуля. Шарлотта пришла в ужас от объема работы, который ей предстояло сделать к завтрашнему дню. При этом она ясно понимала, что вряд ли сможет в таком эмоциональном состоянии заниматься так же эффективно, как обычно: сосредоточиться на чем бы то ни было, проанализировать прочитанный текст — все это казалось ей сейчас задачей непомерной сложности. В общем — даже браться не стоит, что зря себя обманывать. Встану лучше завтра пораньше и напишу все на свежую голову. Впрочем, это ведь тоже самообман. Понятно, что ничего она не напишет. Да и кому все это нужно? Какой, спрашивается, смысл ломать голову и продираться сквозь метафизически-идиотское словоблудие какой-то Сьюзен Зауэр? На кой черт кому-то сдались ее книги, а уж тем более — написанные по ним студенческие рефераты?
Шарлотта была настолько убита горем, настолько морально растоптана, что даже не стала слишком сильно сопротивляться возникшим у нее в голове доводам, оправдывавшим невыполнение домашнего задания. Ей было так плохо. Ну что, спрашивается, она сможет сейчас написать или даже прочитать, если в глазах у нее все время стоят слезы, а в горле — комок? Нет, даже не комок — горло просто словно скручено в узел. Ну в конце концов сдайся, Шарлотта, перестань сдерживать рыдания, пусть все идет само собой. «Расслабься, дай себе выплакаться…» Она понимала, что это не просто судорога рыданий — она разрушает ее тело и душу и уничтожает все надежды… И вот спустя мгновение эти рыдания прорвались потоками слез — прорвались с обжигающей яростью, заливая и заставляя дрожать мышцы ее губ, подбородка, шеи и бровей, вырываясь между ресниц, вытекая из носа и из всех носовых пазух…
«А это еще что?»
Совершенно определенно Шарлотта вдруг услышала голос девушки, говорящий в рваном, синкопированном ритме, который всегда отличает телефонный диалог, когда слышишь только одного из собеседников…
Вот и выяснилось, что нет на свете лучшего слезоостанавливающего средства, чем появившаяся на пороге соседка. Все оросительные работы были моментально прекращены. Шарлотта перекатилась на бок лицом к стене, подтянула к груди колени, прикинувшись спящей в позе эмбриона, и как раз вовремя…
Дверь резко распахнулась, и…
— Да ты что?.. Ну да, само собой… — Как всегда громко и определенно в хорошем настроении.
Шарлотте не составило труда мысленно представить себе портрет вошедшей в комнату соседки: вот этот неизменный угол, под которым голова согнута к плечу; вот ухо, прижатое к телефону; вот глаза — не то вытаращенные, не то просто смотрящие куда-то вдаль, не фокусируясь ни на чем конкретном; вот согнутый локоть, на котором висит новенькая сумка от Такаши Мурамото, а из нее торчит и чуть не падает на пол всякое барахло…
— Да… да… ну да… конечно, давай-ка выкладывай все! Не трави душу! — верещала Беверли в трубку. — Где вы сегодня вечером занимаетесь?.. Погоди, погоди секундочку… Шарлотта, вот зараза! Это же мой диск… Ой, извини, лапочка, это я не тебе, это моя соседка совсем охренела — мои диски без разрешения слушает… вот и я говорю — вообще оборзела… — Продолжая ворковать в телефон, Беверли подошла к музыкальному центру, вырубила Бена Харпера и переключила чейнджер на диск Бритни Спирс «In the Zone». — Ну да, конечно, сегодня в кафе собиралась… подожди, а он, скорее всего, будет в библиотеке? Ну, может быть, и нам туда заглянуть… о-о-о-о, да просто подсядем к нему поближе, и все! Ну ладно, считай, забились. В семь увидимся.
После этого послышалось короткое «бип» отключаемого телефона, а в следующую секунду, судя по стуку, груда костей Беверли обрушилась в ее вертящееся кресло.
— Что, плющит? Перебрала вчера? — спросила соседка с искренней, прямо-таки даже сердечной заботой в голосе. Даже в том ужасном состоянии, в каком она находилась, Шарлотта не могла не отметить эту деталь.
— Да-а-а, — нараспев ответила Шарлотта, делая вид, будто самая большая неприятность в ее жизни — это появление Беверли, вырвавшей ее из похмельной дремоты. Она не рискнула обернуться, чтобы соседка не увидела…
Но такой ответ Беверли совершенно не устроил.
— Ну давай, колись — как все прошло? Знаешь, какое самое лучшее лекарство, когда тебя так колбасит? Выговориться надо!
Беверли проговорила это самым решительным и боевым тоном, и было очевидно, что просто так она не отстанет и отмазаться под видом спящей красавицы не удастся.
Шарлотта слышала, как соседка задышала в такт музыке, явно намереваясь начать подпевать Бритни Спирс. Бритни Спирс! Шарлотта готова была поклясться, что голова и плечи Беверли уже дергаются в ритме льющейся из колонок музыки. Она надеялась, что та отвяжется от нее, переключившись на вокально-танцевальные упражнения. Так оно и случилось, но лишь частично. Сознание Беверли словно раздвоилось. Одна часть ее, глубоко погрузившись в музыку, начала подвывать (полушепотом, полупением): «Come on, Britney, lose control!» Но другая часть, оставаясь в реальности, в своей комнате, потребовала громко, во всю силу легких:
— Эй, Шарлотта! Не слышу ответа! Колись, говорю!
— Ну… неплохо было, — сказала Шарлотта нарочито неопределенно. — Повеселились.
— Повеселились? Это хорошо. А как веселились-то? — Затем, без перехода: — «Shake it, Britney, shag and roll…»
В ответ — преувеличенно хмельным, вернее, похмельным голосом, по-прежнему лицом к стене:
— Как, как! Ну, поужинали, потом потанцевали и всякое такое.
— Судя по тебе, вы небось и спать не ложились! По крайней мере, голос у тебя… будто задницей говоришь! Нет, ну ты сама посуди: прихожу я, значит, домой — и что? Моя паинька-соседка лежит, скрючившись, на кровати посреди бела дня! Боже мой, да я поверить не могу! Неужели это ты? И что я должна подумать? Тебе плохо? Наверняка плохо, да только потому, что вчера очень хорошо было! Нет, представить себе только: у Шарлотты похмельный отходняк! Это же кому сказать: моя соседка нарезалась в дым с Хойтом Торпом! А куда же подевалась мисс Шарлотта Библиотечная Крыса? Да-а, ну и времена пошли! Короче: ты рассказывать будешь или нет? Чем вы там занимались?
— Беверли, да я же тебе сказала.
— Ни хрена ты мне не сказала! Детали, детали выкладывай. Вот ты мне скажи: я когда-нибудь от тебя что-нибудь скрывала? То-то же! А должок платежом красен. Я хочу знать все — слышишь, все!
— Да чего ты привязалась? Ничего интересного там не было. И вообще, я так устала. Дай поспать, а? Потом поговорим.
— Слушай, ты хотя бы скажи: вы ведь в одной комнате ночевали?
Неловкая напряженная пауза… Шарлотта хотела бы соврать, но как именно выкручиваться и что придумать в качестве правдоподобной лжи, она, убей Бог, не представляла Да и выбора-то не было: теперь она уже понимала, что никто из сейнт-реевских жеребцов, а уж тем более Хойт Торп, не стал бы снимать отдельный номер для приглашенной им девушки. Скажи такое — да тебя на смех поднимут. Именно поэтому никто из крутых парней ни за что не пошел бы на такой шаг, порочащий их мужское достоинство. Ну на хрена тащить с собой девчонку, если ей нужен отдельный номер? В общем, пытаться провести на мякине такого стреляного воробья, как Беверли, было бы просто глупо.
Отказавшись от этой затеи, Шарлотта сказала:
— Да.
— Ну, и-и-и-и…
— Ну, и мы в этом номере не одни были.
— Ну-у-у?
— Гну. Мы там вчетвером ночевали. Больше всего это было похоже… на… на поход. Спали все вповалку, вот и все. Так что и рассказывать нечего.
— Bay! На поход похоже, говоришь? И ничего там не было? Ты у нас, конечно, скромница хренова, но кому ты мозги паришь?
— Я не говорила, что ничего не было. Но ничего особенного или существенного — это точно.
— А-а-а-а! Значит, что-то все-таки было — только несущественное?
— Слушай, думаешь, я помню? Я так напилась, что вообще вырубилась. Меня утром еле растолкали, так что я и не помню ничего.
— А-а-а, значит, девочка была в отключке. В осадок выпала. И это наша мисс Шарлотта! И кто бы только мог вообразить такое! Ты что думаешь, я вчера на свет родилась? Считаешь, я не догоняю, что ты просто отморозиться хочешь?
— Да никто никого не отмораживает. Ну, не помню я ничего. Не помню.
— Значит, не хочешь рассказывать? Ну и вредная же ты все-таки девчонка. — Беверли хихикнула. — Не хочешь поделиться со своей же собственной соседкой? Брось, Шарлотта, не будь такой стервой!
В голове и перед глазами — сплошной туман. Держаться, надо держаться.
— Не сейчас, Беверли… Я хочу поспать, и потом мне еще сегодня письменную работу доделывать. Давай я тебе в следующий раз расскажу.
Молчание. Долгая пауза. Саркастический вздох и процеживаемое сквозь зубы — в такт музыке — ругательство. Наконец:
— Знаешь что я тебе скажу, соседка? Сука ты последняя. Тошнит меня от тебя. Ты уж извини — проблеваться хочется.
Беверли исчезла. Вышла из комнаты, не хлопнув демонстративно дверью, но вполне убедительно клацнув замком. Уже по одному только этому звуку можно было понять, что она думает о Шарлотте.
Та осталась лежать с закрытыми глазами, пытаясь придумать, как отмазаться от дальнейших расспросов и чтó отвечать, если уж совсем припрут к стенке. Нужно было разработать связную схему вранья: гладкого вранья, ловкого вранья, правдоподобного вранья, ошеломляющего вранья, успокоительного вранья, наконец, вранья, отвлекающего от самых скользких тем. Эти размышления настолько захватили Шарлотту, что она и сама не заметила, как уснула.
Телефонный звонок. Почему-то темно! Она никак не могла сориентироваться. Сколько времени? За окном темно и в комнате тоже. Беверли нет. Шарлотта ничего не понимала Кто же звонит? Может, это Хойт? Он хочет извиниться! На самом деле в глубине души она прекрасно понимала, что это… это… и все-таки скатилась с кровати и дотянулась до телефона.
— Алло!
— Алло-о-о-о-о! — Голос Беттины. — Ну-у-у-у? Как все прошло?
— А, привет, — сказала Шарлотта, как ей казалось, самым ровным, безучастным, ничего не выражающим голосом.
— Что там с тобой? Будь это кто-то другой, я бы подумала, что налицо тяжелый случай отходняка после пьянки. Ну давай хоть в двух словах: весело было?
— Да. Весело.
— А по твоему голосу не скажешь.
— Я так устала.
— Да что случилось-то?
— Знаешь, мне сейчас ну просто совершенно некогда. Времени совсем в обрез, завтра надо сдавать реферат по английскому.
— Слушай, ну брось, — уже не просила, а просто умоляла Беттина. — Я из библиотеки звоню. Сама понимаешь, мне же до смерти интересно.
— Нет, серьезно, мне надо реферат закончить. У меня из-за этой поездки на всю неделю домашние задания не сделаны. Давай потом поговорим.
— Ну ладно. Договорились. Пока, увидимся. — Беттина повесила трубку, явно обиженная.
За вечер телефон звонил еще несколько раз, но Шарлотта не снимала трубку. Больше всего на свете ей сейчас хотелось уснуть и забыть Дьюпонт навсегда, забыть вообще о его существовании, а еще лучше — вернуться домой к маме с папой и там забыть о существовании этого проклятого Дьюпонта. Забыть? Как же. Там, в Спарте, забудешь о том, чтобы забыть. Весь округ только и будет говорить, что про твой Дьюпонт. Как же убедительно придется им врать, чтобы хоть как-то внятно объяснить, почему Шарлотта Симмонс позорно, как побитая собака, вернулась обратно за хребет Голубых гор из того большого мира, где ее ждали великие дела… Возвращение Шарлотты Симмонс в Спарту с ее тремя светофорами… У девушки в голове вдруг всплыл образ из «Утраченных иллюзий» Бальзака — тайное возвращение Люсьена де Рюбампре из Парижа в Ангулем: как он едет на запятках кареты среди багажа, спрятавшись между чемоданов, саквояжей и коробок… Да уж, точно подмечено: утраченные иллюзии… Литературные параллели быстро напомнили Шарлотте о письменном задании, которое нужно было выполнить к утру следующего дня. М-да, творчество Мелани Недерс в интерпретации Сьюзен Зауэр… Хороша тема, нечего сказать. С самого начала Шарлотта была против того, чтобы долго и на полном серьезе анализировать эту работу. К сожалению, у руководителя семинара было другое мнение на этот счет. Этот семинар вела вечно раздраженная и обиженная на весь мир мисс Дзуккотти — п. с., что расшифровывалось как «преподаватель-стажер». На самом деле стажерами чаще всего назначали отрабатывавших педагогическую практику аспирантов. Обычно заниматься с ними было интересно, но мисс Дзуккотти представляла собой совершенно особый случай. Сьюзен Зауэр была ее кумиром, а ее исследование творчества Мелани Недерс казалось молодой преподавательнице шедевром, вершиной мировой художественной критики. В своем почитании она зашла так далеко, что даже специально распечатала и раздала студентам, посещавшим ее семинар, критическую статью, посвященную критическому анализу Сьюзен Зауэр творчества Мелани Недерс. Шарлотта проглядела полученный материал и тотчас же определила его для себя как метафизическую сентиментальность, помноженную на саму себя, то есть возведенную в квадрат. А вот как извлечь квадратный корень здравого смысла из метафизической сентиментальности весьма посредственного толка, взятой в совокупности с налетом цинизма, этого преподаватель-стажер почему-то не объяснила… Больше всего эта статья напомнила Шарлотте пыхтящее и свистящее дыхание старой дамы… «Черт побери, неужели мне в моем состоянии придется всерьез ковыряться в этом словоблудии и пытаться выудить из него хотя бы крупицу здравого смысла, — ощущая бурю внутреннего протеста, подумала Шарлотта. — Тратить последние силы и далеко не лишние мозговые клетки на то, чтобы разобраться, чем одна истеричная старая курица приводит в восторг другую истеричную старую курицу? Ежу ведь понятно, что сама Мелани Недерс — просто удачливая психопатка, а ее творчество — бред сумасшедшего. И какого же черта анализировать статью, в которой анализируется другая статья, посвященная этому бреду?» Шарлотта решительно села за стол, взяла ручку и, придвинув пачку линованной бумаги, коротко и не особо задумываясь над формулировками изложила суть своих соображений по поводу этих эпохальных исследований. В конце концов, что за идиотка эта Зауэр? И что за старая маразматичка эта Рене Саммельбанд, написавшая статью, посвященную работам вышеуказанной идиотки? Закончив писать, Шарлотта перечитала получившийся у нее текст, занявший всего три страницы. До сих пор она никогда не сдавала работ меньше чем на шесть-семь страниц. По стилю, по незавершенности формулировок сразу можно было понять, что писалось это второпях и не слишком прилежно. Но в конце концов сделано — и это главное. Формально задание можно было считать выполненным. В любом случае девушка понимала, что на лучшее у нее в данный момент не хватит ни сил, ни терпения. Больше всего на свете ей сейчас хотелось забыться. Конечно, пока она еще в состоянии, нужно бы сходить в библиотеку, набрать этот текст, по ходу дела поправить ошибки, а потом распечатать. «Так и сделаю, — подумала Шарлотта. — Вот только передохну немножко». Девушка прилегла на кровать, и буквально через пару минут сон сморил ее. Она уснула как убитая.
Через несколько часов — сколько именно времени прошло, она понятия не имела, — ее разбудила Беверли, вернувшаяся домой… ну, вернулась, и ладно… На этот раз прикидываться спящей Шарлотте не понадобилось; впрочем, и Беверли, похоже, не собиралась настаивать на продолжении так неудачно начавшегося вечера воспоминаний.
На следующее утро, в понедельник, Шарлотте никак не удавалось заставить себя встать. Будильник звонил раз за разом каждые десять минут, и она с той же методичностью давила на кнопку, уверяя себя, что уж в следующий-то раз непременно оторвет голову от подушки и, немного поторопившись, успеет сделать все, что запланировала на утро. А где же Беверли? Ушла, слава Богу. А впрочем, какой смысл в том, чтобы вставать, собираться и куда-то идти, будь то занятия или что-нибудь еще? Что, собственно говоря, ждет ее впереди, если, конечно, не считать бесконечных и не слишком приятных расспросов Беттины — если та вообще будет с ней разговаривать после того, как Шарлотта нахамила ей по телефону, — и Мими? Ну да, а рано или поздно и Беверли, явно почуявшая запах крови, все же возьмет след и в самый неподходящий момент пристанет к ней уже не с расспросами, а с настоящим инквизиторским допросом. В общем, вплоть до самых каникул по случаю Дня Благодарения — а это будет через две недели — ничего хорошего от жизни ждать не приходилось. Выбор возможных моделей поведения тоже не поражал воображения своим разнообразием: закопаться в библиотеке, сидеть там, писать потихоньку рефераты и прочие домашние работы и стараться не видеться ни с кем из знакомых…
Господи, да ведь уже без десяти десять — а этот чертов семинар по современной драматургии как раз начинается в десять! А может… пошло оно все? Терять-то уже нечего. На мгновение Шарлотта почувствовала себя аллегорической статуей Самоуничижения, стоящей на пьедестале и улыбающейся аллегорической фигуре Скорби. Но здравый смысл возобладал. Не то чтобы ей очень захотелось идти на «любимый» семинар, но она просто призналась себе в том, что, прогуляв пару и провалявшись это время в постели, потом будет чувствовать себя еще хуже. Девушка пулей вылетела из постели. Под ногами, там, где Шарлотта их бросила, валялись ее джинсы. «Дизель»… те самые джинсы, которые, казалось, были нужны ей просто позарез… Сейчас ее перекосило от одного взгляда на них. Шарлотта поспешила надеть все то же старое платье с набивным рисунком, а поверх него — не менее заслуженный толстый бледно-голубой свитер, собственноручно связанный тетей Бетти и подаренный ей несколько лет назад. Сандалии на ноги — и бегом на выход. У нее не было времени даже причесаться. Уже взявшись за дверную ручку, Шарлотта вдруг вспомнила, что чуть не оставила на столе подготовленную накануне письменную работу. Она развернулась, подбежала к столу… черт возьми!.. ни в какую библиотеку она ведь вчера так и не пошла, реферат так и не распечатала! Проклиная себя за лень и сонливость, Шарлотта схватила исписанные листки и выскочила в коридор. Едва оказавшись на улице, она перешла на бег — точнее, на спринт, — чтобы как можно быстрее добраться до библиотеки. Черт! В сандалиях особо не разбежишься! Она решительно сорвала их с ног, схватила в левую руку и, сжимая в правой листки с домашней работой, помчалась босиком. Развив наконец полную скорость, Шарлотта на всех парах летела по диагонали через двор, по боковой дорожке, а затем через Главный двор по направлению к величественному, в три этажа высотой, парадному входу в Дьюпонтскую мемориальную библиотеку. Попадавшиеся ей навстречу студенты так и ржали, когда она пробегала мимо, — что ж, она действительно представляла собой комичное зрелище: листочки в одной руке, сандалии в другой, босая, непричесанная. О'ке-е-е-е-ей… Добралась. Шарлотта как бронебойная пуля пронеслась через всю библиотеку к компьютерному классу. Едва ли не впервые она ни на миг не задержалась в огромном холле и не посмотрела, запрокинув голову вверх, на уходящий на много этажей вверх сводчатый готический потолок. Вслед ей по-прежнему доносился смех. И чем дальше она бежала, тем громче и откровеннее смеялись над ней все встречные. Что ж, с точки зрения среднего дьюпонтского студента, эта жалкая тень некоей Шарлотты Симмонс, бледная, босая и растрепанная, была достойным осмеяния объектом.
К тому времени, как три страницы были с бешеной скоростью набраны на компьютере и распечатаны, пот ручьем катился по лицу Шарлотты. Она прекрасно понимала, что вонь от нее исходит, должно быть, нестерпимая. Накануне она не приняла душ, а сегодня еще и вспотела. Времени не оставалось уже ни на что, даже на поиски степлера. Свернув листы в трубочку и зажав их в руке, как эстафетную палочку, а в другой по-прежнему держа сандалии, она все в том же спринтерском темпе понеслась по направлению к корпусу Данстон, где и проходил злосчастный семинар. На бегу она обратила внимание, что на улице гораздо прохладнее, чем она думала. Опоздала она в итоге почти на двадцать минут. Перед дверью на миг остановилась, опустила сандалии на пол, обулась, открыла дверь и вошла. Черт, черт, черт! Ремешок на левой сандалии перекрутился так, что подошва легла практически поперек ступни, и пятка оставалась наполовину на полу. Остановиться и поправить? Нет, слишком поздно. В итоге ей пришлось идти, прихрамывая и подволакивая ногу. Последними штрихами стали тяжелое, прерывистое, хриплое дыхание и дрожь, бившая девушку после пробежки на излишне свежем воздухе. При ее появлении мало кто удержался от смешка или хотя бы улыбки. Лицо Шарлотты раскраснелось от бега и по-прежнему было покрыто капельками пота, стекавшими со лба вниз. Волосы ее с одного бока торчали в разные стороны, как растрепавшаяся вязанка старого сухого камыша, а с другого были примяты — явно от того, что она всю ночь проспала на одном боку, ни разу не перевернувшись. Что касается одежды, то Шарлотта просто поспешно напялила ее, как попало, чтобы прикрыть наготу и не замерзнуть. На то, чтобы подумать, как она будет выглядеть, у нее не было времени. На свитере, на самом неудачном месте, оказалось пятно, как будто Шарлотта опрокинула себе на живот чашку с какой-то жидкостью. Проеденная молью дыра под одним из рукавов наводила стороннего наблюдателя на размышления о том, есть ли на девушке лифчик. На самом деле его не было. Смешки и хихиканье становились все слышнее. На лице Шарлотты отразился страх… перед тем, что подумают о ней все остальные в аудитории. Каждым дюймом своего тела мисс Шарлотта Симмонс претендовала на звание пособия по изучению всех ущербных сторон человеческой природы, как физических, так и душевных: убогость, бестолковость, нерешительность, потливость, безответственность, слабохарактерность, отсутствие вкуса, отечность лица, безнадежная тормознутость, заплывшие глаза… в общем, вся она просто источала жар, пот, страх и адреналин. Особую пикантность этому образу придавали зажатые в руке Листки бумаги: мятые, влажные от пота, они выглядели так, словно в последний момент были спасены из когтистых кошачьих лап. Смешки, смешки, теперь уже почти в открытую, в полный голос. Мисс Дзуккотти как прервала свою лекцию на полуфразе, так и молчала до тех пор, пока это «чудо в перьях» не село на свободное место за большим семинарским столом. У остальных двадцати пяти или двадцати шести участников семинара было достаточно времени, чтобы внимательно рассмотреть это вспотевшее существо, жадно хватающее ртом воздух, как вытащенная из воды рыба. «Да уж, хороша Шарлотта Симмонс! — думала она сама. — Надо же было так опростоволоситься: написать реферат, в котором откровенно высмеиваются и подвергаются пристрастному критическому анализу те работы и сами эстетические стандарты, от которых без ума мисс Дзуккотти, — и при этом явиться на занятие не только с опозданием, так еще и в виде полного огородного пугала». Но в конце концов Бог с ней, с мисс Дзуккотти и ее обожаемыми дамочками-искусствоведами. Гораздо хуже было другое: на противоположном конце стола один из парней написал на клочке бумаги записку и передал ее другому. Тот, прочитав послание, бросил взгляд в ее сторону, после чего с многозначительной ухмылкой обернулся к «отправителю». Кто он такой? Ведь откуда-то она его знает! Да, Шарлотта была уверена: однажды в общежитии Сейнт-Рея она этого парня видела. Подумать только: утро понедельника — а он уже в курсе!
Предприятие по производству паранойи, до сих пор работавшее в подготовительном, можно сказать, пусконаладочном режиме, с этой секунды вышло на полную проектную мощность.
Шарлотта съежилась на своем стуле и просидела, не разгибаясь, всю пару. Она вроде бы слушала преподавательницу и даже что-то записывала, но через несколько секунд начинала зарисовывать написанное разными виньетками и просто каракулями. Время от времени девушка ловила себя на том, что сидит и смотрит в окно, вообще забыв, о чем идет речь на семинаре. Шарлотта пыталась то покивать в нужный момент головой, то посмеяться вместе со всеми над чьей-то остроумной шуткой, но все получалось невпопад, потому что она никого не слышала. Кроме того, по спине Шарлотты пробегал озноб, лоб покрывался испариной, — в общем, она и выглядела, и вела себя так, как подобает подвыпившему зомби наутро после загула. Вроде бы и похмелье уже отпустило ее, но почему-то так получилось, что Шарлотта в это утро представляла собой наглядное пособие для тех, кто только-только начинал приобщаться к прелестям бурной ночной жизни. «Как не надо проводить выходные и что с вами будет утром в понедельник» — повесив такую табличку на Шарлотту, ее можно было смело показывать начинающим гулякам в воспитательных целях… Утро понедельника — и кто-то уже в курсе. Шарлотта настолько прониклась злостью и презрением к себе и была так охвачена своими параноидальными мыслями, что за все время занятия ей в голову пришла всего одна лишь конструктивная идея: пойти к «Мистеру Рейону» и выпить чашку кофе. А ведь между прочим, пронеслось по периферии ее сознания, вплоть до поступления в Дьюпонт она вообще не пила кофе. Мама считала, что детям пить кофе не следует. А ослушаться маму — такого Шарлотте и в голову прийти не могло. До отъезда в этот самый Дьюпонт она была послушной маминой пай-девочкой. Шарлотта подумала об этом без всякой иронии, цинизма или сожаления. Просто так оно всегда бывает в жизни — вот и все.

 

Заняв очередь к кофейной стойке у «Мистера Рейона», она почувствовала на себе чей-то взгляд — кто-то из сидящих за одним из бесчисленных столиков кафетерия смотрел на нее в упор. Да, действительно, это была Люси Пейдж Такер, старшекурсница, — она сидела далеко, почти на другом конце зала, за одним столиком еще с тремя девушками, и оттуда, совершенно очевидно, пристально разглядывала Шарлотту. Не заметить саму Люси Пейдж было решительно невозможно: ее знал «весь университет»; по крайней мере все девчонки, принадлежавшие к студенческим ассоциациям, были с ней хорошо знакомы. Еще бы: Люси Пейдж была родом из Бостона — несмотря на свое типично южное двойное имя — и являлась президентом одной из двух самых престижных женских студенческих ассоциаций: «Пси-Фи» (по престижности с этим клубом могла сравниться только крутейшая «Доилка»). Девчонок из «Пси-Фи» неофициально называли «путницами» — по названию известного старого научно-фантастического телесериала «Звездный путь», где действие происходило на планете с похожим названием (а уж какую приставку прибавить к слову «путницы», предоставлялось на усмотрение говорящего). Внешность Люси Пейдж также не могла не привлекать к ее персоне повышенного внимания. Крупная, высокая девушка с широкоскулым лицом, широкой волевой челюстью и при этом игривым острым подбородком, она была вооружена главным убойным оружием любой женщины: роскошной гривой светлых волос. Она зачесывала их назад, отчего становилась похожа на льва из «Волшебника страны Оз». Шарлотта несколько секунд стояла, уставившись в другую сторону, а потом опять бросила взгляд туда, где сидела Люси Пейдж Такер. Да, та по-прежнему смотрела в ее сторону, хотя теперь перегнулась через стол и о чем-то болтала с подружками. Шарлотта почувствовала, как у нее часто-часто заколотилось сердце. Она снова отвела взгляд, а потом, продвинувшись вперед в очереди на пару ярдов, опять украдкой поглядела туда. Слава Богу! Она с облегчением увидела, что Люси Пейдж отвернулась и смотрит в другую сторону. В этот момент брюнетка, сидевшая за столиком прямо напротив нее, спиной к Шарлотте, привстала и помахала кому-то рукой. Шарлотта увидела ее в профиль. В ту же секунду у нее перехватило дыхание, как от хорошего удара в солнечное сплетение. Глория! Это лицо и эти волосы Шарлотта узнала бы и на большем расстоянии. «Господи, ну какая же я дура! — подумала она. — Взять и явиться сюда, к „Мистеру Рейону“! Это же самое оживленное место во всем кампусе, можно сказать, перекресток всех дорог!»
И, выскочив из очереди за кофе, она заспешила в женский туалет, где заперлась в ближайшей кабинке. Убедившись, что защелка закрыта, Шарлотта присела на крышку унитаза, тяжело дыша и чуть не плача от сознания того, что ей приходится прятаться по туалетам, вдыхая аммиачные пары и прочие ароматы, — и все только для того, чтобы не попасться на глаза кому-нибудь из знакомых. «Господи — Глория!»
Всю остальную часть дня Шарлотта так и провела, опасливо перебираясь из аудитории в аудиторию. Она ужасно хотела знать, чтб Глория рассказала Люси Пейдж: ведь если Люси Пейдж разболтает Эрике, то Эрика уж непременно все передаст Беверли. Стоило оказаться в ее поле зрения кому-нибудь хоть из случайных знакомых, как у Шарлотты замирало сердце: «А что, если они знают… а если знают, то что именно?..» — И масштабы этого «что именно» все разрастались и разрастались, достигая невероятных размеров, как она ни старалась от них отвлечься. Шарлотта тщетно пыталась убедить себя в том, что она не первая девушка в Дьюпонте, которой воспользовались, а потом бросили. Другое дело, что ни одну девушку в истории Дьюпонта или еще какого-нибудь колледжа не использовали, а потом не отвергли так унизительно, как ее. Ну почему, почему все сложилось именно так? Почему ее сначала затащил в постель, а потом выставил на посмешище не кто-нибудь, а член самого крутого дьюпонтского братства, и не просто «один из братьев», а местная знаменитость, герой «Ночи трахающихся черепов», рыцарь с львиным сердцем, готовый вступить в поединок с кем угодно, даже с таким буйволом, как Мак Болка. И вот эта звезда Дьюпонта, само олицетворение понятия Крутизны, красавец из красавцев… «О, Хойт! Как же ты мог!»
Шарлотта шла по дорожке, пересекая Главный двор, понурив голову, охваченная стыдом, стараясь не смотреть на окружающих. Остановившись на перекрестке дорожек, она заставила себя поднять голову и оглядеться. Вот он, тот самый вид с открытки: огромная, идеально подстриженная лужайка, величественная готическая башня — пейзаж, известный всей стране, наверное, даже всему миру, — символ американского высшего образования высочайшего класса. Вот только… эту идиллию разрушали сновавшие туда-сюда по университетскому двору студенты. Почему-то сегодня Шарлотта обратила внимание не на всех вообще, а на студенток. Вот они — бесконечные хвостики, челочки или гривы распущенных волос, вот они — голые животы между короткими курточками и низко сидящими на бедрах джинсами. Ох уж эти джинсы, обтягивающие тело, как вторая кожа, идеально выношенные — по всей видимости, еще до того, как их надели в первый раз, — не столько прикрывающие наготу, сколько подчеркивающие все формы тела, призывающие обратить внимание на каждую ямочку и выпуклость… Интересно, поступали ли эти девчонки так же, как она? Попадались ли на ту же удочку? Удавалось ли Хойту затащить их в постель? Впрочем, наверняка они потеряли девственность в интимной обстановке, в каком-нибудь укромном, скрытом от посторонних взглядов месте, а не под аккомпанемент и комментарии целой толпы практически незнакомых людей. Ну почему именно он? Почему этот похотливый, сексуально озабоченный самец, явно страдающий синдромом Казановы, оказался для нее тем самым мужчиной? В чем она сама виновата? Может, она прогневала Бога? Того, маминого Бога? Может, дело в том, что она, понимая всю опасность происходящего, продолжала играть с огнем? Шарлотта была в отчаянии. Казалось, что душа и жизнь вот-вот покинут ее тело. Девушка на глазах превращалась в соляной столб, и солнце, вода, ветер могли легко разрушить ее телесную оболочку.
В половине третьего, после окончания занятий, Шарлотта уже успела придумать, куда спрятаться до вечера. Место было выбрано действительно не слишком многолюдное: Музей Дельера, посвященный китайскому и японскому искусству семнадцатого-девятнадцатого веков. Эта небольшая галерея находилась в колледже Лэпхем, но входить туда нужно было с другой стороны, противоположной главному входу в здание. Риск встретить в Музее Дельера кого-нибудь из знакомых практически равнялся нулю. Дальше нужно было дождаться сумерек — а в декабре они наступают уже в половине пятого, и тогда можно будет рискнуть вернуться в Малый двор и засесть в библиотеке в дальнем тихом углу, обложившись книгами и тетрадями, снова превратившись в мисс Шарлотту Библиотечную Крысу, как выразилась Беверли. Беверли… Шарлотта не могла представить, как снова встретится с соседкой. Та ведь опять будет наезжать со своими расспросами… а впрочем, может быть, и не наедет… может быть, она и так уже все знает… ведь если Глория рассказала Люси Пейдж, та, конечно, разболтала Эрике, а Эрика… в общем, по секрету всему свету. Если Беверли уже просветили на ее счет, можно вполне рассчитывать на саркастические комментарии третьего, а может быть, даже второго или первого уровня. Она уж найдет способ дать понять, что в курсе.
Домой в общежитие Эджертон Шарлотта возвращалась, как заправский диверсант: со всеми возможными мерами предосторожности — даже сняв сандалии, чтобы те не шлепали по полу. Для начала она украдкой заглянула в гостиную на первом этаже, чтобы убедиться, что там ее не поджидают Беттина или Мими. Что ж, здесь, внизу, все чисто. Затем лифт. Дверцы открыты, внутри никого. А если подниматься по лестнице, то в результате как раз и возможны непредсказуемые и чаще всего неприятные встречи. В общем, Шарлотта поднялась на свой пятый этаж, так никого и не встретив. В коридор она вступила крадучись и босиком — ни дать ни взять индеец, скрытно пробирающийся к лошадям мимо ковбойских патрулей. Проходя мимо комнаты Беттины, она даже встала на цыпочки — на тот случай, если Беттина, например, лежит на кровати и прислушивается. Она уже миновала опасное место, как вдруг ей в спину, словно метко брошенный нож, вонзилось ее собственное имя — «Шарлотта». Кто-то там, в комнате, говорил о ней. Девушка замерла на месте, глубоко вдохнула раскрытым от испуга ртом — и снова услышала, как у нее колотится сердце. Да они же ее услышат! Собственное дыхание показалось Шарлотте таким громким, что она сжала губы и постаралась дышать только носом.
— Кто бы мог подумать! И это она, наша Шарлотта. — Голос Беттины.
— Вот именно — кто бы мог подумать. — Довольный, даже злорадный голос и ехидный смешок. Это Мими.
— Даже не верится, что она с ним спала! — сказала Беттина.
— И не говори, — согласилась Мими. — Всегда такая правильная. А нам еще вечно… проповеди читала. Что, разве не правда?
— Да уж, что есть, то есть, — ответила Беттина — Любит она не по делу наехать. Ты еще даже на парня посмотреть не успеешь — а она уже тебя в последние шлюхи записывает. Иногда это просто достает.
— Вот и довыпендривалась. Думала — она самая умная? Как же, разбежалась. Надо быть полной дурой, чтобы трахаться с этим долбаным Хойтом Торпом на этом долбаном официальном приеме. — Слова Мими прозвучали вполне убедительно: не зря она все эти месяцы отрабатывала разные варианты «хренопиджина» и училась говорить с презрительной — «уж-мы-то-все-повидали» — интонацией.
— Ясное дело! Нет, он, конечно, парень горячий и спец по женской части, но если ты, твою мать, первый раз собралась потрахаться, то какого хрена отдаваться по этому случаю такому козлу?
Мими засмеялась:
— Нет, это просто полная задница! Ты только представь себе: комната в гостинице, казенная койка, на которой хрен знает кто хрен знает чем занимался, а за дверью — целая очередь парочек, которым приспичило, стоит и ждет, когда помещение освободится. Вот уж повезло Шарлотте: съездила, называется, на официальный прием Сейнт-Рея.
— Ну, в общем-то, она все-таки не виновата, — сказала Беттина.
— А я и не говорю, что виновата. Соображать просто надо. Если ты в первый раз спишь с мужиком — то продумай хотя бы, как кровать кровью не заляпать! Не дома ведь, в конце концов! А эта Глория… как ее? Да, Глория Барроне, из «Пси-Фи». Так ведь она сама эту кровь видела.
— Как же это получилось-то?
— Как, как! Очень просто: Хойт ей показал!
— Bay! Какой же он все-таки мудак! Нет, ну редкостный ублюдок. Так подожди, может, у нее просто месячные были?
— Ничего подобного. Я слышала… ну, Хойт так Глории рассказывал: у нее это был первый раз, и он сам тоже растерялся. Говорят, злится, что такой облом вышел.
— В каком смысле облом? Получил он свое или нет? — решила уточнить Беттина.
— Да получил, получил, не в том дело. Я имею в виду — ему самому, небось, не очень-то в кайф было. И вообще, я его даже в чем-то понимаю. Тоже мне — первая брачная ночь. Лишать девчонку девственности — это и так для мужика дело серьезное: возни много, а удовольствие ниже среднего. Я думаю, не на это он рассчитывал. Не для того девчонок приглашают на выездной прием.
— И все равно это просто ужасно. А ты-то сама откуда все узнала?
— Подруга рассказала. Сара Рикси.
— Сара Рикси? А она-то откуда пронюхала?
— Не знаю. Я думаю, ей эта Николь рассказала. С младшего курса. Они с ней в одну школу в Массачусетсе ходили. Я ее как-то пару раз тоже видела.
— Ну ладно, а эта Николь откуда узнала?
— Да она вроде одного сейнт-реевского парня подцепила, — сказала Мими, — ну, и ездила на этот прием. Так что, считай, информация из первых рук.
— Нет, я просто не могу себе представить: неужели можно быть такой скотиной, как Хойт, и показать это Глории Барроне. А она ведь лучшая подруга Люси Пейдж Такер — президента «Пси-Фи».
Больше Шарлотта не слушала. Она пошла дальше… и прошла мимо своей комнаты. Она не могла сейчас рисковать и идти к себе, если был хоть малейший шанс, что Беверли дома. Да, если даже такие отсталые и отстойные первокурсницы, как Беттина и Мими, уже в курсе всего случившегося, то Беверли, конечно, знает все и во всех подробностях. У нее-то подружек в этих студенческих ассоциациях пруд пруди. А ведь сейчас всего только вечер понедельника, еще и двух суток не прошло с тех пор… и уже все знают. Даже ее единственные подруги отрываются по полной, перемывая Шарлотте кости у нее за спиной. Все знают! Хойт рассказал Глории и Джулиану — и наверняка Вэнсу, а тот наверняка рассказал Крисси, а та наверняка рассказала Николь: уж кто-то, а эти-то две ведьмы, конечно, собрались по приезде почесать языками и обсудить, как прошел уикенд, — что ж, можно не сомневаться, что на данный момент все, кому хоть что-нибудь говорит имя Шарлотты Симмонс, и Бог знает сколько еще народу уже потирают руки от удовольствия, предвкушая возможность взглянуть на эту ханжу и святошу, на эту маленькую первокурсницу, на эту деревенщину, спустившуюся с гор, которой пообломали бока в гостинице во время официального бала студенческого братства.
«Но зачем же он Глории-то рассказал? Хватило бы с него и с Джулианом „поделиться“, но Глория-то тут при чем? Неужели Хойт действительно до такой степени бессердечный и циничный? Может, он вообще тайный садист? Может, ему до такой степени наплевать на чувства других людей — о сострадании уж никто и не говорит, — что вся эта история показалась ему просто очень забавной — достаточно забавной, чтобы поделиться со всеми?» Шарлотте хотелось задушить его, убить, стереть с лица земли. Хотя бы наорать на него в полный голос… но все это можно было бы сделать только при личной встрече, а раз так, то у нее должна быть возможность снова увидеть Хойта — посмотреть ему в лицо. Увидеть его глаза орехового цвета, улыбку, волевой подбородок, это печальное и чувственное выражение… ну разве может быть бессердечным человек, способный смотреть на девушку с такой… любовью, и может быть, если бы она сказала ему сразу, как только он ее пригласил, что она еще ни разу… в общем, что она девственница, — и все получилось бы по-другому. И Хойт бы так не нервничал… потому что у него бы все получилось так, как ему хотелось… он ведь не знал, вот от неожиданности и обломался… как сказали девчонки… Да, она ему сказала… но ведь только в самый последний момент, когда он уже так возбудился… в такой момент, когда мужчина уже не может сдерживаться… А если бы сейчас, когда уже прошло некоторое время, он бы снова увидел ее, снова посмотрел ей в лицо, он бы извинился… может, даже со слезами на глазах… О, Хойт!
Эта безумная, но такая приятная фантазия настолько завладела воображением Шарлотты, что она сама не заметила, как, завернув за угол коридора, налетела на засаду троллей. Их вытянутые в проход ноги напоминали завал из бревен на лесной дороге. Остановившийся перед таким препятствием путник неминуемо должен был подвергнуться нападению злобных тварей со всех сторон. Это было просто невероятно. Да они что, вообще отсюда никогда не уходят? Им что, совершенно нечем заняться? Они что, не учатся? Маленькая тощая Мэдди, похожая на высохшую старушку, посмотрела на Шарлотту снизу вверх, и та заметила в ее глазах какой-то нездоровый блеск и злорадство. Проще всего сейчас было бы сорваться и начать кричать, доказывая им, какие они злобные, вредные и противные. Но какой смысл? Может, для них это будет только комплиментом. Слегка улыбнувшись, она прошептала «привет» и стала пробираться между ними. Тощая Мэдди уже подтянула колени, чтобы пропустить ее, но потом все-таки не удержалась и подала голос:
— Ну, привет, привет. — Она захихикала. — Ты как — держишься?
Мэдди, наверно, и сама не догадывалась, каким болезненным оказался удар, нанесенный ею Шарлотте. Больно было даже не от того, что Мэдди все знала — а значит, знала и вся их банда, — а то, что она позволила себе говорить об этом так небрежно и так бесцеремонно.
— Все в порядке, — как можно более нейтральным тоном ответила Шарлотта, отчаянно пытаясь сохранить на лице выражение безразличия. Впрочем, и в нормальном-то состоянии нелегко сохранить невозмутимость, когда приходится пробираться через частокол вытянутых поперек коридора ног, а если тебе плохо — хуже некуда, а в спину смотрит целая стая жадно щелкающих зубами акул…
— А ты знаешь, что ты босиком? — Это высокая чернокожая Хелен. По обеим шеренгам троллей прокатилась волна смешков.
Шарлотта стремительно — только что не бегом — прошла до пожарного выхода и стала спускаться по лестнице. Куда идти, она понятия не имела. Куда уж тут денешься, если даже тролли — и те чувствуют над тобой свое превосходство! Им ведь и в голову не придет наехать на кого-нибудь из первокурсников, у которых в жизни все нормально. За такими они только наблюдают, используют их как повод для сплетен, завидуют, а вот если у кого-то начинаются неприятности — злобно радуются. Они сидят в своем гнезде, как жаждущие крови паучихи — тарантулы. Шарлотта вдруг вспомнила, что мисс Пеннингтон однажды уже вводила в ее лексикон этот термин. Случилось это после какой-то неприятной истории, но что именно тогда произошло, она сейчас уже не помнила. Мэдди — даже эта жидковолосая девочка-старушка, карга с мордочкой хорька — и та знала, что Шарлотта потеряла девственность чуть ли не на глазах у всей компании сейнт-реевских братцев и их подружек Пожалуй, такие, как Мэдди, больше всего радовались ее позору: еще бы, эта ханжа, эта пробившаяся в Дьюпонт из глухой деревни выскочка, строящая из себя святошу, наконец-таки получила по заслугам. Обломись, девочка. Ставила себя выше других — так окунись с головой в самый глубокий омут на самом дне жизни. Посмотрим, как тебе понравится, когда на тебя весь кампус пальцем показывать будет.
На ближайшей лестничной площадке Шарлотта остановилась, чтобы обуться. «Вот ведь паучихи поганые, — подумала она, — позволили себе поприкалываться даже по поводу того, что я босиком!» Она вдруг почувствовала, что снова покрывается испариной. Ее дыхание стало прерывистым, частым и каким-то сиплым. Шарлотта шагнула к перилам и посмотрела вниз. Лестница была освещена лишь слабенькими двадцатидвухваттными лампочками дневного света — по одной на каждом этаже. Стены оштукатурены и выкрашены в казенный грязно-зеленый цвет. Сама лестница была из железа, покрытого черным битумным лаком в несколько слоев. Заглянув в проем, Шарлотта увидела уходящую вниз узкую шахту с изломанными под острыми углами стенами. Дно этого провала терялось в темноте. Пять этажей вниз или двадцать пять — разобрать было уже невозможно.
Шарлотта вдруг со всей отчетливостью осознала, что идти ей, когда она спустится вниз, будет совершенно некуда…

 

Обычно ректор Катлер принимал посетителей не за рабочим столом — величественным сооружением, восьмифутовая плоскость которого сразу отделяла ректора от собеседников, а в одном из ниш-секторов, выделенных в его кабинете специально под эти цели и соответственно меблированных. Обставлены эти уютные уголки были действительно эффектно: обтянутые лиловой кожей кресла на изящно гнутых ножках, а для принимающей стороны — так называемое оксфордское кресло, почти трон с высокой спинкой. Нашлось место в этих уголках и изящным ореховым диванчикам с кожаной обивкой, кофейному столику и нескольким стульям, обтянутым тканью вполне узнаваемой раскраски — лиловый фон с золотистым орнаментом. На спинках стульев также красовались стилизованные дьюпонтские пумы. Дьюпонтский герб «в сборе» многократно повторялся в отделке приемной. У попавшего сюда посетителя возникало ощущение, что его принимают тепло и с радостью (насколько это возможно на аудиенции в королевских покоях) и в то же время уважительно, как VIP-персону. Все это наряду с роскошным готическим интерьером — высокие стрельчатые окна с затейливыми переплетами, расписанный средневековыми мотивами потолок и так далее — было призвано производить благоприятное и по возможности расслабляющее впечатление на появлявшихся в этих стенах потенциальных меценатов. Многолетняя работа с представителями этой редкой и капризной породы привела руководство университета к парадоксальному, но вместе с тем безошибочно верному выводу: на благодетелей, не знающих куда девать деньги, роскошь действует гораздо более располагающе, чем атмосфера строгого аскетизма, предполагающая расходование драгоценных пожертвований не на комфорт для администрации, а на сугубо научные и учебные нужды.
Впрочем, превращать встречу с двумя сегодняшними посетителями в милые задушевные посиделки в намерения ректора не входило. Ну, не хотелось ему, чтобы они почувствовали себя в его кабинете уютно, спокойно и уж тем более — как дома. Это были два самых радикальных экстремиста, с которыми Катлеру только приходилось иметь дело, и их мировоззрения нельзя было назвать иначе как странными и при этом прямо противоположными. Да, при таких условиях ректор предпочитал, чтобы его отделяла от посетителей непоколебимая глыба письменного стола.
С того места, где сидели эти «горячие головы», их взгляды неизбежно натыкались на висевший за спиной ректора огромный — больше чем в натуральную величину — портрет Чарльза Дьюпонта в полный рост, в костюме для верховой езды. Великий основатель университета был изображен заносящим ногу в начищенном до зеркального блеска черном сапоге в стремя своего любимого вороного жеребца, чемпиона-четырехлетки, имя которого — Бешеный Кнут — биографы рода Дьюпонтов бережно сохранили для потомков. Сам Дьюпонт, широкоплечий, с могучей грудной клеткой, замер на портрете вполоборота к зрителям. При этом на его суровом и, как описывали современники, обычно бесстрастном лице отразилось выражение некой досады и неудовольствия. Ощущение было такое, что кто-то как раз в этот момент обратился к нему с какой-то дурацкой просьбой. Художник, Джон Сингер Сарджент — следовало отметить, что эта картина была единственным известным портретом на коне его кисти, — запечатлел рукоять кнута в правой руке отца-основателя Дьюпонтского университета, чуть исказив пропорции. Создавалось ощущение, что эта рукоятка вот-вот обрушится на того, кто осмелился оторвать его сиятельство от столь важного дела, как подготовка к верховой прогулке, и в кровь разобьет ему губы, когда владелец плети ударит крест-накрест — сначала лицевой, а потом тыльной стороной руки.
Впрочем, если хотя бы один из этих двоих экстремистов — Джером Квот или Бастер Рот — и был впечатлен и подавлен этим зрелищем, то эмоций своих они не показывали.
Джерри Квот — этакий шарик сливочного масла в обтягивающем свитере с V-образным вырезом и неизменным треугольником белой футболки в этом вырезе — говорил:
— Да, Фред, но мне, черт возьми, плевать на все результаты этого расследования, проведенного учебной частью! Факт остается фактом: ни при каких обстоятельствах, даже под дулом пистолета, этот накачанный анаболиками дебил не мог написать такой реферат — и знаете что, Фред? Я не собираюсь отступать и не заткнусь до тех пор, пока кое-кто, — пауза и долгий выразительный взгляд в сторону сидевшего на расстоянии трех футов Кое-кого, вероятно, недалеко ушедшего от накачанных анаболиками троглодитов, только почему-то одетого в блейзер и рубашку с галстуком, — не будет выведен на чистую воду.
«Вот ведь маленький говнюк», — подумал ректор. У Джерри Квота, пусть и не самого опытного мастера подковерных интриг, все же хватило ума довести ситуацию до такой точки, когда ректору пришлось выбирать: либо обломать зарвавшегося преподавателя, либо потерять лицо перед Бастером Ротом. Ректор был достаточно предусмотрителен, чтобы предупредить Бастера Рота: во время трехсторонней встречи придется кое в чем подыграть Джерри Квоту и потерпеть его желчные нападки. Но вы только посмотрите на Рота. Он уже скрежещет зубами. Того и гляди в любую секунду взорвется. Шутка ли — использовать в качестве презрительных эпитетов для его подопечных такие слова, как «накачанный анаболиками дебил». Это уже похоже на почти открытое обвинение тренера в том, что он пичкает своих игроков стероидами. Да, с этими двоими и по отдельности нелегко общаться, у каждого хватает своих заморочек и тараканов в голове, но вместе… ну как ты с ними будешь договариваться? Нашла же ведь коса на камень. Как умаслить Джерри Квота, вся жизнь которого представляла собой нескончаемый крестовый поход против всех Бастеров Ротов этого мира, — и не спровоцировать при этом на скандал самого Бастера Рота, который, в свою очередь, считал всех Джерри Квотов в университете тупиковой ветвью эволюции, бесполыми паразитами, все существование которых сводилось к тому, чтобы вставлять палки в колеса отлаженному механизму его работы с командой?
Ну что, пора самому вмешаться.
— Видите ли, Джерри, — сказал ректор, — надеюсь, вы понимаете, что я никоим образом не заинтересован, чтобы вы замолчали или, по вашему собственному выражению, заткнулись. Я в самом деле так думаю. Вы прекрасно знаете, что я ценю вас не за сговорчивость и умение называть вещи своими именами. Те недостатки или негативные явления, на которые вы обращаете внимание, становится просто невозможно замалчивать или пускать на самотек. — На всякий случай ректор тепло улыбнулся. — Может быть, то, что я сейчас скажу, не облегчит мне жизнь, а наоборот, только осложнит, и все же я действительно полагаю, что вы ни в коем случае не должны молчать, и прошу вас и в дальнейшем резать правду… — Ректор хотел воспользоваться известным выражением «резать правду-матку», но в последний момент прикусил язык и почему-то предпочел обойтись в своей речи без этого фразеологизма. Такое выражение было, конечно, устаревшим, если не сказать — архаичным, но это еще полбеды. Хуже другое — оно вновь вошло в обиход через этот лезущий в уши из каждого динамика афроамериканский рэп-жаргон, славящийся своей физиологичностью. Эти чернокожие умники-интеллектуалы возвращали идиомам их первоначальное значение, одновременно придавая какой-то скабрезный, в данном случае чисто анатомический оттенок. — …В общем, говорить людям правду в глаза. Джерри, помимо того что вы — выдающийся историк, ваша гражданская позиция не может не вызывать уважения даже у тех, кто далек от мира академических исследований. Поэтому мне остается только просить вас оставаться всегда тем Джерри Квотом, каким я вас знаю, — откровенным человеком, готовым открыть глаза на недостатки и нарушения этических норм, все еще встречающиеся в жизни нашего университета.
Выдав такую речь, ректор мысленно порадовался за себя, как за мастера риторики: еще бы, в результате этого обмазывания елеем мрачное и угрюмое выражение на миг сошло с чела Квота; мало того — уголки его губ даже дрогнули, словно профессор надумал вдруг улыбнуться от почти детского удовольствия. Увы, все это длилось лишь какую-то долю секунды; по прошествии этого краткого отрезка времени он снова нахмурился, нахохлился и вновь стал похож на уже упомянутого (мысленно, только мысленно!) маленького говнюка. Посмотрите только на него… ему ведь далеко за пятьдесят, даже ближе к шестидесяти… и при этом — ленинская бородка, бесформенные неглаженые штаны из магазина рабочей одежды, мрачный серый свитер, облегающий каждую складку более чем дородного тела — такого дородного, что в некоторых ракурсах возникало ощущение, будто над необъятным животом профессора нависает женская грудь внушительных размеров. Рубашка, галстук — какое там! Только белая футболка, не стесняющая воротничком движения второго, третьего и всех прочих подбородков… а над шейно-подбородочными складками — круглое, оплывшее жиром лицо, гладкую поверхность которого нарушали мешки под глазами, по-стариковски поджатые губы и две глубокие складки-морщины, начинавшиеся от ноздрей и расходившиеся мимо губ почти до подбородка… Все это великолепие украшалось бородкой-эспаньолкой и реденькими, коротко, как у школьника, подстриженными волосиками, которые даже поседеть не смогли опрятно и достойно. При взгляде на «шевелюру» профессора возникало впечатление, что он не столько поседел, сколько полинял, как какой-нибудь пушной зверек по весне. И что, спрашивается, этот идиотский имидж должен олицетворять? Неужели превосходство профессора над представителями правящей миром расы Галстуков и Темно-Синих Костюмов (именно в такой был одет ректор)? Может быть, Квот пытался выразить свою солидарность с бунтующей молодежью (если она еще где-то осталась)? Или это отражало сугубо личные, оставшиеся довольно инфантильными представления профессора о богемности? Впрочем, скорее всего, все три предположения относительно истинных причин его «элегантности» были до некоторой степени верны.
Да, уж кто-то, а ректор Катлер, будучи сам евреем, повидал на своем веку говнюков, подобных Квоту. Естественно, ректор был не настолько глуп, чтобы завести разговор на эту тему, но на самом деле у него была даже готова своего рода классификация «еврейских интеллектуалов». Ректор, как скорее всего и Джерри Квот, был правнуком нищего молодого иммигранта из Польши по имени Мойше Кутильзенски. Приехав в США, он прямо в иммиграционной службе изменил фамилию на Катлер, а жизнь в Нью-Йорке быстро укоротила его имя до односложного Мо. Потыкавшись туда-сюда, Мо устроился работать электриком, а набравшись опыта, организовал в Нью-Йорке собственное маленькое предприятие: «Катлер Коммершиэл — Свет и Провода». Во время Первой мировой войны и начавшегося вслед за ней строительного бума дела резко пошли в гору. Когда во главе фирмы встал его сын Фредерик, выпускник Нью-Йоркского городского колледжа, предприятие переименовали в «Катлер Электрик», и в ходе очередного строительного бума 1950-1960-х годов Катлеры разбогатели настолько, что сумели войти — по крайней мере, на уровне деловых знакомств и светской жизни — в ранее закрытый для них протестантский истеблишмент. Более того, Фредерик Катлер перешел в Церковь этической культуры — одну из двух церквей, которые выбирали для себя евреи, пожелавшие ассимилироваться в новом окружении (второй была Унитарианская церковь). Одного из своих четверых сыновей Фредерик назвал Фредериком-младшим, что являлось несомненным символом его полной ассимиляции, ибо ни один приверженец традиционного иудаизма не назовет ребенка в честь живого и здравствующего человека, а уж тем более — родственника. К тому времени Катлеры разбогатели еще больше и уже могли позволить себе отправить Фреда-младшего на учебу в Гарвард, где он и получил диплом по изящным искусствам; затем последовал перевод в аспирантуру Принстона, где младший Катлер выбрал себе в качестве специализации международные отношения. После непродолжительной работы в Принстоне в качестве преподавателя-стажера он выбрал карьеру дипломата и со временем дослужился до поста первого секретаря американского посольства в Париже. Сын Фреда-младшего, Фредерик Катлер III, обладатель гарвардского диплома и ученой степени в Дьюпонте, сделал блестящую академическую карьеру, посвятив свои научные изыскания истории Ближнего Востока. Со временем он несколько отошел от чистой науки и стал уделять больше времени административной работе, в результате чего и оказался здесь, в этом кабинете, за этим необъятным столом, в качестве ректора Дьюпонта.
Человек, сидевший напротив него — масляный колобок, гротескно втиснувшийся в обтягивающий темно-серый свитер, — был сделан совершенно из другого теста. Между ними, можно сказать, не было ничего общего — и это при том, что оба были евреями и их точки зрения по основным злободневным вопросам общественной жизни совпадали практически полностью. Оба были ярыми сторонниками защиты прав национальных меньшинств, в первую очередь — афроамериканцев, ну и, само собой, евреев. Оба считали Израиль величайшим государством на планете, но оба почему-то не испытывали никакого желания переехать туда и пожить там хотя бы какое-то время. Оба всегда, в любом конфликте, занимали сторону слабого, даже не вдаваясь в такие мелкие детали, как прав этот слабый или не прав; обоих приводили в бешенство сообщения о проявлениях насилия со стороны полиции. Оба считали краеугольным камнем в деле воспитания молодежи создание атмосферы толерантности и поддержание в колледжах мультикультурализма. Оба были сторонниками абортов, причем вовсе не потому, что кому-либо из их близких или даже знакомых могло в обозримом будущем понадобиться разрешение на прерывание беременности; более важным в этом вопросе для них был другой аспект: легализация абортов помогала одернуть и поставить на место выдохшееся в своем историческом развитии и в то же время вконец зарвавшееся христианство и всю взращенную на его основе цивилизацию. Оба считали, что пора сорвать маску с этой лживой доктрины путем, например, снятия последних, явно устаревших и бессмысленных этических ограничений, которые она накладывала на своих приверженцев. По этой же причине оба являлись убежденными борцами за права гомосексуалистов, права женщин, права транссексуалов, права лисиц, медведей, волков, палтуса и рыбы-меч, озона, травы, тропических лесов и заболоченных территорий; оба выступали за контроль над продажей оружия, горячо приветствовали все, что так или иначе можно было назвать современным искусством, и голосовали за Демократическую партию. Оба категорически выступали против охоты, а также против походов, экскурсий, пикников, выездов на природу (будь то в леса, в поля или в горы), альпинизма, скалолазания, путешествий под парусом, рыбалки и вообще против любого времяпрепровождения на свежем воздухе, за исключением игры в гольф и принятия солнечных ванн на пляже.
Разница же между ними, по глубокому внутреннему убеждению ректора, состояла в том, что Квот представлял собой классический пример «мелкобуржуазного» еврейского интеллектуала, как называли подобных людей марксисты. Нет, разумеется, Фредерик Катлер III ни за что не высказал бы этого своего мнения вслух ни при одной живой душе — за исключением разве что собственной жены. В конце концов, он ведь еще не выжил из ума. Согласно теории Катлера, все Джеромы Квоты академической среды родились в самых обыкновенных еврейских семьях, принадлежащих к так называемой средней страте американского общества. С раннего детства, если не с младенчества, родители вбивали им в голову, что жизнь представляет собой нескончаемую манихейскую битву — то есть противостояние сил Света силам Тьмы, а если более конкретно — вечную борьбу «нас» против гоев, среди которых самыми опасными, сильными и коварными противниками следовало считать белых христиан, в особенности католиков и WASP. Стоило какому-нибудь очередному Джерри Квоту стать преподавателем Дьюпонтского университета, как он моментально устанавливал тот неоспоримый факт, что, несмотря на фамилию, Бастер Рот — вовсе не еврей. О ужас: он был по происхождению немцем, а по сути — истинным немцем и убежденным католиком. Согласно вышеупомянутой тайной теории Фреда Катлера, родители людей, подобных Джерому Квоту, просто не смогли добиться в бизнесе и в социальном развитии такого уровня, где неевреи не только ничего не имеют против появления евреев в своем кругу, но и очень даже приветствуют подобные знакомства и отношения. Когда речь заходит о действительно большом бизнесе и связях высокого уровня, взаимопересекающиеся интересы окончательно одерживают верх над национальными, религиозными и культурными различиями. С точки же зрения Джерома Квота, чей отец всю жизнь проработал чиновником среднего (очень среднего) звена где-нибудь вроде Кливленда, ни о каком подобном союзе и взаимопроникновении культур не могло быть и речи. Белые англосаксонские протестанты и католики могут говорить все что угодно, доказывая свое непредвзятое отношение к еврейскому народу, но им просто на роду написано оставаться бесчувственными, грубыми, коварными людьми второго сорта, генетически наделенными антисемитизмом. В общем, с точки зрения ректора, Квоты были типичными «маленькими людьми» с весьма ограниченным кругозором и зашоренным мышлением. Катлеры находились на другом полюсе этой классификации — то были истинные граждане мира.
Ректор был уверен, что в достаточной мере умаслил строптивого Джерри, польстил его самолюбию, признал его заслуги в борьбе со злом и даже подтвердил его положение главнокомандующего силами Света в этом великом университете. Теперь ректор спешил перейти в наступление, пока противник не раскусил его военную хитрость. Он сложил руки и, потирая ладони так, будто скатывал воображаемый снежок, произнес:
— Но понимаете ли, Джерри, при всем этом…
— Но понимаете ли, Фред, давайте обойдемся без при-всем-этом, с-другой-стороны и тем-не-менее!
Ректор просто не поверил своим ушам. Неужели этот… этот маленький говнюк (другого эпитета профессор просто не заслуживал) собирается говниться и дальше, припирая его, Фреда Катлера, к стенке?
— Все мы — вы, я и мистер Рот — прекрасно знаем, что Джоджо, — имя обвиняемого было произнесено громко и отчетливо, — Йоханссен, суммарный балл которого в поданных в приемную комиссию документах, с которыми у нас почему-то, — он бросил острый взгляд на ректора, — а кстати, почему, Фред? — нет возможности ознакомиться, так вот: этот балл не превысит размера его шляпы в цифровом исчислении — разумеется, при условии, что парню известно название такого головного убора, несколько отличающегося от его обычной бейсбольной кепки на липучке, которую он носит козырьком набок…
— Это не так, профессор! Вы совершенно не правы относительно его суммарного балла.
Что ж, этого следовало ожидать: Бастер Рот не выдержал. Ректор понял, что ему следует немедленно вмешаться, пока встреча противоборствующих сторон не превратилась в обмен бессмысленными оскорблениями и руганью. Чего стоило одно только обращение — «профессор» вместо желаемого «профессор Квот» или «мистер Квот». Ни для кого в университете, включая Джерри Квота, не было тайной, что звание «профессор» в лексиконе тренеров и приписанных к спортивной кафедре студентов являлось эвфемизмом для выражения такого понятия, как «претенциозный и самовлюбленный болван».
— Ах, вот как? — Квот начал закипать. — Тогда сделайте одолжение, скажите, почему никто…
— Мистер Квот! Мистер Рот! — перебив коллегу, вмешался в разговор ректор. — Прошу вас! Я хотел бы обратить ваше внимание вот на что: какой бы точки зрения ни придерживался каждый из нас в этом вопросе, мистер Йоханссен имеет некоторые неотъемлемые основные права, нарушать которые было бы с нашей стороны некорректно!
Он знал, что слово «права» подействует на Джерри Квота как магическое заклинание. Для Джерри права являлись земными эквивалентами ангелов небесных. При одном упоминании этих высших сил Квот соизволил заткнуться, а у Бастера Рота тоже хватило ума если не заткнуться, то хотя бы замолчать, предоставив таким образом ректору самому отстаивать «права» Джоджо. Воспользовавшись паузой, Катлер продолжил:
— Итак, насколько я понимаю, все мы сходимся в том, что реферат мистера Йоханссена оказался неожиданно и даже, если можно так выразиться, подозрительно отличающимся в лучшую сторону от всех ранее поданных им работ — по крайней мере, что касается стиля изложения, то есть риторики.
— Что? Риторики? — переспросил Джерри Квот. — Да он половину слов из этого реферата просто прочитать не может, не то что объяснить их значение!
— Ну хорошо, признаем, что и в отношении словарного состава и использованного терминологического корпуса у нас возникают некоторые подозрения. Но ведь именно эти подозрения и ставят нас в весьма затруднительную ситуацию. Нет смысла убеждать вас, насколько неприемлемым я считаю плагиат в любом его проявлении. Вряд ли найдется более строгий и суровый судья, чем я, когда дело доходит до наказания за плагиат. Но, с другой стороны, закон толкует явление плагиата вполне ясно и точно: факт плагиата считается доказанным только в том случае, если найден первоисточник, содержащий ту же информацию, что и работа, попавшая под подозрение. Как мне кажется, Стэн Вайсман провел назначенное мною расследование наилучшим образом. — Ректор счел необходимым назвать инспектора из учебной части не по должности, а по имени и фамилии — по его еврейской фамилии, ради спокойствия профессора Квота. — Уверяю вас, инспектор проделал огромную работу. При помощи различных поисковых систем он изучил все веб-сайты, предоставляющие студентам рефераты и курсовые работы, на предмет обнаружения идентичного или в достаточной степени схожего текста. Кроме того, он исследовал все рефераты на эту тему, сданные другими студентами, включая три, написанных товарищами мистера Йоханссена по команде. В результате — ничего, ни одной зацепки. Инспектор переговорил, он, не побоюсь этого слова, допросил с пристрастием мистера Йоханссена, который отрицает, что пользовался какой-либо помощью, кроме цитирования книг, указанных в библиографии к реферату. Допрошен был и куратор мистера Йоханссена, студент старшего курса Эдам Геллин, который также отрицает, что написал этот реферат или каким-либо образом участвовал в написании.
— Эдам Геллин? — переспросил Джерри Квот. — Где-то я уже слышал это имя.
— Если не ошибаюсь, он работает в «Дейли вэйв», — предположил ректор, который на самом деле знал это совершенно точно.
— Да, я помню, что его имя мне знакомо.
— Профессор…
«Твою мать! Какого черта этот Бастер Рот опять вылез со своим „профессором“?»
— Мы в команде очень четко работаем с кураторами. В первую очередь мы проводим с ними разъяснительную беседу. Мы сразу ставим все на свои места: кураторы должны помогать студентам-спортсменам, — как только Квот услышал это выражение, его губы саркастически изогнулись, а ноздри задрожали, — но не делать за них их работу. Написать за кого-нибудь реферат — да ни за что. — Тренер даже покачал головой и рубанул воздух ребром ладони, решительно подчеркивая это «ни за что». — Этот Эдам Геллин — он уже третий год работает со студентами-спортсменами, и я никогда не слышал, чтобы этот молодой человек хоть раз нарушил правила и инструкции. Я тут сам с ним побеседовал: мало ли что, думаю, ребята мне недоговаривают. Может, парень решил действительно выручить друга, ну и… Ну и вот, стоило мне только предположить… ну, вы понимаете, — так он на меня так наехал! Я раньше никогда не замечал, чтобы Геллин злился или ругался с кем-нибудь, но в этот раз — вы бы его видели!.. Нет — ни за что! — Тренер опять решительно рубанул рукой воздух. — Нет, я Эдама знаю… Да чтобы он… Такого честного и вообще достойного студента, как Эдам Геллин, еще поискать… Нет, Эдам Геллин — ни за что! — В заключение, подтверждая свои слова, тренер рубанул воздух еще более решительно.
Ректор вздохнул с облегчением. Браво, Бастер! С точки зрения грамматики и синтаксиса кафедра английской филологии могла бы предъявить «определенные претензии к твоей речи, но прозвучало все на редкость убедительно». По правде говоря, сам ректор вовсе не был в восторге от того, что эта история вот-вот могла выплыть наружу и стать достоянием общественности. При таких обстоятельствах он беспрекословно вступил в тактический союз с Бастером Ротом. Во время предварительного разговора Рот лаконично, но вполне аргументированно описал Катлеру возможные неприятные последствия такого развития событий. По всему выходило, что если Йоханссен будет вынужден повторить курс хотя бы за один семестр, то возникшие в связи с этим скандал и шум в прессе негативно скажутся не столько на репутации и успехах спортивной кафедры, сколько на университете в целом. На самом деле Бастеру было не так уж важно сохранить в команде самого Йоханссена — его все равно медленно, но верно вытеснял перспективный первокурсник по фамилии Конджерс; другое дело, что скандал мог изрядно скомпрометировать саму «программу» обучения студентов-спортсменов, обнажив ее искусственность и фальшь. Долгие годы университет выстраивал свою репутацию общенациональной кузницы спортивных кадров: дьюпонтские студенческие команды в самых разных видах спорта давно обосновались на пьедесталах почета или, на худой конец, в верхних строчках турнирных таблиц чемпионатов. Особо выдающихся успехов достигли команды по американскому футболу, баскетболу и хоккею с шайбой, но вполне достойно выступали также сборные по легкой атлетике, бейсболу, лакроссу, теннису, футболу, гольфу, сквошу. При этом считалось, что всех успехов студенты добиваются без отрыва от учебы и без какого-либо ущерба академическим стандартам успеваемости. Если в прессе вдруг всплывет информация, что в Дьюпонте студенты-кураторы пишут рефераты за студентов-спортсменов, то общественное мнение просто взорвется от негодования. Репутацию Дьюпонта можно будет считать испорченной раз и навсегда. Кроме того, подобный скандал спровоцирует интерес прессы и публики к другим аспектам формирования успешных студенческих спортивных команд и потянет за собой целый клубок вопросов. Откуда, например, берутся шикарные новые внедорожники у студентов-спортсменов? Что это за список кафедр, на которых «дружественно» относятся к ним? Имеют ли под собой почву слухи о том, что у четверых игроков одной команды сумма вступительных баллов не дотягивает даже до девятисот? Ректор прекрасно представлял, к чему все это может привести. Для начала в рейтинге, публикуемом в «Ю-Эс Ньюс энд Уорлд Рипорт» Дьюпонт переместится со второго места (сразу за Принстоном) на… Бог знает, куда он переместится. «Ю-Эс Ньюс энд Уорлд Рипорт» — вот ведь ирония судьбы! Не какое-то там серьезное издание, а третьеразрядный еженедельник, целевой аудиторией которого являются бизнесмены, не любящие читать, но при этом считающие своим долгом быть в курсе всех событий. Глотать пыль, листая «Тайм» или «Ньюсуик», для них слишком утомительно, а здесь — все просто и понятно. Какой-то придурок предложил: а давайте составим рейтинг колледжей и университетов. Ну, составили — а дальше что? А дальше все идет по нарастающей. Другой придурок предлагает: а давайте-ка заварим кашу. Пусть эти колледжи и университеты попляшут под нашу дудку. Смотришь — и уже в самом скором времени едва ли не вся система американского высшего образования извивается, как уж на сковородке, лишь бы соответствовать критериям хорошего и плохого, принятым в отделе маркетинга какой-то жалкой, низкопробной газетенки, издающейся даже не в Вашингтоне! Гарвард, Йель, Принстон, Стэнфорд, Дьюпонт — все готовы прыгать через горящий обруч, повинуясь щелчку кнута «Ю-Эс Ньюс»! Придет в голову, например, «Ю-Эс Ньюс» посчитать вас на предмет того, скольким абитуриентам вы заранее предоставляете возможность поступать именно в ваш университет, а не в какой-либо другой? Пожалуйста, мы будем заключать контракты на поступление в таких количествах, в которых они нам просто не нужны, но при этом — мы открыты для прессы и готовы к дальнейшему сотрудничеству. Или «Ю-Эс Ньюс» приспичит выяснить, какова средняя общая сумма вступительных баллов, требующихся для поступления в каждый из университетов. Ради Бога, господа журналисты, вся информация в вашем распоряжении; впрочем, мы оставляем за собой право быть «реалистами» и не предоставлять прессе информацию об отдельных «особых случаях»… например, о спортсменах. А еще через некоторое время «Ю-Эс Ньюс» вздумает выстроить рейтинг университетов и колледжей, исходя из того, как оценивают эти учебные заведения ректоры-конкуренты. Вот уж где скандал в Дьюпонте с написанным за кого-то из «студентов-спортсменов» рефератом придется кстати: если окажется, что вся эта история — не сплетня и не шутка, и к тому же выяснится, что там скрывали нарушающую все нормы академической этики, а заодно и множество законов и инструкций систему, — что ж, не нужно много воображения, чтобы правдоподобно описать убийственно трагический финал этой драмы.
И тем не менее не существовало никаких норм, правил и инструкций, которые обязывали бы преподавательский состав держать язык за зубами и покрывать вольности администрации. Ректор Катлер не мог бы руководить таким университетом, как Дьюпонт, если бы не понимал, какой силой обладает педагогический коллектив, объединенный какой-либо идеей — лучше всего противостоянием администрации. «Университет — это мы»: таков был девиз дьюпонтских преподавателей. Одним из следствий этой установки было то, что преподаватели в массе своей не одобряли выделения немалой части университетского бюджета на спорт и участие в бесчисленных чемпионатах. Кроме того, следовало принимать в расчет и то, что большинству преподавателей было глубоко наплевать на успехи или поражения команд, выступающих за университет. Более того: успехи вызывали у них даже большее раздражение, чем неудачи. Почему такая банда перекормленных анаболиками дебилов, как дьюпонтская баскетбольная команда, возглавляемая человеком со смехотворным именем Бастер, должна так обожествляться в одном из лучших образовательных центров мира? Кому какое дело, с каким счетом эти придурки обыграли других таких же придурков, «защищающих честь» другого университета? Ректор Катлер и сам ломал голову над этими вопросами вот уже долгие годы; были времена, когда молодого преподавателя Катлера сложившаяся ситуация раздражала и злила не меньше, чем сейчас Джерри Квота. Этот протест против чрезмерно большого внимания, оказываемого спорту, сохранялся в Катлере до тех пор, пока его не освободили от должности декана исторического факультета и не назначили первым проректором. Только заняв этот пост, он начал что-то понимать и ориентироваться в истинном положении вещей. Выяснилось, что существующее коллективное мнение об университетском спорте во многом ошибочно. Так, например, Катлер с удивлением обнаружил, что спорт, оказывается, не приносит университету никаких финансовых дивидендов, не повышает капитализацию основных фондов и условную стоимость научных лабораторий. Выплаты командам, выступающим в национальных чемпионатах, от телевизионных компаний — кстати, довольно значительные суммы — все равно не покрывали расходы на их содержание. Более того, на эти команды тратилось гораздо больше денег, чем на все остальные виды спорта — бейсбол, теннис, сквош, лакросс, плавание и прочие — вместе взятые. В общем, в финансовом плане большой спорт тяжкой ношей лежал на плечах университета. И в то же время не выделять на него деньги было просто невозможно. В чем-то это походило на сцену из гангстерского фильма: попробуйте отказать в финансовой помощи человеку, который засунул вам в рот ствол револьвера 45-го калибра и держит палец на спусковом крючке. Нет, напрямую пожертвования бывших выпускников родному университету, конечно, не зависели от места, занятого его командой в национальном чемпионате. Эта связь была гораздо тоньше и в то же время значительней. Большой спорт создавал своего рода сверкающую ауру вокруг всего, что связано с университетом, и в долгосрочной перспективе увеличивал все — как финансовые, так напрямую и не исчисляемые в деньгах — дивиденды: престиж, пожертвования меценатов, правительственные гранты, другие поступления, а также влияние и значимость в академическом мире. Почему так происходило? Одному Богу это известно! Взять самых крупных спортивных звезд: кто такой Трейшоун Диггс? Простой парень из небогатого афроамериканского пригорода Хантсвилла в Алабаме. А Оби Кропси — известный на всю Америку куотербек? Тот просто деревенщина из глубинки Иллинойса. В общем, никто из спортсменов, выступающих за основные команды, не походил на большинство «настоящих» студентов ни по интеллектуальному развитию, ни по социальному происхождению, ни по характеру и избранной модели поведения. Эти две группы — спортсмены и остальные студенты — существовали в Дьюпонте параллельно и практически не пересекались. Спортсменов, конечно, везде узнавали и встречали с подобающими почестями, но мало кто из студентов лично общался с ними; да и сами спортсмены не слишком охотно шли на контакт с посторонними. Отчасти такое отчуждение объяснялось тем, что обычные студенты воспринимали спортсменов как каких-то небожителей, беспокоить которых по пустякам простому смертному не полагалось. С другой стороны, руководство спортивной кафедры регламентировало жизнь своих подопечных до такой степени, что у тех не оставалось ни времени, ни возможностей познакомиться с другими студентами. День спортсменов с утра до позднего вечера был расписан практически по минутам: обязательная общефизическая подготовка, обязательные тренировки, обязательный прием пищи по строго выверенному меню в отдельных столовых, обязательное время для самостоятельной подготовки по вечерам и посещение заранее согласованного набора курсов у «дружески настроенных» преподавателей. Все это вместе взятое сводило возможный контакт спортсменов с однокурсниками к минимуму. Спортсмены были своего рода иностранными наемниками-легионерами, которым хорошо платили в любом случае, а в случае победы еще более увеличивали плату и осыпали наградами и почестями. Так какое, спрашивается, дело нормальным студентам, выпускникам, родителям абитуриентов — всему университетскому и околоуниверситетскому миру — до того, с каким счетом закончится игра наших наемников с их наемниками? Ответа на этот вопрос у Фреда Катлера не было. Он ломал над этим голову вот уже более десяти лет и по-прежнему не мог никак объяснить этого факта… Зато за время, проведенное на посту ректора, он сумел твердо усвоить, что успешный тренер по одному из основных видов спорта, такой, например, как Бастер Рот, — это сокровище, находка и почти что полубог. Он имеет гораздо большее значение для университета, чем ректор Фредерик Катлер III или любой нобелевский лауреат в преподавательском составе. Тренера Рота знала вся страна. Он, как феодал, владел собственным замком — спортивным комплексом «Ротенеум». Официально Фредерик Катлер III стоял на служебной лестнице выше, чем Рот. По всем документам Бастер Рот проходил как преподаватель спортивной кафедры. Вот только зарабатывал он больше двух миллионов долларов в год. Скорее всего эту цифру следовало понимать лишь как ориентировочный минимум, потому что отследить все личные доходы тренера от контрактов с телевизионными компаниями, откаты, получаемые им при заключении сделок с фирмами-производителями спортивной одежды, обуви и инвентаря, а также сосчитать явно завышенные гонорары за лекции и вознаграждения за интервью можно было лишь весьма приблизительно. Таким образом, ректор со своими четырьмястами тысячами в год имел (в лучшем случае) лишь одну пятую часть от того, что получал официально подчиненный ему тренер. И это еще не все. Главная проблема взаимоотношений ректора и тренера Рота заключалась в том, что, пусть формально, ректор и имел право заблокировать любое принятое тренером решение, но практического рычага воздействия на Бастера Рота у него в руках не было. Уволить тренера ректор также не имел права. Это мог сделать только совет попечителей университета — который мог также уволить и самого ректора.
Абсурдность ситуации заключалась в том, что лишь человек, стоящий на служебной лестнице гораздо ниже и тренера, и ректора, мог осмелиться столкнуть лбами этих двух титанов. Кто же он, этот бесстрашный безумец? Кто этот простой смертный, осмелившийся встать на пути богов? Да вот же он: один из множества профессоров, отличающийся от коллег, пожалуй, только особо строптивым и, как уже было сказано выше, на редкость говнистым характером. И вот этот человек, способный поднять большой шум и настроить бóльшую часть преподавательского состава против складывавшегося десятилетиями положения вещей, сидел сейчас, пыхтя и потея, за столом прямо напротив ректора Фредерика Катлера III.
— Джерри, — сказал ректор, — видите ли, в этом деле есть некоторые обстоятельства, которые, как мне кажется, заслуживают особого рассмотрения, и я бы хотел посоветоваться по этому вопросу именно с вами. Дело в том, что Стэн Вайсман, — «ничего, ничего, это имя я буду повторять снова и снова, прикрываясь им как щитом», — в ходе проведенного расследования обнаружил нечто интересное. Судя по всему, Йоханссен за последнее время сильно изменил свое отношение к учебе. Вскоре после того, как был сдан этот злосчастный реферат, но еще до возникновения вопроса о плагиате он — по крайней мере по словам его друзей — решил взяться всерьез за учебу и начать заниматься по-настоящему. Так, Йоханссен перевелся с обзорного курса современной французской литературы первого уровня сложности на курс второго уровня, посвященный французскому роману девятнадцатого века, который читает Люсьен Сенегалья и где все лекции и семинары проходят на французском языке. Он также перевелся с традиционного для студентов спортивной кафедры курса первого уровня сложности «Философия спорта» на продвинутый курс античной философии третьего уровня, который читает Нэт Марголис: «Век Сократа» — так он называется, если я не ошибаюсь. А вам не хуже меня известно, насколько Нэт требователен и не склонен давать поблажки никому — никому.
Тут эстафетную палочку обработки несговорчивого Джерри Квота подхватил Бастер Рот:
— Можете мне поверить: я еще никогда так не гордился ни одним из своих парней, как в тот раз, когда Джоджо пришел ко мне и сказал, что хочет записаться на этот курс — «Век Сократа». — Бастер Рот улыбнулся и покивал головой, словно на него действительно нахлынули столь трогательные и дорогие его сердцу воспоминания. — Я хотел было даже его отговорить… нет, мне хотелось убедиться, что парень понимает, в какое… во что… в общем, осознает ли он всю серьезность принятого решения. Я так и спросил: «Джоджо, а ты хоть один курс из трехсотых прослушал?» Он сказал, что нет, тогда я и говорю: «Ты учти, это ведь продвинутьш курс, так что дело серьезное. Там никто не будет ждать, пока ты въедешь». И знаете, что Джоджо мне ответил? Никогда этого не забуду. «Видите ли, — говорит, — я понимаю, что рискую — может быть, я даже не смогу сдать этот курс. Но мне давно пора взяться за ум и начать учиться по-настоящему. Мне самому пора рискнуть выйти на более высокий уровень. Наше понимание окружающего мира, — как-то так он выразился, — все основано на античной философии, на трудах Сократа, Платона и Аристотеля, и вот почему я хочу начать именно с этого». А потом мой парень выдал мне целую лекцию про Пифагора: тот, мол, не только в математике хорошо шарил, но и в философию въезжал — дай Бог каждому. В общем, не последний был человек из античных мыслителей. Я стою, слушаю и ушам своим не верю. В жизни бы не подумал, что этот парень вообще слышал про Пифагора, а не то чтобы интересоваться его вкладом в мировую философию. Как я тогда им гордился. Вот тот студент, о котором преподаватель может только мечтать. Я знаю, что народ всегда требует panem et circenses, ему нужны соревнования и все такое…
Panem et circenses? Ректор не верил собственным ушам. Вот это да! Бастер Рот цитирует латинские афоризмы! Интересно, это экспромт или заранее продуманный ход?
— …Но я все же считаю себя в первую очередь преподавателем, а тренером по баскетболу — только во вторую. Понимаете? Я хочу воспитать гармонично развитых людей. Я сам руководствуюсь изречением Сократа: «Mens sana in corpore sano» — в здоровом теле здоровый дух, но ведь многие, увы, забывают…
«Твою мать, Бастер, — подумал ректор, — ну кто тебя за язык-то тянет? Сократ по-латыни, как выражаются твои „гармонично развитые“, нихт ферштейн. Надо же — сам зарубил свой же успех. Замолчал бы вовремя — глядишь, сошел бы за умного. И потом, не надо было для Джерри Квота переводить выражение „mens sana in corpore sano“».
— …Что это и есть тот идеал, к которому нужно стремиться. Для любого педагога большая удача, если сможешь хоть немного приблизиться к этой заветной цели. Можете себе представить, как я был счастлив, когда ко мне пришел Джоджо — парень, которого, прямо скажем, я считал простоватым и недалеким, ну, из тех, кого за глаза даже называют болванами, — и вот он приходит ко мне и говорит, что раз уж судьба дала ему шанс оказаться в таком великом университете, как Дьюпонт, то было бы непростительной глупостью упустить шанс стать действительно гармонично развитой личностью.
Ректор внимательно следил за выражением лица Джерри Квота, пытаясь угадать, какова будет его реакция на экзерсисы Бастера Рота в области античной философии. По правде говоря, он ожидал худшего, но, судя по всему, Квот, по крайней мере, заинтересовался Бастером Ротом и смотрел на того изучающе. Нет, он не выглядел человеком, которого удалось в чем-то убедить, но и не смотрел типичным саркастическим взглядом Джерри Квота мимо собеседника, куда-то в потолок или в окно, и не пытался дать окружающим понять, что просто смиренно ждет, пока сам собой иссякнет и заткнется этот фонтан глупости, которую ему приходится выслушивать. Похоже, профессор решал для себя (ректору оставалось только надеяться), есть ли в этом куске мяса, наряженном в лиловый блейзер с золотым дьюпонтским гербом, то самое серое вещество, которое делает человека человеком.
— Я в жизни еще никогда так не гордился никем из моих ребят, — не унимался Бастер Рот. — И ведь Джоджо все решил для себя сам. Одно дело — рискнуть на площадке. К этому Джоджо давно привык. Он из тех, кто в критической ситуации ведет себя совершенно непредсказуемо, и это одно из лучших его качеств. Но баскетбол — совсем другое дело, на площадке Джоджо чувствует себя как рыба в воде. А рискнуть окунуться совсем в другой мир, где ты заведомо не будешь в числе лучших, — это достойно всяческого уважения.
Ректор начал нервничать. «Хватит, Бастер, ты уже повторяешься. Твой оппонент, того и гляди, поймет, что ты просто грузишь его. Смотри, не переигрывай».
— Ну и как же дела у нашего новоявленного гения, пустившегося в рискованное плавание по океану Большой Науки? — ехидно спросил Квот.
Бастер Рот и ректор переглянулись.
— Я интересовался у мистера Марголиса, — сказал Рот, — и тот сказал, что моему парню, конечно, нелегко приходится, но он много работает, выполняет все задания, читает дополнительную литературу и даже участвует в дискуссиях на семинарах.
Настала очередь ректора перехватить эстафетную палочку.
— Я, кстати, тоже наводил справки у Нэта, и мне он ответил то же самое. По-моему, ситуация довольно необычная.
— Ничего необычного тут нет, — отрезал Джерри Квот, — и вообще никакой ситуации я здесь не вижу, если под этим словом понимать такое положение дел, которое трудно поддается истолкованию и вызывает сложности в выборе дальнейших действий. К сожалению, нет ничего необычного в том, что так называемые студенты-спортсмены — эти слова он произнес таким тоном, будто говорил об отъявленных преступниках, — начинают пудрить мозги преподавателям. Ваш мистер Джоджо — невежда, лентяй и просто тупица, но это не мешает ему попытаться объехать всех нас на кривой кобыле. Давайте посмотрим правде в глаза. Как он там ведет себя на занятиях у коллеги Марголиса, меня не интересует. Я расцениваю вашего Джоджо как человека, сознательно проявившего полное неуважение к самой сути университетского образования, фактически плюнувшего всем нам в лицо, и в связи с этим я не считаю себя вправе заминать это дело…
«Твою мать, твою мать, твою мать!» Ректор стал свидетелем того, как идет ко дну с таким трудом разработанный стратегический план Катлера — Рота.
— …И оставлять его без последствий. — При всей своей бескомпромиссности и желании одернуть вконец зарвавшуюся спортивную кафедру этот жирный колобок не рискнул бросить свою тираду прямо в лицо Бастеру Роту и предпочел произнести ее, обращаясь к ректору, словно Рота тут и вовсе не было. — Если мистеру Роту угодно тренировать стаю семифутовых пав… э-э… безмозглых кретинов, то это его личное дело, но я думаю, что…
Ректор был склонен полагать, что коллега Квот едва не назвал студентов-спортсменов «павианами».
— …Он просто обязан делать все от него зависящее, чтобы его подопечные на записывались на курсы к тем преподавателям, которые серьезно относятся…
Лицо Бастера Рота налилось кровью. Он наклонился к Джерри Квоту, стараясь, чтобы тот глядел в лицо ему, а не ректору.
— Эй, послушайте! Вы даже не знаете, о чем говорите!
— Это я-то не знаю? — возмущенно переспросил Джерри Квот, все еще стараясь не смотреть в глаза Бастеру Роту. — У меня на курсе четверо ваших так называемых «студентов-спортсменов», и это же просто балласт. Они садятся в ряд, как четыре столба неотесанных, и что хочешь с ними, то и делай. Я так и зову их — четыре обезьяны: Ничего-Не-Вижу, Ничего-Не Слышу, Ничего-Не-Скажу и Ни-Во-Что-Не-Въезжаю.
«А вот это ты зря разговнялся!» Ректор осторожно, как охотник, не желающий спугнуть дичь, переспросил:
— Джерри, я правильно понял: вы уверены, что действительно зовете этих студентов обезьянами?
— Что? В чем уверен?.. — Голос преподавателя дрогнул.
Катлер не без удовлетворения наблюдал за тем, как жирный колобок сползает по стулу и втягивает голову в плечи. До него постепенно начинало доходить, на чем его поймали: трое из четверых спортсменов, которых он назвал обезьянами, были чернокожие.
Брызгая слюной Квот начал оправдываться:
— Я вовсе не это имел в виду… Я хотел, сказать, что это просто такое выражение… Это языковое клише… Оно совершенно потеряло тот смысл… В общем, я хотел сказать, что беру свои слова обратно. Хотя на самом деле и слов-то никаких не было. Это просто фигура речи… — Он включил реверс и стал набирать обороты. — Один из них, мистер Кёртис Джонс, действительно является на занятия в бейсбольной кепке козырьком набок, и когда я… — Пауза. Лицо профессора стало даже еще краснее, чем у Бастера Рота. Он снова кипел от злости. Теперь Квот наконец посмотрел прямо на тренера и заверещал: — В общем, мое последнее требование заключается в том, что я не желаю больше видеть у себя на занятиях ваших студентов-спортсменов — всех четверых! Я не намерен когда-либо снова браться за обучение вашего гребаного «парня Джоджо» и ему подобных! Им вообще не место в университете! Пусть сначала хотя бы школу нормально закончат! А вы… вы оба… Господи Иисусе, какие же вы оба низкие, подлые люди! Все, не хочу на хрен даже думать об этом!
С этими словами Джерри Квот резко встал, отчего складки жира под его свитером пришли в беспорядочное волнообразное движение. Мрачно посмотрев на Бастера Рота и ректора Катлера, он сквозь зубы процедил:
— Приятно было побеседовать с вами… о педиатрии.
Огорошив оппонентов последним высказыванием, профессор повернулся к ним спиной и вышел из кабинета.
Ректор и Бастер Рот молча смотрели друг на друга. Ректор размышлял о том, почему многие евреи, достигнув определенного возраста, так часто используют в качестве экспрессивного междометия выражение «Господи Иисусе». А вот сегодняшняя молодежь так не говорит — ни христиане, ни евреи.

 

В редакции «Дейли вэйв» было почти пусто. Только Эдам, Грег, пустые коробки из-под пиццы, салфетки, пластмассовые вилки и вездесущие пятна от соуса Впрочем, присутствия Эдама вполне хватало, чтобы своим волнением и беспокойством заполнить весь офис.
— Так вот, представляешь себе, звонит мне Торп и говорит, что он, видите ли, передумал. Он вообще не хочет предавать огласке эту историю про минет и драку. Как же, буду я его спрашивать. Теперь не ему, а мне решать.
— И что ты ему сказал? — поинтересовался Грег.
— Сказал, что тебе передам. Вот и считай, что передал — и пошел он на хрен. Я ему ничего не обещал. По крайней мере, я не сказал, что мы не будем публиковать эту статью. Грег, неужели ты не въезжаешь? За этим явно что-то кроется, и дело, похоже, еще далеко не закончено. А иначе с какой стати Торп бы вдруг передумал и наложил в штаны? По-моему, эта статья окажется не просто новостью, а новостью сенсационной, а главное — свежайшей. Вся эта хрень явно еще не закончена.
— Ну… не знаю, не знаю, — со вздохом сказал Грег. — Все-таки это случилось полгода назад…
«Ах, ты не знаешь? — мысленно передразнил его Эдам. — А может, ты просто тоже в штаны наложил?»

 

Беверли уже уехала, и даже сквозь закрытую дверь комнаты Шарлотта слышала, как ее соседи по этажу тащат по коридору свои здоровенные сумки и чемоданы на колесиках, обмениваясь по дороге веселыми прощальными пожеланиями. Начинался великий исход по поводу Дня Благодарения. Слава тебе, Господи! Одиночество! Никто больше не будет косо смотреть на Шарлотту Симмонс. Слава Богу, она давно уже договорилась с родителями, что не поедет домой на эти каникулы. На заочном семейном совете было решено, что раз уж в этом году каникулы на День Благодарения выдались такими поздними — всего за две недели до рождественских, — то нет смысла дважды тратить деньги на дорогу.
Как оказалось, очень немногие из первокурсников приняли такое же решение. К счастью, ни с кем из оставшихся Шарлотта не была знакома Встречаясь трижды в день в пустом коридоре или непривычно тихой столовой Аббатства, они молча кивали друг другу примерно так же, как малознакомые пассажиры, плывущие на борту океанского лайнера. Помимо обязательного трехразового питания, столовая Аббатства расщедрилась в День Благодарения еще и на ужин с индейкой для всех оставшихся в университете «сирот-подкидышей». Что ж, впереди были четыре счастливых дня одиночества, омрачить которые могли только мысли о неумолимо приближающемся Рождестве. Да, там уже не отвертишься: на рождественские каникулы придется ехать домой.
Назад: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ «Ты как — в порядке?»
Дальше: ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Во мраке ночи