Глава восьмая
Я буду рассказывать тебе все от начала до конца, тетя Мария, хоть и не знаю, сколько ты еще сможешь понять. Свернув на следующем углу на Пятую авеню и пройдя один квартал, я вдруг пожалела, что взяла у него деньги. Я побежала как можно быстрее обратно к Тринадцатой улице, в надежде догнать его. Добежав до театра, я заметила, что внутри горит свет, и подошла к окну.
Я увидела его: из нескольких предметов мебели он соорудил в фойе нечто вроде ширмы и обустроил спальное место. Раздевшись, он лег на матрас и укрылся поношенным пиджаком. Последнее, что я запомнила о нем перед отъездом в Тулчу, были его вздрагивающие пальцы.
Снова и снова я буду рассказывать тебе, как блуждала по Нью-Йорку, как обрушился мир и как я встретила Рея, хоть ты и слышала все это уже сто раз, с тех пор как я вернулась. Я буду промывать и бинтовать твои кровоточащие язвы. Буду соскабливать корку с твоих подошв и мазать их кремом. Буду мыть твои беспалые руки, лицо без носа. Это будет больно, иначе не получится. И буду рассказывать.
Буду массировать твою дряблую кожу, а если ты опять начнешь мерзнуть, надену на тебя второй свитер и толстые носки. Буду провожать тебя в столовую и обратно в постель или сажать на лавку перед твоим домом, чтобы ты полюбовалась цветочными клумбами. Ты стала такая легкая, что мне совсем не тяжело тебя носить. А в Тулчу буду уезжать последним автобусом. Ты довольно сделала для мамы, теперь пора, чтобы кто-то позаботился о тебе.
Хоть ты уже много раз все это слышала, говоришь ты, все равно не можешь наслушаться, как я искала в Нью-Йорке место для мамы. Как я увидела небо, полное небоскребов. Они там растут, словно огромные холодные сталагмиты в древних пещерах. Люди в этих зданиях громоздятся друг над другом и упражняются, готовясь к смерти. Они уже на полпути наверх, но и до дна такое же расстояние. Они эффективны, они не хотят терять времени. Оттуда можно быстро подняться ввысь и так же быстро отправиться в преисподнюю.
Я всегда буду здесь, когда понадоблюсь. Тебе не надо бояться. Я буду рассказывать о Берле-Падди-Паскуале-деде и о Джузеппине, которую ты успела полюбить, потому что она верила, что нужно что-то делать. За прошедшие два года после Нью-Йорка я научилась неплохо рассказывать, правда? Ты даже можешь влюбляться в героев моих рассказов, так же как я влюблялась в них, когда рассказывал Рей. Наивный человек, полный фантазий и с детской душой, который не хочет замечать ничего плохого.
В Тулче я частенько сижу в интернет-кафе. Что такое Интернет, ты не поймешь, но он позволяет узнать кое-что о мире, что иначе невозможно, если живешь в таком захолустном городке. Когда я не с тобой, не мою, не одеваю и не кормлю тебя, не читаю тебе вслух книги из библиотечки в общей комнате, когда не работаю в бутике одежды, то сижу в интернет-кафе и читаю все, что могу найти, о Нью-Йорке и всех тех звездах, о которых впервые услышала на представлении Рея. Кажется, будто я ищу его.
Но тебе нечего бояться, что я уеду к нему в Америку, а ты опять останешься одна. Хоть у него и самые теплые глаза, что я знаю. Когда он смеется, в его глазах умещается весь мир. Он много смеется, но слишком мало плачет, поэтому я ему не совсем доверяю. Мужчин у меня было не много, а точнее, вообще ни одного, но их смех я всегда изучала. Их губы, что мне хотелось целовать, но потом я себе все-таки запрещала.
Две недели назад он объявился на набережной Тулчи. Я увидела его издали и не поверила своим глазам. Я развешивала на балконе белье, ведь после сильной грозы опять выглянуло солнце. Люди в мягком вечернем свете прогуливались вдоль Дуная. Я подняла глаза и увидела явление, причудливее которого трудно представить себе в нашем городе.
Рей шел по набережной во фраке и цилиндре, с чемоданом и тростью. Он, пританцовывая, сколь-зил сквозь толпу гуляющих, будто был легок, как перышко. Хотя вообще-то сразу видно, что несколько килограммов у него лишние. Одни смеялись над ним, другие удивленно отходили в сторону, но большинство хлопало его выступлению.
То и дело он останавливался и пел, иногда ветер доносил обрывки его песен до меня. Затем он высоко подбрасывал трость, снимал цилиндр и кланялся так, словно выступает на главной мировой сцене перед избранной публикой. Наконец он протягивал шляпу, и зрители бросали в нее банкноты. Люди его любят, он как будто вышел прямо из телевизора.
Рей перешел Страда-Исаккеи, остановился прямо под моим балконом и посмотрел наверх.
– Вот видишь? Все-таки получается, – сказал он, тяжело дыша.
– Что ты здесь делаешь? – спросила я, смеясь.
– Я приехал забрать свои деньги. И еще ты мне должна свою историю. Спускайся, давай прогуляемся по старому доброму Дунаю.
Вечером местный телеканал показал репортаж о Рее. У нас в городке мало что происходит, и журналисты всегда рады, когда есть материал для рубрики «Особые события» между сводками об уровне воды в Дунае и ДТП за день. «Американец в Тулче». Ведущая объявила сюжет так, как раньше объявляли о приезде цирка.
«Он несет нам дух Америки. Он называет себя “Человек, который приносит счастье” и каждый день в хорошую погоду выступает на набережной, – говорила она. – Он имитатор великих звезд и потому сам звезда, стильный певец и танцор. Дегустацию своего искусства он устроил нам сегодня вечером. Публика была впечатлена. Он танцует как Фред Астер, играет как Джеймс Кэгни и поет как Фрэнк Синатра. Когда мы задали вопрос, не имитирует ли он живых звезд, которых мы, вероятно, знаем лучше, он секунду подумал и ответил дерзко: “Мертвые хотя бы не засудят меня”. На родине он всегда выступал перед полными залами. Мы спросили, что он делает в Тулче. И вот его ответ:
– Ищу женщину.
– Вы наверняка найдете здесь нескольких женщин, готовых уехать с вами в Америку, – заметила репортерша.
– Кто сказал, что я хочу увезти ее к себе? Я ищу одну конкретную женщину. Я уже месяц в Румынии, протанцевал от Бухареста до Тимишоары, но там ее уже не было. Ее соседи сказали, что два года назад она уехала в Тулчу, и дали ее новый адрес. Так что я отправился танцевать и петь дальше, пока не оказался здесь, у вас».
И тут Рей выхватил микрофон из рук репортерши.
– Елена, ты меня видишь? Я здесь. Я иду к тебе!
Я потеряла дар речи. От Нью-Йорка до Тулчи найдутся женщины поинтереснее меня, но он проделал такой путь ради меня одной. Кто знает, что творится у мужика в голове? То он вообще ни о чем не думает, то вдруг о какой-то чепухе, а потом – о прекраснейших историях.
Посмотрев репортаж, Рей вскочил и потащил меня танцевать по комнате. «Мне начинает нравиться твоя страна! Всего месяц я здесь, и уже попал в телевизор. В Нью-Йорке мне за столько лет этого не удалось. Да кому нужен этот Бродвей, если есть Тулча?»
Рей сдержал слово. Каждый день после обеда он складывал свой реквизит, накладные усы, шляпы, трости, перчатки и очки в чемодан и выходил на набережную. Мамаши с детьми, влюбленные парочки, рыбаки в ожидании оказии, чтобы вернуться в деревню в дельте, подозрительные быковатые парни в спортивных костюмах, вышедшие на дело, рыночные торговки, рабочие с верфей, попрошайки, голодные цыганята, бездомные собаки и редкие туристы, рискнувшие добраться до конца света, – все они были публикой Рея.
Казалось, он нашел среди них свое место и нисколько не скучал по суете, дурману, возможностям большого города, откуда был родом. Даже ребята в спортивных костюмах аплодировали и клали ему в шляпу купюры. Мы не привыкли, чтобы к нам приезжали американцы, обычно это мы мечтаем добраться до них.
На заработанные деньги Рей покупал хлеб, молоко, яйца – в общем, все, что я заказывала. На улице с ним стали приветливо здороваться, город принял его как своего. Лучший местный отель предложил ему выступать на свадьбах, а одна из служб такси попросила разрешения использовать его изображение в рекламе. Вскоре на машинах этой фирмы появились наклейки с сияющим лицом Рея в надвинутом на лоб цилиндре: «Даже человек, который приносит счастье, ездит с нами!»
Рядом с ним я чувствовала себя легко и в то же время странно. Румынский мужчина, конечно, не кружил бы меня по комнате в танце, зато ел бы мою чорбу и сармале и дал бы покой. Насколько проще все было бы!
Я провела его по всему городу, но это не заняло много времени. Мы поднялись по Страда-Исаккеи до Монумента героям, и нам открылся вид на дельту. По ухабистым гравийным улочкам мы поспешили вниз, потому что за нами гналась стая собак, которых Рею не удалось успокоить песнями.
Я даже заплатила рыбаку, чтобы он вывез нас в дельту на своей моторке. Поэтому в последние дни я не могла приглядывать за тобой, тетя Мария, и ты испугалась, что я тебя брошу. Я никогда тебя не брошу, ты можешь на меня положиться.
А вчера я его обидела. Так сильно, что он хотел уехать. Он уже вынес свои вещи за дверь. Он приставал ко мне, требовал объятий и поцелуев. Другая была бы польщена, но только не я. Он опять хотел влезть в мое прошлое, поковыряться в моей жизни. Хотел обосноваться у меня, хорошо устроиться. Может, он думал, маленькая румыночка должна быть благодарна, что американец проехал из-за нее полмира. Но ты меня уже прекрасно знаешь, на такое я не куплюсь. Никому не позволю на меня давить.
– Чего ты ко мне прицепился? Я же не спрашиваю, почему ты один? – спросила я. – Что ты сотворил со своей жизнью, что спишь в фойе театра и устраиваешь дурацкие представления перед почти пустым залом? Изображать других, да кому это вообще нужно?
– Не смей так говорить. Я сделал карьеру.
– Карьеру он сделал. Да ты просто передразниваешь других, вот и все. Но кто ты на самом деле? Что ты из себя представляешь? Я этого не знаю. И неправда, что пустые залы – это лишь временно. Ты делаешь свое дело с любовью, но это больше никого не интересует. Хватит заниматься тем, что не получилось еще у твоего деда! Хватит жить его жизнью! Дай ему умереть. Иди дальше, Рей. Просто иди дальше.
Он нервно метался по квартире.
– Не говори так со мной! Залы всегда были полные – в Лас-Вегасе, в Атлантик-Сити.
– Что это были за номера?
– Я открывал съезды врачей, адвокатов, автодилеров. Я открывал концерты, тематические парки, дискотеки, парковки, рестораны, отели. Да, это не каждый сможет. Я выступал перед евреями в Майами и перед ирландцами в Чикаго. Я повидал Америку. Я жил настоящей жизнью.
– Ты был просто развлечением перед десертом, Рей. Многие для других – лишь небольшое развлечение перед десертом.
– И что в этом плохого?
Я вздохнула:
– Ничего. В этом нет ничего плохого. Просто я научилась не обманывать себя. Извини уж. Знаю, иногда я слишком резка.
– Ты заперла свою маму в чулане. Я видел там банку.
– Да, я знаю.
Я подошла к двери и внесла его чемодан.
Рей положил голову мне на колени.
– Мы уже ссоримся, как давняя пара, – пробормотала я.
– Чего ты от меня хочешь?
– Твою историю, твою, а не твоего деда. Кто был твой отец?
– Сначала ты расскажи о своей маме.
Я погладила его по голове и подумала: «До сих пор у меня не было ни мужчины, ни ребенка. Теперь есть и то, и другое».
Мне было тесно между прахом матери в чулане и Реем в гостиной. Настало время отнести маму к ее мужу, моему отцу, о котором я почти ничего не знала. Отнести ее домой и наконец похоронить; хоть я теперь и не знала точно, чей прах находится в банке и смешается с румынской землей.
Несколько дней назад ранним утром мы сели на теплоход до Сулины. Я решила, что там рассказывать о маме лучше всего. За всю дорогу Рей не произнес ни слова, только глазел на бесконечную вереницу тополей и ив на берегу реки.
Если Сулина еще во времена моей мамы была заброшенным городком, то теперь она погрузилась в заброшенность полностью. У причалов стоят ржавые краны и корабли, не поднимавшие якорь уже десятки лет. С панельных многоэтажек осыпается штукатурка, а церкви держатся только на подпорках. Вера в Сулине заключена в корсет из дерева и железа.
Мы вместе искали дом, где жила мама, но его погребли дюны. Мы нашли место, где была парикмахерская Ахилла, но от нее тоже не осталось следа. Мы пошли на кладбище, где мама пряталась. Только мертвые остались на том же месте. На них всегда можно положиться. Все это время Рей молчал, был внимателен, и ни разу ему не пришло в голову с кем-нибудь заговорить. Хотя жители Сулины в этом очень нуждаются.
Меня оставило мужество, я все дольше оттягивала момент рассказа о своей матери. Наконец мы пошли гулять по дамбе, с которой мама наблюдала за перепелами, врезающимися в маяк. Баржа с черпалкой по-прежнему вычерпывала внутренности реки. Продолжала вечную борьбу человека с рекой, которую нельзя прекращать, пока люди хотят жить в устье реки.
Я рассказала Рею все, что узнала о маме от тебя, и даже то, что вообще-то рассказывать нельзя. То, что скрывала с детства от себя самой.
Ведь я, тетя Мария, давно узнала, кто моя мать, а не только из твоего письма. Мне рассказал кто-то из приемных родителей. Может, работяга, вернувшийся домой пьяным. А может, профессор, когда я слишком упрямилась. Я никогда не проявляла особой общительности, особой благодарности, поэтому меня все время отправляли дальше. Кто-то из них в конце концов назвал меня «дочерью чудовища». С тех пор такой я себя и считала.
Я могла приехать гораздо раньше и не сделала этого. Всю мою юность я скучала по маме и в то же время питала к ней отвращение. Я любила ее на расстоянии и все-таки хотела ее наказать, за то что она меня отдала. Я видела это так: она меня отдала. Ты можешь это понять?
Я ненавидела себя, ведь я считала, что проказа есть и во мне, хотя врачи уверяли, что я здорова. Я не подпускала к себе ни одного мужчину, я была так жестока с ними, что они быстро сдавались. Я не хотела рисковать.
Получив твое письмо, я поняла, что нужно торопиться, иначе уже не увижу маму живой. Но и она не увидит меня. Поэтому я медлила с отъездом. Часть меня спешила ее увидеть, другая же часть – хотела наказать. Час за часом и день за днем я металась по квартире, как в клетке, курила, смотрела телевизор, ходила на работу, ела и спала. Я радовалась, что наконец могу отомстить. Слышишь? Я радовалась. Вот так все было, и уже не могу ничего изменить.
Теперь Господь, судьба или – как сказал бы Реев дед – удачный момент послал мне мужчину, столь необычного для своего пола. От него никак не отделаешься. Мне хотелось, чтобы он все узнал, иначе нельзя начинать отношения. А может, я хотела его спугнуть. Чтобы он в отчаянии улетел обратно в Америку.
Однако Рей все спокойно выслушал, а потом, вместо того чтобы отвернуться и посмотреть вдаль, как я боялась – или надеялась, – очень тихо сказал: «Ну и когда же мы переспим?» Вот такой он. Утверждает, что приносит в мир счастье, и, возможно, он даже прав. Чтобы отвлечь его внимание и выиграть время для правильного ответа, я попросила его рассказать о нашей ночи на Манхэттене.
– Я хорошо помню теракт, но теперь уже смутно помню, что было потом. Я была так потрясена, – сказала я.
– Ты испытала шок. Ведь ты выжила чудом.
– Просто рассказывай.
– Хорошо, это будет кстати, ведь так началась наша общая история.
На сулинской дамбе возникли образы Тринадцатой улицы, театрального фойе и меня, покрытой пеплом. Рей упомянул, как я прижимала банку к груди и как вдруг закричала. Каждый раз, когда я в нетерпении хотела его перебить, он говорил: «Я скоро дойду до того момента, когда влюбился в тебя. Потерпи немножко». Вот такой он.
Пока он рассказывал, я внимательно смотрела на него и поняла, как он мне нравится. Из-за его рассказа мы чуть не опоздали на вечерний теплоход до Тулчи, но до того самого момента он так и не дошел. Обещал рассказать в следующий раз. Так может продолжаться несколько десятилетий.
Теперь ты готова ко сну, тетя Мария. Красивая, как Мадонна. Я еще причешу тебя и принесу стакан воды на ночь. Попозже заглянет медсестра, на случай если тебе что-нибудь понадобится. А я скоро пойду, чтобы успеть на последний автобус в город. Через несколько дней я навещу тебя вместе с ним. Он должен это увидеть.
Вчера вечером я приготовила Рею ужин по всем правилам кулинарного искусства. Никогда еще я не кормила мужчину такими вкусными блюдами. Я раньше вообще ни для кого не готовила. Когда мы с ним, сытым и довольным, вышли прогуляться по набережной и – как еще полгорода – насладиться вечерней прохладой после жаркого летнего дня, я рассказала ему о намерении взять его с собой в колонию. И опять он отреагировал не так, как я ожидала:
– Я уж думал, ты никогда не предложишь.
– Ты не боишься? Не брезгуешь?
– Я устрою им лучшее шоу, какого они еще не видали.
– Они вообще никаких шоу не видали.
– Значит, мое будет первым. Они заслужили немного смеха.
– Там люди простые, Рей. Им хватит, если ты просто расскажешь о себе, о том, как живут в Америке, о своей жизни. Они довольствуются малым.
– Зачем же довольствоваться малым, когда можно получить многое?
Я посмотрела на воду.
– Тебе не стоит особенно напрягаться.
– В смысле… совсем без шоу? – разочарованно спросил он.
– Немножко шоу, если хочешь.
– Что же им может быть интересно про меня?
– Все.
– Я даже не знаю, с чего бы начать.
– Начни со своего настоящего имени. Тебя правда зовут Рей? Мы практически живем вместе уже больше двух недель, а я все еще не знаю твоего настоящего имени. Может, у тебя два-три имени, на любой случай, как у твоего деда? Может, у тебя на совести тоже несколько человек, как у него? И ты только ждешь момента, чтобы меня…
По выражению его лица я поняла, что ляпнула лишнее, и тут же пожалела.
– Он не был убийцей, я тебе уже говорил. Ему было четырнадцать или пятнадцать лет, когда это началось.
– И семнадцать или восемнадцать, когда закончилось. Он мог бы пойти в полицию… Или сбежать и не возвращаться.
– Нет, не мог! Ты не понимаешь!
Рей замолчал, казалось, он борется с собой.
– Две недели я здесь, – наконец продолжил он. – Ты мне нравишься, таких, как ты, я еще не встречал. Мы уже немолоды, поэтому я не хочу поступить легкомысленно и просто уйти. Я все еще здесь, хотя ты как раз этого добиваешься. Хотя ты рассказала мне свою историю и, конечно, думала, что я сбегу. Но я здесь и все еще жду, что ты упадешь в мои объятья.
Ну что тут еще скажешь, тетя Мария. Вот такой он. Рей ушел в свою комнату и хлопнул дверью. Я подошла, коснулась дверной ручки, помедлила секунду, но так и не открыла. Я слышала его беспокойные шаги за стенкой, пока не уснула. Наверное, было уже глубоко за полночь, когда я вдруг проснулась. Он стоял у моей кровати с подушкой в руках и смотрел на меня.
Я подумала: «Если я сейчас умру, то не выполню свою миссию». Он крепко держал подушку, как будто без нее упал бы. В тусклом свете уличного фонаря он походил на героя какого-нибудь из его фильмов. Должно быть, он заметил мой испуг и прошептал:
– Это всего лишь я. – Но его-то я и боялась. Он сел на край кровати. – Я часто спрашивал деда, почему он не сбежал, но он всегда отмалчивался. Однажды, когда он был уже очень слаб и понял, что скоро умрет, он велел матери позвать меня. Чуть приподняв голову с подушки, он едва слышно прошептал мне на ухо: «Это был мой отец». – Рей помолчал. – Теперь ты понимаешь? Капитан был не просто каким-то негодяем, а его отцом. Стоя у причала, дед смотрел не просто на какой-то корабль, а на корабль, которым командовал его отец. Вот в чем дело.
– Господи, его родной отец?.. То есть он все врал?
– Врал? Нет. Для него это была правда. В памяти всегда все правильно. Кому нужна правдивая история, если можно рассказать поинтереснее?
– Мне. Мне нужна правда.
– Пусти меня к себя.
Я подняла одеяло и подвинулась. Мы шептались как дети, которые доверяют друг другу тайны ночью под одеялом, пока весь мир самозабвенно спит.
– Что ты помнишь первое в жизни? – спросила я.
– Телевизор! Телевидение родилось примерно тогда же, когда и я. Мы ровесники – нам пятьдесят. Ну, может, телевидение старше на год или два. Артистов, которых дед застал в начале века на сценах Нью-Йорка, я видел стариками и старухами на мерцающем экране. Едва родившись, я уже сидел перед ящиком и смеялся. А ящик смеялся мне в ответ.
Мне было, наверно, лет пять или шесть, и, хоть я мало что понимал из происходящего на экране, телевизор дарил мне легкость и поднимал настроение. Дед просыпался из своей летаргии, только когда показывали Colgate Comedy Hour или Шоу Эда Салливана. Громко и радостно он приветствовал звезд, словно они его старые знакомые. После передачи он снова умолкал.
Джимми Дуранте всегда начинал свое шоу словами «Good evening, folks!» Дед из инвалидной коляски и я отвечали хором: «Добрый вечер, великий Шноцола!» Именно песням Дуранте дед научил меня в первую очередь. Я и сегодня еще помню несколько строк:
Give my regards to Broadway,
Remember me to Herald Square,
Tell all the gang at Forty-Second Street,
That I will soon be there;
Whisper of how I'm yearning
To mingle with the old time throng…
Say hello to dear old Coney Isle,
If there you chance to be,
When you're at the Waldorf have a «smile»
And charge it up to me;
Wish you'd call on my gal…
Old pal, when you get back home…
Give my regards to old Broadway
And say that I'll be there ere long.
От телевизора исходили мир и покой и еще некоторое бодрящее возбуждение. Дед всегда говорил: «Малыш, не важно, как паршиво прошел твой день, вечером ты можешь включить этот аппарат, и у тебя дома окажутся Дуранте, Эдди Кантор и Милтон Берл. Ты всегда уснешь с улыбкой на губах». «Дедушка, но ведь ты почти не улыбаешься», – возражал я. «Вот и нет, перед тем как уснуть, я всегда улыбаюсь. Но в это время ты уже давно спишь».
Мама обычно была занята в другой комнате, но, когда клиентов не было, она присоединялась к нам. У нас была маленькая квартирка в кирпичном доме прямо под Манхэттенским мостом. Это был один из немногих доходных домов, сохранившихся со времен юности деда. Еще оставались те же улицы, с теми же названиями, но большинство старых зданий уже снесли, как ненужные кинодекорации. На их месте возвели Ту-Бриджес – район из высоких коричневых многоэтажек, в тени которых мы жили.
Мы отличались от соседей тем, что не могли себе позволить переселиться в одну из этих многоэтажек или переехать в красивый дом на периферии города – в Куинс или Лонг-Айленд. У нас не было машины, мы не ездили на море по выходным. Мы застряли посреди Манхэттена. Но у нас был телевизор – один клиент подарил его маме. У мамы были клиенты, которые могли делать такие подарки. Мы сидели перед телевизором, покачивая ногой, как и все остальные. Мы стали нацией телезрителей.
Все детство я представлял себе, как дед улыбается, когда засыпает. В это время над нами грохотали поезда на Бруклин, а в промежутках квартал погружался в полную тишину, и всего в нескольких сотнях ярдов тек молчаливый Ист-Ривер.
Еще помню: мне лет семь-восемь, мать ставит меня на кухонный стол, потому что к ней пришел клиент. Недавно она узнала, что я люблю и умею петь. Она говорит: «Будешь стоять здесь и петь как можно громче. Если замолчишь, я выйду и выпорю тебя». Теперь твоя очередь.
– Мне лет шесть-семь, я делаю кораблик. Пишу на носу свое имя: Елена. Несу его на Дунай и спускаю на воду. Надеюсь, что он доплывет до другого берега. Туда, где живут мои воображаемые родители. Теперь опять твоя очередь: кто твой отец?
Рей долго молчит.
– Мамин клиент. Тот, который подарил телевизор. С тех пор он больше не появлялся. Но я никогда и не скучал по нему. У меня был дед. А теперь ты: из всех тех мест, что ты повидала, где тебе понравилось больше всего?
– У колхозницы. Она не болтала. Могла молчать неделю, месяц, год. Мне это нравилось, я тоже любила молчать. Как ты жил дальше?
– Вторую половину шестидесятых – то есть лет с пятнадцати-шестнадцати – и бо́льшую часть семидесятых я провел на Вашингтон-сквер. Дед всегда говорил: «When you go to Washington Square, don’t forgetta watta mess you walk on», напоминая мне о похороненных там покойниках. Я смешивался с толпой и среди банджоистов, гитаристов, флейтистов, народных музыкантов и блюзменов пытал счастья как певец и имитатор.
Я клеился к хиппушкам, но безуспешно, потому что я носил костюмы, в которых мог ходить еще мой дедушка, в придачу фетровую шляпу и белые перчатки. В моем репертуаре не упоминались ни вьетнамская война, ни гражданские права, не было песен Джоан Байз, Пита Сигера, братьев Клэнси и Боба Дилана, не шла речь о правах чернокожих и ненависти к Никсону, а были только песни Тони Беннетта, Перри Комо и Нэта Кинга Коула. В общем, песни с душой.
Я останавливался перед людьми на скамейках и парочками, валяющимися на траве, и спрашивал: «Кто ваш любимый актер из пятидесятых? Или любимый певец?» Одни смеялись надо мной, другие спрашивали: «А ты не слишком молод для пятидесятых?» «С чего-то ведь нужно начинать», – отвечал я. «Тогда начни с The Kinks или Jefferson Airplane!» Я улыбался им, ведь это был их мир, а не мой. Я хотел начать ровно там, где закончил мой дед. А это было намного, намного раньше. Похоже, я еще тогда выпал из своего времени.
Семидесятые стали кошмаром для Нью-Йорка. Каждую ночь горели дома, люди гибли, повсюду громоздились горы мусора. Ист-Сайд выглядел заброшенным. Люди думали, что город уже не спасти. Все, кто мог, уезжали. Кому-то семидесятые запомнились как веселое время, но я не участвовал в демонстрациях против войны во Вьетнаме, не ругал Никсона, меня не интересовали права женщин, я не захватывал университеты, не тусовался на Бликер– и Макдугал-стрит, в клубах «Биттер-Энд» и «Кафе Уо?». Дед умер, мы больше не получали его пенсию. Мать состарилась, и клиентов у нее осталось не очень-то много.
Я поступил в школу актерского мастерства, но после года обучения мне сказали, что я не умею интерпретировать, а могу только имитировать. Мы бедствовали, нужно было зарабатывать деньги. Сначала я работал в холодильной камере мясной лавки в районе Митпэкинг. С двух ночи до семи утра я разделывал туши. Я и сегодня могу это делать с закрытыми глазами.
Потом я нашел работу поющего официанта на Таймс-сквер. Тогда площадь была настоящей свалкой, вокруг обитали отбросы общества. Там я начал заниматься в принципе тем же, чем занимаюсь до сих пор.
Я жил на Шестой авеню, напротив женской тюрьмы Джефферсон-Маркет, и каждое утро, когда я, усталый до смерти, возвращался домой, у стены моего дома стояли цепочкой мужчины, пришедшие поговорить с заключенными женщинами. Ровно в шесть женщины подходили к окнам, и начиналось. Я лежал на кровати и прислушивался к их голосам. Испанский, итальянский, китайский, английский – весь мир собирался у меня под окном. Я понимал лишь немногое из того, что они кричали. Наверно, мужчины рассказывали о детях, о своей работе, о семье. Женщины – о тоске и желании поскорее вернуться к ним. Больше всего меня удивляло, что, несмотря на одновременные крики, неописуемый гвалт, они могли расслышать важный для них голос.
Помню одну парочку, которая распаляла друг друга. Она кричала ему всевозможные слова любви из тюремного окна, он отвечал ей с другой стороны улицы. Они орали как мартовские коты. Весь квартал не спал и слушал их любовный диалог. Сколько раз я при этом трогал себя и возбуждался вместе с ними. И наверняка не только я, но и сотни людей в соседних домах. Ну да, времена были другие.
– А потом? Что еще тебе запомнилось?
– Потом? В восьмидесятые я выступал поющим официантом в Орландо, в тематическом ресторане. Темой моего ресторана была ностальгия, а в соседних – Дикий Запад и путешествие по Миссисипи. Гости сидели за длинными столами, а я появлялся на балконе высоко над ними. Оттуда я с песней пролетал на канате над их головами и приземлялся на одном из столов. Пел я что-нибудь вроде этого:
Catch a falling star and put it in your pocket
Never let it fade away
Catch a falling star and put it in your pocket
Save it for a rainy day
For love may come and tap you on the shoulder
Some starless night
Just in case you feel you want to hold her
You’ll have a pocketful of starlight
Мне было слегка за тридцать, я был вдвое моложе большинства гостей, но пел с таким чувством, что некоторые плакали. Я пел о лучших годах их жизни – о пятидесятых, когда я родился, а они могли не только мечтать о хорошей, сытой, обеспеченной жизни, но и жить ею; когда они, как и мы с дедом и мамой в нашей крошечной квартирке, слушали по телевизору, как поют Перри Комо, Тони Беннетт и Бинг Кросби.
Восьмидесятые – хорошее время. Я жил в маленьком доме под Орландо, на берегу реки Сент-Джонс. Когда я не пел, то часами катался на веслах по лабиринту проток. И некоторые немолодые барышни из тех, что слышали меня в ресторане, любили кататься со мной. Теперь опять твоя очередь: почему ты держишь прах матери в чулане?
– Потому что я пока не могу с ним расстаться. Но теперь я приняла решение.
Сегодня утром не успела еще развеяться дымка, а мы уже ждали автобуса до колонии. Мы ехали молча, одной рукой я держала под руку Рея, а другой – сумку с банкой из-под огурцов. Рей вез с собой чемодан с реквизитом. Водитель высадил нас прямо на развилке. Чем дальше мы отходили от дороги, тем тише становился шум машин, пока окончательно не стих. Недавний ливень оставил глубокие лужи, которые мы никак не могли обойти и вскоре даже не старались, а шлепали прямо по воде. Иногда мы спугивали птиц из кустов, а иногда пугались их сами.
Проселок сначала плавно идет в гору, а потом – круто вниз. На растениях еще лежит утренняя роса. Часть пути идешь по густому лесу, затем – через колючие кусты с кислыми ягодами. Идешь и идешь, и вскоре кажется, что заблудился. Слышишь только жужжание насекомых и уже начинаешь сомневаться, существует ли еще остальной мир.
Ты ведь уже не помнишь дорогу от колонии до трассы, правда, тетя Мария? Однажды ты сказала, что никогда не выходила из долины. Даже когда стали выпускать, когда подтвердилось, что вы больше не заразные.
Мы с Реем прошли через открытые ворота, и я посмотрела на него, чтобы понять, что у него на душе. Может, он сомневается или вообще хочет повернуть назад. Однако он очень внимательно разглядывал кое-как замощенную маленькую площадку, цветочные клумбы перед низким длинным жилым корпусом, кухню, он даже заглянул на минутку в общую комнату. Ну вот такой он.
Медсестра сказала нам: «Они все очень взволнованы. Не каждый день их навещают такие гости. Ради американца они нарядились, как могли. Я поставила стулья там, перед церковью. Десятка хватит, остальные предпочитают сидеть в своих комнатах, но оставят двери открытыми, чтобы слушать. Тетя Мария тоже останется в постели, она слишком слаба, чтобы вставать. По пути можете заглянуть к ней, она будет очень рада».
Вот я и зашла. Рея я отправила вперед, потом приведу его к тебе. Я попросила медсестру немножко походить с ним, чтобы несколько минут побыть с тобой наедине. Чего тебе хочется? Ты говоришь слишком тихо, я тебя едва слышу.
Отсюда, сверху, мне их всех хорошо видно – последних жителей долины, последних их тех, кто провел здесь всю жизнь. Они надели все самое лучшее, как на праздник. Может, даже покойники на холмах приподнимут головы, чтобы получше видеть.
Я вижу Рея, но, кажется, ему не противно, он даже не удивлен. Он копается в своем чемодане и как раз достает фрак. Кладет обратно, опять вынимает.
Теперь все расселись по местам. Встает Паску, он же самый молодой и самый сильный из вас. По нему не скажешь, что он болен. Он мог бы прогуляться воскресным вечером по тулчинской набережной, и никто ничего не заметил бы. Мало ли как можно потерять несколько пальцев. Он снимает шляпу и торжественно кланяется.
«Мы хотели бы сердечно поприветствовать Рея! Мы рады, что он принес немного Америки в нашу долину. – Надевает шляпу и оглядывается. – Нам будет полезно развлечься, а то сидим тут целыми днями и смотрим на лес. Рей может рассказать, как живут люди у него на родине. Торопиться ни к чему, времени у нас очень много. Мы терпеливые. Пожалуй, самые терпеливые люди на свете. – Паску секунду помолчал. – Мы никогда не путешествовали, не видели мир. Я только однажды ездил в Тулчу, а другие даже там не бывали. Но пора бы мне умолкнуть и уступить сцену вам. Мы слушаем во все уши. – Публика смеется. Паску смущен, вытирает пот со лба. – Хоть у нас ушей не так уж и много».
Теперь мне пора оставить тебя, тетя Мария, я обещала Рею, что буду переводить. Я нужна ему, без меня он не справится. Перед тем как я пошла к тебе, он спросил, что ему рассказывать, а я ответила: «У тебя есть выбор: твоя жизнь или шоу».
Он хотел отложить решение и предложил сначала отнести маму и всех, кто в банке, на кладбище, к отцу. Но это еще успеется. Раз уж они смогли подождать несколько лет, то какой-то час ничего не значит.
Рей закрывает чемодан. Я пойду, но не бойся, я не исчезну, не пропаду больше никогда. Можешь на меня положиться. Я обязательно вернусь. Если хочешь, я буду тебе дочерью.
Слышишь, по долине разносится звук?
Аплодисменты изувеченных рук оглушительны.