Глава 5
Возвращение в Москву
1978–1985
В субботу 25 сентября 1978 года Горбачев прилетел в Москву, чтобы попасть на пленум ЦК. По чину ему полагалась останавливаться в построенной при Сталине, в 1930-е годы, гостинице “Москва” – массивном бетонном исполине по соседству с Кремлем. Странная асимметричность ее фасада стала своеобразным памятником страху перед Сталиным. Когда вождю представили два разных проекта, он по недоразумению поставил подпись под обоими, а архитекторы так боялись спросить, какому варианту он все-таки отдает предпочтение, что решили построить каждую половину фасада по-своему. Горбачеву больше нравилось останавливаться в более современной, с облицовкой из белого мрамора гостинице “Россия”, занимавшей целый квартал на берегу Москвы-реки. Она была достроена в 1967 году и оставалась самой большой гостиницей в Европе, пока ее не демонтировали в 2006 году, рассчитывая построить на этом месте новый пятизвездочный отель. Из окон “России” открывался захватывающий вид на Кремль, особенно с десятого этажа, где обычно поселялся Горбачев. Когда коллеги спрашивали его, почему он предпочитает “Россию”, Горбачев отвечал, что “как-то привык к ней”. Такой выбор обличал в нем человека с особыми запросами, предпочитавшего держаться в стороне от других провинциальных чиновников во время визитов в столицу.
В воскресенье около полудня Горбачев зашел к своему приятелю-ставропольцу, отмечавшему 50-летие. Прошло шесть часов, а гости и хозяева, давно уже наевшись и напившись, продолжали по русскому обычаю чествовать юбиляра. Разговор вращался в основном вокруг вопроса: кого же назначат на пленуме в понедельник новым секретарем ЦК по сельскому хозяйству? Как вспоминал Горбачев, областные секретари вроде него обычно знали, “кто на подходе”, иногда с ними по таким вопросам даже заранее советовались, но “на сей раз консультаций не было”. Между тем главный помощник Брежнева Константин Черненко весь день разыскивал Горбачева. Через несколько часов из кабинета Черненко позвонили в квартиру горбачевского друга, но его маленький сын поднял трубку и, услышав, что к телефону требуют человека с незнакомой фамилией, сказал, что такой здесь не живет. Наконец, почти в шесть вечера приехал еще один гость, осведомленный о том, что творится, и сказал Горбачеву, чтобы тот немедленно позвонил в кабинет Черненко. “Вас вызывает генеральный секретарь. Нас с работы повыгоняют…” – услышал он и ответил: “Хорошо, сейчас приеду”.
Черненко ждал его. Горбачев, обычно всегда трезвый, попробовал объяснить, что сейчас слегка навеселе из-за юбилея у “земляка”, но Черненко не был настроен говорить о пустяках: “Завтра на пленуме Леонид Ильич собирается внести предложение об избрании тебя секретарем ЦК партии. Поэтому он и хотел встретиться с тобой”. Брежнева на месте уже не было. Горбачев ожидал, что Черненко скажет еще что-то о его новом назначении, но тот молчал. Черненко в Кремле называли молчуном, вспоминал Горбачев и попутно замечал: “…таких людей нередко воспринимают как сдержанных, даже скромных, на их фоне люди иного склада и темперамента, вроде моего, могут казаться претенциозными”. Излишние претензии и амбиции считались дурным тоном, хотя (или, напротив, потому что) были свойственны большинству советских руководителей. Поэтому Горбачев сразу же выразил сомнение, “достаточно ли продумано решение о моем избрании”. Сказал, что не уверен, “потянет” ли такую работу. Черненко на это ответил: “Потянешь, не потянешь – не о том речь, а о том, что Леонид Ильич тебе доверяет. Ты понял?”
Горбачев вернулся в “Россию”, в свой гостиничный номер, и стал любоваться нарядно подсвеченным Кремлем. “В эту ночь мне заснуть не удалось. Не зажигая света, придвинул кресло к окну – прямо передо мной парили в ночном небе купола собора Василия Блаженного, величественное очертание Кремля… Видит Бог, о таком назначении я не думал!”
Конечно, Горбачев понимал, что шансы на повышение у него высокие. За три месяца до этого неожиданно умер в 60 лет от сердечной недостаточности его давний заступник Федор Кулаков. А еще раньше кандидатура Горбачева обсуждалась на предмет выдвижения на другие важные должности в Москве – его могли назначить заведующим отделом пропаганды ЦК КПСС, министром сельского хозяйства СССР и даже генеральным прокурором СССР. Все эти предложения Горбачев отверг. Он слышал, что “кое-кому” в Кремле “нынешний ставропольский секретарь с его независимым характером не по душе”. Но слышал он и то, что его держат на примете, как “топор под лавкой” (по выражению одного из членов ЦК), для решения более важных задач.
О серьезной конкуренции речь не шла. Другим кандидатом на пост секретаря ЦК по сельскому хозяйству был Сергей Медунов, партийный начальник Краснодарского края – западного соседа Ставрополья. Краснодарский край, по площади сопоставимый со Ставропольем, был заселен гораздо плотнее и производил вдвое больше зерна. Сам Медунов был опытный агроном, кандидат экономических наук, и Брежнев, часто отдыхавший в Краснодарском крае, к нему явно благоволил. Но репутация Медунова говорила не в его пользу: через год после смерти Брежнева его уволят с краснодарского поста и исключат из ЦК КПСС из-за коррупции. А влиятельный покровитель имелся и у самого Горбачева. Почему же выбор пал на него? Из-за “андроповского фактора”.
В августе 1978 года Андропов нарочно приехал отдыхать в Кисловодск одновременно с Горбачевым. В тот раз, вспоминал Горбачев, Андропов меньше говорил о Ставрополье и больше о том, “как складываются дела в стране”, в том числе о внешней политике. А в сентябре Брежнев сделал остановку в Минеральных Водах, когда ехал вручать орден Ленина столице Азербайджана Баку. В специальном поезде его сопровождал Черненко, а на станции их встретили Андропов с Горбачевым. Потом этой встрече придавали особое значение – еще бы: четыре генеральных секретаря, сменившие друг друга по порядку на этом посту, прогуливаются по одному перрону! Но тогда беседа у них никак не клеилась. Подъезжая к станции, Андропов сказал Горбачеву: “Вот что, тут ты хозяин, ты и давай, бери разговор в свои руки”. Горбачев вспоминал потом, что это как раз не требовало особых усилий, так как Брежнев “отключился, не замечая идущих рядом”. Впрочем, он, как обычно, все-таки выдавил из себя вопрос о горбачевской “овечьей империи”, а потом еще спросил, как движется строительство Ставропольского канала. Горбачев почтительно ответил на оба вопроса, но догадался, что Брежнев его не слушает. Зато Андропов поглядывал на своего протеже как-то выжидательно, а преданный Черненко “был абсолютно нем – этакое ‘шагающее и молчаливо записывающее устройство’”. После нескольких оборвавшихся реплик генсек вдруг спросил Андропова: “Как речь?” Позже Горбачев поинтересовался, о каком выступлении спрашивал Брежнев, но Андропов пояснил, что Брежневу просто трудно говорить. Возможно, этим и объяснялась его неразговорчивость на перроне.
За этим последовали новые “смотрины”. На сей раз к Горбачеву наведался Андрей Кириленко, 72-летний член Политбюро, который был ненамного здоровее своего начальника. В 1981 году, зачитывая фамилии новых членов ЦК на XXVI съезде КПСС, он почти все их исказил, хотя специально для него все отпечатали самыми крупными буквами. Лишь после того, как он утратил способность поддерживать разговор и вообще перестал узнавать коллег в лицо, Андропов настоял на отставке Кириленко. А тогда, в 1978 году, Кириленко отправился вместе с Горбачевым в ознакомительную поездку по Ставрополью. Кириленко, отвечавший за машиностроительную промышленность, все время ныл, что сельское хозяйство забирает слишком много техники. “Его высокомерно назидательный тон бил по нервам, – вспоминал Горбачев, – а косноязычие приводило к тому, что разговор с ним превращался в сплошную муку, никак нельзя было понять, что он хочет сказать”.
Такому способному ученику, как Горбачев, подобные “смотрины” не были страшны. Пленум ЦК КПСС, открывшийся 27 сентября, единогласно одобрил его назначение. Потом, стоя рядом с Андроповым, Горбачев выслушивал поздравления от других руководителей, но Брежнев, пивший чай и с трудом державший чашку, только кивнул. Горбачев ждал, что Брежнев вызовет его в Кремль для дальнейшего разговора, но этого не произошло. Тогда он сам, без вызова и без приглашения, отправился к нему на прием. “Не знаю, как мне удастся, но могу сказать одно: все, что умею и смогу, сделаю”, – заявил он генсеку в очередном приступе ложной скромности. Но Брежнев – “не только не втягивался в беседу, но вообще никак не реагировал ни на мои слова, ни на меня самого. Мне показалось, что в этот момент я был ему абсолютно безразличен. Единственная фраза, которая была сказана им: ‘Жаль Кулакова, хороший человек был…’”
Все эти события, вместе взятые, не просто ознаменовали вступление Горбачева в высшие кремлевские круги – они задали тон и семи следующим годам, и тому периоду, когда Горбачев сам начал править страной. Старческая немощь Брежнева олицетворяла “застой” (термин этот появится позже), в который погрузилось все советское общество. Преемники Брежнева, Андропов и Черненко, уже были серьезно больны, жить им оставалось совсем недолго. Общественно-политическая катастрофа, которую они оставили после себя, и стала суровой повесткой дня, требовавшей перемен. Еще хуже обстояло дело с личными примерами, которые они являли. Брежнева, Андропова и Черненко при всем желании нельзя было считать образцами для подражания. Быть может, оттого, что у Горбачева имелись такие предшественники, он слишком понадеялся на самого себя и существенно недооценил препятствия на своем пути, и оттого беды, которые на него в итоге обрушатся, окажутся столь разрушительны.
Оглядываясь вспять, Горбачев писал: “Когда я приехал в Москву, то увидел [все] собственными глазами. Именно тогда появились первые долгосрочные планы”. Всего годом позже он прогуливался по берегу Черного моря с Эдуардом Шеварднадзе (тогда – партийным руководителем Грузинской ССР, а позднее – горбачевским министром иностранных дел), и Шеварднадзе вдруг сказал: “Вы знаете, все прогнило”. Горбачев с ним согласился. Но пока что Горбачев играл в кремлевскую игру: наблюдал и ждал, больше слушал и мотал на ус, чем говорил сам, скрывал отличные от общепринятых взгляды, добивался расположения тех начальников, которые могли бы продвинуть его по карьерной лестнице, и обходил тех, кто стоял у него на пути. Потом стало ясно, что он играл в эту игру, чтобы со временем изменить ее. Но, как ни парадоксально, эти старомодные кремлевские забавы давались ему гораздо легче, чем игра по новым, им же самим установленным правилам, которые подразумевали открытость и участие в политике широких масс.
Самопровозглашенная скромность Горбачева не была совсем уж ложной. Его назначение в Москву явилось последним достижением в долгой череде успехов – в школе, в университете, в Ставрополе. Но каждая новая победа ставила перед ним новые задачи, требуя от Горбачева очередного рывка вперед. В феврале 1984 года, когда умер Андропов, вдруг показалось, что его место может занять Горбачев. Когда же вместе него избрали Черненко, Горбачев сказал своим помощникам, что сам он все равно еще “психологически” не готов. Кривил ли он тогда душой? Или у него действительно мелькнул страх, что он не справится, если после череды прежних успехов вдруг вознесется на самый верх?
По словам Горбачева, расставание со ставропольскими коллегами получилось сердечное. Он подчеркнул, что с преемником – Всеволодом Мураховским – отношения у него были самые теплые, а о заместителе-злопыхателе Казначееве не упомянул ни словом. Горбачев потом жалел, что не совершил прощальной поездки по краю, не побывал у всех тех людей, “с которыми столько связано и пережито”, но тогда он счел, что это выглядело бы “нескромным”. Впрочем, многие его товарищи и так считали его нескромным, причем многолетний помощник Горбачева Грачев, позднее написавший его биографию, не опровергает такого мнения: “Перевод в Москву он воспринимал не как неожиданный подарок, за который следовало благодарить судьбу и каждого из членов Политбюро, а как закономерность. То, что он становился самым молодым секретарем ЦК КПСС, его нисколько не смущало, скорее служило подтверждением: он выбрал верный путь и оптимально распорядился открывшимися перед ним возможностями”.
Размышляя о проведенных на Ставрополье годах, Горбачев вспоминал, что именно тогда почувствовал “вкус” политики – “этот мир захватил меня полностью”. Помимо того, что они с женой преуспели каждый на собственном профессиональном поприще, у них выросла одаренная и послушная дочь. Михаил получил второе высшее образование, Раиса – ученую степень, оба прочли уйму запрещенных книг таких авторов, о которых их местные коллеги даже не слыхивали. С гордостью перечисляя все эти достижения, Горбачев заявляет в своих мемуарах: “Мы сами сотворили свою судьбу, стали теми, кем стали, сполна воспользовавшись возможностями, открытыми страной перед гражданами”.
Нет ли в словах о том, что они столь много добились сами, камешка в чужой огород? Вот оценка Грачева: “Несмотря на годы, прожитые в российской глубинке, Горбачевых трудно было отнести к провинциалам”. К тому же каждодневная борьба и стремление к успеху, да и непростые отношения с коллегами часто оборачивались перенапряжением. О таких трудных моментах много позже Горбачев вспоминал так: “природа была для меня спасительным пристанищем… Я уезжал в лес или степь… И всегда чувствовал, как постепенно гаснут тревоги, проходит раздражение, усталость, возвращается душевное равновесие”. После пожаров, когда степь выгорала дотла и превращалась в огромное черное пепелище, Горбачев радовался первым благодатным дождям: “И вдруг [степь] начинала дышать, оживать, возрождаться. Откуда только брались у нее силы? Глядя на это буйное цветение, человек невольно заражался надеждой”. Жена разделяла его страсть к природе. “Сколько километров мы с ней прошагали! Ходили летом и зимой, в любую погоду, даже в снежные метели”. Больше всего они любили ставропольскую степь в конце июня. “Уедем вдвоем подальше от города. До самого горизонта мягкие переливающиеся волны хлебов. Можно было заехать в глухую лесополосу и раствориться в этом безмолвии и красоте. К вечеру жара спадала, а ночью в созревающих пшеничных полях начинались перепелиные песни. Тогда-то и наступало ни с чем не сравнимое состояние счастья от того, что все это есть – степь, хлеба, запахи трав, пение птиц, звезды в высоком небе. Просто от того, что ты есть”.
5 декабря, в свой последний день в Ставрополе, супруги Горбачевы выехали за пределы города, остановились у края леса и дальше пошли пешком. “Лес не был таким нарядным, как осенью. Сгущавшиеся сумерки придавали ему печальный вид, словно и он прощался с нами. Защемило сердце. На следующий день, оторвав шасси от ставропольской земли, самолет взял курс на Москву”. Этот прощальный пассаж, безусловно, излишне напыщен, и все же поэтичные описания природы, которые мы читаем у Горбачева, позволяют понять, что они с женой разительно отличались от той кремлевской элиты, в ряды которой им теперь предстояло влиться.
Жена Горбачева, по словам ее подруги Лидии Будыки, всячески заботилась о том, чтобы к ним домой “было приятно прийти”. Эта задача сильно усложнилась в Москве, где семье поначалу пришлось кочевать с места на место. Это объяснялось переменами в статусе Горбачева: 27 ноября 1979 года его сделали кандидатом в члены Политбюро, а 21 октября 1980 года – полноправным членом Политбюро. На первое время им отвели большую, но немного запущенную дачу под Москвой. Горбачев вспоминал, что там им было очень неуютно – “будто выбросило нас на необитаемый остров”. Вдобавок зима 1978–1979 годов выдалась крайне суровая, с сорокаградусными морозами. Но даже в такую стужу Горбачевы оставались верны своей привычке подолгу гулять вечерами и делиться впечатлениями “наедине”. Горбачеву показалось, что он уже изучил “порядки царского двора”, однако понадобилось еще время, чтобы уловить “все тонкости и нюансы”. Несмотря на врожденный оптимизм, ему было не слишком радостно – отчасти потому, что грустила его жена. “Как у нас тут все получится?” – все время спрашивала она. Муж заверял ее, что все будет даже лучше, чем в их первые десять лет в Ставрополе, и она вроде бы соглашалась. Но ее заботил вопрос о том, чем будет заниматься она сама: продолжить ли ей работу над докторской диссертацией? Горбачев признавался, что не думал об этом, и добавлял, что у них будет новое жилье, а значит и хлопоты – “потребует от тебя немало времени, чтобы сделать его удобным местом для семьи”.
В таком ответе она, конечно, не услышала бурного одобрения своему желанию продолжить научную деятельность. Кроме того, пока она раздумывала над тем, стоит ли вернуться к работе над диссертацией, семья снова переехала – в старый деревянный дом в живописном месте, среди лесов, на берегах Москвы-реки, километрах в тридцати от центра Москвы. В 1930-е годы, до того как покончить с собой, в этом доме жил соратник Сталина, грузинский большевик Серго Орджоникидзе; а не так давно там обитал Черненко. Дача находилась в Сосновке, неподалеку от Крылатских Холмов, а на другом берегу реки раскинулся Серебряный Бор с его древним сосновым лесом. (Вскоре вместо сплошного леса в Крылатском появились жилые кварталы многоэтажных домов.) Однако и эта госдача не пришлась Горбачевым по душе – там они ощущали “отпечаток угнетающей казарменности”. Позднее они переехали в более современный кирпичный дом, выстроенный в 1970-е годы, где до своей скоропостижной смерти жил Кулаков. Кроме того, им выделили квартиру в центре Москвы, на улице Щусева – в престижном доме, который москвичи прозвали “дворянским гнездом”. Но эту квартиру они уступили дочери и ее мужу, когда Ирина окончила институт в Ставрополе.
Обстановка во всех квартирах для кремлевских назначенцев была стандартная: массивные диваны, кресла и столы, тяжелые шторы и множество ковров. Но Раиса отдавала предпочтение более современной мебели и терпеть не могла ковры за то, что они “собирают пыль”. В декабре она вместе с дочерью и зятем съездила в Ставрополь за своими вещами, но привезла оттуда только два стула, которые муж купил еще в 1955 году, да пестрый коврик – подарок матери. Помимо казенного московского жилья, в распоряжении Горбачевых оказались повара и прочая прислуга, телохранители, секретари и другие помощники. Они получили доступ к особому ведомству с поликлиникой, больницей и санаториями и “прикрепились” к специальной кремлевской столовой и продовольственному магазину, где полки ломились от невероятных продуктов, совершенно недоступных ни для рядовых граждан, ни для номенклатуры рангом пониже. Кроме того, им предоставили огромный лимузин ЗИЛ с личным водителем. Однако приставленная к ним прислуга и охрана состояла на службе в КГБ. Горбачев вспоминал, что их с женой мучило чувство одиночества – а еще “ощущение душевного дискомфорта, оттого что мы ‘под колпаком’”. На бывшей даче Орджоникидзе подсобных помещений не было, поэтому весь обслуживающий персонал размещался в самом доме. Выходило, что обменяться мыслями наедине Горбачевы могли только вне дома, на территории дачи, во время вечерних прогулок, когда Михаил возвращался с работы, или где-нибудь на отдыхе, когда приставленная к ним охрана держалась на почтительном расстоянии.
Вскоре Горбачев уже работал по 12–16 часов в сутки. Первое время его жена занималась обустройством дома. Она снова стала общаться с лучшей подругой юности, Ниной Лякишевой – той самой, у которой занимала нарядные белые туфли на свадьбу. Раиса наведывалась и на философский факультет МГУ, где еще преподавали некоторые ее бывшие профессора. По словам мужа, ее “потянуло снова к научной работе”. “Может быть, мне пойти в докторантуру? – спрашивала она его. – Меня же все знают и знают мои работы в области социологии”. Горбачев высказывался “реалистически”. Он отвечал на это: “Поживем – увидим”. Но со временем оказалось (как можно было сразу догадаться по прохладному ответу мужа), что о научной карьере лучше забыть. “Ей очень трудно было с этим примириться, – вспоминала Лидия Будыка. – Очень, очень трудно. Она так любила свою работу! И часто говорила о том, что работа много для нее значит. Но пришлось пожертвовать ею ради карьеры мужа”.
В Москве Горбачевы по большей части держались особняком, как это было и в Ставрополе. В отличие от большинства советских руководителей, которые привозили в столицу целый “хвост” из бывших сослуживцев (за Хрущевым и Брежневым такие “хвосты” тянулись с Украины), Горбачев почти никого не взял с собой из Ставрополя, прежде всего потому, что тамошние чиновники никогда не были ему по душе. Кроме того, членам высшего эшелона партийной элиты приходилось очень осмотрительно выбирать себе друзей. По рассказу Будыки, такая необходимость обостряла врожденную осторожность Раисы Горбачевой – она “была вообще человеком, который нелегко сходился с людьми. Она была любезной, милой, все, но доверять она мало кому доверяла. Я даже вначале удивилась, когда мы только начали дружить, она могла меня спросить: ‘Лид, ты не знаешь такую-то доктора?’ Я начинаю мучительно вспоминать: нет, говорю, не знаю, а что такое? Да ничего, но какой-то там слух прошел об их семье, значит, она решила, не от меня ли исходит этот слух. Несколько было таких проверок, пока я ей не сказала: ‘Раиса Максимовна, прекращайте, или вы мне верите, или не верите’. И все на этом кончилось”.
Между тем Ирина Горбачева и ее муж Анатолий перевелись во Второй медицинский институт в Москве. Ирина окончила его с “красным дипломом”, отучилась в аспирантуре и начала преподавать. Ее диссертация, в которой переплелись медицинская и социальная темы, называлась “Причины смерти мужчин трудоспособного возраста в городе Москве”. Предмет сочли столь болезненным, что диссертацию засекретили, и, по словам отца Ирины, гриф секретности не сняли даже через тридцать с лишним лет.
Не желая сидеть без дела, Раиса посещала научные конференции и другие мероприятия, взялась за изучение английского. Вместе с мужем они ходили на лучшие спектакли и концерты в Большом театре, Большом зале Московской консерватории, на выставки в Третьяковке и в ГМИИ, часто бывали во МХАТе, в Малом театре, Театре имени Вахтангова, Театре сатиры, “Современнике”, Театре имени Моссовета, Театре имени Маяковского и, конечно же, Театре на Таганке, чьи смелые, новаторские постановки давно полюбились Горбачевым (например, “Десять дней, которые потрясли мир” по Джону Риду и “Антимиры” по стихам Андрея Вознесенского). Еще они выбирались на экскурсии по Москве и окрестностям, начав с уже знакомых мест, где бывали вместе в начале 1950-х, а потом стали составлять маршруты уже методично (как любила Раиса), в хронологическом порядке: осматривали Москву XIV–XVI веков, затем обращались к памятникам XVII–XVIII веков, после переходили к XIX веку. В таких поездках их сопровождали специалисты-историки, знатоки определенных эпох, с которыми успела познакомиться Раиса.
И все-таки чувство одиночества не оставляло ее, а общение с женами других членов Политбюро оборачивалось лишь недоумением и разочарованием. Более молодая, получившая гораздо лучшее образование, более привлекательная и энергичная, она вызывала объяснимое раздражение у кремлевских клуш, державшихся “матронами”. Со своей стороны, им хотелось, как пишет Грачев, “немедленно поставить [ее] на место, что и было сделано в буквальном смысле”. В марте 1979 года, оказавшись на официальном приеме в честь иностранных гостей, элегантно одетая Раиса Горбачева, не подозревая о том, что здесь действует строгая субординация и что кремлевские жены должны занимать места в соответствии с рангом мужей, заняла свободное место – рядом с женой Кириленко. “Ваше место – вот там, – холодно сообщила соседка и даже указала пальцем – …В конце”.
“Что же это за люди?” – удивлялась потом Раиса, обращаясь к мужу. Сама она поставила им такой диагноз: “отчужденность”. “Тебя видели и как будто не замечали. При встрече даже взаимное приветствие было необязательным. Удивление – если ты обращаешься к кому-то по имени-отчеству. Как, ты его имя-отчество помнишь?” В этих людях ощущалась “претензия на превосходство, ‘избранность’. Безапелляционность, а то и просто бестактность в суждениях”. Даже среди “кремлевских детей” существовала субординация, отражавшая статус их папаш. Однажды Раиса вслух возмутилась тем, как ведет себя группа молодежи. И тут же ей влетело: “Вы что? Там же внуки Брежнева!” Когда кремлевские жены встречались (а происходило это на официальных приемах, в личном кругу – крайне редко), то выглядело это так: “Бесконечные тосты за здоровье вышестоящих, пересуды о нижестоящих, разговор о еде, об ‘уникальных’ способностях их детей и внуков. Игра в карты”. Раису поражали “факты равнодушия, безразличия”, что-то вроде “потребительства”. Однажды на каком-то приеме на госдаче она сказала разыгравшимся детям: “Осторожно, разобьете люстру!” На что взрослые ей ответили: “Да ничего страшного. Государственное, казенное. Все спишут”.
Как же жилось в годы “застоя” простым советским людям? Анатолий Черняев, работавший тогда в международном отделе ЦК, вспоминает, что даже в Москве порой сильно ощущался дефицит продуктов, а в провинции дело обстояло гораздо хуже. Как-то машинистка из общего отдела ЦК, к которой приезжала племянница из Волгограда, где продукты продавали по талонам, пожаловалась, что из 10 килограммов картошки, которые полагались “на нос в месяц”, 5 килограммов “на выброс – гнилая”.
– Толь, – сказала она, – когда его снимут-то?
– Кого?
– Да этого, “вашего” главного?
– А за что его снимать? – поинтересовался Черняев.
– Не любит его народ.
– Почему не любит?
– Порядка нет нигде.
– А какого порядка твой народ хочет?
– Не знаю… Но вот что говорят: при Сталине, бывало, цены… в год раз понижались. Надежда какая-то рождалась. Люди знали: может, будет лучше… А сейчас ведь не с каждым годом, а с каждым месяцем цены растут, и конца этому не видно, несмотря на все “ваши” заверения и съезды.
В душе Черняев соглашался с подобной критикой. Он записывал в дневник жалобы, поступавшие в Политбюро из разных уголков страны и оседавшие в общем отделе ЦК. Из Ярославля писали: “Масла сливочного в продаже нет, молоко поступает с перебоями, не налажено снабжение мясом и овощами”. Из Углича: “В магазинах только хлеб, соль, маргарин да банки с различными компотами. Поверьте, мы не знаем, чем кормить детей. Молоко распорядились продавать по талонам, но их выдают только тем, у кого дети не старше 3-х лет”. Черняев, казалось бы, неплохо осведомленный, был “ошарашен”: “все это на фоне самовосхвалений, безумной инфляции громких слов, трескучей пошлой пропаганды успехов, просто вранья”.
Отто Лацис, работавший тогда в Институте экономики мировой системы социализма АН СССР и позже ставший членом ЦК, ощущал “удушье”. “Все стало физически распадаться, по всей стране начались аварии”. В конце 1978 года вышла из строя теплоцентраль, охватывавшая несколько районов в Москве. Когда тысячи горожан разом включили электрообогреватели, из-за перегрузки сетей прекратилось электроснабжение, и в итоге многие москвичи встречали Новый год в ванных комнатах, при свечах, греясь у труб с горячей водой. Режим изо всех сил делал вид, будто “все прекрасно”, но пропаганда приводила к обратным результатам. Когда по главным телеканалам в выпусках новостей показывали, как явно больной Брежнев награждает других кремлевских старцев орденами и медалями, “все ясно видели, что эти люди еле передвигаются. Все эти дряхлые развалины, поздравлявшие друг друга, вешавшие медали друг другу на грудь, – они уже едва говорили. Все эти старики… в пышных залах – среди парчи, позолоты и люстр, а во всей стране людям жилось очень трудно”.
Американский специалист по советской экономике Эд А. Хьюэтт перечислял такие “приметы экономики, испытывающей большие трудности”: “Сфера услуг, по западным меркам, да и по мировым меркам, невероятно примитивна. Потребительские товары длительного пользования в дефиците. До сих пор применяются технологии ранних послевоенных лет, качество продукции часто низкое. Похоже, эта экономика неспособна производить дешевые, надежные автоматические стиральные машины, радиоприемники или электропроигрыватели, а дешевые мощные карманные калькуляторы и персональные компьютеры остаются пока недостижимой мечтой. Приличные фрукты и овощи… почти недоступны, хотя 20 % рабочей силы занято в сельском хозяйстве”.
В СССР добывалось в восемь раз больше железной руды, чем в США, но выплавлялось лишь вдвое больше стали. В среднем на строительство промышленного предприятия в СССР уходило от десяти лет, тогда как в США – два года. В СССР производилось в 16 раз больше зерноуборочных комбайнов, чем в Америке, но при этом зерна собирали так унизительно мало, что его приходилось закупать за рубежом. Многолетнее использование принудительной тяги на заводах привело к экологическому кризису. Алкоголизм вырос и в количественном отношении (потребление алкоголя за двадцать лет увеличилось больше чем вдвое, а количество преступлений, совершаемых в пьяном виде, подскочило в 5,7 раза), и в пространственном; деревня давно уже переняла “городские стереотипы алкогольного поведения: характерное для деревни эпизодическое (в основном по праздникам) потребление алкоголя приобрело повседневный характер”. Последствия повального пьянства для трудовой дисциплины и производительности труда были катастрофическими, и поэтому среди прочего замедлялся общий темп экономического роста.
Одним из решений продовольственного кризиса могло бы стать повышение цен, чтобы у колхозов и совхозов появилось больше стимулов для работы, но пойти на такой шаг режим не отваживался. Уж лучше было не нарушать тот молчаливый общественный договор, согласно которому государство удерживало низкие цены на потребительские товары и социальные программы, а народ, в свою очередь, одобрял или хотя бы терпел существующий строй. Так что цены не повышали, зато увеличивались объемы закупки зерна за границей: если в 1970 году они составляли 2,2 миллиона тонн, то в 1982-м эта цифра выросла до 29,4 миллиона, а в 1984-м составила уже 46 миллионов. В прошлом дефицит хлеба и рост цен уже провоцировал бунты.
Несколькими годами ранее СССР увеличил экспорт нефти, а рост цен на нее помогал финансировать импорт зерна, техники и потребительских товаров. Когда же добыча нефти и цены на нее упали, имевшееся у советского режима право на ошибку сильно сузилось. Между тем ухудшалось и политическое положение страны в мире. Так, Брежнев возлагал большие надежды на разрядку – вначале в отношениях с европейскими государствами, в первую очередь с Францией и ФРГ, а потом – с США. В частности, на это был нацелен ряд встреч в верхах и соглашений о контроле над вооружениями, которые подписывались с президентами Ричардом Никсоном и Джеральдом Фордом. Но к началу 1980-х о разрядке речи уже не шло. Американцев встревожили кажущиеся победы СССР в третьем мире (например, в Анголе, Судане и Никарагуа), как и события в Польше, где организованные “Солидарностью” забастовки обернулись угрозой советского военного вторжения. Еще их беспокоило мощное наращивание ядерных сил в СССР, особенно развертывание новой системы советских ракет СС-20, способных стереть с лица земли Западную Европу. Со своей стороны, президент Картер начал разыгрывать “китайскую карту” и даже приступил к обсуждению связей в сфере военной безопасности, зная, что отношения между Москвой и Пекином остаются очень напряженными. А в конце 1979 года, когда СССР ввел войска в Афганистан, американцы отреагировали жесткими санкциями. Новоизбранный президент Рейган осудил СССР, назвав его “империей зла” и “средоточием зла в современном мире”, и предоставил летальное вооружение моджахедам, воевавшим в Афганистане с советской армией. Еще он объявил начало космической программы “Стратегическая оборонная инициатива” (СОИ), угрожавшей московской политике ядерного сдерживания, и развернул в Европе ракеты “Першинг-2” (которым понадобилось бы всего пять минут, чтобы долететь до советского высшего руководства).
Полным ходом шла новая холодная война. СССР чувствовал, что попал в изоляцию, и занимал оборонительную позицию. В феврале 1980 года Андропов в беседе с главой внешней разведки ГДР Маркусом Вольфом, приехавшим в Москву, очертил “мрачный сценарий, в котором ядерная война выступала реальной угрозой”, а у министра иностранных дел ГДР Оскара Фишера остались “сходные впечатления” после встреч с Громыко. В мае 1981 года на тайном заседании КГБ в Москве Андропов заявил: “Соединенные Штаты готовятся к ядерной войне”, – и в том же году это предположение получило подтверждение: более восьмидесяти военных кораблей НАТО, соблюдая радиомолчание, прошли через Фареро-Исландский рубеж и приблизились незамеченными к советской территории. Была и другая провокация: четыре американских надводных корабля проникли в Баренцево море, где якобы в полной безопасности размещались советские атомные подлодки, а затем, подойдя на расстояние примерно 20 километров к огромной военно-морской базе в Мурманске, включили электронное оборудование. Смысл “посланий” Москве, по словам бывшего члена британского Объединенного разведывательного комитета Гордона Барраса, был таков: “Мы вас еще за пояс заткнем”. В ответ на такую дерзость агенты КГБ за границей держали ухо востро и высматривали малейшие признаки близящегося нападения: не горят ли поздно ночью окна в министерствах обороны в западных странах, не запасают ли в больницах больше донорской крови, чем обычно? А потом, в ночь на 26 сентября 1983 года, в секретном подземном бункере вблизи Москвы сработала тревога, сообщив, что американские ракеты уже летят в сторону Кремля. У дежурного офицера было всего семь минут на то, чтобы предупредить Андропова, который в тот момент проходил процедуру гемодиализа в загородном санатории. К счастью, подполковник Станислав Петров пришел к заключению, что тревога ложная. А между тем американцы и британцы готовились к проведению боевых учений Able Archer 83, в ходе которых высшее командование НАТО должно было попросить разрешения на применение ядерного оружия – и получить его. В первых числах ноября, когда начались эти учения, начальник советского Генштаба укрылся в командном бункере под Москвой и отдал приказ привести в состояние “повышенной боевой готовности” некоторые советские войска наземного базирования. К счастью, наблюдая за ходом действий Able Archer 83, советское военное командование подтвердило свои догадки о том, что это всего лишь учения, а не прикрытие настоящего ядерного нападения.
В подобных обстоятельствах Советскому Союзу меньше всего нужны были дряхлые и немощные политические руководители. Между тем у стареющего Брежнева, который перенес уже несколько ударов и сердечный приступ в 1975 году, но продолжал при этом много курить и пить, наблюдались резкие перепады настроения. То он пребывал в подавленном состоянии, то вдруг на следующий день появлялся с массивным золотым кольцом-печаткой (“Ну как, мне идет?” – спрашивал он своего врача) и хвастливо заявлял, что в 1971 году ему должны были вручить Нобелевскую премию мира вместе с западногерманским канцлером Вилли Брандтом. Отлынивая от работы, Брежнев часто уезжал на свою дачу в Завидово, построенную на территории природного заповедника с охотничьим хозяйством, километрах в ста двадцати от Москвы. Там он просил помощников потчевать его рассказами о его собственных “подвигах” во время Великой Отечественной войны и на посту партийного начальника в Днепропетровске, на Целине и в Молдавии. А они упрашивали Брежнева декламировать стихи и восторгались: “Леонид Ильич, вы могли бы выступать со сцены!” Они разыгрывали умиление, когда он флиртовал со стенографистками и официантками, вместе с ним участвовали в якобы импровизированном хоровом пении, танцевали под старые записи танго, фокстротов и вальсов, которые доносились из японского проигрывателя в летней беседке на берегу озера.
Пока состояние здоровья Брежнева не ухудшилось, ему не чужда была некоторая самоирония. Например, он просил спичрайтеров не слишком-то уснащать его речи цитатами из Маркса и Ленина, поясняя: “Все равно никто не поверит, что Леня Брежнев всех их прочитал”. Однако его болезнь превратила заседания Политбюро в подобие цирка. Десятки важных вопросов “решались” безо всяких обсуждений за жалкие пятнадцать-двадцать минут. Брежнев был еще не настолько плох, чтобы не поднять вопрос: а не пора ли ему на покой? Но всякий раз, когда он об этом заговаривал, соратники наперебой возражали, что он незаменим. В действительности они боялись, что с отставкой Брежнева ослабнет их собственная власть – ведь, по сути, от его имени правили они – и к тому же начнется опасная борьба за престолонаследие.
Будущий помощник Горбачева Анатолий Черняев был в те годы заместителем заведующего международным отделом ЦК КПСС. “Я вернулся к своей работе в режиме двоемыслия, – признавался он позднее. – Но теперь уже не огорчался, что Брежнев относится ко мне ‘холодно’, а в душе поздравлял себя с этим”. Оставаясь на этой работе, Черняев оправдывал себя надеждой на то, что Брежневу удастся возобновить политику разрядки, но у него “стала расти неприязнь” к шефу, “а позже – когда он начал хиреть – возникло физическое и нравственное отвращение”. Другой сотрудник международного отдела, Карен Брутенц, вспоминал: “Началась эра особого политического двоемыслия и двоедушия: уже ничто или почти ничто в официальной идеологии и поведении этого руководства (исключая, пожалуй, некоторые внешнеполитические акции) не могло вызвать искреннего согласия… Впервые в жизни я страстно желал, имея в виду чехословацкую авантюру, ‘поражения собственного правительства’”.
Другие будущие “горбачевцы”, работавшие тогда на Брежнева, постепенно выбывали из строя. Александра Бовина – остряка и толстяка, бонвивана и отличного рассказчика, который называл все нелепые эпизоды с участием Брежнева “музыкальными моментами”, – уволили с работы, когда он пожаловался другу, что впустую растрачивает талант на такую бездарь, как Брежнев. Шахназарова, высокопоставленного функционера ЦК, понизили в должности за то, что он сочинял научную фантастику с крамольным подтекстом, втихомолку переводил “1984” Джорджа Оруэлла и поддерживал Владимира Высоцкого, чьи песни Андропов пел у вечернего костра под Кисловодском в компании Горбачева.
С самого приезда в Москву в 1978 году и до смерти Брежнева, последовавшей 10 ноября 1982 года, Горбачев оставался кремлевским “заднескамеечником”, а страной правила банда шестерых: Брежнев (за которым по-прежнему оставалось последнее слово, когда он был в состоянии его произнести), Суслов (второй человек в стране вплоть до своей смерти 25 января 1982 года, исключительный в своем нежелании стать первым), Громыко (член Политбюро с 1973 года и министр иностранных дел с 1957 года), Андропов (выдвинутый из КГБ в секретари ЦК после смерти Суслова), министр обороны маршал Дмитрий Устинов и Черненко. Поначалу Горбачев в основном помалкивал в Секретариате и на заседаниях Политбюро, а если и говорил, то что-то несущественное. Его никто специально не информировал о советском вторжении в Афганистан в декабре 1979 года, и уж тем более никто с ним ничего не согласовывал. Решение о вводе войск принимала маленькая подгруппа Политбюро: Устинов, которого поддерживали Андропов и Громыко, убедил Брежнева нанести удар, в числе прочего фразой “Американцы так десятки раз поступали в Латинской Америке, чем мы хуже”. По словам Эдуарда Шеварднадзе, который при Горбачеве станет министром иностранных дел, оба они считали вторжение “роковой ошибкой”. В докладной записке о сельском хозяйстве, поданной Горбачевым 20 ноября 1979 года, он так отозвался о недавней речи Брежнева: “Со свойственной Леониду Ильичу глубиной, масштабностью и конкретностью в выступлении рассматривается широкий круг актуальных проблем экономического и социального прогресса страны”. 29 октября 1980 года Горбачев присоединился к другим членам Политбюро, призывавшим коммунистическое руководство Польши подавить выступления внутренней оппозиции. По наблюдению иностранки, которая прочла записи всех заседаний Политбюро по поводу польского вопроса, “Горбачев присутствовал на них на всех, но почти не подавал голоса – только изредка говорил, что слова, только что сказанные Брежневым, абсолютно верны”. 2 июня 1981 года Горбачев подхватил слова Суслова о том, что необходимо более строго решать, кому из советских граждан можно выезжать за рубеж. 19 августа 1982 года он хвалил Брежнева за “большой такт”, проявленный в беседах с руководителем ГДР Эрихом Хонеккером.
Естественно, сам Горбачев ни в мемуарах, ни в интервью не акцентирует свою тогдашнюю пассивность. Он лишь говорит, что “только со временем удалось уловить тонкости и нюансы отношений ‘наверху’”. И что на первых порах ему приходилось остерегаться бывалых членов руководства – “смотрели на меня как на ‘выскочку’”. Он попытался заново наладить добрые отношения с Андроповым: время от времени они разговаривали по телефону, но этим дело и ограничивалось. Уже став полноправным членом Политбюро, Горбачев пригласил Андропова и его жену, которые оказались соседями Горбачевых по даче, на обед, “как в старое доброе время” на Ставрополье.
– Да, хорошее было время, – ровным голосом ответил Андропов. – Но сейчас, Михаил, я должен отказаться от приглашения.
– Почему? – удивился Горбачев.
– Потому что завтра же начнутся пересуды: кто? где? зачем? что обсуждали?
– Ну что вы, Юрий Владимирович!
– Именно так. Мы с Татьяной Филипповной еще будем идти к тебе, а Леониду Ильичу уже начнут докладывать. Говорю это, Михаил, прежде всего для тебя.
Горбачев мог бы понять все это и раньше. Когда умер Кулаков, ни один из кремлевских долгожителей не пожелал прервать отпуск, чтобы попрощаться с коллегой. “Как невероятно далеки друг от друга эти люди, которых судьба свела на вершине власти!” – вспоминал Горбачев. Чтобы произнести надгробную речь, ему пришлось получать разрешение у московских чиновников, и его попросили “подготовить заранее текст… выступления, ‘дабы избежать повторений и расхождений в оценках с другими, кто будет говорить на митинге’”, – притом что (можно добавить) повторение одних и тех избитых штампов давно стало нормой для всех кремлевских речей, а “расхождения в оценках” вообще были чем-то неслыханным. Единственным странным исключением из неписаных правил, согласно которым кремлевские лидеры не общались в личном кругу, был Суслов – человек холодный и отстраненный, но стоявший так высоко, что мог позволить себе любые вольности. Летом 1979 года он пригласил семью Горбачевых провести весь выходной день вместе – “поехать погулять по территории одной из дальних пустующих сталинских дач”. Нельзя было назвать это очень уж веселой прогулкой, хотя Суслов взял с собой дочь, зятя, внуков. Будучи аскетом, он не стал устраивать никакого обеда, но чай гостям все-таки предложили.
В первый же день своего пребывания в Москве Горбачев кое-что узнал о кремлевской внутренней борьбе. К тому времени к Брежневу уже перешла вся полнота власти. Предпоследний из его бывших соперников, номинальный глава государства Николай Подгорный, ушел в отставку в 1977 году, а премьер-министру Косыгину предстояло отправиться на пенсию двумя годами позже. Но Андропов заметил, что Косыгин с какой-то особой теплотой поздравляет Горбачева с избранием. “Я смотрю – тебя уже Алексей Николаевич начал обхаживать. Держись”, – предупредил Андропов. Потом Косыгин оказал Горбачеву честь – затеял с ним спор в присутствии Брежнева. 7 сентября 1979 года в Кремле должен был состояться прием с награждением космонавтов за рекордное по длительности пребывание в космосе – 175 суток. В кулуарах Косыгин пожаловался, что Горбачев собирается перебрасывать машины в Казахстан и в центральные области России для уборки и перевозки урожая, а машин и так мало. Брежнев, настроенный в тот день весьма миролюбиво, вступился за Горбачева, но Косыгин возразил, что Горбачев слишком “либеральничает” с теми, кто не выполняет план на местах. Тут Горбачев не вытерпел и ввязался в спор с премьер-министром. Вокруг воцарилась мертвая тишина. Позже он пожалел о том, что “не сдержался”, и попытался “трезво оценить – не допустил ли какую-то ошибку?” Но Брежнев похвалил Горбачева за то, что тот отстоял свое мнение в разговоре с Косыгиным. Горбачев оказался достаточно импульсивен, чтобы позволить себе выплеснуть чувства, но и достаточно умен, чтобы понять, что такая вспышка может принести пользу. А еще – достаточно артистичен, чтобы его праведный гнев вызвал определенное восхищение. Немного погодя как ни в чем не бывало Косыгин позвонил ему, и вскоре Горбачева сделали кандидатом в члены Политбюро.
В душе Горбачев ужасался тому, как проходил в Кремле процесс, подменявший принятие решений. Однажды Брежнев заснул прямо на заседании, а все остальные сделали вид, будто ничего не произошло. Потом Горбачев поделился своими переживаниями с Андроповым, но тот ответил, что необходимо “поддержать Леонида Ильича”, так как это “вопрос стабильности в партии, государстве, да и вопрос международной стабильности”. А потому “каждый должен был знать свое место, свой ‘шесток’ и не претендовать на большее”. И это рассаживание по “шесткам”, согласно субординации, на заседаниях Политбюро происходило в самом буквальном смысле: справа от Брежнева за длинным столом восседал Суслов, слева – Косыгин, пока его не сменил на посту премьер-министра Николай Тихонов, и все остальные члены Политбюро занимали строго определенные места. Стол был таким длинным, а дикция Брежнева – такой нечеткой, что Горбачев, сидевший дальше всех от генсека, едва мог разобрать, что тот говорит. Черненко “постоянно вскакивал с места, подбегал к Леониду Ильичу и начинал быстро перебирать бумаги: ‘Это мы уже решили… Это вам надо зачитать сейчас… А это мы сняли с обсуждения…’” Все это делалось “открыто, без всякого стеснения”. “Мне было стыдно в такие минуты, и я иногда думал, что и другие переживают аналогичные чувства. Так или не так, но все сидели, как говорится, не моргнув глазом”.
Горбачев сосредоточился на вверенной ему области – сельском хозяйстве. Урожай в 1978 году обещал быть неплохим, даже рекордным: собрали 237 миллионов тонн зерна. Однако такое изобилие оказалось обманчивым: во многих местах зерно убирали влажным, и когда его высушили, общий вес уменьшился на 25 миллионов тонн. Кроме того, этот мнимый рекорд потребовал таких усилий, что сильно запоздали с подготовкой к 1979 году (заготовкой зимних кормов для скотины, осенним удобрением полей). Зима 1979 года оказалась особенно суровой, дождей в мае и июне выпало меньше обычного, и уже в начале лета наступила засуха. Урожай 1979 года составил 179 миллионов метрических тонн, в итоге правительству пришлось закупать за рубежом 31 миллион тонн. Перспективы на 1980 год выглядели еще мрачнее – отчасти из-за зернового эмбарго, которое объявил президент Джимми Картер в качестве “наказания” за вторжение СССР в Афганистан. За небывалыми дождями последовала холодная поздняя весна, некоторые районы пострадали от наводнений. Урожай зерна (189,1 миллиона тонн) оказался немного больше, чем в 1979 году, однако картофеля собрали на 40 миллионов тонн меньше запланированного (самый низкий показатель с 1930-х годов), молока и мяса тоже оказалось меньше, и импорт вырос до 35 миллионов тонн зерна и 1 миллиона тонн мяса. Урожай 1981 года был настолько провальным, что его показатели предпочли вообще замолчать, а после этого данные об объеме произведенной сельскохозяйственной продукции засекречивались. Как выяснилось позже, в 1981 году было собрано всего 160 миллионов тонн зерна – так мало, что импорт зерна подскочил до 46 миллионов тонн. В 1982 году урожай вырос лишь до 175 миллионов тонн.
Советское сельское хозяйство обычно оказывалось “политическим кладбищем” для тех, кому поручали им руководить. Сам Горбачев часто увольнял нижестоящих чиновников (по его признанию, “пощады ждать не приходилось”), не справлявшихся с планом заготовок. Однако его не только не обвинили в катастрофических недостачах 1979 года – его даже повысили. Более высокий чин придавал ему больше веса во взаимодействии с нижестоящими чиновниками. Андропов понимал, что в бедах советского сельского хозяйства не может быть виноват один-единственный человек, и видел, что Горбачев лучше многих других. Заготовка зерна в СССР никогда не была “обычным” делом, вспоминал Горбачев. Всякий раз устраивалось нечто вроде “всенародной битвы за хлеб” – “в ход шла жесткая машина выжимания, выгребания, вытряхивания зерна из каждого совхоза и колхоза”. Вместо того чтобы получать награды, “колхозы и совхозы, полностью выполнившие план заготовок, не могли распорядиться оставшимся зерном – оно ‘выбиралось’ для покрытия недостачи в других хозяйствах”. “Порой доходило до глупости”: чтобы пшеницу выращивали в менее благоприятных северных краях, государство закупало ее там за более высокую цену, чем в плодородных южных областях. Местные руководители устраивали бешеную гонку за результатами, чтобы получить желанные награды и повышения, и при этом иногда крали зерно из государственных запасов, чтобы увеличить общие показатели своего района. Немалая часть урожая просто гнила из-за нехватки хранилищ, техники, транспорта. “Таков был заготовительный ажиотаж, в котором я сам участвовал на протяжении многих лет – и в Ставрополе, и уже работая в Москве”, – признавался Горбачев. В столице на него с первых дней “обрушился поток просьб и ходатаев”: чиновники всех уровней просили о “выделении фондов” и “оказании помощи”. Коррупция принимала самые разнообразные формы: “помимо вульгарной взятки, подношений и подарков существовали и более ‘тонкие’ – взаимная поддержка и мелкие личные услуги различного свойства, совместные пьянки под видом охоты или рыбалки”.
Горбачев сомневался в “здравом смысле” существующей политики, однако его собственные публичные выступления и статьи, относящиеся к периоду между 1978 и 1982 годами, бессодержательны и скучны; они пестрят обязательными цитатами из Маркса, Ленина и Брежнева и восхваляют ту самую политику, которая порождала в его душе недоуменные вопросы. Он старательно работал над хваленой брежневской Продовольственной программой, рассчитанной на десять лет (с 1981-го по 1990-й) и призванной обеспечить СССР полную независимость от импорта сельскохозяйственной продукции. Однако эта программа, предусматривавшая увеличение капиталовложений в производство сельхозтехники и повышение доли сельской рабочей силы, была заведомо нежизнеспособна. По словам Жореса Медведева, тысячи специалистов затратили тысячи часов на написание этой программы, но, невзирая на колоссальные вложения средств, “всем было очевидно, что эти гигантские суммы будут растрачены впустую, потому что никто не собирался либерализовать процесс принятия решений на низовом уровне, колхозы и совхозы по-прежнему не имели ни малейшей свободы выбора. Все указания, как и раньше, спускались сверху”.
В мае 1981 года в горбачевский кабинет в ЦК КПСС – довольно тесную комнату с низким потолком и жалюзи, в которой пахло синтетическим ковром, – пришел Валерий Болдин. Вскоре Горбачев сделал Болдина, бывшего сотрудника газеты “Правда”, своим главным помощником. Это было роковое решение – забегая вперед, можно сказать, что почти никто из других ближайших помощников и коллег Горбачева не мог понять, почему выбор пал на этого человека. Болдин родился в 1935 году, окончил Московскую сельскохозяйственную академию имени Тимирязева, имел степень кандидата экономических наук. Шахназаров писал, что этот худощавый человек среднего роста “почти никогда не смеется” и “редко раскрывает рот, а если говорит, то почти всегда таинственным шепотом”. По его словам, Болдин – “законченный бюрократ, способный умертвить любое живое дело и наводящий страх на подчиненных одним своим молчанием”. Шахназаров находил “необъяснимым”, что Горбачев продолжал повышать Болдина (в 1987 году тот стал заведующим общим отделом ЦК КПСС, а в 1991 году – главой администрации президента) и не слушал тех, кто твердил ему, что Болдин вечно хоронит любые важные сведения на своем “бюрократическом кладбище”, а вместо них “подкидывает на стол” Горбачеву непроверенную информацию. Когда в Москву вернулся бывший посол СССР в США Анатолий Добрынин и сам стал секретарем ЦК, Болдин показался ему “надменным, ограниченным мандарином”, однако именно Болдин имел каждодневный доступ к Горбачеву, приносил ему свежайшие слухи о чиновниках высшего ранга и помогал определять темы для очередных заседаний Политбюро.
Мемуары, написанные Болдиным, явно тенденциозны, но в описании Горбачева, каким в мае 1981 года его впервые увидел Болдин, правдиво подмечены некоторые детали – особенно те, что относятся к горбачевской манере одеваться, выделявшей его на фоне прочих чиновников, равнодушных к своему внешнему виду. По его словам, Горбачев – “человек среднего роста, с благообразным лицом, полными губами, карими, с каким-то внутренним блеском глазами”. Болдину врезались в память “коричневых тонов костюм, сшитый хорошим мастером, импортная и, видимо, весьма дорогая кремовая сорочка, в тон коричневые галстук и полуботинки”. И позже Болдина “нередко… удивляла” эта “забота [Горбачева] о своей внешности: как можно при таком объеме работы еще и ежедневно менять галстуки, не забыть тщательно подобрать их под костюм и сорочку”, да еще явно “завязывать галстук всякий раз заново, а не просто надевать его через голову, в уже завязанном виде, как делают многие мужчины”. Горбачев всегда старался выглядеть эффектно, еще до встречи с Раисой: достаточно вспомнить хотя бы те фото времен учебы в МГУ, на которых он смахивает на какую-то французскую кинозвезду. Раиса, очень разборчивая в выборе нарядов для себя, помогала и мужу подбирать предметы одежды и правильно сочетать их между собой.
В 1981 году Горбачев начал постепенно выходить за очерченные для него рамки сельского хозяйства. Однажды вечером он поручил Болдину подготовить список специалистов по широкому кругу экономических вопросов. Болдин будто бы предостерег Горбачева, сказав, что такая инициатива вызовет недоумение у Политбюро (как будто его начальник сам этого не понимал), но Горбачев настоял на своем и начал встречаться с различными экспертами из правительственных ведомств, директорами научно-исследовательских институтов, академиками и университетскими учеными. В 1990 году на встрече с группой партийных чиновников Горбачев вспоминал, что еще до того, как он возглавил КПСС, сейф для секретных документов в его кабинете ломился от писем академиков и других людей, предлагавших всевозможные реформы. По его словам, в каждом таком письме звучал “крик души, что по-старому дело вести больше нельзя”.
По-настоящему час Горбачева пробил, когда место Брежнева занял Андропов. Черненко стремился занять это место сам, но его главная заслуга (если, конечно, это можно назвать заслугой) состояла лишь в том, что он долгое время подносил бумажки Брежневу. Основная стратегия Черненко, как вспоминал Горбачев, была очень проста: он “пытался изолировать Брежнева от прямых контактов [с остальными], говорил, что только он может чисто по-человечески понять Леонида Ильича”. Но это не помогло. В июле 1982 года, когда у Брежнева случилось очередное просветление, он позвонил Андропову и спросил: “Для чего я тебя брал из КГБ и переводил в аппарат ЦК? Чтобы ты присутствовал при сем? Я брал тебя для того, чтобы ты руководил Секретариатом и курировал кадры. Почему ты этого не делаешь?” То, что произошло потом, напомнило Горбачеву “сцену из ‘Ревизора’”. Когда секретари ЦК собрались для официального заседания, Андропов вдруг сказал: “Ну что, собрались? Пора начинать” – и уселся в председательское кресло. Как вспоминал Горбачев, Черненко, “увидев это, как-то сразу сник и рухнул в кресло… буквально провалился в него. Так у нас на глазах произошел ‘внутренний переворот’”.
Андропов превратил заседания Политбюро в продолжительные столкновения с коррумпированными или некомпетентными чиновниками, на которых, как замечал Горбачев, он “нагонял порой такого страха, что при всей вине тех, на кого обрушивался его гнев, их нередко становилось по-человечески просто жалко”. Он понизил в должности бывшего соперника Горбачева, коррумпированного партийного начальника Краснодарского края Медунова, сделав его заместителем министра плодоовощного хозяйства СССР. Замахнувшись на этого брежневского любимца, до тех пор слывшего “непотопляемым”, Андропов припугнул всех, кто, быть может, собирался бросить ему вызов. Когда Брежнев наконец умер (10 ноября 1982 года), именно Андропов вызвал Горбачева, чтобы сообщить это известие. Вскоре члены Политбюро избрали своим новым руководителем Андропова. “Всеми силами буду вашу кандидатуру поддерживать”, – заверил его Горбачев. В течение следующих дней он находился рядом с Андроповым и видел, что новый лидер “отдает себе отчет в необходимости и неизбежности отмежеваться от многих черт ‘брежневской эпохи’”.
Бывшие помощники Андропова возлагали на него большие надежды. На похоронах Брежнева Арбатов нашептывал на ухо Черняеву и Бовину свою “программу для Андропова”. Для начала нужно убрать с поста премьер-министра Тихонова и посадить вместо него Горбачева, уволить остальных брежневских любимчиков и заменить их либералами вроде них самих. А “андроповская программа” самого Черняева включала такие пункты: вывести войска из Афганистана, прекратить диктат в отношении восточноевропейских союзников, сократить военно-промышленный комплекс, выпустить диссидентов из тюрем и разрешить гражданам свободно покидать страну. Мечты Черняева так и остались мечтами, как замечает он сам в мемуарах. Больше всего Андропов стремился к власти, признавал позднее Черняев. Даже если он и собирался “сделать народ счастливее”, то при всем желании не мог достичь этой цели при сохранении действующего строя.
По словам бывшего главы разведки ГДР Маркуса Вольфа, Андропов откровенно говорил об “упадке” Советского Союза и даже указывал, что этот процесс начался с момента вторжения в Чехословакию в 1968 году. Арбатов рассказывал Брутенцу, что Андропов смеялся над хвастливыми словами Брежнева о том, что в СССР уже построен “развитой социализм”, и утверждал, что нам еще далеко до любых форм социализма. Однако за те пятнадцать месяцев, что Андропов пробыл у власти, в его программе просматривалось больше формальных, чем содержательных изменений, и далеко не все произведенные им кадровые перестановки вели к лучшему. О структурных же реформах речь не шла. Андропов сразу же прогнал министра внутренних дел Щелокова, который держал в качестве личной прислуги архитектора, портного и зубного врача и, по сути, присвоил две огромные дачи и одну большую квартиру. У Щелокова скопилась целая куча добра, которое конфисковывали у подпольных махинаторов и присылали прямо ему домой: “Щелоков бесцеремонно брал все: от ‘мерседесов’ до мебельных гарнитуров, люстры из хрусталя и пудреницу для домработницы, кроватку для внука и антиквариат, картины, золото и серебро”. С другой стороны, Андропов сделал партийного руководителя Азербайджана Гейдара Алиева полноправным членом Политбюро – по словам Горбачева, главным образом, по причине личной преданности Алиева; он повысил ленинградского партийного начальника Григория Романова, хотя это был “ограниченный и коварный человек с вождистскими замашками”; он пальцем не тронул двух прихвостней Черненко – главу московского горкома партии Виктора Гришина и премьер-министра Тихонова, потому что они не возражали против избрания Андропова. Задним числом Горбачев высмеивал такие шаги, но сам он, когда пришло время, поступил примерно так же: устроил чистку среди коррумпированных чиновников, но при этом очень долго избегал конфронтации с потенциальными соперниками. Андропов же вполне мог предвидеть, что именно так и поступит его протеже. Он продвигал Горбачева не потому, что тот был либералом, а потому (как выражается Грачев), что “желал видеть во главе страны и партии своего рода ‘чистильщика’, свежего человека, не связанного московскими клановыми интересами и привычками”.
Экономическую реформу Андропов мыслил по-своему: он решил, что достаточно надавить на всех прогульщиков и симулянтов. И по его распоряжению милиция принялась отлавливать людей в магазинах, банях и парикмахерских в те часы, когда им полагалось находиться на работе. А так как в стране наблюдался дефицит практически всего, то граждане волей-неволей именно в рабочее время занимались поиском хоть каких-то товаров. Горбачев высказывал сомнения в том, что новый метод принесет пользу, но Андропов только отмахивался от него, уверяя, что простой народ сам мечтает о порядке и дисциплине: “Погоди, поживешь с мое, поймешь”.
Ближе к концу 1982 года Андропов сказал Горбачеву: “Знаешь что, Михаил, не ограничивай круг своих обязанностей аграрным сектором. Старайся вникать во все дела. Вообще, действуй так, как если бы тебе пришлось в какой-то момент взять всю ответственность на себя. Это серьезно”. Горбачев уловил намек. Понимали его и остальные кремлевские коллеги: иногда Горбачеву доводилось председательствовать на собраниях Политбюро. Более широкая публика начала кое о чем догадываться, когда именно Горбачев выступил 22 апреля 1983 года с ежегодным докладом в честь дня рождения Ленина (годом ранее с таким докладом выступал Андропов). С другой стороны, как пишет Грачев, когда самый молодой член Политбюро вдруг оказался вторым или третьим в очереди “наследных принцев”, это настроило против него Черненко и остальных кремлевских стариков, а в душе самого Горбачева зародились “гамлетовские” сомнения. Готов ли он возглавить страну?
Возможно, он еще не был готов, но понемногу готовился: например, для вдохновения перечитывал Ленина перед традиционным выступлением в его честь. Решив не полагаться на спичрайтеров, которые подобрали бы избитые цитаты из трудов вождя, он сам засел за чтение ленинских работ. Внимание его привлекли поздние статьи и письма, где Ленин признавал, что большевики “совершили ошибку”, призывал к реформам, которые помогут преодолеть трудности, и предостерегал от скоропалительных методов, которые лишь заведут положение в тупик, даже предупреждал, что Сталин может быть опасен. Конечно, все это Горбачев не мог использовать для публичного доклада (который, по его позднейшему признанию, оставался “в рамках своего времени”), но его решимость добиваться реформ окрепла, когда он осознал, что сам Ленин мыслил сходно незадолго до своей преждевременной смерти.
В понедельник, 16 мая 1983 года, в четыре часа дня, Горбачев прилетел в аэропорт Оттавы для недельной поездки по Канаде. Готовил поездку посол СССР в Канаде Александр Яковлев – невысокий, коренастый, лысый человек с двумя пучками темных волос по обеим сторонам округлого лица. Яковлев родился в 1923 году, был на восемь лет старше Горбачева и имел за плечами более долгий опыт работы в партийном аппарате. Как и Горбачев, он родился и рос в деревне (под Ярославлем), и его семья во многом была похожа на горбачевскую: дед не пил, не курил, не сквернословил и вообще считался кем-то вроде деревенского старосты, отец никогда не порол сына, мать – “неграмотная крестьянка, безгранично, до болезненности совестливая”. Визит в Канаду и завязавшаяся там дружба между Горбачевым и Яковлевым убедили Горбачева в правильности его миссии и подарили ему союзника. Вскоре этот человек станет главным соратником Горбачева и соавтором его идеи перестройки.
Яковлев воевал, получил серьезное ранение (у него на всю жизнь осталась хромота) и вынес стойкое отвращение к ужасам войны, к которым он относил арест и заключение тех советских солдат, чья вина состояла лишь в том, что они попали в плен к немцам. Яковлев учился в Ярославском педагогическом институте, затем в Высшей партийной школе в Москве, после чего работал в Ярославском обкоме партии и в редакции областной газеты, где, по его собственному признанию, писал “халтурные” статьи, но попутно выработал “веселый, здоровый цинизм”. Потом он заведовал отделом образования в том же обкоме, а после смерти Сталина (5 марта 1953 года) его перевели в Москву, и в 1953–1956 годах он занимал должность инструктора ЦК КПСС в отделе школ. В 1956–1960 годах Яковлев учился в аспирантуре при партийной Академии общественных наук и писал кандидатскую диссертацию об “историографии внешнеполитических доктрин США”. В 1960–1965 годах работал заведующим сектором в отделе пропаганды и агитации ЦК КПСС, а затем стал первым заместителем заведующего этим отделом и фактически являлся его главой вплоть до ссылки в Канаду в 1973 году. В 1956 году Яковлев лично слышал, как Хрущев читал свой секретный доклад о Сталине, и, по его признанию, “буквально похолодел от первых же слов”. Во время “оттепели” он ходил на вечера поэзии, где выступали молодые поэты-вольнодумцы, и ему “открывался новый и прекрасный мир”. Однако Яковлев отмечал, что “сознание продолжало быть раздвоенным”: он оставался “рабом мучительного притворства, но старался не потерять самого себя, не опоганиться”.
В аспирантуре Академии общественных наук Яковлев изучал международные отношения. Учебный 1958–1959 год он провел стажером в Колумбийском университете в США, попав туда по программе обмена. ФБР считало всех студентов из Советского Союза шпионами (и в самом деле, три других советских аспиранта, направленных вместе с Яковлевым в Колумбийский университет, явно шпионили) и с подозрением относилось к американцам, которые пытались с ними подружиться. Яковлев в основном держался особняком – он погрузился в занятия, изучал биографию Франклина Рузвельта и его “Новый курс”, слушал лекции по американской истории и политике, которые читали выдающиеся ученые Ричард Хофстедтер и Дэвид Б. Труман, посещал даже курс Александра Даллина, посвященный советской внешней политике. Единственным аспирантом-американцем, с которым он подружился, был Лорен Р. Грэхэм, впоследствии ставший видным специалистом по истории советской науки и техники. Как-то раз они встретились в читальном зале Батлеровской библиотеки, и Яковлев воскликнул: “Лорен, я тут почитал правых критиков Рузвельта. Они все твердили, что Рузвельт предает собственный класс, что он уничтожает капитализм в Америке! Но мне-то понятно: Рузвельт вовсе не уничтожал капитализм. Он спасал капитализм, когда тот оказался в бедственном положении”. Много позже, когда уже полным ходом шла перестройка, Грэхэм поинтересовался у Яковлева, не пытаются ли они с Горбачевым “спасти коммунизм точно так же, как Рузвельт спасал капитализм”? Яковлев усмехнулся: “Именно так”.
В Колумбийском университете, по свидетельству Грэхэма, Яковлев “пылко защищал коммунизм”. Вернувшись в Москву, он писал полные антиамериканского гнева книжки с фразами вроде “Вампиры жаждут крови, а [капиталистические] эксплуататоры жаждут денег”. Но уже в конце 1960-х и начале 1970-х годов Яковлева одолевали сомнения – и по поводу самого строя, которому он служит, и по поводу своей службы. Ему делалось противно, когда заведующий его отделом, желая подольститься к преемникам Хрущева, хвастал, будто Хрущев называл его “дерьмом”, но не менее противно было при мысли о том, что, по сути, таким же “дерьмом” были речи, которые он сам писал для Брежнева.
В 1972 году Яковлев курировал главные советские СМИ. В этом качестве он защищал марксистский интернационализм от русских националистов правого крыла, которые окопались в журналах “Октябрь” и “Молодая гвардия”. Кремлевские покровители этих журналов решили сослать Яковлева в Канаду – страну, которую они считали захолустьем, если сравнивать с ее огромным южным соседом. Всего один раз за десять лет, что Яковлев провел там, начальство попросило его подготовить доклад о канадском земледелии. Поскольку климат Канады отчасти схож с климатом СССР, тамошний опыт мог бы пригодиться и советскому сельскому хозяйству. Время от времени туда действительно приезжали советские делегации из колхозов, но в основном они ходили по магазинам и покупали товары, каких нельзя было достать на родине. Яковлеву Канада подарила возможность долго наблюдать демократический капитализм вблизи, а еще – огромный досуг для размышлений о том, как с пользой применить его наработки в СССР. Канадский премьер-министр Пьер Эллиот Трюдо, большой почитатель Толстого и Достоевского, относился к умудренному советскому послу как к другу семьи. Но в конце 1970-х Яковлеву до смерти наскучило составлять докладные записки и отчеты, до которых в Москве никому не было ни малейшего дела, и он мечтал о том, чтобы в Канаду начали приезжать такие же просвещенные коммунисты, как он сам.
Горбачев планировал совершить десятидневную поездку по Канаде. Андропов вначале был против (“В Канаду? Ты с ума сошел. Сейчас не время по заграницам ездить”), но потом все-таки дал разрешение, только не на десять, а всего на семь дней. Хотя на встрече с канадскими парламентариями Горбачев предсказуемо жестко высказывался по внешнеполитическим вопросам, он показался принимающей стороне “обаятельным и остроумным. Он произвел на людей большое впечатление: наконец-то они своими глазами увидели советского политика совсем нового типа”. Горбачев побывал на заседании канадского парламента и назвал “цирком” поведение оппозиции, набросившейся на Трюдо, когда пришло время задавать вопросы. Однако пройдет не так много времени – и он позволит советской оппозиции критиковать его самого.
После официальной встречи с Горбачевым Трюдо неожиданно появился на ужине, который устроил для Горбачева Яковлев, плюхнулся рядом с почетным гостем и вызвал его еще на два долгих, уже неофициальных разговора. Потом состоялась поездка по всей стране, в которой его сопровождал министр сельского хозяйства Канады Юджин Уэлан, общительный и грузный человек в зеленой ковбойской шляпе. Они посетили экспериментальную ферму под Оттавой, теплицы, овощеперерабатывающий завод и автоматизированное предприятие по производству кетчупа Heinz, мясоперерабатывающий завод в Торонто, винодельню на Ниагарском полуострове и, наконец, обычный супермаркет, чтобы Горбачев своими глазами увидел, что канадские фермеры обеспечивают простых людей всем, чем только можно. В ответ Горбачев указал на то, что в СССР хлеб гораздо дешевле и намного вкуснее. Во время визита на молочно-мясную ферму в Альберте, занимавшую 5000 акров (более 2000 гектаров), Горбачев очень удивился (три раза переспрашивал), когда узнал, что с этим огромным ранчо справляются сами хозяева – муж и жена – да два-три работника. Когда приходила пора убирать урожай, они работали на комбайне круглые сутки, посменно.
Самым важным событием стал частный, без свидетелей, разговор с Яковлевым на ферме Уэлана под Амхерстбергом в провинции Онтарио. Канадский министр пригласил советскую делегацию из 18 человек к себе в гости – в непритязательный, построенный на нескольких уровнях дом неподалеку от реки Детройт. Пока члены делегации и десяток местных канадских политиков изо всех сил пытались вести светскую беседу на нижнем этаже дома, рассевшись на складных стульях за садовыми столиками под низким потолком, Горбачев с Яковлевым прогуливались по ближайшему полю, к которому подступал лес. Именно ту беседу, состоявшуюся приятным вечером, в половине восьмого, пока охранники Горбачева стояли на безопасном расстоянии, на опушке леса, и вспоминал Яковлев: “…вдруг нас прорвало, начался разговор без оглядок… [Горбачев] говорил о наболевшем в Союзе, употребляя такие дефиниции, как отсталость страны, зашоренность в подходах к решению серьезных вопросов как в политике, так и в экономике, догматизм, необходимость кардинальных перемен. Я тоже как с цепи сорвался. Откровенно рассказал, насколько примитивной и стыдной выглядит политика СССР отсюда, с другой стороны планеты”. Диссиденты вроде Солженицына, которых Яковлеву велели разоблачать, виноваты лишь в том, что думают обо всем иначе, сказал он. Канадские суды ясно показывают, что и советская судебная система должна быть независимой. “В первую очередь нужно менять законы, – отвечал ему Горбачев. – Это должны быть настоящие законы, а не оружие в руках отдельных лиц или партии”. И потом, когда уже колесили по стране: “мы тоже наговорились всласть. Во всех этих разговорах как бы складывались будущие контуры преобразований в СССР”.
Впоследствии стремление Яковлева многое поставить себе в заслугу стало вызывать досаду у гордеца Горбачева, он начал проявлять холодность, и Яковлев, крайне обидчивый, отстранился от него. Но тогда, в 1983 году, между ними завязалась дружба, вскоре окрепшая благодаря Горбачеву. В июле именно по его рекомендации Яковлева перевели в Москву и назначили директором Института мировой экономики и международных отношений АН СССР. После этого, по словам Яковлева, Горбачев “постоянно звонил, иногда просто так – поговорить, чаще – по делу”. Институт присылал Горбачеву разные докладные записки, которые Яковлев несколько снисходительно называет “познавательно-просветительскими”. “По всему было видно, что [Горбачев] готовил себя к будущему, но тщательно это скрывал. Среди людей, которые первыми оказались в ближайшем окружении Горбачева, на разговоры об этом будущем было наложено табу”.
Яковлев был не единственным человеком, который с удивлением узнал, какие планы на самом деле вынашивает Горбачев. В начале 1982 года, готовя брежневскую Продовольственную программу, Горбачев созвал группу экспертов-экономистов, в числе которых была и Татьяна Заславская – экономист и социолог из Сибирского отделения Академии наук. До этого Заславская ни разу не общалась лично с членами Политбюро – она видела их на конференциях, но “их всегда окружало плотное кольцо охраны. С ними никогда нельзя было просто так заговорить, а на улице их ждали огромные бронированные машины”. Горбачев оказался “молодым” и “излучал энергию”. По сравнению с другими чиновниками, отвечавшими за сельское хозяйство, которые “поражали своим невежеством и некомпетентностью”, Горбачев “разбирался в экономике и вникал в суть каждого вопроса”. Он производил впечатление “непредвзятого, открытого и дружелюбного” человека, с ним “можно было обсуждать любые темы”. Казалось, будто “он наш седьмой коллега и товарищ, разделявший наши мысли”. Разговаривал он с ними “как с равными”.
Такая раскованность Горбачева придала его гостям смелости. Они сообщили ему, что Продовольственная программа состоит “из полумер, которые ничего не смогут изменить”. Когда группа ученых предложила отменить все существующие агропромышленные министерства и создать вместо них одно новое ведомство, Горбачев повернулся к своему помощнику и спросил: “Если бы я включил такое предложение в свой план, как вы думаете, мне бы позволили усидеть в этом кресле?” В действительности совет экспертов (которому Горбачев отчасти последовал, когда сам стал высшим партийным руководителем) не был таким уж радикальным, так как он предусматривал сохранение прежней нисходящей системы управления хозяйством. Зато Заславская довольно смело указала на главный источник экономического застоя. Как она говорила позднее, народ “не видит причины хорошо работать, не хочет хорошо работать и не умеет хорошо работать”, даже когда его специально обучают всему необходимому. “Как ни чудовищно это звучит, качество народа ухудшается”, – добавляла Заславская. Если прибегнуть к марксистским терминам, которые особенно любил употреблять Горбачев, “рабочие отчуждены от средств производства и от продуктов своего труда”.
Приободренный отзывчивостью Горбачева, институт, где работала Заславская, провел в 1983 году конференцию, для которой более шестидесяти экспертов подготовили сводный доклад, где сходные взгляды излагались в более общем ключе. Институт, которым руководил экономист Абель Аганбегян (еще один будущий советник Горбачева), собирался опубликовать этот доклад, но цензурный комитет наложил на него запрет: “Там так ничего и не объяснили. Там никогда ничего не спрашивали и не отвечали на вопросы; там никогда не разговаривали с авторами – только с директорами институтов”, – рассказывала позднее Заславская. Аганбегян раздавал участникам конференции копии сводного доклада в качестве неофициального документа, который они должны были потом вернуть. Но два экземпляра пропали, и тогда КГБ принялся искать их по всей стране. Сам институт “перевернули вверх дном”, вспоминала Заславская, а после того как запрещенный документ всплыл на Западе и был там напечатан, ей и Аганбегяну устроили в обкоме партии шумный разнос за “идейные ошибки”. Заславская не выдержала и разрыдалась в кабинете Аганбегяна. “Я напоил ее чаем и утер ей слезы, – вспоминал Аганбегян. – А как еще помочь? Невозможно смотреть, как плачут женщины”.
Были ли у Горбачева, помимо Андропова, другие союзники на самом верху? С Егором Лигачевым, первым секретарем Томского обкома партии, он впервые встретился в составе советской делегации в Чехословакии в 1969 году. Потом они часто виделись на заседаниях ЦК КПСС. Лигачев родился в 1920 году. У этого седого человека с грубыми чертами лица тоже были родственники, пострадавшие от репрессий 1930-х годов: его отца исключили из партии (хотя позже и восстановили), а отца жены арестовали по сфабрикованному обвинению и расстреляли. На посту первого секретаря обкома Лигачев зарекомендовал себя энергичным и неподкупным – своего рода коммунистом-пуританином. Горбачев убедил Андропова перевести Лигачева в Москву и сделать секретарем ЦК. Однажды Лигачев, сам трудоголик, очень обрадовался, застав Горбачева в рабочем кабинете поздно вечером, когда все остальные члены Политбюро уже разошлись. Позднее Лигачев – столь же авторитарный, сколь и энергичный – рассорился с Горбачевым и на некоторое время стал его главным противником. Но тогда, в 1983 году, Лигачев тоже боялся, что “страна катится к общественно-экономической катастрофе”. 26 декабря 1983 года ему доверили заведовать отделом организационно-партийной работы и решать кадровые вопросы. После того как он принялся заменять одряхлевших бюрократов потенциальными реформаторами, они с Горбачевым сблизились еще больше. “Наступил такой этап наших взаимоотношений, когда мы начали понимать друг друга с полуслова”. Иногда им действительно приходилось довольствоваться лишь отдельными словами: зная, что все рабочие кабинеты прослушиваются, они обсуждали скользкие темы не вслух, а при помощи записок.
Николай Рыжков был старше Горбачева всего на два года. Он вырос в семье рабочих на Украине. Трудясь на Уральском заводе тяжелого машиностроения, он дорос до директора. Потом, в 1979–1982 годах, был первым заместителем председателя Госплана СССР. Инженер по образованию, он разделял мнение Горбачева о том, что прогнил весь строй. “‘Душность’ атмосферы в стране… достигла максимума, – вспоминал Рыжков, – дальше – смерть”. В 1983 году, когда Андропов назначил Рыжкова заведующим новым экономическим отделом ЦК КПСС, Рыжков уже заметил, что Горбачев делает “энергичные и решительные попытки расширить круг интересов”, выйти за рамки сельского хозяйства и что другие высшие руководители, стоя на страже собственных прерогатив, пытаются “отмахиваться от него”. Горбачев хорошо разбирался в “регионах и их внутреннем экономическом устройстве… а я разбирался в производстве и планировании”. Сообща они поручили группе экспертов-реформаторов (в том числе Аганбегяну, Арбатову, Богомолову и Заславской) провести исследование, а потом согласились с их выводом о том, что нужно поскорее “покончить с жесткой централизацией экономического управления” и вместо нее “полагаться на стимулы – хорошо платить за хорошую работу”. Когда Андропов попросил Горбачева с Рыжковым заняться некоторыми бюджетными вопросами, они, естественно, поинтересовались общим состоянием бюджета. Но Андропов рассердился: “Не лезьте сюда, это не ваше дело”. Позднее Горбачев пояснил, в чем дело: “Ведь это был не бюджет, а черт-те что”.
Пройдет время, и Рыжков тоже порвет с Горбачевым. По его словам, первые трения между ними наметились еще в 1984 году: “Самоуверенный его характер… не позволял ему признаться, что он чего-то не знает или не понимает”. А если им вместе “работалось славно”, то только потому, что Рыжков “принял его правила игры, знаниями перед ним не кичился, а попросту рассказывалось, что в тот момент требовалось”. Рыжков, как и Яковлев, был человеком крайне обидчивым и еще более эмоциональным, но он немного ошибается в той психологической оценке, которую дает Горбачеву. Если бы Горбачев был по-настоящему самоуверен, то ему нетрудно было бы сознаваться в том, что он чего-то не знает. Если Рыжков говорит правду, то, надо полагать, самоуверенность Горбачева была скорее напускной и достаточно хрупкой.
Кроме того, Горбачев считал преданным и незаменимым человеком своего помощника по кадрам, Валерия Болдина. Весной 1984 года, во время полета из Ставрополя в Москву, желая как-то вознаградить его за три года верной службы, Горбачев (он был вместе с женой) пригласил Болдина к себе в закрытую кабину, угостил чаем и сообщил ему новость. Сам Болдин напишет об этом гневно: “Так как я оправдал их ожидания, они решили оставить меня в должности помощника”. Болдин не только не обрадовался такому известию – он пришел в ярость, хотя и промолчал: “Попытка намекнуть, что я прошел трехлетний испытательный срок, а затем это великодушное заявление, что мне и впредь позволяется работать по шестнадцать часов в сутки, показались мне сущим издевательством”. Этот эпизод особенно разозлил Болдина, так как его уже давно раздражала манера Горбачева обращаться со своими помощниками. Однажды спичрайтеры, много дней трудившиеся над докладом для М. С. Горбачева, намекнули Болдину, что неплохо бы поблагодарить их за эту нелегкую работу. По словам Болдина, Горбачев согласился лишь подписать четыре экземпляра уже изданного доклада и подарить его авторам с лаконичной надписью: “Тов. /имя рек/ с уваж. М. Горбачев”.
Возможно, Рыжков и Болдин перенесли свою более позднюю неприязнь на воспоминания об этих ранних эпизодах. Болдин, склонный к дискриминации женщин, почти наверняка почувствовал, что присутствие Раисы Горбачевой при его “повышении” (неважно, произносила ли она при этом какие-нибудь слова или нет) несколько уменьшило важность момента. Однако выдвинутые против Горбачева обвинения в том, что он чересчур заносился перед некоторыми помощниками, вряд ли совсем беспочвенны: они перекликаются с похожими жалобами, звучавшими из уст ставропольских чиновников.
Во время андроповского междуцарствия Горбачев, хотя в душе расправлял крылья и внутренне готовился к роли реформатора, на заседаниях Политбюро вел себя по-прежнему крайне осторожно. На конференции секретарей ЦК 18 января 1983 года он сделал комплимент Андропову (“Юрий Владимирович, вы затронули ряд чрезвычайно важных вопросов” и “Я полностью поддерживаю ваш подход”), поддакнул его призыву повышать трудовую “дисциплину” и лишь намекнул на необходимость структурных реформ, упомянув о вреде чрезмерной централизации. 20 апреля, председательствуя на заседании Секретариата, он устроил разнос чиновникам из министерства культуры за то, что они сразу не отклонили пьесу Людмилы Разумовской “Дорогая Елена Сергеевна”, хотя уже через несколько лет он сам будет приветствовать постановки по таким критическим произведениям. Политбюро восстановило в партии Вячеслава Молотова, многолетнего приспешника Сталина, которого Хрущев исключил из рядов КПСС в 1962 году. А 12 июня 1983 года рассматривался вопрос о восстановлении членства в КПСС двух других сталинцев-долгожителей – Лазаря Кагановича и Георгия Маленкова. “Если бы не Хрущев, – ворчал Устинов, – то решение об исключении этих людей из партии принято не было бы. Вообще не было бы тех вопиющих безобразий, которые допустил Хрущев по отношению к Сталину… Ни один враг не принес столько бед, сколько принес нам Хрущев своей политикой в отношении прошлого нашей партии и государства, а также в отношении Сталина”. Горбачев поддержал предложение восстановить в партии Кагановича и Маленкова, однако идея Устинова переименовать Волгоград обратно в Сталинград показалось ему сомнительной. “Ну, здесь есть свои плюсы и свои минусы”, – сдержанно высказался он по этому поводу.
В ночь с 31 августа на 1 сентября 1983 года советские истребители сбили самолет авиакомпании Korean Airlines, выполнявший международный рейс 007 и вторгшийся в воздушное пространство СССР на пути следования из Аляски в Сеул. Гибель 247 неповинных людей ужаснула весь мир и резко обострила новую холодную войну. По свидетельству Добрынина, советского посла в Вашингтоне, в узком кругу Андропов возмущался “грубой ошибкой” своих “тупиц генералов”, но на заседании в Кремле 2 сентября таких слов, конечно, никто не произносил. Горбачев, вероятно, разделял возмущение Андропова, но на том кремлевском заседании сказал лишь: “Самолет довольно долгое время находился над нашей территорией. Если он сбился с курса, то американцы должны были нас информировать, но они этого не сделали”.
Между тем состояние здоровья Андропова ухудшалось. Еще в феврале 1983 года у него перестали самостоятельно функционировать почки. Летом он уже проводил почти все время в постели на даче. Лицо его стало совсем бледным, голос охрип. В кабинете он уже не вставал, приветствуя посетителей, а просто протягивал руку, продолжая сидеть за столом. Из-за того что дважды в неделю ему делали гемодиализ, он так и ходил с трубками для внутривенных вливаний на руках (они были примотаны бинтами выше запястья). В последний раз Андропов присутствовал на заседании Политбюро 1 сентября. В декабре, навестив его в больнице, Горбачев поразился: “Передо мной был совершенно другой человек. Осунувшееся, отечное лицо серовато-воскового цвета. Глаза поблекли, он почти не поднимал их… Мне стоило огромных усилий не прятать глаза и хоть как-то скрыть испытанное потрясение”. По словам помощника Андропова Аркадия Вольского, Андропов еще из больницы сделал попытку назначить Горбачева своим преемником. Андропов был слишком болен, чтобы лично выступить на пленуме ЦК в конце декабря, но решил подготовить текст выступления, чтобы его зачитали от имени генсека. Заехав за окончательным вариантом текста в больницу, Вольский увидел там приписку: “На время моего вынужденного отсутствия в Политбюро возложить председательство на Горбачева”. Это был ясный сигнал – настолько ясный, что Черненко и его сторонники, особенно премьер-министр Тихонов, решили изъять эту фразу из речи, которую зачитали на пленуме. Вольский уже собирался позвонить Андропову и сообщить ему об этом, но тут к нему подошел Клавдий Боголюбов, партийный чиновник из числа консерваторов, и сказал: “Только посмей – и это будет твой последний телефонный звонок”. Когда Андропов все-таки узнал о том, что произошло, он устроил разнос Вольскому, но у него уже просто не оставалось сил на борьбу. Вольского не очень удивило случившееся, потому что ранее он слышал, как перешептываются Устинов с Тихоновым: “С Костей будет проще, чем с Мишей”.
Андропов умер 9 февраля 1984 года, пробыв на вершине власти всего пятнадцать месяцев. Горбачев вспоминал: “Смерть Юрия Владимировича я пережил тяжело. Не было в руководстве страны человека, с которым я был бы так тесно и так долго связан”. Несколько лет спустя Раиса Горбачева побывала в Вашингтоне у Памелы Гарриман и, заметив фотографию Андропова вместе с Авереллом Гарриманом, сказала: “Ему [Андропову] мы всем обязаны”. Горбачев порой впадал в сентиментальность, вспоминая своего наставника и почти что друга: “Никогда не забуду ту южную ночь в окрестностях Кисловодска – небо, усыпанное звездами, ярко пылающий костер, Юрий Владимирович в каком-то мечтательно-просветленном настроении смотрит на огонь. А из магнитофона – озорная, особенно любимая Андроповым песенка Юрия Визбора: ‘Кому это нужно? Никому не нужно. Кому это надо? Никому не надо’”.
Возможно, и Андропову тоже было “не надо”. А может быть, предполагал Горбачев, Андропов с его сталинской выучкой и долгим опытом службы в КГБ просто не смел “начать радикальные перемены и в этом походил на Хрущева”. Возможно, сама “судьба распорядилась” так, чтобы он умер еще до того, как народ “разочаруется в нем”. Горбачеву же было “надо” – и он посмеет.
Место Андропова занял Черненко. По словам Вольского, который сообщил Горбачеву о неудавшейся попытке Андропова выдвинуть его на свое место, Горбачев отнесся к случившемуся философски. Как пишет Грачев, приход к власти Черненко “только сыграл [Горбачеву] на руку”. Как сказал Грачеву сам Горбачев, снова упоминая о себе в третьем лице: “После его [Черненко] смерти избрание Горбачева становилось неотвратимым”.
Положение было непростое, Горбачев прекрасно это понимал. “Я же не дурачок, – говорил он в интервью 2007 года. – Я видел, что происходит, я все анализировал”. На похоронах Андропова жена Горбачева увидела в толпе “скорбящих” “откровенно счастливые лица”. Когда избрали Черненко, он любезно предложил Горбачеву место председателя на заседаниях Секретариата, но вмешался премьер Тихонов: “Горбачев занимается аграрными вопросами, и это [если он станет вторым секретарем] может отрицательно сказаться на деятельности Секретариата, породит аграрный уклон в его работе”. Устинов напомнил Тихонову, что Горбачев уже имеет опыт ведения Секретариата. Но, по словам Вадима Медведева, присутствовавшего при этих спорах, “за этим стояло другое”: Тихонов и его сторонники не хотели, чтобы при слабом Черненко Горбачев начал играть доминирующую роль или даже стал его преемником. Глава Московского горкома партии Гришин предложил отложить рассмотрение вопроса, что было равнозначно отрицательному решению. Министр иностранных дел Громыко согласился с ним. Горбачев отмалчивался. Обсуждение закончилось, но в итоге работой Секретариата продолжал руководить Горбачев, хотя и не имел на это формального права.
Черненко едва справлялся со своими обязанностями. Как заметил на встрече 3 июля 1984 года переводчик министра иностранных дел Британии сэра Джеффри Хау, К. Э. (Тони) Бишоп, Черненко страдал “одышкой” и “заходился кашлем на десять секунд”. У него был какой-то “растерянный и смущенный вид”, он “из рук вон плохо читал готовый текст”, причем “очень быстро и неразборчиво бормотал, запинался, прерывал фразы на полуслове, чтобы отдышаться”, а еще в его словах не чувствовалось “никакой уверенности и порой даже понимания того, что он говорит”. Однако болезнь генерального секретаря обернулась унижениями для Горбачева. Черненко был настолько плох, что иногда его на руках вносили в зал заседаний перед тем, как пригласить туда остальных членов Политбюро. А когда из-за обострения болезни даже это было невозможно, заменить его на председательском месте вызывали Горбачева – но всегда в последнюю минуту. “Каждый четверг поутру он сидел сироткой в своем кабинете, – вспоминал Рыжков, – …и нервно ждал телефонного звонка Черненко: приедет ли тот на ПБ сам или попросит Горбачева заменить его и в этот раз”. По словам Горбачева, Тихонов безуспешно пытался настроить против него Лигачева и другого секретаря ЦК, Владимира Долгих: последнему он намекал на то, что из него со временем получился отличный премьер-министр. В “Правде” ни словом не упоминалось выступление Горбачева 13 февраля 1984 года на пленуме ЦК, избравшем Черненко главой государства. А пленум по вопросам науки и техники, который готовили Горбачев с Рыжковым, решили отложить. Подобная же участь ожидала конференцию по вопросам идеологии, где Горбачев должен был стать главным оратором.
Позднее Горбачев утверждал, что по-прежнему чувствовал себя “уверенно”, что “следовал своему давнишнему принципу – жизнь все расставит по местам”. Но его раздражение иногда прорывалось наружу – например, на встрече с некомпетентными начальниками обкомов в августе 1985 года. “Устроил показательное сравнение. Трудно им с Горбачевым, – записал Черняев в дневнике. – Он знает дело изнутри и лучше их самих. И малейшая неточность, некомпетентность, попытки слукавить сразу же вызывали у него острую реакцию. И выступавший оказывался в глупейшем положении. Особенно трудном, потому что Горбачев не терпит… когда читают по бумажке то, что люди должны знать, разбуди их хоть среди ночи”. К себе Горбачев был не менее требователен, чем к другим. Но тогда он торопился расширить круг своих сторонников как в Кремле, так и за его пределами. В 1984 году Виталий Воротников был председателем Совета министров РСФСР и полноправным членом Политбюро. Воротников вспоминает, что Горбачев пытался найти к нему подход, приглашая его к “доверительному разговору”, при котором “создается полная иллюзия откровенности, настоящего товарищества, стремления посоветоваться, узнать мнение собеседника”. Воротников “восхищался его способностью приблизить к себе, покорять своим обаянием”. Со временем Воротников отвернется от Горбачева, когда придет к выводу, что “это была лишь имитация, видимость товарищества, дружбы”: Горбачев “действительно нуждался в совете, но лишь настолько, насколько это позволяло ‘привязать’ партнера к своей идее”. Причем он говорил “как-то обрывочно, намеками и полунамеками”, чтобы в случае необходимости “можно было и заявить, что ты-де не так меня понял”. Но даже если так оно и было, так ли уж сильно отличается эта тактика Горбачева от поведения большинства политиков?
Действовал Горбачев и более прямыми путями. В 1984 году он совершил смелый шаг – настоял на том, чтобы все-таки провести конференцию по идеологическим вопросам, и использовал ее для того, чтобы заявить о себе как о динамичном молодом лидере со свежими, новыми идеями. Протокол требовал, чтобы проект доклада ему подготовили в отделе пропаганды ЦК, но Горбачев, по воспоминаниям Яковлева, понимал, что “ничего путного” у них не выйдет. Поэтому собрал собственную команду – в нее вошли Яковлев, Вадим Медведев и другие, – чтобы подготовить параллельный доклад, в котором будут рассмотрены такие темы, как “собственность, характер производственных отношений в нашем обществе, роль интересов, социальная справедливость, товарно-денежные отношения и т. п.”. На постсоветский взгляд в этих темах вроде бы нет ничего особенно спорного. Но Горбачев тогда намекал на то, что государственная собственность может когда-нибудь оказаться не единственной одобренной формой собственности, что различные общественные интересы следует не подавлять, а учитывать, что даже при социализме существует социальная несправедливость и что возникновение хоть какого-то рынка, быть может, уже не за горами. Но ничего этого нельзя было сказать прямо, в лоб. А если бы даже можно было, то Горбачев и его спичрайтеры еще сами до конца не поняли, что же они считают правильным. “Задача была почти непосильная, – вспоминал Яковлев. – Горбачеву хотелось сказать что-то новенькое, но что и как, он и сам не знал. Мы тоже не знали. Будучи и сами еще слепыми, мы пытались выменять у глухих зеркало на балалайку”.
Несмотря на осторожные обороты, какими пользовался Горбачев, проект его доклада заставил переполошиться партийных консерваторов. Они предлагали внести в текст изменения, и Горбачев, по воспоминаниям Яковлева, “долго кипел”. В отделе пропаганды явно хотели “дурачком его представить”. Когда за день до конференции Черненко позвонил Горбачеву и попросил отложить ее, Горбачев побагровел и взорвался. Он заявил, что “совещание откладывать нельзя”, что “отмена вызовет кривотолки” и что многие замечания Черненко по поводу доклада “просто надуманы”.
Черненко пошел на попятную. Конференцию провели. Доклад Горбачева чем-то напоминал традиционное послание “О положении в стране”, с каким выступают президенты США. Чувствуется, что его автор сознает себя будущим правителем: он затрагивает идеи, которые уже скоро, начиная с 1985 года, станут отличительными знаками его политики. В этом докладе он употребил понятия “перестройка” и “гласность” (впрочем, не разъясняя их подробно). По словам Яковлева, некоторые из идеологов, сидевших в зале, самые тупые, вообще не поняли, к чему клонит Горбачев, а другие сделали вид, будто не понимают. Чиновник, который обходил зал и собирал записки и вопросы, чтобы передать их докладчику, вспоминал, как разительно отличался Горбачев от прежних руководителей: речь у него была “очень грамотная”, он импровизировал, даже улыбался, а слушатели “не спали и не читали газеты”. Идеологический журнал “Коммунист”, печатный орган КПСС, не стал публиковать доклад Горбачева. Яковлева, зная, что он близок к Горбачеву, вообще не пустили на конференцию в первый день – пропуск прислали только на второй день. “Вот видишь, что делают! – сказал Горбачев Яковлеву. – Стервецы!”
Горбачев сообщил Яковлеву, что “игра идет крупная”. В этой игре он сделал два хода, связанных с международными отношениями. Внешняя политика никогда не была его сильной стороной, но ему хотелось исправить положение. По словам Черняева, Горбачев хотел “наладить связи с новыми людьми, способными мыслить независимо, ему действительно очень хотелось узнать, что делается за рубежом”. Кроме того, съездив в Италию и Великобританию, он мог бы продемонстрировать, что и сам является ровней лидерам иностранных государств.
С визитом в Италию Горбачев отправился в июне – на похороны Энрико Берлингуэра, лидера итальянской компартии. Итальянские коммунисты, основоположники “еврокоммунизма”, сурово критиковали действия Советского Союза – и подавление инакомыслия внутри страны, и вторжения в Чехословакию и Афганистан, и введение военного положения в Польше в декабре 1980 года. Вначале Политбюро не собиралось посылать в Италию Горбачева – как говорит Черняев, из-за его “демократических наклонностей”, – но в итоге все-таки сделало выбор в его пользу, так как “он умел говорить как нормальный человек – без конфронтации”. Он подготовился к поездке, перечитав некоторые уже читанные в Ставрополе сочинения покойного лидера итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти и философа-марксиста Антонио Грамши. Встретившись с преемником Берлингуэра, Алессандро Наттой, Горбачев сказал ему, что у итальянских коммунистов “имеются все основания критиковать нас”. Вернувшись в Москву, он заявил Политбюро: “Нельзя не считаться с такой партией. Мы должны относиться к ней с уважением”. Более того, Горбачева ошеломило то, что он увидел в Риме: проститься с лидером коммунистов пришли сотни тысяч простых граждан, на похоронах присутствовали руководители всех политических партий, и у гроба склонил голову сам президент Италии Сандро Пертини. Горбачев слишком хорошо понимал, что “все это было проявлением не свойственного нам образа мышления, иной политической культуры”. Вскоре он попытается привить такую культуру в СССР – попробует себя в роли популярного лидера коммунистов, который поднимает свой сознательный народ на борьбу за реформирование коммунистических идей, – и, разумеется, обнаружит, что в действительности итальянская и советская политические культуры – это просто небо и земля.
А 15 декабря 1984 года Горбачев вместе с женой вылетел в Лондон. Шла новая холодная война, и премьер-министру Маргарет Тэтчер захотелось наладить отношения с коммунистическими лидерами. Она отличалась “необычайной любознательностью”, вспоминал Родрик Брейтуэйт, которому предстояло через четыре года стать послом Великобритании в СССР, и потому “принялась серьезно изучать Советский Союз, созывала чиновников на семинары для обсуждения внешнеполитических и оборонных вопросов, беседовала со многими диссидентами, очень много читала”. Решение пригласить Горбачева возникло у нее отчасти благодаря совещанию о Советском Союзе, которое состоялось в ее загородной резиденции Чекерс пятнадцатью месяцами ранее. “Это совсем НЕ ТО, – колко написала она поверх списка участников семинара, который составили для нее в министерстве иностранных дел. – Мне неинтересно проводить собрания со всеми мелкими министерскими сошками… которые когда-либо занимались данными вопросами… Мне нужны еще и люди, которые по-настоящему изучали Россию – русский склад ума, – и кому лично довелось там пожить. А больше половины людей из этого списка разбираются в теме меньше, чем я”. На семинаре она прислушивалась прежде всего к таким ученым, как оксфордский преподаватель Арчи Браун, который высказал предположение, что “движение за демократические перемены [слова подчеркнуты г-жой Тэтчер в ее экземпляре доклада Брауна] может возникнуть внутри самой правящей коммунистической партии, а также под общественным давлением”. Браун знал Зденека Млынаржа (который жил теперь в Вене), и в июне 1979 года тот рассказывал ему о Горбачеве как о “непредвзятом, интеллигентном антисталинисте”. Браун не ссылался на Млынаржа на семинаре в Чекерсе, однако охарактеризовал Горбачева не только как претендента на высшую власть в Кремле, но и как “самого образованного” члена Политбюро и “пожалуй, самого непредвзятого” человека. Услышав это, Тэтчер посмотрела на министра иностранных дел Джеффри Хау и спросила: “Может быть, нам пригласить мистера Горбачева в Британию?”
В апреле 1984 года Горбачева назначили председателем внешнеполитического комитета по советскому законодательству – почетная должность, обычно полагавшаяся второму секретарю партии. Это послужило удобным поводом для внешнеполитического комитета при палате общин предложить, чтобы Горбачев приехал в Лондон во главе советской “парламентской” делегации, после чего британский посол в Москве дал ясно понять, что, “если Горбачев приедет, то его примут на высшем политическом уровне (т. е. примет сама премьер-министр)” для обсуждения “широкого круга вопросов”, и это станет шагом в сторону “обширного диалога с Советским Союзом”.
Горбачев колебался. По словам Черняева, с которым он советовался на тему британской политики, ему не хотелось дразнить кремлевских коллег, “не одобрявших его появления на международной арене”. А еще, похоже, Горбачев не был уверен в себе. В сентябре 1984 года он встречался с делегацией британской коммунистической партии, приехавшей с визитом в Москву, и, по отзыву Черняева, Горбачев “провел [эту встречу] умно, весело, откровенно – совсем не ординарно, не по-пономаревски и не по-сусловски”. Но через пару дней он позвонил Черняеву и спросил: “Ну как?” Впрочем, к Горбачеву быстро вернулась прежняя уверенность в себе. Относительно поездки в Лондон он сказал Черняеву: “будем размывать монополию”. Горбачев явно намекал на безраздельное господство Громыко в области внешней политики, хотя и не назвал его имени. “Замыслы, значит, у него большие, пометил я себе в дневнике. Дай Бог!!”
Еще одна цель этой поездки состояла в том, чтобы просигнализировать Вашингтону, что Горбачев заинтересован в улучшении советско-американских отношений. А для выполнения этой задачи идеальным посредником как раз могла бы стать архиконсерватор Тэтчер, хорошо ладившая с президентом Рональдом Рейганом. Горбачев взял с собой в поездку влиятельных экспертов, которые уже тогда являлись его неофициальными советниками (Яковлева, физика Евгения Велихова, дипломата Анатолия Ковалева и заместителя главы Генштаба СССР, генерала Николая Червова), и, конечно же, жену. Эффектная, образованная Раиса Горбачева разительно отличалась от жен прежних руководителей государства; к тому же они – за исключением Нины Хрущевой и Виктории Брежневой – никогда не сопровождали мужей в зарубежных поездках. По словам Мартина Николсона – сотрудника министерства иностранных дел, которого приставили к Раисе переводчиком, – “ей очень хотелось показать нам всем, что она не просто какая-нибудь очередная простушка в платочке”. Когда гид решил показать Россию на старинном глобусе в библиотеке, госпожа Горбачева коротко заметила: “Я знаю, где находится моя страна”.
В план восьмидневной поездки входили выступление в британском парламенте 18 декабря, встречи с членами правительства и представителями различных партий и деловых организаций, посещения фабрик и экскурсия по Британскому музею. Наиболее важным событием стал прием в Чекерсе в воскресенье, 16 декабря. Утром того дня госпожа Тэтчер, ее муж Дэнис, члены Кабинета министров и помощники ждали чету Горбачевых в Большом зале резиденции. Как вспоминал личный секретарь Тэтчер Чарлз Пауэлл, в 12:25 Горбачев вошел в зал “с широкой улыбкой на лице”. Он шел “как будто вприпрыжку”. Госпожа Горбачева, вспоминала Тэтчер, “была одета элегантно, по-западному: в хорошо сшитый серый костюм в белую полоску – я бы сама такой с удовольствием надела”. По словам Пауэлла, “они смотрелись замечательной парой, держались непринужденно и, попав на прием к высшему руководителю западного государства, без видимого труда вписались в совершенно новое для себя окружение”.
После коктейля гостей пригласили на обед, накрытый в столовой XVI века. По словам Пауэлла, Тэтчер с Горбачевым “проговорили весь обед. Они так увлеклись беседой, что к еде почти не притрагивались”. Оба “не слишком-то умели слушать, зато определенно любили поговорить”. Сама их беседа приобрела полемический характер. По свидетельству британского переводчика Тони Бишопа, госпожа Тэтчер принялась “продуманно, не давая передышек… допрашивать [Горбачева] о недостатках существующей в СССР командной системы и о достоинствах свободного предпринимательства и конкуренции”. Горбачев отвечал, что, если бы госпожа Тэтчер приехала в его страну и посмотрела, как живут советские люди, то сама бы убедилась, что они “довольны”. Если это так, парировала она, то почему же советское правительство боится выпускать своих граждан за границу – “ведь Британию легко может покинуть каждый”? “Они явно очень заинтересовали друг друга с первой же минуты, – отмечал Пауэлл. – Наверное, оба подумали: ‘Я ожидал (а) не совсем такого’”. Как вспоминала потом Тэтчер – этот спор “с тех пор так и не прекращался, он продолжается всякий раз, когда мы снова встречаемся. И мне он еще не прискучил”.
После обеда лидеры удалились в гостиную, а госпожа Горбачева поднялась наверх вместе с Дэнисом Тэтчером, и он стал показывать ей коллекцию старинных книг и писем, среди которых были и письма Наполеона из ссылки. При многочасовой официальной беседе со стороны Горбачева присутствовали Яковлев и Леонид Замятин, заведующий отделом международной информации ЦК, а со стороны Тэтчер – министр иностранных дел Хау и секретарь Пауэлл, а еще переводчики. Но, как вспоминал Пауэлл, “разговор шел только между главными участниками”. В отличие от прежних советских руководителей, которым помощники постоянно что-то нашептывали и подавали нужные бумаги, Горбачев заглядывал только в собственные записи, сделанные зелеными чернилами, изредка доставая из кармана маленький блокнот. Он почтительно упомянул Черненко, но сделал это явно просто для формы. А еще он поразил англичан тем, что процитировал знаменитое изречение лорда Пальмерстона, британского государственного деятеля викторианской эпохи, явно расходившееся с официальной советской идеологией, – о том (в передаче госпожи Тэтчер), что у Британии нет “ни вечных друзей, ни вечных врагов, а только вечные интересы”. Затем, с “немного театральным жестом” (как описала это Тэтчер) Горбачев разложил на столе большую карту (это был разворот газеты “Нью-Йорк таймс”), где показывалось, что применение ядерного оружия будет иметь гораздо более чудовищные последствия, чем все ужасы Второй мировой войны.
После обеда хозяйка и гости сидели у камина, куда сама премьер-министр изредка подкладывала новое полено, и Тэтчер украдкой наблюдала за манерами Горбачева: “Он улыбался, смеялся, жестикулировал, модулировал голос, живо следовал за ходом спора, очень остро вел дискуссию. Он держался без малейших признаков неловкости”. Тэтчер поняла, что “он ей нравится”.
А тем временем этажом выше госпожа Горбачева брала с полок книгу за книгой и отпускала различные замечания. “Она демонстрировала удивительное знание британской истории и философии, – вспоминал тогдашний британский посол в Москве Брайан Картледж. – Она увидела портрет Дэвида Юма – и оказалось, что она знает про него все”. Госпоже Тэтчер запомнилось, что она “эрудированный человек, имеющий ученую степень по философии”. А ее мужа Дэниса “просто потрясли ее солидные познания и меткие замечания”. Однако у Пауэлла сложилось иное впечатление: “Бедняге Дэнису страшно хотелось выйти на лужайку и поиграть в гольф, а ему приходилось занимать эту крайне самоуверенную, очень умную даму, несколько склонную к нравоучениям”. Сходные наблюдения сделали и несколько министров из правительства Тэтчер, молча присутствовавшие при других официальных беседах. “К их полному удивлению, – с гордостью вспоминал потом муж Раисы, – она повела с ними речь об английской литературе, философии, к которым всегда испытывала глубокий интерес”. Жена Джеффри Хау, Элспет, взялась водить госпожу Горбачеву по разным интересным местам, вроде Хэмптон-Корта, и ее поразило упорное желание Раисы везде и всюду демонстрировать свои познания. Хау вспоминал: “Моя жена – настоящий экстраверт, она проводит феминистские кампании. Кому-то это может показаться непривлекательным, но про мою жену этого точно не скажешь. Она легко приходит в восторг, и, наверное, ей было приятно встретить в Раисе родственную душу”.
На протяжении всего визита Горбачева сопровождал британский переводчик Бишоп, и впечатления, которые остались у него после общения с Горбачевым, особенно любопытны: Горбачев “оказался не просто равносилен возложенной на него задаче – он явно превышал ее… В его жестах и высказываниях ощущалась какая-то неподдельная, самоуверенная и лишенная всякой робости осведомленность и решительность. Сразу становилось понятно, что в нем скрыты огромные запасы энергии, которую он умело обуздывает”. Он “никогда не запинался и не спотыкался. Как правило, он говорил короткими, ясными предложениями”. Собеседника он “слушал неподвижно, сосредоточенно и очень внимательно”. Горбачев умел отвечать на вопросы “с обезоруживающей прямотой, избегая полемичности и находя меткие, часто юмористичные, обороты речи, точно передававшие его мысль или позволявшие разрядить нежелательное напряжение”. “В его глазах всегда пряталась озорная искорка”. Не будучи “интеллектуалом”, он “обладал превосходной памятью и натренированным умом”, “все схватывал на лету” – например, он гораздо “быстрее, чем его более ‘интеллектуальная’ жена”, уловил суть незнакомого ему сюжета оперы Моцарта “Так поступают все женщины” и “оценил дух и юмор постановки”. Обращаясь к британским или советским собеседникам, он казался одинаково “непринужденным”. Но мог повести себя и жестко, даже грубо. Когда лидер лейбористской партии Нил Киннок в частной беседе затронул тему прав человека и заговорил, в частности, о Натане Щаранском (который на тот момент отсидел семь лет в советской тюрьме), Горбачев в ответ разразился потоком брани и угроз в адрес таких “паршивцев” и шпионов, как Щаранский. “Ему самое место в тюрьме”, заявил Горбачев (хотя в итоге он же сам и выпустит Щаранского в рамках широкого обмена заключенными в 1986 году) и предупредил, что Британия “получит по зубам”, если вздумает затеять “безжалостную” игру во взаимные обвинения, потому что сама сплошь и рядом нарушает права человека.
Когда визит подошел к концу, Тэтчер произнесла свою знаменитую фразу: “Мне нравится мистер Горбачев. С ним можно иметь дело”. Вскоре она полетела в Вашингтон, чтобы лично сообщить эту новость Рейгану. Британские и другие западные СМИ освещали визит Горбачевых, не скупясь на подробности, окрестили их “новыми товарищами в ‘Гуччи’” и насочиняли, будто госпожа Горбачева расплачивалась за дорогие покупки в шикарных магазинах картой American Express. В действительности она купила в ювелирном магазине Mappin&Webb серьги в виде капелек ценой в несколько сотен фунтов, а расплатилась “наличными”, выданными ей сотрудником советского посольства. Советские газеты сообщали об этой поездке гораздо более лаконично: их редакторы понимали, что у некоторых кремлевских коллег вызывает острую зависть внимание, которое привлек к себе Горбачев. Советский посол в Вашингтоне Добрынин отправил в Москву две длинные телеграммы с рассказом о том, какую реакцию в Америке вызвал успех четы Горбачевых в Британии. Как правило, подобную информацию рассылали членам Политбюро, но в этот раз вышло иначе. Потом, встретив Добрынина, Громыко принялся отчитывать его: “Вы же такой опытнейший политик, умудренный дипломат, зрелый человек… Шлете две телеграммы о визите парламентской делегации! Какое это вообще может иметь значение?”
Пока Горбачевы находились в Лондоне, в Москве 20 декабря скончался Устинов. Горбачеву пришлось прервать визит и вылететь домой. В течение следующих двух с половиной месяцев состояние Черненко резко ухудшилось. Горбачев все время справлялся у главного кремлевского врача о здоровье Черненко. Доктор Чазов, знавший о напряженных отношениях между Черненко и Горбачевым, был несколько удивлен тем, что Горбачев постоянно упирал на необходимость всеми силами бороться за жизнь Черненко. Практиковавшийся в сталинскую эпоху обычай ускорять смерть политических врагов давно ушел в прошлое. Однако тайная борьба за власть продолжалась в более мягкой форме. Противники Горбачева в Политбюро, которых поддерживали помощники Черненко, по-видимому, остановили свой выбор на главе Московского горкома партии, увидев в нем подходящего преемника. Учитывая биографию претендента, это была довольно рискованная ставка: семидесятилетний Гришин, за плечами которого имелась ничем не примечательная карьера, мало чем отличался от Черненко, на чье протершееся кресло он так желал усесться. На 25 февраля 1985 года были назначены “выборы” в Верховный Совет РСФСР. Поскольку Черненко был слишком болен, чтобы самостоятельно зачитать банальную речь перед символической толпой избирателей, явившихся в его московский округ, вместо него с речью выступил Гришин. Сидя вместе с остальными членами Политбюро за длинным столом в президиуме, Горбачев чувствовал, что он – “участник этого фарса”. А Гришин “с присущей ему занудно-монотонной интонацией, пытаясь изобразить пафос, подъем и вдохновение, читал и читал текст. И было во всем этом что-то сюрреалистическое”. Но потом Гришин предпринял еще два шага, даже более жалкие. В день выборов помощники Черненко придали больничной палате сходство с избирательным участком, подняли старика с постели, нарядили его в костюм и, поддерживая его в стоячем положении, заставили опустить бюллетень в урну перед телекамерами. А еще через четыре дня ту же палату показали под видом “кабинета” Черненко, где он принимал поздравления от Гришина и нескольких других партийных чиновников. Тогда Черненко даже удалось кое-как зачитать короткую речь. “До сих пор, – писал потом Горбачев, – у меня перед глазами согбенная фигура, дрожащие руки, срывающийся голос… падающие из рук листки… И сам он падал… и был подхвачен Чазовым… Все это стало возможным вопреки категорическим возражениям Чазова, но с согласия или по желанию самого Черненко, которого подталкивали к этому Гришин и его ближайшее окружение”.
7 марта 1985 года Черненко будто бы спросил Громыко, не думает ли тот, “что ему стоит уйти в отставку”. На что невозмутимый Громыко ответил: “Не надо торопить события, Константин Устинович”. А через три дня Черненко не стало.