Книга: Религия бешеных
Назад: Глава 2 «…Не преткнешься о камень ногою твоею…»
Дальше: Список использованной литературы

Глава 3
Затвор

…Знал ли кто-нибудь, что в ту ночь дикое заявление на смерть за столом в полутемном Бункере писала лютая воля к жизни? «…Начинаю сухую голодовку…» Древний инстинкт, первобытный ящер, живущий внутри, принял единственно правильное решение откусить себе мозг…

Можешь — значит, должен

«Родился, посадили, расстреляли…» О любом из нас скоро напишут примерно так. И даже если родное государство проявит халатность, и кто-то останется не охвачен всевидящим оком — конец все равно один и тот же. Труба. Так стоит ли в промежутке между нею и рождением создавать обстоятельства, способные круто повлиять на длину и качество этого промежутка? Казалось бы, живешь — и живи. Во всяком случае, люди не должны жить ради событий и идей. Человек важнее. Людьми нельзя жертвовать во имя идей и событий…
Но история начинается только там, где ей под ноги ложится человек. Идеи — это то, что делает человека Человеком. А еще бывают люди, которые сами впрягаются в оглобли истории. Теперь я точно знаю, что бывают…
…Почему самых живых находишь в опасной близости от смерти? И почему, если хочешь проследить путь живого, надо отправиться с ним на Голгофу? И что это за крест такой по жизни — идти в тени чужого креста? И кем чувствовать себя, однажды осознав, что пора сворачивать с этого — не твоего — пути? А потом только стоять в одиночестве и смотреть, как удаляются спины всех тех, кто был рядом с тобой — и кого ты любил, и, опуская глаза, знать, что там, впереди, их пожрет Минотавр, имя которому…
Одно из имен — Революция. Теперь для меня это — очень тяжелое слово… И хорошо это или плохо, если однажды ты плюнешь на все — и рванешь следом за удаляющимися спинами. Только бы успеть… И предпочтешь свою глупую любовь здравому смыслу…
2 августа грянуло как гром среди ясного неба. Я взвыла от беспомощности, где-то там сейчас пропадали люди, стремительно и бесповоротно однажды ставшие непоправимо родными. Макс Громов, Толик Глоба, Гриша Тишин… Вместе мы съели немалое количество соли, рядом с ними для меня началась совершенно новая эпоха. Эпоха абсолютных людей, когда в моей жизни появились… не то чтобы закадычные приятели. Нет. Но я узнала, в чем соль слова «товарищ». Настоящий безупречный товарищ. И теперь я не могла сделать ничего, чтобы эти люди не уходили из моей жизни, как вода сквозь пальцы. Это было отчаяние…
Известие о захвате президентской Общественной приемной 14 декабря прозвучало в новостях сумбурно и глухо, я была от всех этих событий уже очень далеко, информации почти не поступало. Когда опубликовали имена новых 40 политзэков, я спохватилась и, холодея, набросилась на список. Нет, друзей в нем вроде бы не было. Долгое время эта глава нацбольской драмы маячила где-то на периферии моего зрения, никак не касаясь напрямую.
Все изменилось разом и навсегда. Теперь уже 39 абстрактных новых нацбольских политзэков персонифицировались в одно мгновение, заслонив собой все остальное…
Я не нацбол, и я не собиралась участвовать в первомайской демонстрации. Я подошла посмотреть на построение колонны, мне было по пути. Я направлялась в больницу к близкому человеку. Только там и надо проводить Светлое Христово Воскресение. Даже храм отступает. Здесь ты можешь обратиться к Нему напрямую, дотронуться до руки, подать воды. «Если ты сделал это для одного из детей Моих, ты сделал это для Меня»… Тугая колонна полыхнула десятками флагов, начали раздавать портреты заключенных. И когда самый первый поплыл над головами, мое сердце рухнуло на камни. Мой приятель Юра из Нижнего Новгорода спокойно и просто смотрел на меня сверху, вдребезги ломая своим немыслимым появлением здесь матрицу моего недавнего равнодушного относительного благополучия. Боже мой… Столько времени общаться с человеком — и не знать его фамилии. Потом глянула в списки еще раз. Методом исключения получился «Юрий Викторович Староверов». Вот и познакомились…
Нижегородский гений Паяльник, светлый, достойный парень. Умница-студент, музыкант. Раз в несколько месяцев я почти без предупреждения обрушивалась на практически постороннего человека, появляясь на пороге его квартиры. И попадала домой. Где уже обитали дикие орды таких же проходимцев. Свой последний день рождения я отмечала, сидя в жутком одиночестве на хате у Паяльника, жестоко отгрызая куски от здоровенного леща, хамски добытого в хозяйском холодильнике… Юра, Юра… Как же так? Как беззаботно все начиналось — и как стремительно и жестоко оборвалось…
Всю первую половину мая глаза мне застили проблемы с другом, прикованным к больничной койке. Я появлялась в Бункере только ночью — и принималась шастать мимо четверых ребят, объявивших 1 мая голодовку.
Требования, я слышала, были: признание заключенных нацболов «политическими», открытый суд над ними — и широкая амнистия. Здороваясь вскользь, я отмечала, как быстро и сильно меняются побелевшие лица голодающих. Далеко не сразу я удосужилась взглянуть на них в упор — и поговорить…
Александр Чепалыга, 1978 года рождения, город Мытищи, в партии с 1998 года:
О чем я думал, когда пошел на голодовку? Ко мне подошли и сказали: вот, мол, планируется такая акция. Можешь в ней участвовать? Могу. Будешь? Буду. Могу — значит, должен. Чего не могу — так это бросить в тюрьме товарищей
Лев Дмитриев, 1982 года рождения, Костромское отделение, в партии с 2002 года:
Бросать своих товарищей в беде — преступление. То, что ребята сейчас брошены за решетку, — это еще не значит, что их этим смогли отделить от партии. Поэтому, если я могу как-то облегчить их участь, я буду это делать столько, сколько от меня потребуется. Если все это поймут, то никакими решетками не получится остановить революцию.
Анна Богунская, 1983 года рождения, месяц, как приехала из Ташкента, здесь, в Москве, вступила в партию. Тоже месяц назад:
Когда задумываешься над судьбами наших товарищей (о которых я знала лишь из Интернета, но переживала и сочувствовала им), находящихся в камерах, ждущих решения «больших дядечек», тебя невольно бросает в дрожь и в голову лезут мысли: «За что?», «А где же справедливость?». Ведь они, так же как и все мы, могли бы в этот момент быть свободными, радоваться наступившей весне… Но за их подвиги наградой стала решетка с оборванным кусочком неба.
Их права и свободы ущемляются только за то, что они национал-большевики, за то, что именно они решились сказать свое «НЕТ!» власти. А власть в ответ хочет их изолировать, осудить втихую и продолжать жить по-прежнему. Так быть не должно!
Именно поэтому я решила не молчать, а сказать об этом всем, кто услышит. Разве можно наших ребят-героев ставить в один ряд с уголовниками? Разве справедливо судить наших ребят в местах заключения, где они будут одни: без поддержки, без защиты? Как мы, их товарищи, можем смириться с этим? Правильно, никак.
Наша акция — это крик. Но не крик отчаянья, а крик безумной ярости, который рано или поздно будет услышан. Если каждый из нас выразит свое негодование и попытается встать на защиту политзэков, это будет ускорено. Все мы — неразрывная цепь. А если из нее забирают несколько звеньев, она становится непрочной.
Евгений Барановский, 1978 года рождения, руководитель Костромского отделения НБП, в партии четвертый год:
Цель нашей акции — добиться признания наших товарищей политзэками. Это будет серьезный шаг, если государство признает ребят политическими узниками. Это будет означать, что они не уголовники, не бандиты-отморозки, а честные люди, осужденные за свои убеждения. А поскольку известно, что цель акции была объяснить, что пора перестать тиранить людей, то нацболы — народные защитники, патриоты Родины. Мы знаем, что намечается закрытый суд над ними. Это отличный шанс для властей впаять нацболам максимально большие сроки. Мы требуем открытого суда, чтобы не допустить этого. Открытый суд даст возможность их оправдать или по меньшей мере не допустить убийственных приговоров. Убийственных прежде всего для их родителей.
Ребята очень просто и неприметно продолжали свою страшную по своей сути акцию протеста, а у меня все не шел из головы взгляд Юры сквозь флаги над толпой. И я поняла, что больше так не могу. Неужели я просто развернусь и уйду — и равнодушно оставлю этот взгляд без ответа? Да не бывать этому. Я могу позволить роскошь сделать себе на тридцатилетие подарок: хоть немного, хоть напоследок побыть человеком…
Сейчас, на четвертый день сухой голодовки, я чувствую себя прекрасно. Мне кажется, я воочию вижу, всеми нервами чувствую там, в тюрьме, своего друга. Взгляд его спокоен. И мне необыкновенно легко. Именно сейчас все идет правильно. Мы пробьем эту стену, отделяющую его от свободы. И когда мы встретимся, мне будет не стыдно посмотреть ему в глаза и нагло дожрать жирного леща из опустошенного нацболами холодильника. Что-то уж очень золотой оказалась для нас эта рыбка…
Странно, но прямо перед тем, как это все завертелось, я почему-то вспомнила графа Калиостро с его «Формулой любви»: «Любовь — это возможность не раздумывая отдать свою жизнь за другого. Интересно попробовать…»

Ловушка

Неожиданно все стало хорошо. После того как операция была сделана, проблемы вдруг резко иссякли. Теперь Соловью предстояло просто потихоньку «заживать», валяться ровно и как на льдине дрейфовать на кровати по направлению к выписке. Он на полном серьезе весь этот год очень боялся не дожить до следующего дня рождения. Продержаться осталось полтора месяца. Теперь — есть все шансы…
Я знала, что большего во всей этой истории сделать просто не могла. Я успела. Я справилась. То, что я обещала ему когда-то, я сделала… Я сработала идеально.
И теперь жесточайший отходняк начался уже у меня. Внутри закипал лютый гнев.
Сережа… Ты же меня ненавидишь… Машина, приземлившаяся тебе на голову, — лучшая сыворотка правды. И тогда, в беспамятстве, ты очень подробно расписал, кто я, что я и чего заслуживаю. Ненависти. Ты сейчас только готовишь новую речь, чтобы приурочить ее к выписке, и не помнишь, что тогда, в отключке, ее уже произнес. Я дословно знаю все, что ты мне скажешь… как только перестанешь нуждаться в сиделке.
Бедненький, как же мне тебя жалко. Сколько страданий — на одного. Ты вынужден терпеть меня столько бесконечных дней. Ты не можешь выдать себя ни взглядом. Надо сказать, все эти чудовищные дни адской боли ты вел себя идеально, больше не обидев меня ни словом, ни движением глаз. Это какой нужен самоконтроль?.. Страшно подумать, каких усилий тебе стоит выносить меня рядом с собой. А ты ведь терпел меня, даже когда меня прорвало, и я заливала тебя слезами, уронив голову на плечо. А ты лежал в насквозь промокшей футболке и смотрел на все это с безнадежной улыбкой…
Но никакого гнева не хватило, чтобы укрыться за ним от правды. Чтобы заглушить отчаянье…
Мой личный ад был прост, как казнь: он выздоравливает — и мы расстаемся. Этот ад я себе сотворила сама…
В бо́льшую ловушку загнать себя было невозможно. Ведь сама пришла, меня вообще никто не звал… И теперь весь мой мир состоял из метра пространства у кровати. Во всем мире я теперь видела только его лицо.
И этого мира у меня не было…
Человек в любую минуту может отказаться от чего угодно. Но он уже вообще ничего не может…
Разрывающее мозг горе — вот что это было. Я себя без него уже не представляла… Остатками рассудка я понимала одну-единственную правду. Если меня сейчас не остановить, не удалить из этого «метра у кровати», дальше меня просто не станет…
Мне надо было спасать себя…

Приговор

…Знал ли кто-нибудь, что в ту ночь дикое заявление на смерть за столом в полутемном Бункере писала лютая воля к жизни? «начинаю сухую голодовку» Древний инстинкт, первобытный ящер, живущий внутри, принял единственно правильное решение откусить себе мозг. Рептилия отрубала от себя человека, как будто отбрасывала хвост. Дух казнил тело, чтобы оно не мешало дышать. Тело подписывало себе приговор…
Это был ультиматум. Одному человеку. Ему. Я уже научилась. Я шантажировала короля шантажа. Я знала, что сейчас ни в чем ему не уступлю — и не отступлюсь. Со слепой яростью я смотрела на белые оштукатуренные стены каземата в неясном электрическом свете, точно зная, что вцепляюсь в смерть, как в единственную возможность спасения. Я оставляла только три пути. Или он выдернет меня с этой голодовки и просто позовет. Или не позовет — и позволит мне сдохнуть здесь. Или я переплавлюсь в этом сухом котле медленной смерти и убью саму память о нем внутри себя… Вот тогда и наступит счастье…
Официально это было замаскировано под политическую голодовку.
Но я уходила в затвор…
Я закрывала за собой все двери, погружалась все дальше в темноту, чернота, мрак, пустота была моим единственным спасением. Я отсекала от себя целый мир…
Я возвращала себе молитву.
Это можно делать где угодно. Но мне надо было, чтобы меня держали. Взаперти…
«Стоит меня где-нибудь закрыть, во мне просыпается нечто… Это нечто разворачивается древним ящером, с шумом просвистев по углам хвостом. Тяжелая голова плывет медленной змеей, пока не увидит то, что определит как цель. Ледяная ясность во взгляде ящера знает только один ответ на вопрос, для чего ему прямо перед пастью поставили его врага… Все человеческое осталось за решеткой. Невозможно ничего добиться от древнего ящера. Невозможно договориться с абсолютом»
Теперь у меня был один путь: медленно угасать физически и пытаться достучаться до себя внутри. Пытаться растворить хаос в темноте. Просто лежать и просто молиться.
Вот вам картина современного затвора: в подвале, полном чертей… Не худший вариант. Самое правильное место для молитвы. Должен же кто-то если не раскрутить этот маховик в обратную сторону, то хотя бы попытаться лечь под колесо. Кто еще помолится за эти души?..
Не то. Я сражалась за себя. Человек загнал себя в угол — и оттуда появилась Рептилия…
Всю жизнь я сражаюсь только за себя. Это была моя самая грандиозная афера — когда я в себе себя убила. Я никогда не была такой живой, как после собственной смерти. Человек может отказаться от чего угодно. Даже от себя. Даже от своей любви. Даже от собственного надвигающегося безумия…
Потому что теперь ожил ящер…

Рептилия

Рептилия проснулась не сразу.
Я уже знала, по опыту тяжелых болезней знала, куда надо сбегать из предавшего тебя тела, когда физическое существование приносит лишь мучение. Глубоко-глубоко внутри себя надо разглядеть залитый светом «оазис» — и мысленно уйти туда, все, что от тебя осталось, спрятать там. Создать светящийся кокон — и укрыться в нем, отгородиться от всего, между ладоней увидеть сгусток света — и много-много дней согревать себя в собственных светящихся ладонях…
Сквозь мучительно пульсирующее сознание, сквозь удушающую плоть я пыталась добраться до чего-то светящегося, единственного истинного, живущего глубоко внутри.
Но внутри была только Рептилия…
Рептилия проснулась не сразу.
В ее глазах была ясность.
Ее единственной кровью была алчность. Ее единственным смыслом был охотничий инстинкт. Улыбка змеилась на губах, глаза ласкали нежностью удавки. Тело звенело от восторга, новая тугая жизнь свивала кольца, нежась под майским солнцем.
На волне убийственной клептомании Рептилия победно сперла где-то янтарный крест и, ухмыляясь, подарила его своей подельнице, девочке, вместе с ней сидевшей на голодовке.
— Крест, подаренный Рысью, дорогого стоит…
Это был уже даже не фарс. А этот крест — он каким отравлен ядом? Или наоборот — могуществом?..
Рептилия могла теперь все. Она только не умела любить… Помнится, я обещала остаться с ним до конца. Пока смерть не разлучит нас… Так вот, свершилось. Теперь он никогда не сможет потянуть меня за цепь моего обещания. Потому что я себя убила…

Сгущенка

Та, что жила в этом теле еще несколько дней назад… Память о хаосе, сводившем ее с ума, исчезла бесследно. Просто некому стало вспоминать. Теперь в этом теле жила Рептилия. Рептилия с той, другой, никогда не встречалась. И о мыслях, разрывавших чей-то чужой мозг, не знала и знать не могла…
Рептилия мечтала о сгущенке…
Рептилия очнулась среди ночи, жадно повела голодными глазами, спрятала под одеяло холодный нос. Обострившееся зрение оказалось бесполезным, вокруг была кромешная тьма. Но Рептилии было уже все равно. Она прекрасно видела и сквозь стены. Достаточно было просто закрыть глаза. И ее пылающий взгляд глубоко изнутри черепной коробки принялся алчно сканировать подступы к приютившему ее каземату, дворы, улицы, сквер…
Сгущенка — да. Сгущенка царила в ее голове. Рептилия родилась специально для того, чтобы мечтать о сгущенке…
В сгущенку надо было макать зефир… Рептилия бесчисленное количество раз с наслаждением прокручивала перед мысленным взором, как макает белый зефир в белую сгущенку… Такой белый зефир она видела на лотке на Марии Ульяновой, всякое печенье и зефир там продавали прямо на улице, разложив товар на складном столе. Вот на этот стол теперь и нацелилась Рептилия. И чем больше отдалялась от нее перспектива заполучить вожделенную добычу, тем детальнее Рептилия могла продумать, как она все это будет добывать…
Сознание все жестче и плотнее упиралось в прилипающий к спине живот, как будто вдавливало приклад в плечо. Ясность мысли возрастала по мере прилипания живота к спине. От светящегося кокона, в котором она постоянно грелась, у Рептилии стала светиться кожа, и этой кожей она теперь идеально считывала мир вокруг…
Все равно заняться больше было нечем. И Рептилия, слившись с темнотой, как полководец просчитывала, раз за разом заново проживала свое будущее наступление. Нашествие на продуктовый лоток… Она облизывала горящим взглядом каждое свое будущее действие, каждое движение цепких пальцев, прожигала взглядом бреши в защитной оболочке действительности. Она сливалась в одно целое с обнаруженными брешами — чтобы потом стремительно запустить пальцы в идеально исследованную брешь. Потом запустить, чуть попозже, когда Рептилия найдет способ красиво выскользнуть из своего лицемерного псевдозаточения и пойдет жадно орудовать на свободе…
А со стороны-то, наверное, казалось, что изможденная женщина угасает на раскладушке в подвале. Но внутри уже вовсю кипела новая, лихо закрученная жизнь. Иногда, чтобы ожить, надо начать по-настоящему себя убивать…
Организму чуть-чуть помогли — и он сам раскидал, что ему в этой жизни нужно, что — не нужно…
«Голод, страх, любовь — это всего лишь чувство. Чувство не может убить тебя» Нет, голод убить, наверное, все-таки может. А вот пока не убил, он один способен разделить вещи на истинные и неистинные. «Да — да, нет — нет, все остальное — от лукавого» Голод единственно верным образом расставил все по своим местам, четко обозначив, что во всей этой истории от лукавого. Так вот, от лукавого была любовь. Прозревшему — просто оголодавшему и наконец-то начавшему бороться за себя — организму она была не нужна. А единственной правдой в этой жизни оказалась сгущенка…

Цель

…Но первую неделю сухой голодовки я безвозвратно уходила в тяжелую темноту. Она была моим спасением. Где-то там, я ждала, я должна была различить и свет…
И на смену всему пришел свет…
Отче наш, иже еси на небесех… Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое
Из болезненного мрака, из лохмотьев кошмаров… Из темноты, из полусна, из вязкой мути обрывков мыслей, — я дождалась-таки опять, когда откуда-то извне придет этот белый луч. Золотой… Забрезжит впереди, появится перед глазами, надвинется так, что кажется, что его уже можно попробовать достать руками, — и найдет наконец меня. И я притяну его своей волей.
И потечет сверху. И обрушится сверху. И прошьет насквозь. Ворвется в голову, вонзится в позвоночник. Ласкающими языками пламени пробежит по коже. Сиянием останется в ладонях. Луч света — узкий и точный, как сталь… И заполнит меня целиком.
И все сразу подчинилось этой стали, и все сразу заполонило этим светом.
Вот этот луч — моя молитва. Вот эта сталь — моя религия. Вот этот свет — моя вера. Этот свет — моя правда и этот свет — моя Цель.
Я не хочу ничего знать, кроме этого света. Если надо, я пойду и распорю темноту этой сталью.
Я вижу тех, в ком живет вера
Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится.
Говорит Господу: «прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю!»
Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы.
Перьями Своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен; щит и ограждение — истина Его.
Не убоишься ужаса в ночи, стрелы, летящей днем, Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя, но к тебе не приблизятся.
Только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым.
Ибо ты сказал: «Господь — упование мое»; Всевышнего избрал ты прибежищем твоим.
Не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему.
Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих.
На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею.
На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона.
«За то, что он возлюбил Меня, избавлю его; защищу его, потому что он познал имя Мое.
Воззовет ко Мне, и услышу его; с ним Я в скорби; избавлю и прославлю его;
Долготою дней насыщу его, и явлю ему спасение Мое»

«…И явлю ему…»

А как еще спасаться от могильного холода?..
Беда не приходит одна. Стоило мне подключиться к голодовке, как на Вернадского отключили горячую воду. И чудесный теплый подвал превратился в ледяной каземат…
Ох, какой же это лютый холод. Лед заполняет тебя изнутри, и изнутри же колотит мучительная дрожь. Реально можно войти в резонанс… Что там нацбольские гуру про это говорили? Одеваться потеплее? Не, организм, раздираемый холодом изнутри, снаружи не согреешь…
Я уже могу примерно представить, как оскорбительно было для Скрипки, голодавшего сорок пять дней, слушать Макса Громова, голодавшего пять дней. Как можно так опошлять высокую трагедию? С таким же отвращением я слушала потом однажды какого-то восьмидесятипятилетнего дешевого понтярщика. Он мне — мне! — рассказывал, как голодал. В общем, он вечером в пятницу не ужинал и потом в выходные ничего не ел. (Да? А я всю жизнь не могу ужинать. И обедать… И вылечить это не могут.) Он лежал, его колотило от холода, а жена стаскивала на него все одеяла в доме… Не пробовал тупо начать отжиматься?.. Я так поняла, человек всю жизнь с успехом придумывал способы ничего дома не делать. Например, пропадал на жесточайших тренировках по игре в городки… Я все ждала — но так и не дождалась, когда же он начнет рассказывать собственно про голодовку…
Потому что мне на голодовке было невероятно жарко…
Я теперь проделываю это за секунду. Включаю внутри себя свет. Это надо просто увидеть.
Проще — представить маленькую фигурку, себя, и эта фигурка вдруг становится светящейся. А чтобы ей не приходилось обогревать собой пространство, надо нарисовать свет и вокруг нее. Да, сначала луч сверху, потом он разрастается, превращается в поток, а потом во всем мире не остается ничего, кроме этого света. И эта бесплотная сияющая фигурка плавает и летает в потоке света, как ей заблагорассудится. И если в этот момент произнести: «Отче наш…», ты увидишь, что такое настоящий, рушащийся на тебя свет. А тело бросит в такой жар, что ты начнешь яростно выпутываться из наслоений одеял. Потому что в подвале, может, и царит дубак, а тебе — жарко, жарко, жарко…
Голодовка — это возможность купаться в море невероятного, не ограниченного ничем, кроме силы твоего воображения, кайфа. Как саламандра в огне… Дух дышит где хочет.
И вот здесь атеисты — в очень большом проигрыше. От Тунгусского метеорита им ничего не прилетит. Честно — я не представляю, как там, рядом со мной, выживали мои подельники…
Самое удивительное, я ни слова не слышала на эту тему от специалистов — Скрипки и Соловья. И здесь — только одно из двух. Либо они просто умалчивают, как на самом деле выжили в холодных карцерах на голодовках. А значит, они очень круто засухарились и о своем реальном опыте не рассказали ни-че-го. Подель… однопартийцы не поймут их лютую веру… Либо они там не выжили…

Мертвая и довольная

В общем, понятно. Если бы я просто упала на такую банальную и стандартную голодовку на одной воде, это ничем бы не отличалось от моего обычного рациона, рациона человека с отсутствующим здоровьем и закалкой манекенщицы-боксера, и от моей обычной жизни. А эту жизнь я продолжать уже не могла. У меня мозг уже закипел и начинал взрываться от моей обычной жизни. Мне срочно надо было, как собственного злейшего врага, отправить себя в нокаут. Это когда отключаются мозги… Отсюда — сухая голодовка.
Получилось. Мозг я реально перезагрузила. А вот когда начала роскошествовать, пить воду — и кровь, и энергия понеслись по организму с удесятеренной силой.
Что неизбежно привело опять к закипанию мозгов…
Я реально из своих голодных подельников чуть не сколотила банду. Рептилия оказалась настолько катастрофически сильнее всего своего окружения, что не подчиниться ей было невозможно. Это было состояние, когда управляешь всем вокруг просто фактом своего существования. Сокамерникам понадобились носки? Хорошо. Я пошагово им расписала, как они должны прикрывать меня на рынке, пока я ворую им ворох этих носков. Мужики исполняли беспрекословно… Вот ведь, организм так нещадно истязали, а он только от этого и очнулся и начал действовать. Значит, истязали недостаточно…
Потому что во мне закипало уже слишком много сил. Силы были беспредельны. Слишком стремительно неслась по жилам кровь, и с таким же центростремительным ускорением начинала носиться и биться в мозгу любая мысль.
А мысли уже кричали. Я взвилась, как только мне в конце апреля вообще предложили поучаствовать в голодовке. Да еще с наездом: «У нас не принято отказываться…» Вот и не отказывайтесь. Кто я, чтобы вы чувствовали себя вправе требовать от меня мою жизнь?! Я — не ваш партиец, я — матерая контра. И если у вас получилось-таки втащить меня в эту голодовку, для вас в этом нет ровным счетом ничего хорошего. Потому что вы притащили сюда за хвост Рептилию. А Рептилия извернется и все равно сделает все по-своему, и сделает только то, что нужно ей самой. А ей сейчас нужно заработать себе право писать про вас «гадости»: «Я тут за вас, помнится, жизнью рисковала…»
Потому что у вас самих что-то ничего из задуманного не получается. Голодовка на полном ходу двигалась в тупик. Ее одной, самой по себе, оказалось совершенно недостаточно. Эффект — резонанс — был от нее нулевым. Недоработали организаторы. Требовалось усилить давление…
Нормально. Кирилл Ананьев подсунул мне записку: «Надо совершить громкую акцию, например, приковаться к воротам на Красной площади…» — «В посадочных акциях не участвую». Нашли звезду национал, блин, большевизма…
Вот здесь-то и вскипел гнев. Все, что мне было нужно на этой голодовке, я заполучила. Теперь отсюда надо было срочно начинать спасаться. Вот оно — безошибочное ощущение, что земля подо мной уже потихоньку горит. «Прочь отсюда!» Теперь уже эта мысль гремела и вскипала в мозгу.
Слишком быстро неслась теперь по жилам кровь. И я просто не успела придумать изящный выход. Получилось неизящно…
Сквозь сон, сквозь тяжелое забытье — я очень долго не могла осознать, что эта боль, разрывающая мне голову, реальна. А когда все-таки очнулась, голова разламывалась уже так, что сил мне хватило только на то, чтобы дойти до стола дежурного. На последнем издыхании я выползла к людям…
— Я не могу больше… Голова…
Тишина не было, сказали, он уехал на встречу с Абелем. Мне были уже параллельны их разборки. Я набрала его и еле выговорила что-то в трубку на волне стремительно вскипающего отчаяния. Боль была такая, что через минуту я могла уже только кричать, схватившись за голову. Краем сознания и краем уха я еще разобрала, что Тишин в трубке говорит Нине Силиной: пока скорую не вызывать, подождать еще. Спасибо тебе, родной…
Кирилл Ананьев соскреб меня со стула, отнес обратно в самую дальнюю комнату глубоко в казематах. Мне стало страшно, я могла оттуда уже никогда не выйти…
Он сгрузил меня на раскладушку, и я услышала его потрясенный голос:
— Она не весит ничего…
Я уже давно приняла это как единственную данность, что просто так здесь не решаются даже вопросы жизни и смерти. Я не могла позвонить в скорую сама. Мысли такой не возникло. Я не могла требовать особой инициативы от тех, кто был сейчас рядом со мной. Опасно звать в Бункер любых представителей любых властей. Вообще звать посторонних. Вместе со скорой сюда могла зайти и милиция, хуже — анти-фа… Я могла только умолять старших как-то решить этот вопрос. Еще только через полтора часа я сказала своей «сокамернице» Ане: «Все, пусть зовут скорую…» Все это время у меня выгорал мозг…
Нормально, укол боль снял. Вечером приехал Тишин, посмотрел на мой разлегшийся труп и решил-таки:
— Все, ладно, я снимаю тебя с голодовки…
А вот хрен тебе. Не ты меня сюда сажал. И я днем уже успела смотаться в магазин на Марии Ульяновой. За зефиром и сгущенкой. Рептилия уже валялась мертвая и довольная…

Костыль

Это была ясность.
Я шла, звеня как струна и сканируя взглядом все вокруг на метр в глубину, и мне все было абсолютно ясно. Проспект огромным шатром нес надо мной майское небо. Небо — вечный символ моего побега…
Я даже не побрезговала напоследок еще раз пройти по совершенно смертельному для меня краю. Я рискнула еще раз оглянуться назад…
…Рептилия сидела у окна и лакала кефир…
Я ведь в больницу поехала, едва научившись заново самостоятельно ходить после гипертонического криза, чуть не убившего меня. Как бы я ни пыталась разом об колено переломить свою жизнь, я по-прежнему умела ходить только одними путями…
Какое завидное постоянство: я нашла его в том же положении ровно там же, где я оставила его две недели назад… Я сделала именно то, что обещала с самого начала. Я таки сумела бросить его в очень неподходящий момент…
Тишин привез костыли. Он пришел тогда в больницу после какого-то крутого собрания, в те дни оппозиция в расширенном составе смогла наконец сесть за стол переговоров и начать друг с другом хотя бы разговаривать. И какой-то очередной «хомячок» на той сходке ляпнул НБ-лидерам:
— А вы не боитесь, что польется кровь?
А Тишин ему радостно заявил:
— Да я вообще-то патологоанатом, я в своей жизни сто-олько крови видел, вы меня этим вряд ли уже сможете удивить!
И пока господа нацболы недобро веселились, как будто почуяв эту самую, дымящуюся, кровь, Рептилия незаметной тенью сидела у окна больничной палаты и под шумок лакала чужой просроченный кефир. Заработала… Она ринулась в эту больницу не так чтоб прям сразу. Два предыдущих дня были посвящены гораздо более увлекательному занятию. За два предыдущих дня она уже успела очень качественно и планомерно обнести какие-то рынки в разных концах города и в больницу заявилась с пакетами, полными вещей.
И до того немногословная, Рептилия теперь вообще не тратила время на произнесение слов. Хватало короткого взгляда. При условии, что этот взгляд теперь был ее главным оружием. И этого взгляда было достаточно, чтобы считать с окружающей действительности вообще всю информацию — плюс к той, что иногда смеха ради передают словами. Она видела, как изменился этот человек на кровати. Оставленный в одиночестве, он за это время успел уже уйти бесконечно глубоко внутрь себя. Что — Рептилия знала — было только к лучшему…
И теперь она — коротко взглянув на него от входа и, кажется, забыв промолвить даже «здрасте», — просто выгружала на одеяло свои трофеи. Все нужное и ненужное, не понимая неуверенных возражений: «А это зачем?!» Ставший уже совсем бесплотным Соловей наблюдал апокалиптическое зрелище: как его погребают под ворохом неиссякаемых трофеев. Ему нужно было все. Он там валялся — у него ничего ведь не было. Но теперь к грядущему выходу он был экипирован. Ему банально стало что надеть…
Затолкав-таки все в тумбочку, она снова взглянула на него: пожелания, предложения, может, что-то конкретное? Потому что зажигалка у него теперь была исключительно сувенирная, понтовая, с гербовым орлом и турбонаддувом, прямиком со смотровой площадки на Воробьевых горах. К тонким пальцам Рептилии в этом мире теперь безвозвратно прилипало все, что было недостаточно хорошо прибито гвоздями…
Бывает же такое. Я сидела рядом с ним — и мне ничего не надо было делать со своими чувствами. Я просто ничего не чувствовала. Все эмоции были выжжены уже дотла. Я не сочиняю: то, для чего я падала на эту чертову голодовку, у меня получилось. Я смогла выжечь его из себя…
И только проведя рядом с ним несколько часов, я наконец уловила, что на меня опять начинает наползать все тот же тяжелый мрак. Дождалась…
Я ехала из больницы в автобусе, а эта черная, чуть подзабытая уже тяжесть нехотя разливалась глухой тоской и давила вниз тяжелеющую голову. Проспект медленно полз за окном, одна бесконечная остановка, вторая. Я уже ничего не видела вокруг. Все, началось. Откуда-то из небытия ко мне вновь начало подбираться… человеческое…
Но, проехав штук пять вот таких томительных, мучительных перегонов, я вдруг почувствовала, что мрак и тяжесть стали постепенно ослабевать. Мрак и тяжесть лежали как облако, и я сейчас на своем автобусе из этого облака просто выезжала. Облако к краю становилось все более разреженным, в нем уже образовывались просветы. Оно уже висело клочками, невесомо скользило по коже и все быстрее уходило назад, назад, назад…
Я просто выезжала из зоны его действия. Бывает же такое… Для меня зона его действия всегда была зоной поражения. Еще недавно я чувствовала его боль за тысячу километров. Теперь зона поражения вряд ли составляла тысячу метров. И я была уже очень далеко от нее. Абсолютно физическое ощущение. Только что мне лоб тяжелой болью распирал железнодорожный костыль. И вдруг он начал таять, таять — и просто исчез. Вообще. Навсегда…

Конец света

В Москве бушевал май, я наслаждалась своим апокалиптическим алчным охотничьим инстинктом, я каждый день выходила на новую восхитительную роскошную охоту. Я упивалась своей совершенно умопомрачительной новой жизнью, жизнь была баснословно богата на ликующие краски, я царила в этом мире — одна — под непостижимым куполом майского неба. Я, человек, который две недели назад умирал от тоски. И нигде, никак, ни полунамеком, ни отголоском, ни слабой тенью в моей жизни больше вообще не было его. Теперь у меня была… я сама. Вот так выглядит счастье бешеной Рептилии. И это счастье я смогла-таки себе организовать…
Именно в те дни в пылающей зноем Москве наконец-то случился так долго ожидаемый «конец света». Замаскирован он был под отключение электричества в половине города. Всеобщая апокалиптическая веселуха. Особенно радовались те, кто еще не успел к тому моменту попасть в остановившееся метро… С горящими голодными глазами я шарилась на поверхности по толпе и забавлялась, наблюдая, как лохотронщики ретируются с моего пути, едва заметив меня. Плохо, наметанный глаз меня срисовывает…
Я вдруг со всей ясностью ощутила, насколько всякому криминальному элементу до фонаря борьба каких-то там идей. Политика, идеология — совершенно бесполезные вещи. Их нельзя украсть. Тогда зачем они вообще?.. Смешно. Меня уже не получится притянуть за участие в политической борьбе. Потому что в этот момент я совершала совсем другое преступление…
Это было состояние, в котором лучше всего убивать. Это было состояние, в котором идешь и спокойно залезаешь в ледяную воду, и эта обжигающая плеть стегает тебя по нервам. Хуже, когда и он перестает действовать — этот только поначалу острый кайф. И ты начинаешь любить боль и жаждать боли, ты пьешь боль, как смысл.
И однажды вдруг вскидываешься: в кого еще вонзить это свое наслаждение боли? И жадно, с голодным восторгом смотреть жертве в глаза: «Больно? Тебе больно? Расскажи, как тебе больно…»
Назначив себе цель, Рептилия с ледяным восторгом уже привычно просчитывала ходы, царя в ореоле собственной всесильности. Рептилии только казалось, что она купается в огне. Рептилия упивалась адским льдом…
Рептилия. Дракон. Девушка с татуировкой дракона… Шариковая ручка в пальцах Рептилии превратилась уже даже не в скальпель. Не в отвертку. Не в нож для колки льда. А в строительный пистолет, которым «девушка с татуировкой дракона» пристрелила своего последнего врага…
Я — Рептилия, и вместо крови у меня — антифриз. Даже сейчас что-то мне подсказывает, что я ведь своих героев — любимых героев своего романа — легким движением руки невзначай ободрала до костей. И не заметила…
Рептилия разрослась внутри и поглотила меня целиком. Она уже гораздо больше меня. Я выхожу на улицу, и у меня яростно гудят все жилы, я готова в захлестнувшей ярости напасть на первых встречных и топтать их, вымещая свою ярость и власть…
Я питаюсь чужой болью, чужими страстями, во рту стоит металлический привкус. У всего вдруг обнаружились истинные мотивы, это оказалось так не похоже на то, что обычно видно на первый взгляд…
«На первый взгляд» — кто-то пытался меня убить. А я смотрела на него и видела, что мертвец из нас двоих — не я… У человека, прирезавшего меня, вскоре сгорели обе руки. Рептилия забыла о хладнокровии и, топоча присосками, неделю бегала по потолку и ликовала: «Бог есть!»…
Рептилия теперь готова поспорить с самим Ницше. По ту сторону добра и зла лежит территория смерти…
А человек просто сидел взаперти, отрицал еду и молился. И не стало человека…

Хата не паленая?

Я доживала в Бункере последние дни. Последние дни доживал и сам Бункер. В Бункере № 1 каждый раз после моего ухода случался «потоп»…
Через две недели, 17 июня, толпа спецслужб придет выселять нацболов из Бункера. За самую последнюю железную дверь, в нашу комнатку со «свисающими по углам лохмотьями кошмара», сумеет пробиться только карательный отряд ГУИН. Предыдущие двери и баррикады два часа будут последовательно преодолевать сварщик из ДЕЗа, милиция, ОМОН, МЧС, приставы, контора и пожарные. Когда 5 марта на Бункер напали нашисты, они не смогли пробиться именно в последний отсек. Теперь же, пока финальное железное препятствие будут выносить прямо с коробкой, Кирилл с тремя парнями вскроют себе вены и зальют там все кровью…
Постановление о выселении Бункера было выписано еще в середине апреля. И все это могло произойти в любую минуту моего пребывания там. Н-да, какую возможность маленького триумфа от Рептилии Бог отвел. Ей было бы небезынтересно понаблюдать, как ОМОН будет воевать с манекенщицей. В том своем состоянии нечеловеческого цинизма Рептилия даже не дернулась бы прятаться. «Она вообще не будет прятаться» Опять «Основной инстинкт»… И свои бы не заставили. Свои в первую очередь бы не заставили. Смешно, но это — не моя война…
Рептилия никуда не двинулась бы из кресла на кухне возле входа. Она посмотрела бы в глаза вломившегося во вторую шлюзовую дверь ОМОНа, когда…
— Господа… А я вас давно уже жду…

Розочка

Рептилия не спешила отпускать от себя Бункер. Она продолжала снова под вечер просачиваться внутрь настолько «паленой хаты», что не оставалось двух мнений: саламандра уже не может не купаться в огне. В паленую хату войдет… Есть русские женщины, к которым не липнет даже то, что вокруг людей начинают уже убивать…
— Рысь… — окликнул меня Тишин из комнаты с компьютерами, когда я еще даже не появилась из-за угла коридора.
— А как вы узнали, что это я? — вошла я в дверь.
— А кто еще ходит по Бункеру на каблуках?
Надо мои туфли надеть на руки Кириллу и подговорить его маршировать на четвереньках мимо редакционной…
— Надо тебе хоть розочку подарить… — вдруг с некстати прорезавшейся осмысленностью воззрился на меня Тишин. «Раз уж я жива осталась?.. Ты очень сильно ошибся, я — женщина, которой не дарят цветы. Не стоит и начинать… Ты эту розочку мне на могилку положишь. Но только не в этой жизни…» Я была оскорблена. Мужик, ты меня уважаешь? Человек, переплавившийся в горниле голодовки, — по-твоему, розочка — это то, с чем к нему вообще можно подойти? Не пробовал пожрать ему предложить?! Или нажраться? А женщина, зверски оголодавшая… во всех смыслах, — ей по нутру теперь будет только… букет х… Я уже вообще не могла выключить в себе Рептилию…
— Не возьму… — От холодности этих слов Тишин должен был растерять энтузиазм и уж точно никуда не тащиться на ночь глядя. Но он пошел — и вернулся с несколько сломанной рукой и почти пробитой головой…
Надо особенно внимательно прислушиваться к словам, которые слетают с моих губ как бы случайно…

Ясность

Кто я? Рептилия с навязшей в зубах молитвой. Заповедь у меня теперь только одна. Война не закончилась, пока не отстрелялась я. Однажды должна прийти моя очередь. И я так решила: теперь — моя очередь стрелять…
Я долго крутилась на чужой войне. Я ушла оттуда, когда мне все стало абсолютно ясно.
У меня не осталось вопросов. Когда-то сводивших меня с ума вопросов… Вот теперь я окончательно все про этих людей поняла.
Я знаю, что искала и нашла в этих людях. Я знаю, что не могла разгадать и разгадала в них. Я знаю, почему я с ними…
Вы меня притягиваете люто. Почему? В вас веры в сто раз больше, чем во мне.
А откуда столько сил и нечеловеческого упрямства? Только от веры.
Во что?
В свою родную землю, подножие Престола. И в свою борьбу за счастье своей Родины… Патриотизм — это действительно возвышающая душу религия. Пусть даже, по Оскару Уайльду, ПАТРИОТИЗМ — это РЕЛИГИЯ БЕШЕНЫХ.
И для меня такая вера в людях — свята. Бешеная…
«Не будет других на Руси, только те, кто верит…»
Они — верят…
Но когда вся эта орда поднимется «в духе» и вдруг покусится на мою Веру — я все равно начну искать рукой автомат.
Потому что вот это Свое — не отдам.
Так и будем биться — каждый за свое… Бешеные…
Я вдруг поняла, что мне напоминало соловьиное: «Отрицаю…» «Отрицаюся!» Это говорят при крещении. «Отрицаю-ся дьявола и слуг его…» И у такого отрицания — самый пленительный вкус.
Я ОТРИЦАЮ ОТРИЦАНИЕ ОТРИЦАНИЯ. На том стою…
Может быть, и я ошибаюсь. Мне ведь никто тогда так толком и не сказал, что Христос воскрес. А вдруг я не знаю, и что-то случилось, и мир изменил движение? А меня это волнует? Пока жива я, жив во мне и Он. И пока мы с Рептилией тут усмехаемся синхронно, Он всегда будет третьим между нами…
Я чувствую жизнь каждым нервом. Я вся превратилась в зрение. Я притянула к себе свет — и я его не отпущу…
Я чувствую жизнь каждым нервом. Как чешуей… То, что жило во мне где-то глубоко, заполнило меня целиком. Рептилия? Или Дух? Да как угодно…
Только сейчас дошло… Я только теперь поняла, свидетелем чему оказалась…
Эта история — о современных подвижниках, мучениках. А как еще это назвать? Не верите — взгляните еще раз на портреты полсотни политзэков над первомайской колонной… Люди терпят страшные лишения, но становятся лишь сильнее. Их вера дает им силы. Вера во что? Да во что угодно. Главное — возгонка духа. Вера у каждого своя. А Дух — он у всех одинаков…
Я столько ломала голову над всей этой историей, пытаясь уложить все увиденное в голове. Я чуть не сломала себе шею. И вдруг все оказалось так просто.
Ничто не должно занимать в душе место Бога. Ни одержимость сектой, ни одержимость человеком. Абсолютно ложный, убивающий душу путь.
Но когда есть Бог в душе, места больше ни для чего не остается. Нет никого страшнее человека с Богом в душе. Нет ничего страшнее молитвы…
Назад: Глава 2 «…Не преткнешься о камень ногою твоею…»
Дальше: Список использованной литературы