Книга: История дождя
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5

Глава 4

Но это не случилось скоро. Люди, видящие душу ближнего своего, снизили темп работы. Мы с Мамой затаили дыхание, и хотя с обеих сторон нашей семьи я получила преимущества в задерживании дыхания под водой, почти все время я помнила, что мы тонем немного чаще. Однажды пришла миссис Хэнли. Она была маленьким терьером с коричневыми карими глазами и обладала откровенной прямотой жителей Корка. Миссис Хэнли похоронила мужа, но это ничего не отняло у нее. Она продолжила жить с этим, сказала она. Миссис Хэнли была полной противоположностью Эйлин Уотерс — та до сих пор в этой жизни успешно избегала делать недвусмысленные заявления, — и любила бить не в бровь, а в глаз. Теперь она заправляла системой финансовой помощи безработным, и поскольку знала, что Лондон все еще не ответил, и поскольку, как и все остальные, задавалась вопросом, на какие средства мы живем, то наводящими вопросами она дала понять моему отцу, что он должен присоединиться к этой системе. Она была направлена на улучшение положения в округе, и потому с формальной точки зрения все, что он мог предложить, было бы приемлемым.
Он предложил Йейтса.
Это не было шуткой.
Полагаю, он не смог удержаться. Полагаю, великие мечты отправили свои галеоны под всеми парусами в его мозг, а мозг у него был такой, где странное — это просто нормальное во время бури. Но, возможно, самым замечательным было то, что миссис Хэнли согласилась.
Не могу вспомнить, кто сказал — но это правда, — что каждый раз, когда кто-то читает Шекспира, то и сам становится Шекспиром. Ну, то же самое верно для Йейтса. Выберите время во второй половине дня. Сядьте и прочитайте его стихи. Любые, не имеет никакого значения, какие. Потратьте полдня, громко читайте вслух. И пока вы это делаете, пока звучат строки Йейтса, и не имеет значения, каков ритм, иногда даже можно ему не следовать, все равно, сначала вы даже не заметите этого, просто потихоньку, постепенно вы поднимаетесь.
Вы поднимаетесь. Честно. Читайте вот так стихи, и люди будут становиться лучше, сложнее, будут любящими, страстными, сердитыми, нежными, поэтичными, более выразительными и глубокими, в целом более прекрасными.
Вот чему я научилась у своего отца.
Ему дали комнату позади зала. Шесть лекций. Он нуждался в деньгах, но не ожидал, что кто-нибудь придет.
Когда он вошел в парадную дверь зала, там были люди, надеющиеся найти дополнительные стулья. Они не сказали «Мы здесь, потому что ты поэт, у которого есть книга, отправленная в Лондон», они не сказали «Мы соболезнуем, что ваш сын умер», или «Ты должен не давать угаснуть надежде». В Ирландии более высокая форма английского языка, и к прямолинейным заявлениям относятся с неодобрением. Собравшиеся встретили Вергилия кивками. Никто не отвел от него взгляд, когда он положил на стол «Избранные Стихотворения», сразу же поднял подбородок, как это делал Преподобный — эта особенность, неоткрытая до сих пор, была неизбежной, как кровоток, — и начал.
Стиль преподавания у моего отца был столь же невероятным, как и характер. Он встал за стол и посмотрел на лица людей, разглядывающих его. Сделал паузу, которая ощущалась подобно молитве, и на миг показалось, что он вот-вот начнет, хотя понятия не имеет, что говорить. И он начал. Он шагал взад и вперед, снова и снова, в узком пространстве, оставленном ему между стульями и столом, взад и вперед, снова и снова (шесть шагов), говорил громко и ясно, и его голова возвышалась над нашими, и было нетрудно поверить, что нас ожидает вспышка. Иногда он взмахивал рукой, продолжая читать, своего рода нисходящий разрезающий жест, быстрый, будто рубил что-то, вот так, а иногда декламировал строку и сам был очарован ее достоинствами. Он повторял ее более тихим голосом, и прямо тогда, прямо в тот момент вы понимали, что он нашел в ней новизну, и даже если вы не понимали, что именно, вы понимали, что попали в другую страну из той внешней страны, которая как раз в те дни открывала, что стала банкротом.
Лекции были театром. Они не были театром одного актера в смысле как структуры, так и исполнения, не давали ясного ощущения последовательности событий, не содержали пауз, не следовали заранее составленному плану. Папа не подчеркивал важные моменты, не играл на публику, но собравшиеся были наэлектризованы и еще до того, как лекции закончились, уже стали частью легенды округа: Вы не поверите, но однажды в Фахе
Хоть я смогла прийти только четыре раза, а после лекций складывала стулья, помогая смотрителю Колму — «По восемь, один на другой, не больше и не меньше», — я понимала, что в будущем кто-нибудь застенчиво посмотрит на меня, вспоминая случившееся чудо и почти незаметно откидывая голову назад, и скажет:
— А знаешь, я ведь был на Йейтсе.

 

Чем больше вы надеетесь, тем больше страдаете. Лучшие из нас надеются сильнее всего. Такое уж у Бога чувство юмора. В то время я надеялась, что люди, видящие душу ближнего своего, собираются приехать в Клэр. Они надевают свои Необычайные Очки, фиксируют координаты и отправляются с Рассел-Сквер в Лондоне. Поскольку, как сказал Отец Типп, в моем воображении есть религиозный выверт — который может на самом деле быть неразрешимой проблемой, — я их наделила немой мистической силой Волхвов и мечтала об их прибытии, если и не на верблюдах, то, конечно, с изумлением в глазах.
Ночью я молилась одной молитвой: Завтра.
Завтра да приидет слово.
Я молилась Богу, нашла Бога неудовлетворительным, потому что у Него не было лица, и начала молиться Энею. В этом была логика Суейнов. Лежа ночью под окном в крыше, я представляла, как возносятся молитвы целого мира. (СБ, что существуют часовые пояса, иначе все молитвы направлялись бы примерно в одно и то же время, и Молитвенной Диспетчерской Службе Воздушного Движения пришлось бы… Извините, увлеклась.) Я представляла, как они поднимаются над крышами, как возносятся, преодолевая сопротивление дождя, их миллионы, неясных и подробных, ночное одностороннее движение человеческих желаний, и я думала, что, конечно, все они не могли быть услышаны. Но неужели они стали просто шумом? Как может Он слушать все это? Да в одной только Фахе были МакКарти, у которых Бабушку отвезли в Районную больницу; миссис Рейд, чей Томми перенес операцию на открытом сердце; Морин Ноулз, у которой проблемы с кишечником; мистер Керрэн, Шон Сагру, Пэт Кроу, — они все были в Голуэе, и их Состояние Было Неопределенным; Патрисия, мать Долана, — она только что начала проходить курс химиотерапии в Бонсе. И это только те, о ком я слышала. Итак, поскольку Эней был той частью меня, которая уже оказалась в следующей жизни, поскольку он был светловолосым, голубоглазым и вообще восхитительным, я решила, что он мог быть нашим Посланником. Он мог нести наше слово, и потому ему я молилась.
Давай же, Эней.

 

Но Эней был где-то в другом месте, и через четыре месяца ожидания Мама велела мне написать письмо с запросом.
— Мы хотим, чтобы было вежливо, но твердо, — сказала она. — Возможно, им нужен небольшой толчок. Мы хотим знать, заинтересованы они или нам лучше предложить книгу другим.
Я аккуратно написала письмо на голубой почтовой бумаге. «…или нам лучше предложить книгу другим». Мама подписала его, но когда поместила в конверт, клапан не приклеился. Мы никогда не посылали писем. Конверту было, вероятно, лет десять. Она положила его под роман Томаса Харди «Возвращение на родину». Но клапан все равно не приклеился.
Иногда надо игнорировать знаки.
— Пойди к Макам и спроси, есть ли у них конверт.
Мойра Мак делала то, что всегда делала в этой жизни, — стирала одежду. Пустых конвертов у нее не было, и она дала мне карточку Святого причастия в белом конверте. Я принесла его домой, прикрывая полой кардигана, села за кухонный стол и написала адрес.
— Произнеси молитву, — сказала Мама.
Чем больше вы надеетесь, тем больше страдаете.
Вы опускаете письмо в конверте от карточки Святого причастия в почтовый ящик и уже ждете ответа. Люди созданы для отклика. Но человеческая природа не может мириться со слишком долгим ожиданием. Между эмоцией и откликом падает тень, сказал Т. С. Элиот, и это было тем принципом, какой вдохновил людей отправлять эсэмэски, что может быть исполнено за кратчайшее время, так же быстро, как Шейла Гири может отстучать двумя большими пальцами ILY на крошечной клавиатуре и получить от Джонни Джонстона в ответ ILY2, так что между эмоцией и откликом теперь нету такой уж большой тени.
Все писатели ждут отклика. Вот что я узнала. Возможно, все люди тоже.
После лекций, посвященных Йейтсу, мой отец возвратился к творчеству. Он был обновлен. Безотлагательность вспыхнула в нем белым электрическим светом. Впервые он нарушил собственное правило, что творить можно только после того, как сделана работа на ферме, и теперь он был за своим столом, когда я просыпалась, и опять был там, когда я возвращалась домой, и снова был там, когда вечером я отправилась не-спать. Это был потоп новой работы. Она вливалась в Папу и изливалась из него быстро, как стремительная бурная река. Карандаш теперь мчался по бумаге, стачивался до на удивление короткого огрызка. Когда линии становились нечеткими, волнистыми, будто были под водой, Папа быстро чинил карандаш, с тихим звуком фуу-фуу сдувал стружки, и сочинительство мчалось дальше.
— Папа!
За рокотом он не мог слышать меня.
— Папа, Мама говорит, ужин готов.
Я никогда ни у кого не видела, чтобы карандаш летал по бумаге быстрее.
— Папа!
Я прервала рокот. Папа затих и наконец-то отстранился от стихотворения, все еще держа в руке карандаш. У меня появилось ощущение, что его выключили из розетки, и для Папы это оказалось и трудно, и немного печально.
— Да? — произнес он. И опять: — Да, — будто вспоминая о существовании меня, Мамы и ужина.
Папа ел мало, и чтобы исправить это, Мама прибегала к разным хитростям, например, готовила его любимую еду, — лосося, конечно, с маслом, сладкой морковью, горохом и картофелем, объясняя мне, что чистая тарелка была лучшей благодарностью. Или Мама говорила, что испортила ужин и ей очень жаль, что получилось несъедобно, — и это только чтобы заставить Папу чувствовать: «Я должен попробовать это ради Мэри».
К концу недели Мама решила, что тарелку лучше держать в духовке. Папа спустится, когда будет готов. Мы не должны его беспокоить. У Мамы есть природный такт, в основе которого лежит мудрость.
Много тарелок с обугленной едой было вынуто из духовки, и я не услышала ни единой Маминой жалобы.
Мы все еще ждали ответа из Лондона, но теперь это не казалось жизненно важным. Я решила, что Эней кое-что сделал — смог пустить стихи в ход, и теперь они приходили так, как казалось невозможным с человеческой точки зрения. Мой отец не боролся с ними. Я это знала, хотя у меня ни разу не получилось прочитать их. Я это знала, когда говорила «Доброй ночи», стоя сзади него; когда ждала, что он поцелует меня в лоб; когда смотрела на него, а он рокотал и раскачивался на стуле, и карандаш мелькал по странице. Я знала, что теперь все изменилось, что они были делом всей его жизни. Он по-прежнему вычеркивал, писал строку и переписывал ее, декламируя по-своему, так, что звук и ритм присутствовали, но слова разобрать было нельзя. И по-прежнему быстро он переворачивал страницу и начинал писать на чистой.
Но теперь в этом была радость.
Как я уже говорила, я прочитала все книги о поэзии, какие смогла найти — как это делается, и почему так делается, и почему мужчины и женщины пишут стихи. Я прочитала «О Поэзии и Поэтах» Т. С. Элиота (Книга 3012, Фабер и Фабер, Лондон), «Стихи о безумии Джона Клэра» (Книга 3013, ред. Джеффри Григсон, Раутледж и Кеган Пол, Лондон), «Роберт Лоуэлл: Биография» (Книга 3014, Ян Гамильтон, Фабер и Фабер, Лондон), «Безумие — Цена Поэзии» Джереми Рида (Книга 3015, Питер Оуэн, Лондон), и основной посыл — поэты отличаются от вас и меня. Поэты не убегают в другие миры, они углубляются в мир сей. Но этому есть цена, потому что глубины ужасают.
Ценой сначала была худоба. Мой отец забыл про еду. В другой биографии именно здесь он мог бы пристраститься к спиртному. Здесь мог бы рассмотреть возможность прибегнуть к методу Джонни Мастерса, который начинал пить в начале дня, чтобы к вечеру мир стал приемлемым. Но на свадьбе Пэдди Брогэна мой отец выпил стакан виски и вскоре начал думать, что люди были деревьями. Тогда-то он и понял, что выпивка унесет его куда-то далеко в сторону, а вовсе не приблизит к тем вещам, какие хотел уловить.
Он исхудал. Его руки стали длиннее. В открытом воротнике его белой рубашки были веревки и шнуры сухожилий на его шее. Его плечи стали острыми и делали из рубашки парус.
Я не хочу сказать, что он игнорировал нас. Конечно, он такого не хотел, и были такие моменты, когда он останавливался в кухне, будто обнаружив бабочку на тыльной стороне руки, и смотрел на меня так, как никто никогда не смотрел. Таким взглядом он будто передавал мне немного того, что видел, и под тем взглядом я начинала себя чувствовать, ну, я не знаю, преображенной.
— Эй, Рути.
Он заключил меня в объятия. Я прижалась к его рубашке, на миг замерла и в те мгновения простила то, что, как я еще не знала, будет нуждаться в прощении.
Бывали и другие случаи. Например, когда его непредсказуемость заставила его взять за руки меня и Маму, отвести нас в сад, где дождь — его и дождем-то не назовешь — падал едва слышно, и сказать:
— Я сделаю так, что наша жизнь станет лучше.
И Мама ответила:
— У нас все хорошо, Вергилий, все хорошо.
Или когда он наверху испустил рев, спустился и оглушительно хлопнул в ладоши. Один хлопок — хлоп! Потом другой, громче, — ХЛОП! — так что даже Бабушка взглянула, а я спросила:
— Ты закончил?
И Папа улыбнулся, и глаза его засияли так, как глаза сияют только в любовных романах, и он покачал головой, и он рассмеялся. Ему пришлось поймать смех рукой, и затем он коснулся моей макушки.
— Я сделаю так, что наша жизнь станет лучше, Рути, — сказал он мне, поднялся по лестнице и скоро опять рокотал.
Так у нас в доме появился источник энергии, динамо-машина — но вырабатывала она не электричество, а страницы и страницы стихов. Неделя прошла, и еще одна, и еще. Папа сочинял, и сочинительство, казалось, не было мучительно тяжелым трудом, каким оно показалось мне, когда я пыталась сочинить обещанное стихотворение. Папа переживал невероятный подъем, головокружительный успех, стремительный и удивительный. Папе будто что-то придавало сил, давало ощущение всемогущества, слепого безумного порыва, который не был ни прямолинейным, ни логичным, ни даже разумным, но был наполнен неуемной жизнью. Это было то творчество, какое имел в виду Габриэль Гарсия Маркес, когда сказал, что чистое удовольствие от творчества может быть состоянием, больше всего напоминающим левитацию.
И наш дом тоже поднялся.
Как же он мог не подняться? На некоторое время он отбросил обычный мир. У меня даже появилось неопределенное ощущение, что, как говорили в новостях, страна на самом деле тонет. Греция уже утонула. Испания еще тонула, Португалия тоже. Целые куски Европы возвращались к морской водоросли. Наша страна была на нежном крючке, как говорит Маргарет Кроу, и мы надеялись, что у нас будет Мягкая Посадка. Мы это сделаем, заявили Министры непосредственно перед тем, как у нас не получилось. На самом же деле я ничего не заметила. Экономика, как и прекрасная погода, была чем-то таким, что было в Дублине. Честно, пока поляки не уехали, я не знала, что они у нас были. Постепенно начали появляться пакеты «Лидл» и «Альди» (миссис Прендергаст называет их Ли-делл и Алл-Ди), а круассаны исчезали. Магазины закрывались. В баре Райана Томми МакКарролл сказал, что положил свои деньги в Абсолютно Идиотский Банк и теперь чувствовал себя абсолютным идиотом. У Фрэнси Артура Банкноты достоинством пятьдесят евро начали пахнуть, как матрац, затем Магуайры уехали класть плитки в Австралии, Пэт, Шеймас и Шон Уолш — копать ямы в Канаде, Мона Мерфи продавала свою мебель в своем садике перед домом, и Джонни Дойл в «Аукционистах Дойла» был похож на Юного Блейта в «Нашем Общем друге», который, чтобы создать впечатление своим прилежанием, проводил дни, заполняя журнал записи деловых встреч вымышленными именами — мистеры Аггз, Баггз, Каггз и да, дайте-ка вспомнить, точно в два часа, мистер Даггз.
Но я не знала об этом, не знала, что страна двигалась к такому времени, когда только повествование будет поддерживать ее. Наш дом был домом в сказке, но не знал, что это сказка про королевство разочарования. Возможно, если у любого дома убрать передние стены, поднять крышу и увидеть реальную жизнь в нем, те его части, которые не находятся, никогда не были и никогда не будут В Рецессии, те его части, которые являются людьми, пытающимися жить, и добиться большего успеха, и быть лучше, — возможно, тогда каждый дом покажется волшебным. В нашем же доме волшебство было раскалено добела. Мой отец был в огне. Мы знали, что это не было нормально, но «нормальное» Суейны никогда не рассматривали. Каждый человек приноравливается к своему собственному повествованию. Таков мир. В нашем шел дождь, и под самой крышей мой отец не ложился спать, творя стихи. Дождь был большой частью этого. В оставшейся без обложки подержанной книге «Сила и слава» (Книга 1113, Пингвин Классикс, Лондон), которая принадлежала когда-то Айсобел О’Ди, Монастырь Урсулинок, Терлс, Грэм Грин говорит, что дождь был похож на занавес, позади которого может произойти почти все, что угодно. И это так. Но если вы не жили в том доме, если день за днем не всматривались в те бледные завесы, не слышали постоянного шепота дождя, который, как вы знаете, не может быть голосами, не может быть душами, пропитанными влагой и призывающими, то вы не сможете понять почти ничего из того, что может произойти.
Мой отец был преисполнен рвения. Это слово — рвение — я никогда не использовала, потому что оно звучит как-то неуместно в обычной жизни. Но так оно и было. Это то, к чему сводится качество мультипликации и фокусировки. И рвение было тем белым огнем, появляющимся и исчезающим на нашей лестнице, рвение было в самых синих на свете глазах и белой рубашке навыпуск, и рвение проводило руками взад и вперед по макушке, и было белым огнем.
Так что некоторым образом не было ничего удивительного в том, что меня разбудил запах дыма.

 

Огонь горел у меня в глазах, и, включив свет, я различила густое серое облако, поднимавшееся из того огня и распространявшееся под потолком. Я не могла двинуться. Я смотрела на него со своей подушки, пребывая в совершенной неподвижности, — так, возможно, я смотрела бы на Санту, или на Зубную фею, или на Бога, если бы застала кого-нибудь из них врасплох в то время, когда должна была спать. Мне было любопытно, как будет двигаться дым, и под этим я подразумеваю, что и сам он был любопытным — повисел под потолком, рассматривая холодное темное стекло окна в крыше, и скрутился, чтобы отправиться вниз, в комнату. Я вжалась в кровать, дыша в подушку. Я не знала, останется ли дым со мной или пройдет дальше и выйдет под дверь. Я не знала, умерла ли я и, как обещано, уже в Чистилище, только в собственной пижаме.
Больше никто не двигался. Из дома не доносилось ни звука. Значит, огонь был сном, — но только пока я не начала задыхаться.
Дым спустился, вошел в мое горло, застрял в нем и начал жечь, скрыл стены, потолок и окно в крыше. Очертания стали бледными, бесформенными, и вот уже нет никакой комнаты. Есть только дым. В глазах я ощутила острую боль, крепко зажмурилась и натянула на голову пуховое одеяло, удивляясь тому, что должна умереть под ним, а не в реке, как мой брат.
— Эней, — прошептала я, — Эней.
Но Эней не ответил. Дым не спешил. Он дал мне время подумать «Здесь мне будет хорошо», а сам медленно, как и положено дыму, начал пожирать комнату. Он нашел открытые ящики моего комода, нашел мою одежду, нашел мои музыкальные записи, мою коробочку с заколками и щетку для волос. На мгновение я представила, что пол и стены исчезли, и крыша тоже, и моя кровать стоит одна в пламенеющем небе, окруженная огнем. На мгновение я подумала о левитации, о том, что посредством дыма меня вызвали на небо, и вот я уже там, и скоро я услышу голос Преподобного.
И наступил тот прекрасный момент, когда страх исчез. Я была мертва.
И сдвинула пуховое одеяло ниже на дюйм, чтобы лучше слышать Его.
Но дым, который был везде, вошел в меня, и я услышала только собственный вздох, хрип и кашель. Я потянула пуховое одеяло, но оно не сдвинулось с места, и встала с кровати, но только в своем воображении. Я чувствовала, как прошла сквозь дым, выбежала из двери, звала «Папа! Папа!» и разбудила весь дом прежде, чем огонь взял нас всех, — но я отключилась и слишком поздно обнаружила различие между сном, бредом и смертью.

 

А теперь резкая смена кадра: меня несут вниз по лестнице; руки моего отца; наш дом неузнаваем из-за дыма; в зеркале скачут языки пламени; Бабушка и Мама в ночных рубашках стоят в садике перед домом; «О, Рути!»; Гек лежит на траве и скулит; автомобили и тракторы с включенными фарами; Джимми Мак и Мойра Мак с одеялами; шланг, ведра, беготня; голоса.
Поскольку мы рядом с рекой, поскольку было так сыро, что все пропиталось водой, и дождь полностью владел нашими душами и телами, наш дом не сгорел дотла. А всего лишь тлел.
Причиной огня не была ни Пятидесятница, ни рвение. Причина была мирской — пламя занялось из-за дымовой трубы. Огонь проник через старую каменную кладку и в конце концов нашел себе пищу в древних деревянных балках под крышей, но встретил сопротивление со стороны мокрого шифера крыши. Прежде чем пожарная команда из Килраша добралась к нам, огонь успел погаснуть, но раз уж пожарные прибыли, то тщательно залили внутренности дома. Вода даже поднялась по дымовой трубе, капала со стропил. Упрямые черные лужи обосновались на каменных плитах пола, на полках, в чайных чашках, блюдцах и стаканах, на сиденьях наших кожаных кресел и под линолеумом в ванной. Последняя лужа оставалась неделю и высохла только после того, как стало совершенно ясно — с этого времени наш дом будет безнадежно испорчен и покрыт пятнами, а запах огня и воды сохранится на веки веков.
Мама, Бабушка и я пошли к Макам. Мальчики — их было трое — отдали мне свою комнату. Наверное, я все еще была в шоке, все еще не была уверена, что спасена. Я лежала в постели, теплой и продавленной семейством МакИнерни, и в надцатый раз пыталась постичь, почему именно Суейны были избраны для бедствия.
Назад: Глава 3
Дальше: Глава 5