Книга: Религия бешеных
Назад: Глава 2 «В этом движении ничего не произойдет, за исключением того, чего хочу я»
Дальше: Глава 4 Приговор

Глава 3
Инопланетяне с тунгусского метеорита

— Тогда почему они все такие? Никакие… Почему никто не поднялся? Это ведь были лучшие, ты пойми: это были лучшие представители партии! Почему они такие?!

Жив и мертв

— Соловей…
Я издали услышала ключевое слово и открыла глаза. Только такое экстраординарное событие, как счастливое возвращение в жизнь моего камикадзе-хроника, могло заставить меня их открыть. На весь этот клуб с его антуражем и тусовкой я досыта насмотрелась еще на предыдущем концерте. А мы ведь тогда не задержались здесь ни одной лишней минуты…
Сегодняшний концерт, ликеро-водочный, мать его, карнавал, такой роскоши нам уже не позволит. Этот марафон — на всю ночь. Участвует несметное количество групп. Неизвестно, когда нас вызовут на сцену. Полсуток, до самого утра, мы будем вынуждены промучиться в ожидании. Именно промучиться. Потому что в гробу я уже видала такой рок-н-ролл. Я никогда и не была рок-н-ролльщиком. В том, что касается гнилого, угарного зажигания всю ночь напролет. Это уже не «зажигание». Тут вымрут все к утру. На хрен надо такие концерты. Свалить бы отсюда, чем быстрей — тем дальше. Рабство какое-то. Как заложники. На хрена мне действительно это все надо?..
Но я дождусь своих 5 утра, когда меня позовут на сцену. И меня будут слушать…
И я удобно обосновалась на том же самом диване, на котором все так неплохо начиналось в прошлый раз. Все, время надо мной уже не властно. Своего выступления я дождусь в лучшем виде и отработаю, как надо. Меня измором не возьмешь, я могу бесконечно сидеть в засаде. «Когда воин ничем не занят, он сидит и думает о смерти»
Соловей вошел, внимательно ведя взглядом по лицам. Неожиданно обрадовался, увидев меня, принялся пробираться в мой угол. Ну слава богу, на меня он реагирует адекватно… Или именно это — неадекватно?..
— Как ты? — в последние дни в этом моем вопросе было что-то слишком много смысла. И я все опасалась, что в ответ мне прозвучит нечто, куда более оригинальное, чем среднестатистическое «нормально»…
— Сегодня я уже жив. Вчера я был жив и… мертв.
Вскоре он опять умер.
Он напился стремительно, апокалиптически, непоправимо.
Твою мать…
Когда мне плевать на мужчину, я могу выдержать и не такое. Если я такое выдерживаю, значит…
Ничего, Сережа, вот скоро я тебя брошу.

Слишком человеческое

Ничто не выдавало в нем национал-большевика. Ни женщина в длинном меховом воротнике из чернобурьих (есть такой зверь: чернобур), песцовых и енотового хвостов — а-ля Верка Сердючка, Эллочка-людоедка и Кларетта Петаччи, запалившаяся именно своими мехами, вместе взятые. Плетущаяся у него за спиной, увязая в грязном снегу. Груженная увесистой спортивной сумкой, пакетом, еще пакетом — и гитарой. Ни тяжеленная стеклянная дверь, со скоростью пушечного ядра полетевшая мне в лицо на входе в метро…
— Сережа…
Он обернулся сквозь стекло.
— Сережа… дверь…
Он непонимающе просунул голову в щель и вернулся обратно.
— Сережа… дверь открой…
Он открыл. Потянул дверь на себя сантиметров на пятнадцать, отпустил, и она снова отлетела на меня.
— Сережа… открой мне, пожалуйста, дверь… — негромко проговорила я противоестественно ровным голосом. Так пытаются донести свою мысль до невменяемых…
Я стояла в тамбуре между дверями, руки мне оттягивали гроздья вещей… Ну да, забирать у меня из рук тяжелые сумки — это практически пытаться меня обидеть. Можно еще попробовать отнять гантели… Я смотрела сквозь стекло на него. Он смотрел сквозь стекло на меня. Мне пришлось очень долго стоять и ждать, чтобы он открыл дверь полностью и держал ее, пока я протиснусь в нее со всем багажом… Часом позже я точно таким же образом безнадежно застряла между двумя наглухо закрытыми дверями в магазине на станции…
Кто-нибудь еще хочет меня спросить, почему я не вступила в НБП?
Мы бездомными замызганными бродягами тащились по слякоти вдоль наглухо закрытых торговых палаток где-то за пределами вокзала. Крошечное пустое — предрассветное — кафе мелькнуло в поле зрения ярким желтым светом почти как оазис. И мы просто забились туда, зависли там, спрятались ото всех. Нам было от кого прятаться…
— Как мне плохо…
Его глаза из-под этого его страшного шрама, когда все лицо стало пугающим, покореженным, исковерканным, сверкнули как-то прямо-таки… живо. Было в них какое-то, не соврать, почти торжество. Так, отголосок. С интонацией: «Ты себе не представляешь»
Отчего же?..
Я сидела, рассматривала его, медленно привыкая к его жуткому виду, и невзначай подумала: что я могу сказать? Поздравляю. Ты опять добился своего. Ты же любишь, чтобы тебе было плохо. И когда тебе удается опять заполучить себе это «плохо» — все, ты в своей стихии. Здесь ты своего уже не упустишь. Ты умеешь наслаждаться этим «плохо», как никто другой
— Откуда они понабежали, откуда взялась вся эта мразота? Что с нами случилось? Я уже год не могу понять, что происходит с партией. Откуда они все набрались? Что они в этой партии ищут? Почему она их так притягивает? Мразь — она же хитрая, она же просто так делать ничего не будет. Так что они надеются здесь для себя урвать? Мне это вообще непонятно. Власти хотят? Ну, это же смешно. Лимонов с Абелем еще, может, найдут себе тепленькие местечки где-нибудь в «Комитете-2008». А что себе найдет Попков?..
Так, может быть, это все-таки такая партия? Раз ты такой там в абсолютном меньшинстве? Может, ты где-то ошибся, чего-то недоглядел? Придумал что-то, чего на самом деле нет? И если тебя все так не устраивает — на них же клином свет не сошелся
Я сама совершенно не представляю ответа на эти вопросы. Все, на что меня хватило, — это сформулировать их.
— Я ненавижу русских. Они безропотно соглашаются на то, чтобы ими правила всякая мразь. И даже если НБП придет к власти — разве хоть что-нибудь от этого изменится?
Мы тяжело подняли глаза друг на друга. У обоих в глазах стоял радостно голосующий съезд. Исчерпывающе…
— Я хочу просто жить среди нормальных людей. Уеду жить в Абхазию… Настоящий русский порядок сохранился только на неподментованных зонах — и на Кавказе… Там люди — это действительно люди и относятся друг к другу по-человечески. Мы дважды покупали что-то вот в таком же кафе. На третий день мы были уже дорогими гостями. Хозяин вышел к нам, поставил на стол бутылку водки и вместе с нами сидел пил… Мне нужно всего две штуки баксов — и я свалю из этой гребаной страны…
На третий день — гость, на четвертый — заложник… Эта фраза принадлежит Михаилу Шилину… Понятно, зазвучала «фантазия на темы»: «Карету мне, карету!», «Шура, сколько вам нужно для счастья?» и «Обетованная земля».
— Там жить легко. Там ты либо живешь правильно — либо тебя просто не будет… Мне ведь даже поговорить здесь не с кем. Вообще не с кем. Нет людей вокруг вообще… Даже с тобой не могу. Потому что ты — баба…
Он замолкал, курил, пил пиво, глядя в стол. И начинал все заново…
— Почему я смог встать и сказать — а они не смогли? Да я же никакой не особенный. Я вырос в рабочем городке. Я закончил университет. Ни в моем происхождении нет ничего особенного. Ни в характере тоже нет ровным счетом ничего особенного. Но почему я поступаю… по совести, по чести? ЭТО ЖЕ ТАК ЕСТЕСТВЕННО!
Я только усмехнулась про себя. «Из тысячи человек мне, возможно, нужен только один»
Нет, я уже совершенно этому не удивляюсь. Тому, что единственный человек… Хуже. Тот самый человек, в которого я так прочно вцепилась, еще сама не понимая причины своего интереса… Так вот этот человек в результате оказался единственным живым человеком в партии… И — смешно — единственным, в результате поднявшим хоть какое-то подобие бунта… И тогда — что совсем смешно — невольно напрашивается вопрос: против кого? Против мертвецов? Но это уже из области мистификаций… А их в моей истории много.
…И после этого ты так искренне недоумеваешь, что я в тебе нашла? А здесь больше нет никого…
— …Тогда почему они все такие? Никакие… Почему никто не поднялся? Это ведь были лучшие, ты пойми: это были лучшие представители партии! Почему они такие?! — потрясал руками Соловей.
— О господи… Да по жизни!
Слушай, а ты не достал? Тоже мне, нашел трагедию. Просто смешно слушать. Что за чушь он мне тут городит? Ради бога, избавьте меня от этих пережеванных соплей. Я с кем разговариваю? С пятилетним ребенком? Он что, только вчера на этом свете нарисовался?..
Нельзя быть таким живым. Это неприлично… Никто не просит воспринимать вонзенный в спину нож так близко к сердцу. Не канает человеческое, слишком человеческое
— Сережа… Ты меня удивляешь. Как так можно? Ты до сих пор ничего не понял? Ты что, до сих пор на полном серьезе чего-то ждешь от людей? Подумаешь, люди повели себя как люди… Хватит уже убиваться из-за такой ерунды. Ты на кого свои силы тратишь? Мне с этой породой уже давно все ясно. Я от людей не жду уже вообще ничего. И жить стало намного легче. Я теперь живу, с ними никак не смешиваясь, я только холодно наблюдаю, препарирую их, и в этом — моя месть, моя власть, мой кайф… Меня мой город ненавидел. Я захотела — и он стал меня же читать. Тоже весь…
— Да нет у меня никаких амбиций! Я уеду — и буду работать… вон в таком же кафе, наливать людям водку — и пить вместе с ними…
Покалеченный бродяга, забрызганный московской грязью… Ох, Сережа… Ничего не хочешь — ничего не получишь. Это путь в никуда.
Ничего человек не боится… На даче я настороженно наблюдала, как он открытым текстом, всем и каждому, разъяснял:
— Руководство партии — и политсовет, и сам председатель — теперь абсолютно нелегитимны. Потому что они проигнорировали решение съезда.
— Ну-у, Серега, я все понимаю, личная неприязнь, все дела… — соглашательски-примирительно начинал гнусавить Фомич. Но Соловей отрезал мгновенно:
— Какая личная неприязнь?! Какая может быть в делах партии личная неприязнь?! Но зато там совершенно точно существует такая вещь, как политическая НЕОБХОДИМОСТЬ! И поступки совершаются исходя из этой необходимости…
— Фомич совсем рехнулся, — с жестокой усмешкой вдруг сказал он мне однажды, догнав меня на ближних подступах к Савеловскому вокзалу. Крошечная будка, возле которой он задержался… Я потом когда-нибудь продам ее за деньги в качестве фетиша, донельзя о…ого поэтом Соловьем… — Фомич мне тут заявил, что всерьез рассчитывает, что партия придет к власти — и он тогда хочет участвовать в разделе пирога!

Даже самая глупая собака…

Наверное, я донельзя нелюбознательная. Если к основной массе гужующихся на даче нацболов у меня был только один вопрос: «А ты как разговариваешь со старшими?» Ведь насколько идеальны были те, кто сам был старше: Миша Ши-лин, Фомич, Эвертон… Блестящие мужики. Каждый — один на миллион… С остальными же я просто каким-то чудом оставила свой сакраментальный вопрос без выяснения. Ограничившись промежуточным: «А чё за базар?» Эти нехитрые чудеса дрессировки выдавались пачками уже автоматически. Я даже как-то во вкус вошла. Уяснив, что любое общение, чтобы быть успешным, должно неминуемо пройти одну короткую, но запоминающуюся стадию. Человека, прошу прощения, национал-большевика в начале разговора нужно очень жестко и недвусмысленно одернуть. Чтобы он вздрогнул, как лунатик, шарахнулся в сторону, очнулся — и после этого некоторое время разговаривал с тобой адекватно. Но этот рефлекс не прививается. (Правда, я еще не пробовала электрошок.) И в следующий раз приходится все начинать заново…
…Поздний июньский вечер, нацбольская квартира в Люблине. Здоровый глупый ротвейлер крутится между креслами, как заведенная колбаса, топает «копытами» с дробным стуком, лезет ко всем, но упрямо отворачивает морду от меня, прячет глаза и изворачивается так, чтобы не подходить ближе чем на метр. Я на собаку и вовсе не смотрю. Ее для меня нет. Сижу с безразличным презрением в своем кресле. И в конце концов даже Соловей замечает вопиющую неправильность происходящего. Остальным-то от этой фурии нет никакого отбоя.
— А почему собака на тебя не реагирует?
Я только неуловимо усмехаюсь уголком губ. Даже самая глупая собака умнее людей. И соловьев. Она не рискнет соваться к Рептилии…

Постой, паровоз

Вот…
А хозяйка собакина тогда сумела-таки меня заинтриговать. Когда однажды летом все в очередной раз перепились на общей кухне, она вдруг потащила меня на балкон — покурить. На другой балкон… Это некурящего-то человека! Чего надо? Общих тем у нас катастрофически нет. И то ведь мы с первого дня прекрасно вдвоем и без мужиков тусовались. Специально съездили к метро, купили краску, и я красила ей волосы. Меня в этой роли представьте…
Когда мы вошли первый раз тогда на хату к Соловью, я думала, этой тетке на кухне лет тридцать пять. Я с собой сравнила, мне было двадцать восемь. Я с ней на «вы» начала. Оказалось, ей девятнадцать. У нее «в деле» уже был подвиг. Назывался он: девушка ударила какого-то «мэна» цветами по лицу. И прилагались фотографии. Сцена, трибуна, «мэн». А где девушка? Половину сцены занимал собой шкаф. Ой, не шкаф. Девушка…
И вот теперь на пьянке она зачем-то принялась рассказывать, что дома у нее есть тощая подружка и она регулярно раньше била ей морду. Я слушала со все возрастающим интересом. Интерес грозил перерасти в хохот. Зачем она мне это говорит? Что это, прямая и явная угроза? Мол, вот такой расклад сил. Я ее на жизнь старше. Она меня вдвое тяжелее. Двое? Втрое? Локомотив. А я, методом исключения, Анна Каренина. Вопрос: кто кого? Вопрос «зачем» уже можно было не рассматривать… Для меня ответ «кого» не был столь однозначен, как ей хотелось бы. На кухне я найду подручные средства ее остановить. Даже голоса при этом не повышу…

Правила приготовления бульона

…Вечером в желтом доме на Шереметьевской мужики с нехорошим блеском в глазах потребовали жрать…
Я полезла в морозильник. Он почти целиком был заполнен кем-то в пакете. Я осторожно вытащила этого кого-то за… часть тела и показала мужикам.
— Это у вас кто?
Соловей задумчиво посмотрел на это обмороженное великолепие, обильно припорошенное снегом.
— Мы теперь уже и не вспомним…
Ладно. Родственники всех пропавших без вести за последние полгода найденное тело не опознали… Понятно, что по сегодняшнему ужину плачет ростовская лаборатория с анализами ДНК. Или по крайней мере Тишин. Такую квалификацию так просто не потеряешь… Я не глядя положила свою страшную находку в самую большую кастрюлю и поставила на самый маленький огонь. Кто бы это ни был, правила приготовления бульона — одни на всех…

Шоу маст гоу… вон!

Оказалось, в холодильнике у них прятался Франкенштейн. У него было куриное тело, свиные ребра и говяжья печень. Мы в тот вечер очень неплохо повеселились… Но главное шоу, оказывается, было впереди.
Потому что приехала «девушка с цветами». А дальше я не поняла…
Меня так пленяет эта их деревенская манера начинать вопить с порога. Войти, выпучить глаза, еще даже толком ничего не рассмотрев, — и как вмочить. Так, чтобы в разинутую пасть кишки просматривались. Главное, чтобы вообще никак не просматривалась, собственно, причина гнева. Тогда гнев приобретает масштабы и характеристики абсолютного и ужас навевает просто мистический. И у слушателей не может не возникнуть ощущение, что гневаются на них уже хотя бы за то, что они тут просто по гроб жизни кругом должны… «Ты виноват уж тем» Нет, что и говорить, очень тонкая работа. Наверное, все сразу должны страшно перепугаться, кинуться врассыпную, попрятаться по щелям — и там навсегда умереть от стыда и несмываемого позора. А кто недопомер — будет бит нещадно…
Ой, баюс, баюс
Не, занимательно бывает посмотреть. А самая веселуха начинается, когда сквозь децибелы вдруг получается разобрать, что предъявляют-то тебе!
— Сказала ничего не трогать! — голосила она. Я только недоуменно пожала плечами. О чем базар? Мы и не трогали. Ничего. Из того, о чем она сказала. А Франкенштейн — он там еще в прошлом веке поселился…
Ответом мне был гиппопотамий рев.
Я рассматривала ее уже с безмерным любопытством. Ты пытаешься мне что-то сказать?..
…Как там Соловей говорит? «Летит — земли не видит»? Она кого решила перекричать? Я зря, что ли, столько бабла потратила на педагога по вокалу?.. Когда однажды, как раз после занятия, я окликнула знакомого на улице, от этого «звука» у меня в руках раскололась трубка телефона-автомата
Девочка наконец-то решила напороться на то, чтобы ей наконец-то ответили? Я, похоже, действительно что-то слишком долго молчала. Это, видимо, приняли за единственную реальность. Ладно, придется устроить показательные выступления. Если публика просит… Нельзя отказывать Кузьмичу… Спешите видеть, единственный концерт в нашем городе! Великий Немой заговорил! Только раз — и только для вас!..
Пошла баба на базар — и нарвалась на… базар
…Она что-то прошипела и скрылась в своем углу. Когда звон в ушах немного ослаб, Соловей, болезненно сощурившись, проговорил:
— Зачем же так орать?.. Можно ведь спокойно все уладить…
Да нет, Сережа. Именно это и было — спокойно
Соловей ушел наверх, вернулся минут через двадцать. Я как раз в одиночестве домыла посуду.
— Что здесь произошло?
— ?..
— Пока меня не было.
— Вот, посуду помыла…
Он осторожно глянул в сторону закрытой комнаты. И я поняла, что он опасается обнаружить там свежий труп. Нового Франкенштейна… А очень может быть — втайне на это надеется. Иначе зачем он оставлял нас один на один? А я его ожиданий не оправдала…

Сириус-мэн

— У меня вчера мент украл телефон. В метро…
Соловей тихо сообщил мне это после концерта с каким-то печальным отсутствием эмоций. Ну да, снявши голову, по волосам не плачут. Чего уж теперь. Если жизнь решила добить, она будет добивать по всем фронтам, изредка досылая еще чего-нибудь и вдогонку… Этот телефон просуществовал у него ровно сутки. Две с половиной тысячи. Для Соловья — бешеные бабки…
А это ты, Сережа, уже сам виноват. Пить надо меньше… Ты реально пошел вразнос, ты уже неприкрыто подставляешься, прочно оседлал волну несчастий. И теперь будешь черпать их просто из воздуха. Действительно, что ли, смерти ищешь?
— Позвони из Москвы ментам, спроси, чё за фигня. Скажи, ты моя жена…
Это сильно прозвучало…
Собираясь в Москву, я, как кошка по слякоти, пробиралась по завалам барахла на втором этаже, балансируя между разбросанными вещами и волоча за собой громадные тапки.
— У тебя хорошая походка… — встрял какой-то НБ-инопланетянин.
Я просчитывала в уме разговор с ментами, скользнула взглядом поверх его головы. …А снег — белый
— Нет, правда!.. — Он, вытянув шею из своего угла, воспылал желанием мне это во что бы то ни было доказать.
А ты сомневался?..
Он отчаянно и безрезультатно выискивал на моем лице озарение восхищением от его невероятного открытия и печать неземной благодарности. И не мог понять, почему его откровение не канает. Мне было его жаль. Человек ведь никогда так и не узнает, что существуют комплименты, которые звучат как оскорбление. Точно так же пожилому художнику можно сказать: ух ты, как похоже вы рисуете собаку… Облом, пацан. Женщина, всю жизнь шлифующая себя, как нож, к тридцати годам о себе знает все…
— Сережа… — добралась я к Соловью. — Давай еще раз: как точно выглядел телефон?
Соловей лежал на краю кровати, рядом на полу десяток нацболов старательно ломали голову, как же им теперь вызволить свою водку. Придурки скинулись, сходили за двумя бутылками, радостно вперлись на кухню, победно держа добычу в некрепких ручонках. Десяток яиц в пакете у них сразу выскользнул и шмякнулся об порог. А бутылки отобрала «девушка с цветами»: вы пить не будете! Ладно бы действительно спрятала. Просто поставила в холодильник. Не нашли. Ходили, вздыхали, закатывали глаза. Шушукались там в своем логове. Мол — ах! — что же нам теперь делать? Как будто понарошку играли в школьном спектакле. Меня поразило, с какой готовностью они приняли на себя роль сопливых младенцев. Против мамки — ни-ни… Как будто из этой роли никогда и не выходили… У меня возникла мысль действительно водку спрятать. А с другой стороны: зачем? Быстрее передохнут…
— Как выглядел телефон?
— Серо-синий, — приподнял голову Соловей, — в черном кожаном чехле…
— Так вот же он! — Этот придурок с Сириуса выудил из-под кровати старый соловьиный черный телефон и теперь торжествующе совал его мне, заслоняя Соловья. Один в один: двухлетний ребенок, выучивший уже какие-то слова. И теперь с ликованием отзывающийся оглушительной нечленораздельной тирадой на каждое смутно знакомое услышанное слово… Интересно, а когда его посадят, он точно так же будет с разбегу радостно влезать своим рылом во все разговоры старших? И долго он так надеется протянуть?..
— А можно… я поговорю со своим мужчиной о наших делах?!

Пора прекращать договариваться

…А на шоссе Энтузиастов мне дорога, видимо, заказана… Спалили…
Вот это — жаль…
Неужели снова одна? Навсегда одна… Самурай без хозяина…
Неужели я настолько одинокий охотник?
Но почему-то у меня получается совсем другой расклад. Когда у тебя в зубах навязла молитва, ты один уже не будешь. И в таком состоянии люди уже не слишком и важны. Потому что они Его — не заменят…
…Да-а, представляю, что мне могут теперь предъявить, после того как меня на всю страну спалили на нацбольском съезде. Да, господа. Я, безусловно, уважаю ваше право верить глазам — и после этого не доверять уже человеку. Но мне реально не в чем оправдываться.
Наверное, я во многом была не права. Я слишком заигралась. Может быть, в чем-то — увлеклась недопустимо. Сдается, неверной оказалась та моя теория про хороших людей: мол, всегда могут договориться. Кажется, именно это и есть беспринципность, и я ее с успехом продемонстрировала. Как это ни прискорбно… Похоже, на первом месте должен уже стоять не человек, а идея. Пора уже прекращать договариваться
Впрочем, я всегда была спокойна на свой счет. То, что мне чуждо, отторгает меня само. Вот и здесь я протяну уже не больше суток. При всем желании…
Да, можно вообще даже близко не подходить к тому явлению, которое тебя не устраивает. Но это не мой путь. Наоборот, я вторгаюсь как можно глубже — и возвращаюсь с добычей. С информацией. Такое существование куда как более осмысленно. Я не могу себе позволить просто брезгливо обходить мокрую холодную воду. В этом слишком много изнеженного чистоплюйства. Я считаю это дурной манерой. Если уж я разглядываю живописный речной пейзаж, я в результате полезу на самое дно. Потому что знаю, что всегда выплыву, по дну выйду обратно. Я не боюсь запачкаться. Ко мне давно уже не липнет. И кстати, восхитительная же оказалась вода…
Я знаю, в чем была не права. Я слишком отвлеклась на личное. Я поступила совершенно по-бабьи. Я попыталась стать просто женщиной своего мужчины. Даже не стать. А побыть ею. Хоть немного. Потешить душу хоть чуть-чуть. Потому что одинокая женщина под тридцать — это ведь тоже уже патология… А так — устроила себе каникулы. Изначально зная, что это тупиковый путь. Для меня. Почему-то у меня не получается эта роль. Да я на нее уже и не соглашусь. Нет, я ведь согласилась, но не принимает она меня. Вот черт: у меня уже хронически не получается свернуть на узкую, извилистую тропинку. И она меня не принимает…

Сириус атакует

Я единственная сошла на станции, свернула на узкую тропинку. Разве что она не была извилистой, тянулась в снегу бесконечной тонкой, прямой линией по окраине всего поселка…
Мне открыл Фомич, вернулся на кухню, незнакомые голоса спросили его, кто пришел.
— Рысь, …Соловья…
Я не услышала, как он меня назвал. «Женщина», «баба», «подруга»? Я так никогда и не узнала, кем же я была.
Я вошла следом за Фомичом. Действительно, масса незнакомых лиц, какие-то девочки из Смоленска. Неожиданно чинные, негромкие, благопристойные посиделки.
— Где хозяин? — тихо бросила Фомичу.
— Спит… — Он-то знает, кто у самурая хозяин…
Я поднялась наверх. Соловьиный трупик мирно спал, я бесшумно приблизилась, выключила вхолостую работающий телевизор. Хороший способ застолбить место на кровати — подложить туда своего мужика…
Народ только начинал рассеянно примеряться к спальным местам — а я уже со знанием дела рылась в одеялах на лежбище, подгребая под себя матрас. Что-то Соловей пошел на понижение, отдельной комнаты нам уже не досталось. Наше жизненное пространство сокращалось стремительно — и бесповоротно… Я аккуратно забралась под край одеяла. Все, я в домике. Да… Вот и весь наш «домик».
Вот и вся возможность близости: бесшумной тенью притаиться рядом, осторожно приблизить лицо к его плечу. И замереть, впитывая, как самый сладкий яд, звенящую прозрачную тоску. Тоску по любви. И знать, что ни на что уже не променяю эту боль. О, если бы эта любовь состояла из чего-нибудь еще помимо боли… Считаные сантиметры между нашими головами — это все наше пространство. Но оно — действительно наше. Мое… И оно непроницаемым светящимся коконом будет окружать нас всюду, где бы мы ни оказались вдвоем, как сейчас. И согревать нас, лаская кожу теплым дыханием. И здесь, внутри, ты всегда будешь спать так же спокойно. А я — я буду счастлива. Счастлива до слез… Эти слезы — они от счастья. Потому что я люблю тебя. Я люблю тебя — любого. Потому что это — ты…
Сверху на Соловья что-то грохнулось. Я резко вскинулась от неожиданности.
А ты не ол?
Этот инопланетный урод с размаху шваркнул на моего спящего мужика толстый глянцевый «Плейбой».
— На! Посмотри!
Совать что-либо мне под нос — бесполезно. Вблизи — не вижу. Я, глядя в упор, даже не сразу идентифицировала, что за дрянь свалилась. Сначала отодвинула это нечто от глаз, присмотрелась, — а потом попыталась этот журнал осторожно убрать. Гнида, разбудишь его — размозжу башку.
— Спасибо, меня это не…
Но он начал пихать мне его обратно. Жизнерадостность лоботомированного бультерьера требовала выхода. И он уже совершенно по-хамски совал мне в лицо эту дрянь. Его счастье — Соловей не проснулся. Но мое хрупкое, иллюзорное, горькое счастье наедине со своей тоской было порушено так жестоко, что я была готова разрыдаться. Даже этой малости у меня теперь нет, даже эту микроскопическую иллюзию у меня бесповоротно отняли. Ничего у меня нет, ничего…
Он переключился с журнала на какой-то старый фильм по телевизору. И начал требовательно заставлять меня его смотреть. А все, что меня сейчас интересовало, — это возможность спрятаться за закрытыми веками, замереть на границе сна своего непоправимо любимого человека — и тихо раствориться в его сне. Неужели я хочу слишком много? И мне только оставалось надеяться, что однажды эту гниду все-таки кто-нибудь раздавит. Мне, наверное, не судьба. Но найдется другой хороший человек. Которого он вынудит. Потому что оставлять все это в таком виде — невозможно…
— Может, помочь чем-нибудь?
Хороший ведь человек-то… Добрый… Не человек, инопланетянин…
— Хочешь помыть посуду?
Да, я жестокая, согласна. Его глаза перекосило куда-то аж к переносице…
— Посуду я мыть… не умею…
— Тропинку перед крыльцом нужно почистить. Там ходить уже невозможно…
Это я пока преувеличила. Можно, если осторожно. Пока она не обледенела или снега не намело горы. А уж что будет весной… Во где из-под снега полезут «подснежники». Сейчас-то дорожка просто изгибается пологими буграми. И от глаз скрыт тот факт, что здоровенные мешки с мусором господа нацболы неоднократно сваливали прямо перед порогом. И все это ушло под снег. И, к сожалению, придется ждать следующего снегопада, чтобы под снег ушел тот факт, что они… за…ли уже с крыльца все подступы к дому. Это, кстати, была соловьиная манера…
…А тот хороший человек? Он почистил. Тропинку. Перед крыльцом. Вырыл в ней углубление. Размером 50 на 50. Сантиметров…
Я в ужасе попятилась от него. Больной… Точно, больной
Обложили… Не продохнуть… Кругом — одни нацболы

«Я преклоняюсь перед его политическим гением…»

Соловей каким-то чудом воскрес. Какой день-то был, неужели третий? Мы наконец-то выскреблись из своей норы. В Бункер мы ехали, уже просто чтобы помыться…
Отмытый Соловей медленно сох. Руководство у Лимонова отмечало съезд. Не было и Тишина. Неужели он тоже там? Оборжусь… Я присела на кухне на единственный свободный стул. Но сидела совершенно отдельно. Я не слышала, о чем говорят. И едва ли дважды взглянула на незнакомый молодняк, расположившийся за столом.
Я была поглощена изучением консервной банки…
Плоская серая банка из-под шпротного паштета. Открытая неровно, с рваными краями. Вылизанная достаточно тщательно. Мною… Ничего хорошего в этот момент в моей голове не крутилось. Состояние тяжелой подавленности, оставшееся после съезда, сохранялось до сих пор. Я ведь все это время общалась с Соловьем…
Кукольный театр… Я наконец-то поняла, что все это больше всего напоминает. Сказку про Буратино. Карабас-Барабас в ней был такой, что рядом с ним сказочный прощелыга должен вешаться на бороде. Лучший друг Дуремар… Какая разница, на чем делать деньги, на пиявках — или порнографии? И оба ищут свой Золотой ключик… Пьеро? Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Пьеро, моем поэте… Мальвина? В самую точку. Ее цепной пудель Артемон… Папа Карло, отец народов, — это вообще трагедия. И дальше по тексту. Плюс восемьсот статистов. И все — на нитках.
А я, похоже, по цинизму приближаюсь к Буратино. Не согласившемуся на нарисованный очаг — и так и не ставшему актером кукольного театра…
А по степени «проходимости» — к лисе Алисе…
— Девушка, а вы откуда?..
Меня грубо оторвали от глубокого погружения в недра банки. Я медленно переместила немигающий взгляд и остановила его на говорившем.
…Как ты меня назвал? Это я, что ли, девушка? Это я, что ли, девушка… для тебя? Молодой человек… Я старше тебя лет на дюжину. И если ты настолько глуп и неопытен, что рискнул первым лезть с левыми расспросами к старшему, занятому своими делами и еще ни разу в этой жизни не выказавшему желания контактировать с тобой… То для того, чтобы привлечь к себе внимание, существуют установленные формы. Например: «Разрешите обратиться». И разговаривать мы с тобой будем, только когда я тебе задам вопрос, а ты кинешься на него отвечать. И никак иначе…
Тьфу ты, черт. Бесполезно. Он же нацбол…
— Девушка? Вы откуда приехали? Вы москвичка? Вы московская активистка? Я вас на съезде видел…
…Откуда я? Откуда все берутся. С улицы зашла… Мне было уже интересно, сколько еще он сможет сыпать вопросами, прежде чем поймет, что не следовало этого начинать. Мне было все равно, куда положить окоченевший взгляд Рептилии. Не на банку, так на него. Разницы никакой…
Исторически, по воле случая, так получилось, что я оказалась именно по эту сторону баррикад. Просто забрела сюда — и уже не было времени и возможности все переигрывать. Весь спектакль я просмотрела со своего места в последнем ряду партера — согласно купленных билетов. Хотя, будь во мне чуть больше драйва, не дрейфуй я совсем уж бесцельно и расслабленно… Я бы свивала сейчас кольца вокруг совсем другого героя пьесы, прищелкивая погремушкой на хвосте. В этой жизни я выбираю Жизнь. Лозунг: «Да, Смерть!» — для дураков, которые повелись. Роль добровольной образцово-показательной жертвы выбирают себе, похоже, не самые сильные люди. Зачем мне Пьеро, когда есть живой Карабас-Барабас?
Это просто из области человеческих предпочтений. Я люблю, когда поступают дерзко и жестоко. Именно это я называю: красиво. Когда правило: никаких правил. Когда главное — выиграть, и плевать уже как. Можешь? Делай. И — честь тебе и хвала. Чего оглядываться-то? И главное — на кого?!
В истории про «ночь длинных ножей» я всегда была на стороне Гитлера. Хоть мне и было смертельно жалко Рема. Он ведь был за идею. За «вторую революцию»… За настоящий национал, блин, социализм… Говорят, Гитлер столько сил угробил, доказывая денежным мешкам, что «социализм» в его программе — не более чем очаг, нарисованный на холсте. И видимо, сумел убедить, если бабла хватало на… А потом — вообще на все стало хватать. Партийная политика состояла лишь в том, чтобы беспрекословно следовать слову Вождя. Ни больше ни меньше…
А у Рема самого было в руках слишком много власти. А он хотел — еще больше. Он отказывался быть марионеткой. Свое собственное войско бунтовало против отца-основателя-главнокомандующего. И для Гитлера это стало непозволительно опасно…
Я к тому: как бы теперь самой не угодить под раздачу вместе со всеми этими ремами…
Ни разу я не Ева Браун. Я, может быть, в чем-то Лени Рифеншталь. Хотя она, личный режиссер Гитлера, воспевала победителя. А был ли личный биограф у Рема?
Вот у гауляйтера Северной Германии Грегора Штрассера, когда он еще в 1925 году начал свой тихий бунт, был верный соратник — блестящий журналист и оратор Йозеф Геббельс. Со своим даром пропагандиста он составил в партии конкуренцию самому Гитлеру… К ужасу Гитлера, Штрассер принял слово «социализм» в национал-социализме всерьез. Он хотел отождествить партию с немецким пролетариатом, отвергая при этом международный коммунизм. На пару с Геббельсом они предполагали, что нацизм и коммунизм могут каким-то образом объединиться в германский национализм. Публично заверяли немецких коммунистов, что эти понятия «не настоящие враги». Хотели расширить идеологическое содержание в партийной программе, выделить социалистические цели. Они считали, что партийная доктрина важнее, нежели ее лидер.
Этого одного было достаточно, чтобы встать на путь конфронтации с Гитлером.
Назревающий бунт начался тихо в конце лета 1925 года на собраниях северных гауляйтеров. Они создали комитет для выработки новой программы. Пересмотренная программа отличалась от «Двадцати пяти пунктов» скорее выразительностью, чем общим направлением. Она повторяла антисемитские требования и вместе с тем расширила и уточнила экономические разделы.
В то время левые партии выступили с требованием лишить собственности свергнутую монаршую семью. Штрассер и Геббельс поддержали. Для Гитлера же такой шаг был проклятием. Он искал поддержки консерваторов, изображая себя твердым антикоммунистом и надежным защитником частной собственности. Открытый раскол казался теперь неизбежным. 22 ноября 1925 года Штрассер собрал гауляйтеров Северной Германии на открытое собрание в Ганновере.
Геббельс тогда договорился до того, что даже заявил: «Я требую, чтобы мелкобуржуазный Адольф Гитлер был исключен из национал-социалистской партии!»
Гитлер шутя отмел все их претензии. Оставался невозмутимым в связи с зашедшим так далеко отступничеством. Для него вопросом был, как всегда, он сам. «Государство — это я!» Игнорирование любой части его программы по любой причине приравнивалось к измене как нацизму, так и ему самому как олицетворению нацизма. Он решил это продемонстрировать. В феврале 1926 года собрал съезд партийных лидеров, заполнил зал преданными гауляйтерами, на собрание прибыл подобно главе государства. В своей речи он не стал нападать непосредственно на бунтовщиков. Просто пункт за пунктом отверг все претензии. Штрассеру пришлось просить своих товарищей по мятежу вернуть проект программы, который он ранее им разослал.
Штрассера Гитлер полностью подчинил, никогда больше не позволяя ему продвинуться. С Геббельсом было иначе. В течение нескольких недель тот прошел удивительную трансформацию и стал самым ревностным помощником Гитлера. Геббельс был сокрушен поражением. Но фюрер быстро очаровал своего противника. Он лично звонил ему, просил выступить на собраниях, предлагал свой автомобиль. «Я люблю его, — признался Геббельс в своем дневнике в апреле. — Я преклоняюсь перед его политическим гением». Он был достаточно умен, чтобы зацепиться за единственную звезду на нацистском небосклоне. «С ним вы можете завоевать мир. Я с ним — до конца»
…А я, может, еще хитрее, чем Лени. Как вам амплуа: «Воспевающая поверженных, но непобежденных»? Каково звучит? Надо где-нибудь записать…
Какая мне, собственно, разница, из какого окопа описывать чужую войну? Я оказалась в том, куда в результате стали сваливать трупы. Тоже неплохо.
Даже не так. Это в сто раз лучше, чем, не приведи господь, окоп вообще без трупов. А зачем тогда вообще окоп?
Но только в этой ноге пульс уже не прощупывается. Да и какой пульс может быть у театрального реквизита? И спектакль закончился…
А с моего места в последнем ряду партера смотреть уже не на что. И то еще мой билет выиграл роскошный поощрительный приз. Я получила возможность заглянуть под крышку сундука. Куда ссыпали кукол, попадавших безвольно, как тряпье. И теперь они только перешептываются под своей крышкой, за ненадобностью снова запрятанные в чулан…
Кукол снимут с нитки длинной и, засыпав нафталином, в виде тряпок сложат в сундуках
А точнее…
«В ЭТОМ ДВИЖЕНИИ НИЧЕГО НЕ ПРОИЗОЙДЕТ, ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ ТОГО, ЧЕГО ХОЧУ Я».
Эта надпись красовалась на портрете Гитлера в его кабинете в Коричневом доме в Мюнхене.
— Испепеляющий взгляд… — радостно сообщила мне рожа напротив.
…Мальчик, это ты опять со мной, что ли, разговариваешь? С такой склизкой улыбочкой? Кипятком, что ли, плеснуть?
Я еще помолчала.
— Да я все думаю… Почему Я ТЕБЯ ни о чем не спрашиваю?.. Пацан осекся.
— Извините… — пролепетал он.
Хоть один что-то понял…
Назад: Глава 2 «В этом движении ничего не произойдет, за исключением того, чего хочу я»
Дальше: Глава 4 Приговор