Книга: Религия бешеных
Назад: Глава 8 Не та женщина
Дальше: Глава 10 Выход там, где вход

Глава 9
Энциклопедия инопланетной жизни

О, черт! Вот она, клиника… Ей же НЕ ХВАТАЕТ тычков, пинков, понуканий, унижения и чьей-то чужой власти! Раб задыхается без ошейника!..

 

Я вспоминаю, как однажды в позапрошлой жизни мы с первым мужем отправились на свадьбу его родственника. Муж пил за троих (буквально, просто за столом больше не пил никто) и вскоре словил мощнейшую белку. Он вылез в чистом поле и вдохновенно указал куда-то на горизонт:
— Пойдем… туда!..
Я развернулась и свалила на… Мысли не возникло его держать. И очень удивилась, когда ночью его все-таки за ноги приволокли домой. Почему он не подох где-нибудь там, «в чистом поле», со своим незамутненным безумием, я не знаю… А я на это рассчитывала…
Однажды я рассказала Тишину эту историю. И если он не передал ее Соловью, значит, он слегка подставил своего друга. Не просветив того, какую змею тот пригрел…
Картинки, на которые я насмотрелась в первом браке, — это такая энциклопедия русской жизни. Вот тогда-то я и поняла, что живу среди инопланетян…

Жертва

— А-а!.. Ой, Катюша, подожди, на, на, надень тапки!..
Хозяйка меня прямо-таки озадачивает, когда вдруг напролом кидается из кухни сбрасывать с себя старые, покореженные, изглоданные жизнью тяжелые опорки. Мы с мужем что-то долго добирались до его родителей. Я наконец-то избавилась от туфель и теперь с наслаждением встаю ступнями на прохладный пол.
— Спасибо, не…
— Надень, надень! — Она мчится раболепствующим тайфуном, и уже мне под ноги с грохотом валятся эти жуткие шлепки. Я с отвращением смотрю на их измочаленные черные внутренности, а заодно и на ее в высшей степени сомнительные ноги. Мне — вот это надеть? Да меня здесь оскорбляют…
— Нет, спаси…
— Да ты что, пол такой грязный, холодный! Ребята, — умоляюще заглядывает она в глаза, — простите меня, ради бога! Я еще не убиралась! Я сегодня весь день стираю, и отец еще…
Я смотрю на нее с растущим раздражением и недоумением. Да что же это такое? Какой-то бульдог со стальными челюстями и подобострастно заискивающими глазами. Ее чертово гостеприимство… Именно так выглядят приветствия дурных собак, всей тушей бросающихся тебе на шею: затопчут в прихожей на хрен! Подсказываю рецепт. У собак нет пресса, и удар ногой в живот будет очень эффективен…
Поток раболепных извинений, который она со всей мощью обрушивает на меня, загоняет меня в очень неловкое положение. Я не знаю, как с ней общаться. То, что я пытаюсь сказать ей в своей нормальной ровной манере и нормальным человеческим голосом, она не воспринимает. Чтобы разговаривать с ней на понятном ей языке, мне в ответ придется забиться в таких же визгливых конвульсиях: «Ах-ах-ах! Спасибо! Извините! У-тю-тю… Уси-пуси» И далее по тексту. Хотя я всерьез убеждена, что при встрече надо говорить: «Здрасте». И этого достаточно. Но здесь это расшибающееся в лепешку «извините» входит в обязательную программу…
Такой сложный трюк — и без подготовки? И, собственно, за что мне извиняться и зачем лебезить? Я ей ничего не должна. Она мне ничего не должна. Вполне можем позволить себе общаться, как цивилизованные люди. Без гипертрофированных и отдающих клиникой ничем не обоснованных ужимок. Да в конце-то концов, она ведь здесь хозяйка, она меня унижает, когда начинает так унижаться передо мной! И самое главное: почему?! Господи, она меня просто третирует…
Картина маслом: она бьется в подобострастном припадке, а я смотрю на нее заледеневшим взглядом. Как на идиотку…
— Мамка, я тут шмотку принес.
Ее великовозрастный сынок начинает вытягивать из мешка штаны в стирку — и меня оставляют в покое. Битва в прихожей меня сильно настораживает, и на кухню я захожу с опаской…
— Ой, ребята, мне ведь и угостить вас нечем, вот, сами разогревайте, я совсем замучилась со стиркой, вот суп…
Она причитает без умолку, всплескивая руками. Я замечаю на свету: у нее странное, устало-светящееся, какое-то прозрачное лицо.
— Катюша, ты будешь рыбу или, может, котлеты, есть рис, овощи, вот еще картошка, ребята, вы берите, вот шпроты еще откройте, Катюша, давай я тебе положу…
Я отвечаю односложно, ощущения — как будто пришлось съесть лимон. Я не выношу, когда начинают коверкать мое имя. Хочется выломать человеку палец и ласково заглянуть в глаза: «А так я тоже Катюша?» Мне стыдно и неудобно, что хозяйка вымученно старается изо всех сил угодить гостям. Кому, мне, что ли?!
— Ах, Катюша, извини, я закружилась, сразу не сказала: как тебе идет черный цвет!
Да? А красный мне идет гораздо больше… Похоже, она готова по любому поводу всплескивать руками и изможденно-восторженно заглядывать в глаза. Угождать. Всеми силами. У нее повадки профессиональной жертвы… Меня это выбивает из колеи. Ведь она старше меня на целую жизнь, у нее высшее образование, она работает экономистом на крутом оборонном предприятии. И вдруг — такой дремучий домострой…
— Мне черный цвет тоже всегда нравился, — продолжает она. — Но мне не разрешали его носить…
Я кошусь недоуменно: как это? Когда она выходит, сынок ее поясняет:
— Бабки были у немцев. Они после Освенцима черный цвет видеть не могли…

Гром-баба

— Они были из Ржева, — с аппетитом черпает он ложкой суп. — Отец — рабочий, мать — домохозяйка. Старшая бабка — с четвертого года, другая, моя родная по отцу, — младше ее на одиннадцать лет. Они вдвоем остались от всей семьи. В войну во время авианалета всех накрыло в доме. Из Ржева некуда было бежать, население немцы сгоняли в концлагерь и увозили в Германию. Сначала были в Равенсбрюке, потом попали в Освенцим. Там их освободили, сжечь не успели. Они вернулись в Ржев в сорок пятом. Но возможно, что они еще где-то по Неметчине шугались. Причем, судя по столовым приборам, которые у нас дома иногда попадались, ножи там с фирменными нашлепками немецкими, фарфор, они там зря время не теряли. Тетки были те еще. Вплоть до того, что вот эта швейная машинка «Зингер», — тыкает он ложкой в угол, — она была не одна. Была еще ножная, тоже бог знает каких годов. Это все с ними приехало. В Ржеве попался младшей бабке интендант, военный. Это после войны-то! Старшая бабка — она девственницей померла в восемьдесят девять лет — всю дорогу той поперек ставила: «Ах ты, развратница!» Но тем не менее заделал этот хмырь младшей бабке папу моего и говорит: «Приезжай в Саров». И они, самое смешное, умудрились завербоваться сюда из Ржева, приехали. И тут выяснилось, что у того еще четверо детей к тому моменту. И жена. Тот говорит: давай я с женой разведусь. А бабка: да иди ты. Ну и в результате за все это время от него единственное вспоможение было: мешок картошки. Старшая бабка была здоровая, сил нет. Она приземистая, пришлепистая, но как танк. Гром-баба. Она в восемьдесят лет как-то пацанов расшугала, они в пинг-понг играли, ей надоело, и она одной рукой им стол перевернула! Эта бабка практически сразу устроилась домработницей к ученому Харитону Юлию Борисовичу. У нее масса была знакомых, я иногда обалдевал, с какими людьми она здоровается. Но потом туда взяли кого-то другого, а она ушла в интернат для слаборазвитых. Интересная бабка была. У меня такое ощущение, что она рукопашкой владела. Как-то пьяный товарищ за тем же столом попытался ей заехать в физиономию. В результате с криком убежал. Я видел движение, которое было сделано. Рука на излом пошла. Этот прием я именно у нее подсмотрел…
Он понижает голос, склоняясь низко к тарелке:
— Она не терпела самостоятельности вообще ни в каком виде, она все время была старшая. Сестру свою затюкала, а мамку мою так вовсе поедом ела. Мы отселились от них в этот бомжатник, в котором теперь мы с тобой живем. Хотя через год светила квартира получше. Мамка от бабок просто сбежала. Там была масса очень неприятных вещей. Она даже учиться ездила с боями! Зато в восемьдесят шесть лет, — хохочет он, — к старшенькой бабке присватался дедушка года на два постарше! Это караул. Мамка моя наблюдала картину: стоит бабка перед зеркалом, голая. «А красы-то, — говорит, — уже и нету!» Восемьдесят шесть лет! В результате она и деда послала. Ну что, говорит, за всю жизнь не согрешила, неужели теперь, на старости лет?.. Младшая умерла в восемьдесят девятом, почки отказали. Старшая — от рака пищевода. В девяносто втором. Страшно: жратвы в доме полно — а она от голода угасала… Самая запущенная могила на кладбище. Отец у меня пьющий, мать сердобольная, но, честно, ничего хорошего она от них не видела…
Он замолкает: мать возвращается из ванной с тазом выстиранного белья.
— Ладно, — грузно поднимается он из-за стола, — картошки надо набрать…

Потомок

— Папа, блин, второй год не может сколотить ящики… — рычит сынок, выбираясь из погреба с наполненным рюкзаком. — Копали мы с ним эту яму тоже характерно, — закрывая люк в полу, объясняет он мне. — Он заявился, когда мы с друзьями, по уши в земле, уже все сделали. И начал выступать, командовать…
— Ой, он вчера еле пришел…
Руки матери с тяжелым мокрым пододеяльником обреченно опускаются.
— Ведь и на огород надо было съездить, а он на целый день пропал, такой, прям… И сегодня с утра смотрю: вот только здесь, под окном, был, покурить, сказал, пойду. И все, исчез. Опять до ночи с этими мужиками будет, придет пьянющий, ой, ну что за человек… — тоненьким голоском сокрушается мать, и я отчетливо вижу теплую искорку в ее измученных глазах, когда она вдруг нежно-нежно так добавляет: — Поросенок!
У меня кусок застревает в горле. Похоже, эта женщина боится, как бы муж, слизняк, потерявший все свои неквалифицированные работы и прихотливым ожерельем повисший на шее жены (а ведь в семье еще ждет ребенка младшая дочь), не дай бог, не воспринял ее ругань на него всерьез! Но тогда я уже ничего не понимаю…

Наследие

— Катюша, а ты чего не ешь?! Чем еще тебя угостить? Ты извини, у меня тут…
Я сижу, уже не зная, как воспринимать все это. И неожиданно формулирую мысль, которая давно свербит в моей голове, но я никак не могу ее ухватить. Все очень просто. Главный пунктик в характере наседающей на меня хозяйки: стремление извиниться за самый факт своего существования! Невероятно… Вот оно, наследие «фашиствующих» узниц концлагеря, устроивших невестке холокост! Меня окатывает волна жалости к этой несчастной женщине, но…
Черт, знала бы она, как эта ее лебезящая манера калечит окружающих. Потому что общаться ровно с ней не получается. А что остается? Вторить ей, тоже завертеться ужом, начать причитать в ответ: «Ах, ах, у-тю-тю!..» А мне это зачем? Если у кого есть предрасположенность, пусть, если хочет, прикидывается дурачком. У меня такой потребности нет. Я на все ее конвульсии смотрю совершенно замороженным взглядом. И все яснее вижу, что есть еще один вариант развития событий.
Там, где есть такая гиперактивная жертва, просто обязан, просто вынужден будет однажды появиться и деспот. Но не могу же я…
Я вдруг представляю, как с металлом в голосе с порога распоряжаюсь, «чем меня еще угостить», — и хозяйка со всех ног, теряя тапки, кидается исполнять, благодарно бросив на меня преданный взгляд побитой собаки. Все, свершилось, она наконец-то в своей тарелке. Наконец-то понятный ей разговор. Наконец-то ей приказывают… Да, но тогда в следующий раз этот ее взгляд заставит меня с лютой яростью схватиться за кнут!..
Так, стоп, немного назад… Да, здесь. Как-как?! «Благодарно»?! Она посмотрит на меня… БЛАГОДАРНО?!
О, черт! Вот она, клиника… Ей же НЕ ХВАТАЕТ тычков, пинков, понуканий, унижения и чьей-то чужой власти! Раб задыхается без ошейника. Ей не хватает тех ее фашиствующих старух!!!
Я ошарашенно поднимаю глаза на мужа. Тот же как ни в чем не бывало доедает суп, с глупой довольной физиономией пятилетнего дебиловатого ребенка облизывает ложку. Рядом с матерью у него мгновенно проявляется именно это выражение лица. И вдруг заявляет в продолжение каких-то своих (или моих?) мыслей:
— А мамка… На нее сначала наори, потом приласкай — так счастлива будет!..
…Я уже не особенно реагирую, когда меня начинают пытать, чай или кофе я буду, из какой чашки и сколько чашек. Для меня здесь все уже ясно. Ясно, что мне в этой семье, в череде сменяющих друг друга узурпаторов, трусливых него-дяйчиков, великовозрастных младенцев и их общих жертв уготована роль последней…
Я чуть не поперхнулась, когда она еще до свадьбы пролепетала, жалобно заглядывая мне в лицо:
— Ой, Лешка, тоже ведь… поросенок. Ничего, воспитаем… У меня глаза на лоб полезли. Чего?! Она кого воспитывать собралась?! Она что, решила, что тут кто-то кого-то рожать намерен?! Охренела… Они за кого меня держат? И еще. Они что, воспринимают себя настолько всерьез?..
Я использовала этого псевдохудожника и антикультурного деятеля, чтобы «в лучах его славы» начать восхождение самой. Получилось. Я через него познакомилась с хорошими людьми. Его душа была первой, которую я продала в газете… А как все святое семейство — там были еще гроздья теток и бабок, разновидность уже описанных, — негодовало, когда оказалось, что меня никогда и не было на их крючке. И я соскользнула с него сразу, как только…
А я про них уже написала…

Все красное

Чем дольше я общалась с собственным мужем, тем больше отслаивалась от его мира, глубже уходила в себя, пока, наконец, не выкристаллизовалась моя собственная вселенная. С миром этих инопланетных чудовищ меня больше не заставят иметь ничего общего…
— А может… сюда красного добавить?
Эти слова невольно слетают с моих губ, и в следующее мгновение я понимаю, что сделала одну из глупейших вещей. Посоветовала художнику, как ему рисовать. Взгляд, который муж кидает на меня со своего табурета, подтверждает мои догадки. Глупость действительно большая. Он сидит, установив на ободранной доске каркас со старой простыней вместо холста, обложившись скипидаром и развороченными литровыми банками с краской. Пишет картину. Я бесцельно маячу у него за спиной, изредка заглядывая через плечо. И чем дольше я смотрю на изображение, тем сильнее становится какое-то неприятное тянущее ощущение. Как будто меня сковывает этот неопределенно-мрачный цвет. Я начинаю томиться, я ощущаю острую потребность взорвать эту монотонную мутную абстракцию всполохом живого цвета.
— Не могу… Давит… — почти про себя произношу я.
Он откладывает кисть, не отрывая взгляд от холста, на ощупь закуривает «Беломор» и, зажав папиросу в углу рта, тянется за «полторашкой» пива.
— Хм… А знаешь… В Казахстане, когда я там служил, там ведь все было такое. Мрачное. Казалось бы, юг, Азия, солнце шпарит. А все вокруг настолько серое, непреодолимо серое… И главное, из этой серости никуда не деться. Такая тоска…
Он с сожалением смотрит на холст. Теперь придется ждать, когда высохнет этот слой краски. От нечего делать он начинает говорить…
— Казахстан чем характерен. Летом доходит до плюс пятидесяти четырех, зимой — до минус пятидесяти шести. В сорок градусов мороза у нас строевая проходила, в сорок градусов жары все в обморок падали… Я служил в РВСН — Ракетных войсках стратегического назначения. Ракетный узел связи — это яма метров двадцать. Первый раз туда спускаешься — чуть сознание не теряешь от перепада давления. И ходишь там — постоянно нагибаешься. Машинально. Я из армии скрюченный приехал… Городок тот — сплошь офицеры, прапорщики и их жены. В городке три тысячи человек. Все развлечения — показывают киношку в офицерском клубе. Неделю одну и ту же. И то если удается пробиться в пургу двести километров от Семипалатинска. А то один фильм идет месяца два. И в жизни не происходит больше ничего! Там люди с ума сходят, там весь город уже сто раз друг с другом переспал. Только чтобы не видеть всего этого, чтобы хоть чем-то себя занять! В нашей «яме» баб работало больше, чем мужиков. И в результате время от времени приходишь на какой-нибудь пост, там сидят две тетки. Реально закрывается дверь — и ты оттуда хрен выползешь!..
Я слушаю с легким недоумением, я упорно отказываюсь привыкать к этой его манере говорить, с кайфом мазохиста выдавливая наружу гной. И еще. Я уже давно заметила, что женщина для него — неприятная до легкой брезгливости, непонятная и не представляющая ценности животинка. Теперь начинаю понимать почему…
— Как-то на Новый год мы с Геной-капитаном прикончили две грелки спирта, поднимаемся из ямы, а там женщины наши смену сдали, домой собираются. Этот идиот вставляет в дверь стул и говорит: пока две не выйдут, одна — мне, другая — рядовому, вы никуда не пойдете. Тут же две нашлись… Гена выгоняет прапорщиков из их комнаты отдыха, вешает простыню между койками. Мне выдал Светку, а сам — с Тонькой. Они там ахают. Я лежу. «Ты чего, так ничего и не сделаешь?» А я ничего не могу, потому что ситуация дурацкая! Я потом как пойду за изнасилование!.. И тут она на меня обиделась. Всю оставшуюся службу мне отравила. Напрочь!..
…Он так искренне возмущается и восхищается ситуацией, что становится понятно. Что именно это для него — образец «бабы», напрочь лишенной такого естественного для него, мужчины, здравого смысла. Живущей, как животное… И в какой-то момент мне вдруг начинает казаться, что не жизнь в том покалеченном обществе сформировала это его свойство видеть все вывернутым наизнанку. Когда именно эта изнанка — единственная реальность, а не просто внешняя сторона. Похоже, события, которые с ним происходили, были для него просто очередным подтверждением его прочно укоренившихся, прямоугольных, как почтовый ящик, взглядов. «Дура, баба, деревяшка» Родился он таким, что ли? Похоже на то…
— Мы с Лешкой пошли на станцию Джангистобе на предмет косорыловки. — Меня настораживает концентрация правильности в его глазах… — Смотрим, девку бьют. Лешка — здоровый, а я — очень злой. Мы ввязались, он бил ее братьев, я — папашу. В результате выяснилось: девочка вышла замуж, оказалось, что она не девственница. И ее обратно к родителям отослали. Я просто знаю, как это все будет дальше выглядеть. Она будет жить как максимум в конуре с собаками. В нашей округе было много таких случаев, когда бензином девки обливались, сжигали себя. Мы отобрали у родителей ее паспорт и описали ей дорогу в Дивеево…
…Странноватое продолжение, которое получает эта тема, лично для меня вдруг оказывается абсолютно закономерным. Видимо, в моей голове тоже уже сложился стереотип, согласно которому, если одной рукой он гладит, другой должен бить. С делано наивным выражением одутловатого лица: «А чё?..»
— Была такая Галя Абдурахманова, пришла на наш пост работать. Дело по лету было, мы смотались на антенну, через люк поднялись. И тут выясняю, что она девственница… «Е-мое, что ж ты раньше не сказала?» — «А что, не стал бы?..» А перед этим она работала с передатчиком. И я подумал, что она его выключила. Для меня это само собой разумеется: отключить после работы. Я не рассчитал, что она молодая, могла действительно забыть хлопнуть по этой клавише… В результате канально-технический контроль перехватывает запись нашего передатчика. Там охи, вздохи, потом: «Леш, ну скажи, что ты меня любишь…» — «А на фига?..» А Леша я там был один… И увольнялся я соответственно. «Тебя полковник Абдурахманов ищет…» А я стою уже на плацу, с мешками. И по степи широкой бегом до ближайшей станции. Ничего, ушел… Вот такая вот пирожня!
Глаза его блестят, меня страшно коробит от этих его гаденьких словечек. Верный признак, что алкоголь его зацепил: он вдруг без перехода начинает злиться.
— Был там капитан Терентьев, сильно чмошный человек, так вот это существо разводилось с женой, было злое, срывало злость на всех. Меня, деда, заслал чистить туалет. Естественно, я туда пошел только на предмет покурить. Заперто. Открывается дверь — там Люба Терентьева. Тоже служащая армии, на аппаратуре сидит. Причем, когда он разводился, он такую идею выдвинул, что она ему изменяет. А она — ни сном ни духом. И она мне вдруг говорит: «Иди сюда». Я недопонял, думаю, может, поломалось чего. Она закрывает дверь — и поднимает юбку… Я ей ПОЛЧАСА объяснял, что этого делать не надо! «ОНО ТЕБЕ ВООБЩЕ НУЖНО?»…
И он с какой-то тупой правильностью сверлит меня глазами, абсолютно войдя в роль. Я успеваю подумать, что мне — нет…
— …Ну и в результате возвращаюсь на пост, там сидит злющий Терентьев. Я ему чуть козу не сделал: «У-у, рогастик…» А чё делать? Он свою жену низвел… до состояния риз…
Он закуривает опять — и поднимается с места. В этой маленькой комнате он подвесил полати из досок вторым этажом, чуть освободив пространство и загнав под доски шкафы и стол.
— Э, не впишись головой…
— Все продумано. Снизу доски покрашены серым, под ними сгибаешься машинально — и входишь в аккурат…
Вот оно. Я отдергиваю руку, я отступаю назад от мрачных досок. Для меня непозволительная роскошь — идти туда, где меня будет пригибать к земле серый цвет. Вот они — эти давящие потолки «ямы», вот он — этот его любимый Казахстан. Он опутал его, вошел в кровь, стер с его палитры яркие краски — и теперь давит, давит, давит…
Его рассказы меня теперь так же опутывают и душат, как вначале — его мазня. В которой ему никогда не удавалось передать движение. Солнце шпарит за окном, но я понимаю, какое все вокруг на самом деле серое. Непреодолимо серое. Эта серость, этот мрак по капле вытекает из его слов и расползается, как зараза, заполняя все вокруг.
Я вдруг вижу эту Любу Терентьеву, ее изможденное бледное лицо с огромными глазами, в которых застыло отчаяние, мольба и неизбывный вопрос: «За что?» А он — он опять находит подтверждение бабской никчемности вот в этом страдающем лице. Он вдавливает в него свой скотский бесцветный взгляд, как будто тупое орудие — в иссохшую землю. Здоровенный мужик в сознании своей правоты. Самое страшное, что он действительно себе верит. Женщину же не видит и не слышит. Он душит ее своей ложной правильностью, распинает своими прямыми углами. И низводит, низводит… «Нельзя отказывать женщине…» Надо же суметь так извратить этот принцип, ни на мгновение его не понимая. А с чего бы понимать? Все эти нерациональные женские метания в поисках любви для него — тот самый отсутствующий в его палитре красный цвет…
«Все бабы — шлюхи!» Был человек, который так последовательно пытался затолкать женщину в эти рамки, что в какой-то момент я с удивлением обнаружила: да он ведь не шутит! Он действительно так живет. Вот только где здесь он увидел свою маму?.. Ему только так и было понятно, одна эта фраза мгновенно снимала с него множество слоев ответственности за женщину, которая рядом с ним. Уж слишком она на поверку оказывалась хрупка и необъяснима. Он же одним этим заклинанием превращал ее в кусок бездушного мяса. А нет души — нет чувств, и уже не боишься оскорбить эти чувства. Значит, делай что хочешь, тебя ничто не держит. И главное, никто не даст тебе отпор. Если удастся загипнотизировать и обездвижить своим заклинанием эту отбивную…
Когда я проследила эту незамысловатую логическую цепь, мне стало дико смешно. А заодно понятно, что очень многих людей в этой жизни можно без сожаления… даже не бросать. Выбрасывать. Как протухший кусок того самого мяса. Не пытаясь приблизиться к прокрустову ложу их уродливой психики. Это инопланетяне…
Видимо, что-то такое отражается на моем лице, что он вдруг говорит:
— Ну ладно, на тебе, балуйся…
Он достает из-за шкафа старую измазанную палитру, банку красной краски, кисть — и я с каким-то остервенением начинаю черкать поверх застывших черных клякс. Потом вдруг все бросаю, встаю — и ухожу. Ухожу с нуля рисовать свою собственную картину, где все будет красным…
Назад: Глава 8 Не та женщина
Дальше: Глава 10 Выход там, где вход