На сцену вступают дураки: Практическое приложение открытий науки о нравственности
Как результаты всех этих исследований будут способствовать проявлению лучшего в нас и сглаживать дурные порывы?
Кто из мертвых белых мужчин был прав?
Давайте начнем с вопроса, который стоит на повестке дня любых дебатов уже тысячелетия, а именно: «Какая нравственная философия самая оптимальная?»
Люди, размышлявшие над этим вопросом, сгруппировали разные подходы в три широкие категории. Рассмотрим такую ситуацию: вот лежат деньги, они не ваши, но никто за вами не следит – почему бы их не взять?
Этика добродетели, с ее акцентом на действующее лицо, ответит: потому что ты выше этого, лучше, потому что тебе потом с этим жить и т. д.
Деонтология, с ее акцентом на действие, говорит: потому что красть нельзя, это против правил.
Консеквенциализм с его акцентом на результат предлагает подумать: а если все станут так поступать, как себя почувствуют люди, у которых украли деньги?
Этика добродетели в наши дни отошла на второй план, уступив первенство двум другим подходам; добродетель часто представляется старомодным ворчанием на тему опасности погубить свою душу. Однако, как мы скоро увидим, этика добродетели окольными путями пробирается обратно на сцену и становится достаточно значимой.
Сравнивая позиции консеквенциализма и деонтологии, мы возвращаемся к уже знакомым нам дебатам – оправдывает ли цель средства. Приверженцы деонтологии возразят: «Нет, у нас нет никакого права считать людей пешками». А консеквенциалисты ответят утвердительно: «Да, ради правильного результата». Консеквенциализм проповедуют в нескольких формах и с разной степенью серьезности, в зависимости от философской школы. Например: да, цель оправдывает средства, если целью является достижение высшего удовольствия (гедонизм) или если цель – приумножение общего уровня благосостояния (государственный консеквенциализм). Для большинства же принцип результативности выглядит подобно классическому утилитаризму: людей можно использовать как средство для поднятия всеобщего уровня счастья.
Когда сторонники того и другого подхода решают дилемму вагонетки, у деонтологов работают вмПФК, миндалина и островок, отвечающие за моральную интуицию, а у консеквенциалистов возбуждается длПФК и включаются моральные рассуждения. Почему наши бессознательные, интуитивные моральные суждения чаще бывают неутилитарными, непрагматичными? Потому что, как писал Грин в своей книге, «наш моральный мозг развивался, чтобы способствовать распространению генов, а не увеличивать количество радости в мире».
Вагонеткологические исследования отразили пестроту наших моральных убеждений. Примерно 30 % испытуемых придерживались взглядов деонтологии, отказываясь как нажимать на рычаг, так и толкать человека, даже учитывая, что могут погибнуть пятеро. Еще 30 % всегда оказывались прагматиками, соглашаясь и нажимать, и толкать. А для всех остальных значение имел контекст. Осознание факта, что так много респондентов не попало в ограниченно-определенную категорию, заставило Грина задуматься о модели «дуального процесса». Согласно этой модели нам присуща некая смесь подходов при оценивании целей и средств. Какой нравственной философии вы придерживаетесь? Если вред человеку, который играет роль «средства», нанесен не нарочно или если намерение причинить вред неявно и вообще является побочным эффектом, я становлюсь прагматиком-консеквенциалистом; а когда намеренность действия вот прямо тут, у меня под носом, – то я деонтолог.
Разные сюжеты с вагонетками выявили характерные обстоятельства, в которых мы выбираем тот или иной подход. И в каком случае результат лучше?
Читатель, держащий в руках эту книгу (т. е. такой читатель, который и читает, и думает, что само по себе достойно самоуважения) и осмысливающий данную дуалистичность в спокойной обстановке, решит, что начать стоит с утилитарного подхода, с радения за коллективное благо. Акцент делается на равенстве, причем не на той его разновидности, когда «всем поровну», а на равной степени чуткости к каждому. Особое внимание уделяется беспристрастности: если кто-то считает, что предложенное решение нравственно справедливо, то ему должно быть все равно, в какой роли оказаться.
Утилитаризм легко раскритиковать с позиций практических: трудно найти хоть что-то общее в индивидуальных интерпретациях блага; упор на результат, а не на средства, требует мастерства в предсказании этого самого результата. Учитывая же ориентацию нашего мозга на приверженность Своим, непредвзятость тоже сомнительна в этом случае. Но, по крайней мере в теории, логика неизменно склоняется к утилитаризму.
Все верно, но только мы немедленно наталкиваемся вот на такую проблему: если у нашего мыслителя все в порядке с вмПФК, его утилитаризм в какой-то точке обязательно забуксует. Для большинства людей этой точкой является задание толкнуть человека под вагонетку. Или придушить плачущего ребенка для спасения группы спрятавшихся от нацистов людей. Или убить здорового человека, чтобы его пересаженные органы сохранили пять других жизней. Как подчеркивал Грин, практически все поначалу принимают логику утилитаризма, но все же рано или поздно наступает момент, когда человек с абсолютной ясностью осознает, что эта логика неприменима для принятия моральных решений в обыденной жизни.
Параллельно с Грином вели изыскания нейробиолог Джон Оллман из Калифорнийского технологического института и историк науки Джеймс Вудворд из Питтсбургского университета. Они изучали нейробиологические основы ключевого явления – утилитаризма, который рассматривался ими как искусственный (наносной) и однонаправленный. Тот утилитаризм, о котором пока что шла речь, представляет собой упрощение как моральной интуиции, так и моральных рассуждений. На утилитарный принцип результативности (утилитарный консеквенциализм) вполне можно положиться. Да, но только пока мы думаем о близких последствиях. А ведь есть еще последствия второго ряда. И последствия с дальним прицелом. И с очень дальним прицелом. Так что теперь соберем все эти последствия и подумаем еще раз.
Логика утилитаризма дает сбой, поскольку то, что на бумаге выглядит понятной ценой здесь и сейчас (намеренно убить одного и спасти пятерых – общее благо увеличивается), превращается в сомнительную операцию, когда рассматриваешь долгосрочную перспективу. «Ну хорошо, донорские органы, отданные недобровольно, только что спасли пять жизней, но кто следующий недоброволец? А если они придут ко мне? Я как-то привязался к своей печени. И вообще, что они дальше придумают?» Скользкая дорожка, очерствение, неожиданные последствия, ожидаемые последствия… Если заменить такой «недальновидный» утилитаризм (Вудворд и Оллман назвали его «параметрическим» консеквенциализмом) на утилитаризм с дальней перспективой (ученые употребили термин «стратегический» консеквенциализм, а Грин окрестил его прагматическим утилитаризмом), то результаты исследований окажутся адекватнее.
Наш подход к решению проблем по типу «либо моральное рассуждение – либо моральная интуиция» сформировал некую дихотомию вроде той, что свойственна парням: или мозг работает, или инструментарий в штанах, приходится выбирать. Похожим образом перед нами стоит выбор: кому поручить принятие морального решения – миндалине или длПФК? Но на самом деле эта дихотомия искусственная, потому что наши самые лучшие стратегические решения с оценкой последствий на дальнюю перспективу мы принимаем, учитывая и интуицию, и логику. «Действительно, если я сделаю А, то быстро получу Б, и потому на первый взгляд это вроде неплохо. Но если я буду поступать так достаточно часто, то случится В, оно тоже вроде бы ничего, но вдруг В произойдет со мной? Ощущение от этого будет ужасное, да к тому же появится вероятность, что произойдет и Г, а ведь тогда многие люди почувствуют себя мерзко, и в результате этого…» Как раз вот это самое «ощущение» и «почувствуют» знакомый нам Спок отодвинет в сторону, логично и бесстрастно рассудив, что человеческие существа иррациональны и взбалмошны и что такую их специфику необходимо учитывать при оценке их действий. Отбросив цепочку логических заключений, мы почувствуем, как эти чувства будут чувствоваться. Мы возвращаемся прямо в главу 2, к обсуждению гипотезы Дамасио о соматических маркерах: когда мы принимаем решения, то прокручиваем в голове не только ленту мысленных экспериментов, но и их чувственное сопровождение – если подобное событие произойдет, как я себя почувствую? И вот эта-то комбинация и есть «цель» при принятии морального решения.
Таким образом, утверждение «Я ни за что не толкну человека под вагонетку – это неправильно» отражает работу миндалины, островка и вмПФК. «Пожертвуем одним для спасения пятерых» – действует длПФК. Но стратегический консеквенциализм с дальней перспективой требует полного включения всех этих отделов мозга. И такой ансамбль более мощный и уверенный, чем соло убежденного интуитивиста типа: «Не знаю почему, но это точно неправильно». Когда включены все упомянутые мозговые системы, когда мы прокрутили в голове и прочувствовали возможные последствия нашего выбора с учетом дальней перспективы, когда мы разобрались с информацией на входе, когда первая реакция обязательно принимается в расчет – но и не имеет права вето, – вот тогда мы знаем точно, почему что-то кажется плохим или хорошим.
Преимущества подобного взаимодействия – логики и интуиции – поднимают важный вопрос. Если вы заступник моральной интуиции, то назовете ее явлением фундаментальным и основополагающим. А если вам интуиция не по душе, то выскажетесь о ней как об упрощенной, примитивной и рефлекторной. Однако Вудворд и Оллман подчеркивали, что моральная интуиция не является ни фундаментальной, ни рефлекторной. Моральная интуиция есть конечный продукт научения; это сознательные решения, которые нам приходилось принимать так часто, что они стали автоматическими, бессознательными – вроде умения кататься на велосипеде или перечислять дни недели в прямом порядке, а не в обратном. В западном мире почти все интуитивно осуждают рабство, использование детского труда, жестокое обращение с животными. Но раньше-то было не так. Понимание ненормальности этих явлений превратилось в бессознательную моральную интуицию, во внутренний инстинкт нравственной истины только в результате интенсивных моральных рассуждений (и действий) наших предшественников в те времена, когда бытовая моральная интуиция среднего человека диктовала совсем другое. Наш внутренний инстинкт способен учиться новым правилам интуиции.
Быстро и медленно: две отдельные проблемы – «Я/Мы» и «Мы/Они»
Контраст между мгновенным, бессознательным моральным интуитивизмом и сознательным, последовательным моральным рассуждением находит отражение еще в одной важнейшей области знаний и является темой великолепной книги Грина 2014 г. «Общинная мораль: Эмоции, рассуждения и пропасть между нами и ними» (Moral Tribes: Emotion, Reason, and the Gap Between Us and Them).
Грин начинает с рассказа о т. н. трагедии общин. Пастухи приводят овец на общинный выпас. Овец так много, что пастбище может оказаться полностью вытоптанным, если люди не уменьшат размер отары. А трагедия состоит в том, что если пастбище действительно общее, то и мотивации для сотрудничества нет в принципе: либо ты оказываешься в дураках, будучи единственным готовым поступиться собственными интересами, либо получаешь на халяву прибыль от уступок всех остальных, сам оставаясь в сторонке от коллективных усилий.
В этом свете понятно, что очень трудно запустить процесс кооперации и потом поддерживать его среди толпы «некооператоров» – это подробно разбиралось в главе 10 на примерах у разных социальных видов; также говорилось, что эта проблема решаема (запомним – продолжение в последней главе). Определяя данную ситуацию в терминах морали, скажем, что предотвращение трагедии общин требует от членов групп нестяжательства; перед нами встает конфликт Я/Мы.
Но Грин очерчивает границы еще одного типа трагедии. Представьте, что у нас есть две группы пастухов и у каждой группы свое представление о выпасе. Одна группа считает, что пастбище должно оставаться в коллективном пользовании всей общины, а другая – что угодья нужно разделить на земельные участки и отдать в индивидуальное пользование, отделив их друг от друга высокими заборами. Другими словами, налицо взаимоисключающие взгляды на использование земли.
Опасность и драматизм ситуации заключаются в том, что каждая из групп вооружена абсолютно обоснованным, логическим доказательством правильности именно своего решения, и оно кажется настолько верным, что приобретает весомость моральной «правоты». Грин виртуозно пользуется двойным смыслом слова «право» – иметь «право» и быть «правым». Каждая из сторон воспринимает себя правой и имеющей право поступать по-своему, и за этим ощущением правоты стоят процессы рационализации по Хайдту, когда бесформенная моральная интуиция себялюбия обрастает прочной конструкцией логических обоснований; когда право и правота подкрепляются поколениями кивающих седобородых мудрецов, убежденных в моральной безусловности Нашего решения. Каждая группа всем сердцем, искренне чувствует, что на карту поставлена самоё суть их убеждений, самоё суть их жизни, что опасно шатается нравственный фундамент их мироустройства… И все это ощущается настолько сильно, что уже не распознать за лозунгами о «праве и правоте» так хорошо нам знакомого «не знаю почему, но все должно быть именно так». Высказывание, приписываемое Оскару Уайльду, гласит: «Строгая мораль – это всего лишь наше отношение к тем людям, которые нам не нравятся».
Если феномен Свои/Чужие перевести в термины морали, то «трагедия морали чувства общности», как ее назвал Грин, окажется не чем иным, как борьбой разных групп за право считать свои культурные нормы «правее».
Я изложил здесь суть этого конфликта беспристрастным языком интеллектуальных описаний. А теперь для сравнения попробую рассказать то же самое, но по-другому.
Скажем, я решаю, что хорошо бы проиллюстрировать культурный релятивизм картинками, т. е. наглядно показать, как одна культура считает нормой то, что для другой невыносимо. «Поищу-ка, – думаю я, – фотографии южноазиатского рынка, где продается собачье мясо; большинству читателей, как и мне, станет жалко собак». Итак, план есть. Открываю Google – и в течение нескольких часов сижу, приклеенный к монитору, на котором, замерев от ужаса и жгучей жалости, рассматриваю картинку за картинкой: вот собак везут в клетках на рынок, вот их забивают и разделывают, вот их готовят, продают, вот фотографии людей, выполняющих свою обыденную работу, нечувствительных к виду клеток, набитых десятками измученных собак.
Я представляю себе собачий ужас, и как им жарко, и как хочется пить, и их боль. Я думаю: «А как же доверие, ведь эти собаки доверяли людям?» – и в воображении тут же всплывают их страх, оторопь, растерянность. Я думаю: «А если бы это была моя собака? Которую я люблю? Которую любят мои дети?» Сердце у меня колотится, я понимаю, что уже ненавижу тех людей, всех, всех до одного, и их культуру тоже ненавижу.
Потом мне потребуются поистине титанические усилия для внутреннего согласия с неоправданностью этих ненависти и презрения, для признания, что они суть всего лишь продукт моей моральной интуиции, что среди моих действий тоже есть такие, которые вызовут совершенно аналогичную реакцию у жителей каких-то других стран. А ведь у того далекого работника собачьего рынка гуманность и нравственность ничем не хуже моих, и если бы мне случилось родиться в его стране, то я бы сейчас естественным образом поддерживал его взгляды.
Трагедия морали чувства общности трагична именно в силу Нашей пламенной внутренней убежденности, что Они глубоко неправы.
В целом культурные институты, имеющие отношение к морали, – религия, национальное самосознание, этническая гордость, дух коллективизма – склоняют нас, пастухов-единоличников, поступать самым лучшим и благородным образом перед лицом трагедии общин. Мы становимся менее эгоистичными в ситуации конфликта Я и Мы. Но стоит обстоятельствам поместить нас перед дилеммой Мы или Они, как самое худшее в нас выходит на поверхность.
Понимание дуальности процесса принятия морального решения помогает избежать этих двух описанных типов трагедий.
В контексте Я/Мы моральная интуиция общая, и, полагаясь на нее, мы продвигаем в хор Наших голоса просоциальных качеств. Исследование Грина, Дэвида Рэнда с коллегами из Йельского университета раскрыло именно эту сторону процесса. Участники эксперимента играли один раунд игры «Общее благо», которая моделировала трагедию общин. Респондентам давалось разное время для принятия решения о количестве денег, которое они вносят в общий котел (или оставляют себе в ущерб остальным). Чем меньше времени отводилось на решение, тем больше игроки сотрудничали. То же самое происходило, если игроков заранее настраивали на интуитивное решение (им предлагали вспомнить моменты, когда интуиция приводила к хорошему решению, а тщательное обдумывание вело к неудачному) – опять же уровень кооперации повышался. И наоборот, попросите игроков «хорошенько подумать», прежде чем решить, или настройте на логику, а не на интуицию, и они поведут себя более эгоистично. Чем больше дается времени на обдумывание, тем скорее человек запустит логическую цепочку вроде: «Да-да, коллективное сотрудничество это хорошо… но конкретно сейчас по такой-то, такой-то и такой-то причине я могу не вкладываться»; авторы называют ее «рассчитанная жадность».
Что случится, если за игровой стол сядут люди абсолютно разные, настолько разные, что не за что и зацепиться хоть для какого-то комфорта узнавания? Такого исследования, конечно, не было (да и трудно себе подобное представить), но мы с уверенностью предскажем, что интуитивные решения будут окрашены простым, не ограниченным никакими внутренними конфликтами эгоизмом. Ксенофобия издает громкий сигнал тревоги: «Чужие!» – и немедленно включает бессознательное: «Не доверяй!»
Наша интуиция играет нам на руку, мгновенно решая проблемы конфликта на уровне Я/Мы в пользу щедрости и просоциальности: эволюционный отбор отточил процесс кооперирования, научив нас распознавать маркеры типа зеленой бороды. В контексте конфликта Я/Мы формализация и регуляция просоциальности (т. е. переключение на уровень сознания с уровня ощущений) может привести к обратным результатам и даже нанести вред. Именно это подчеркивал Сэмюель Боулз.
Совсем другое дело, когда перед нами встает дилемма Мы/Они, Свои/Чужие. Тут нам хорошо бы как можно крепче держать интуицию в узде. В такой ситуации было бы здорово думать, рассуждать, задавать вопросы; вставать на точку зрения других, пытаться угадать их мысли, представлять себе их чувства; сейчас лучше превратиться в жесткого прагматика и утилитариста-стратега. Потом выдохнуть – и подумать еще раз.
Прямодушие и лицемерие
Вопрос прозвучал в тишине отчетливо и требовательно, и теперь уже ни отшутиться, ни увернуться. Крис сглотнул и голосом спокойным и четким ответил: «Нет, конечно, нет». И это была чистая ложь.
Это хорошо или плохо? Зависит от вопроса: а) «Когда руководитель организации предоставил вам сводный отчет, понимали ли вы, что цифры подогнаны для сокрытия убытков по третьему кварталу?» – спросил прокурор; б) «У тебя уже есть такая игрушка?» – поинтересовалась бабушка; в) «Что сказал врач? Это смертельно?»; г) «Я не очень толстая/костлявая/нелепая/старомодная… в этом платье?»; д) «Ты что, съел все печенья?»; е) «Гаррисон, мой беглый раб прячется у тебя?»; ж) «Что-то здесь не так. Ты мне врешь про сверхурочную работу вчера ночью?»; з) «Проклятье! Это ты навонял?»
До какой же степени поведенческий посыл зависит от конкретных обстоятельств! Лучше иллюстрации и не придумать. Одинаковые слова лжи, одинаково старательно приходится контролировать лицо и тщательно отмерять зрительный контакт. И в зависимости от обстоятельств эта ложь может стать отражением наших лучших – а также наших худших качеств. Иногда быть честным очень трудно: неприятная правда о другом человеке активирует медиальную ПФК (и вместе с ней зону островка), и в этом состоит оборотная сторона контекстуальной зависимости.
Биология честности и двуличия очень путаная, учитывая чрезвычайную сложность процессов.
Из главы 10 мы узнали, что интриги эволюции потребовали отбора в пользу как обмана, так и бдительности по отношению к нему. Мы даже обнаружили зачатки и того и другого в колонии дрожжей. Собаки пытаются обманывать друг друга с переменным успехом: когда собака испугана, ее анальные запаховые железы выделяют феромон страха, а для пса совсем не здорово, если его соперник знает, что он испуган. У собаки нет выбора, она не в состоянии сознательно включать и выключать феромоны. Но она постарается перекрыть «выход» феромонам, опустив хвост между лап: «Я не боюсь, сэр, нет-нет…» – пропищал Тузик.
Приматы врут гораздо более мастерски. Если перед капуцином лежит вкусный кусочек и при этом рядом крутится приятель более высокого ранга, то хитрец издаст крик тревоги, чтобы его отвлечь; если же рядом окажется индивид более низкого ранга, то и придумывать ничего не надо: бери еду и все. Если капуцин низкого ранга знает, где спрятана еда, а рядом доминантное животное, то он отойдет подальше от заначки; а если рядом подчиненная особь, то и проблем никаких. Так же ведут себя паукообразные обезьяны и макаки. Другие приматы тоже хитрят, причем не только при «стратегическом утаивании» еды. Когда самец гелад спаривается с самкой, он издает специальный «брачный крик». Но только если он не соблазнил самку своего соседа. В этом случае он делает свое дело молча. И конечно, все наши примеры меркнут в сравнении с изобретательностью политиканов-шимпанзе. Обман требует огромного социального навыка и опыта, поэтому больший размер неокортекса у приматов предсказывает более развитую систему обмана, вне зависимости от размера группы.
Впечатляет, конечно. Но крайне маловероятно, что приматы сознательно вырабатывают стратегии обмана. Или что они, схитрив, чувствуют вину или терзаются угрызениями совести. Или что они сами верят в собственные фантазии. Тут нужен человек.
Наша способность к вранью поразительна. Люди обладают сложнейшей системой мимических мышц и используют колоссальное количество двигательных нейронов для их контроля: ни один другой вид не способен принять бесстрастное выражение лица. А еще у нас есть речь, этот фантастический инструмент, витиеватым образом соединяющий содержание сообщения и его интерпретацию.
Человеческий интеллект позволил отточить искусство лжи до такой степени, что мы ложь научились превращать в правду – никакой самый коварный самец гелад в жизни не сумел бы так.
Нашу склонность к манипуляции правдой демонстрирует одно любопытное исследование. Эксперимент был устроен просто: участникам предлагалось бросать игральную кость, и разные выпавшие номера означали разную денежную награду. Игрок бросал кость в отдельной комнате и потом сообщал результат – прекрасная возможность смухлевать.
В случае если все игроки честные, при достаточно большом количестве попыток каждое из чисел выпадет в среднем один из шести раз. А если все врут, чтобы получить максимальную награду, то при любом броске якобы выпадает самое большое число.
В этом эксперименте жульничали очень часто. Респондентами выступили 2500 студентов из 23 стран. Чем выше в стране участника эксперимента показатели коррупции, незаконного уклонения от налогов, политического мошенничества, тем чаще он врал. Что и неудивительно: в главе 9 я рассказывал, как высокая степень нарушения правил общежития уменьшает социальный капитал, а это, в свою очередь, подталкивает человека к антисоциальному поведению.
Эксперимент выявил интереснейший факт: независимо от культурной принадлежности игроки прибегали к совершенно определенному типу вранья. В условиях эксперимента предлагалось бросать кость дважды, причем при выдаче награды учитывался только первый бросок (второй объяснялся необходимостью «проверить качество самой кости»). Выявленные закономерности обмана можно объяснить только одним способом: люди редко тупо придумывают выигрышный номер. Вместо этого они сообщают большее из двух выпавших чисел.
Мы будто бы слышим логику рассуждений. «Черт, первым выпало 1 (что плохо), а вторым – 4 (уже лучше). Но кости-то выпадают случайным образом! Ведь спокойно могло выпасть и наоборот: сначала 4, потом 1. Это даже почти и не мухлеж».
Другими словами, чтобы не чувствовать себя криводушными, мы включаем процесс рационализации: мы ведь не то чтобы пускаемся во все тяжкие ради грязной наживы, а так – от нас лишь немного попахивает.
Когда мы лжем, то, естественно, мозг задействует участки, связанные с моделью психического состояния, особенно когда эпизод вранья требует стратегического маневрирования в условиях социума. Кроме того, длПФК и связанные с ней лобные зоны играют главную роль в нейронном контуре вранья. Но на этом его понимание и заканчивается.
В главе 2 мы обсуждали, как лобная кора, и в особенности длПФК, заставляют выбирать то действие, которое мы считаем правильным, даже если оно оказывается более трудным. Отставляя в сторону оценочный аспект, можно было бы ожидать активации длПФК, если вы стараетесь: а) совершить морально «правильный» поступок, т. е. побороть желание солгать, или б) совершить стратегически обоснованный поступок, а именно – уж если вы решились на обман, то соврать следует эффективно. Очень трудно качественно морочить другому голову, ведь для этого понадобится думать на несколько ходов вперед, помнить, что кому говорил, правдоподобно изображать эмоции («Ваше Величество, я принес ужасные новости о Вашем сыне, наследнике трона [хе-хе, мы устроили ему засаду, здорово, да!]»). Таким образом, активация длПФК скажет и о душевной борьбе, предваряющей акт лжи, и о попытке интеллекта эффективно использовать ситуацию, раз уж человек утвердился в решении соврать. «Не делай этого» + «Если уж делать, то качественно».
Вся эта каша в голове проявляется при нейросканировании патологических лгунов. Каковы ожидаемые результаты такого исследования? Перед нами люди, которые по своей сущности не могут противиться соблазну соврать, – бьюсь об заклад, у них в лобной коре что-то атрофировано. Или так: они все время врут естественным образом и очень натурально (и у них часто высоко развит вербальный интеллект) – бьюсь об заклад, у них в лобной коре что-то увеличено. Исследования подтверждают оба предположения: у патологических лжецов в этой области мозга увеличено количество белого вещества (т. е. там больше аксонов, соединяющих нейроны), но уменьшено количество серого вещества (т. е. собственно тел нейронов). И никак невозможно определить, что является первопричиной – лживое поведение или характеристики мозга, показанные нейросканером. Можно лишь осторожно заключить, что зоны лобной коры, такие как длПФК, указывают на какую-то версию «более трудного действия».
Вы можете облегчить труд лобной коры, если из конфликтной связки «противиться желанию соврать» и «врать качественно» уберете моральный аспект. Именно на это было нацелено исследование, в котором участников специально просили лгать. (Например, людям давали наборы картинок, а затем показывали вразброс другие картинки, некоторые из которых совпадали с имеющимися у испытуемых на руках, и спрашивали: «У вас есть такая картинка?» На экране компьютера в этот момент появлялось указание, отвечать честно или нет.) При таком раскладе ложь надежно сопровождалась активацией длПФК (а также связанной с ней вентролатеральной ПФК – влПФК). Так и получили картину действий длПФК в тот момент, когда перед ней стоит задача эффективно соврать и при этом не заморачиваться проблемами грехопадения нейронной души.
Результаты исследования также показывают тенденцию к активации передней поясной коры (ППК). В рассказе, начатом в главе 2, мы упоминали, что ППК реагирует на ситуацию конфликтного выбора. Это происходит и при эмоциональных, и при интеллектуальных диссонансах (например, в случае выбора из двух вариантов, когда оба подходят). В описываемом исследовании ППК возбуждалась не вследствие морального конфликта, сопутствующего вранью, – участники обманывали по инструкции. Вместо этого ППК занималась регулированием конфликта между реальностью и ложью участника «согласно» инструкции, что несколько портило и запутывало картину: лживые ответы требовали чуть больше времени, чем честные.
Эта задержка используется при тестировании на полиграфе (детекторе лжи). В классическом варианте при проверке отслеживается возбуждение симпатической нервной системы, которое и свидетельствует о том, что тестируемый лжет и беспокоится, как бы его не поймали. Проблема состоит в том, что СНС точно так же возбуждается, когда человек говорит правду, но при этом умирает от тревоги, что ненадежная машина сделает противоположный вывод. Более того, психопатов на детекторе лжи не проверишь, т. к. они не испытывают беспокойства, когда врут. К тому же испытуемые могут принять контрмеры и как-то проконтролировать свою СНС. В результате данные полиграфа больше не принимаются судами в качестве доказательства. Современные методики тестирования на детекторе лжи фокусируются на описанной выше небольшой задержке реакции, на психологических признаках конфликта ППК – не морально-этического, ведь некоторые мошенники не мучаются никакими моральными угрызениями, а интеллектуального: «Ага, это я ограбил магазин, но нет, погодите, я должен сказать, что это не я». В этом случае как раз и будет наблюдаться та самая задержка ответа, что отражает работу ППК, которая регулирует интеллектуальный конфликт между реальностью и тем, что человек собирается сообщить, – но только не в том случае, когда он глубоко и всем сердцем верит в собственную ложь.
Итак, активация ППК, длПФК и прилежащих участков лобной коры соответствует лжи по команде. Здесь мы, по обыкновению, задаемся вопросом о причинах и следствиях. Является ли активация, скажем, длПФК причиной, следствием или просто сопутствующим акту вранья процессом? Чтобы ответить на этот вопрос, ученые применили транскраниальную стимуляцию для дезактивации длПФК при выполнении задания на обман по инструкции. И каков же результат? Респонденты справлялись с враньем медленно и не слишком успешно, что указывает на причинно-следственную зависимость лжи от работы длПФК. А чтобы жизнь медом не казалась, вспомним людей с поврежденной длПФК: в ситуации экономических игр, когда перед ними стоит выбор между честностью и корыстью, они редко выбирают честность или в принципе принимают ее во внимание. Таким образом, этот участок мозга, самый большой заумник по сравнению со своими соседями, выступает главным и когда нужно противиться желанию соврать, и когда, уже решившись, нужно соврать качественно.
Мы не собираемся обсуждать, кто тут у нас чемпион по вранью. Нас больше интересует, станем ли мы сопротивляться соблазну обмануть, т. е. совершим ли трудное для себя действие. Для того чтобы это лучше понять, обратимся к двум необыкновенно хитроумных исследованиям, в которых респондентами выступали именно те, кого мы называем отпетыми мошенниками, а не просто люди, заставляющие себя врать по инструкции.
Первое исследование проводили швейцарские ученые Томас Баумгартнер и Эрнст Фер (его работы мы уже упоминали) с коллегами. Участники эксперимента играли в экономическую игру, где в каждом последующем раунде предлагалось выбрать, будут они сотрудничать или соблюдать собственный интерес. Перед началом игры участники должны были сообщить друг другу, какой стратегии они собираются придерживаться (всегда/иногда/никогда не сотрудничать). Другими словами, дать некое обещание.
Некоторые игроки, пообещавшие всегда сотрудничать, нарушили слово минимум по разу. В эти моменты у них наблюдалась активация длПФК, ППК и, конечно, миндалины.
Определенная последовательность активации разных участков мозга перед каждым из раундов игры предсказывала обман. Поразительно, но вместе с ожидаемым возбуждением ППК наблюдалась активация островка. Что же думал хитрец: «Я сам себе противен, но все равно нарушу обещание»? Или: «Мне по некоторым причинам не нравится тот парень; он какой-то даже омерзительный; я ему ничего не должен; нарушу-ка я обещание»? О чем он думал в действительности, узнать невозможно, но, учитывая нашу тенденцию рационализировать собственные прегрешения, я бы склонился ко второму варианту.
Другое исследование выполнили Грин и его коллега Джозеф Пакстон. Участники эксперимента, подсоединенные к нейросканеру, предсказывали выпадение орла или решки и получали денежное вознаграждение за каждый правильно угаданный результат. При этом испытуемых нагружали бессмысленной информацией, отвлекая от дела. Им объясняли, что в эксперименте изучаются паранормальные способности мозга, поэтому вместо того, чтобы высказывать вслух предположение о результате подбрасывания монетки, им нужно просто задумать орла или решку, а только потом сообщить, это ли они задумали. Иначе говоря, на желание получить побольше денег накладывалась дополнительная приманка в виде периодической возможности слукавить. И что самое важное, все эти процессы можно было отследить: на экспериментальном этапе вынужденной честности респонденты угадывали результат в половине случаев. Если же процент угаданных подбрасываний вдруг резко подскакивал на этапе, когда обман становился возможен, это означало, что испытуемые, скорее всего, жульничают.
Результаты в общем-то опечаливают. По итогам статистической обработки полученных данных примерно треть испытуемых оказалась матерыми врунами, а у шестой части показатели лжи приблизились к пределу статистической нормы. Когда жулики жульничали, у них, как и ожидалось, активировалась длПФК. Мучил ли их моральный или интеллектуальный конфликт? Не особенно: ППК не возбуждалась, ответы не запаздывали по времени. Опытные обманщики обычно не пользовались любой возможностью соврать. Как же выглядели те случаи, когда они боролись с желанием сказать неправду? Здесь были видны следы битвы поистине титанической: очень значительная активация длПФК (вместе с влПФК), ППК вскипает от возбуждения, ответ сильно запаздывает. Другими словами, людям, стихия которых – обман, противиться ему поможет только мощная нейробиологическая «Буря и натиск».
А сейчас пришло время для самого важного вывода этой главы. В чем особенность тех участников экспериментов, кто ни разу не соврал? Для них Грин и Пакстон предположили два совершенно разных сценария. Является ли честность результатом непрестанной внутренней борьбы и волевых усилий, когда раз за разом утомленная длПФК торжествует над Сатаной, взятым в тиски повиновения? Или это акт естественной добродетели, за которую не нужно бороться, – человек просто не врет и все?
Оказалось – акт добродетели. У тех людей, которые всегда оставались честными, длПФК, влПФК и ППК пребывали в благостной спячке, когда им предоставлялся шанс смошенничать. И никакого конфликта. Так что для правого дела не нужно совершать усилий – да, человек просто не врет, и все.
Сопротивление соблазну совершается бессознательно, подобно тому как наши ноги «сами» поднимаются шаг за шагом по ступенькам, или как мы мысленно произносим «среда» после того, как слышим «понедельник, вторник», или как мы всю жизнь автоматически контролируем себя, с тех пор как в далеком детстве усвоили необходимость пользоваться горшком. Как мы узнали из главы 7, здесь речь идет не о колберговских стадиях морального развития, а о нравственных императивах, которые вбивали в нас с таким упорством и усердием, что поступать правильно стало в буквальном смысле рефлексом на уровне спинного мозга.
Я ни в коем случае не утверждаю, что честность, даже если она кристальная, является исключительно результатом бессознательного автоматизма. Раздумья, когнитивный контроль могут дать такую же безукоризненную честность на выходе, как показали некоторые последующие исследования. Успешно бороться с дьявольским соблазном вполне нам по силам, но только не в тех условиях, которые предложили испытуемым Грин и Пакстон, где одна удобнейшая возможность соврать быстро сменялась следующей. В этой ситуации требовался бессознательный автоматизм.
Мы наблюдали что-то похожее в случаях героических поступков, к примеру когда человек, выскочив из парализованной ужасом толпы, бросается в горящее здание спасать ребенка. Если его спросить: «О чем вы думали, когда принимали решение войти в горящее здание?» («Обдумывали ли вы эволюцию сотрудничества, реципрокный альтруизм, свою репутацию?», «Или вспоминали теорию игр?») – в ответ неизменно прозвучит: «Я вообще не думал. Я вдруг обнаруживал, что уже мчусь туда…» Интервью с награжденными медалью Карнеги иллюстрируют именно этот сюжет героизма: человек, рискуя жизнью, бросается на помощь, повинуясь первой, интуитивной мысли – а до второй дело даже не доходит. «Героизм следует чувству, а не рассуждению», – повторяем мы вслед за Эмерсоном.
То же самое и с ложью: «Почему вы никогда не обманываете? Потому что оценка возможных последствий вранья вошла в привычку? Или вы строго придерживаетесь золотого правила морали? Или что-то еще?..» А в ответ: «Понятия не имею [пожатие плечами]. Не вру и все». И тут деонтолог и утилитарист остаются спорить где-то в стороне, а мы наблюдаем, как из задней двери несмело выходит этика добродетели: «Я не кривлю душой, кривда – это не про меня». Поступать правильно – это и есть самое простое.