Книга: Выжить в Сталинграде
Назад: Глава 8 В ГОСПИТАЛЕ НОМЕР 6
Дальше: Эпилог

Глава 9
ПОСЛЕДНИЙ УМЕРШИЙ

Прошло восемнадцать месяцев.
Шел 1945 год.
Наша родина превратилась в один громадный Сталинград. Страшные картины, которые рисовало нам воображение в 1943 году, стали реальностью.
Потом пришел день, когда русские отпраздновали свою победу. Мы все — здоровые и больные — собрались в госпитале. Я обратился к пленным: «Мы должны сохранить в нашей памяти этот день, как день наступления мира. Бомбы перестали падать на города нашей родины. Возможно, этот день убережет хотя бы одного из наших братьев от повторения нашего гибельного пути. Мы можем и должны праздновать этот день, ибо мир более велик, нежели война, а мы знаем, что это такое. Но знаем ли мы, что такое мир? Когда закончилась Тридцатилетняя война, дети спрашивали у матерей: «Мама, что такое мир, о котором все говорят?» Не стоит ли и нам задать самим себе этот вопрос? Давайте же познаем мир и полюбим его…»
Так я сказал своим товарищам. После этого мы разошлись.
Но в тот день еще был жив наш последний умерший из тех, кого мы когда-то вынесли из Сталинграда. Госпиталь, куда нас перевели осенью 1943 года, находился в болотистых лесах под Владимиром, между Москвой и Горьким, в самом сердце Древней Руси. К северу от поселка Камешково, как называлось это место, простирался огромный лес. Вероятно он тянулся больше чем на шестьдесят километров. Лес пересекали бесчисленные дорожки и тропинки. Почти все они были заброшены. Все это говорило о том, как изменилось время. На полянах стояли небольшие села с яркими белыми церквами. Когда однажды, идя по лесу, мы приблизились к одной такой деревне, женщина, которую мы встретили, широко перекрестилась, дружелюбно поздоровалась с нами и поинтересовалась, не идем ли мы на службу. Она сказала, что сегодня в церкви будут крестины, а если мы придем в следующее воскресенье, то попадем на венчание.
В мрачной тишине леса таилась картина его чарующей красоты. Но даже когда пришла весна и лес покрылся мощной зеленью, мы не могли забыть зиму; цвета долго оставались тусклыми, от земли продолжало пахнуть снегом, болота дышали холодом. Когда летом деревья и кусты вдруг покрылись тропически буйной зеленью, когда в жарком мареве заблестели на солнце высокие древесные стволы, когда по бескрайнему небу поплыли легкие белые облачка, когда принялись гудеть и жужжать бесчисленные комары и стрекозы, тревога вновь овладела нашими сердцами. Мы думали: здесь все должно зеленеть, цвести и созревать быстро, ибо времени мало, скоро вернется зима. Потом листва стала желтой и красной, в кустах покраснели ягоды, а на каждой полянке появились грибы, стоявшие как полчища карликовых воинов, заполонивших обочины дорог и сырую землю в березовых рощицах. Прошло еще немного времени, и между вековыми деревьями снова повис туман, косые лучи солнца перестали согревать землю, стало раньше темнеть. Мы возвращались домой, когда в полях созрел урожай, и мы уже не думали: скоро настанет зима. Мы думали: как мы пройдем через все это? Или: пройдем ли мы через это? Лес был тих и печален. От этого становилось тяжело на сердце. Но было не больно. Мы чувствовали, что лес понимает нас. Он не мог нас успокоить, но он страдал так же, как мы, и это умиротворило нас.
Сквозь лес тянулась заброшенная дорога. В некоторых местах ее можно было разглядеть только благодаря длинным полосам голой земли. Дорога загадочно вела с запада на восток. В некоторых местах она покрылась лесным дерном; в других были видны следы твердого покрытия, погребенные под землей полуразрушенные мостики через ручьи и болотистые участки. Темный мрачный лес высился по обе стороны дороги: древние как мир стволы, расколотые ударами молний, с бессильно обвисшими ветвями, покрытыми толстым слоем мха, молодые деревья, тронутые заботливой рукой лесника, молодые, крепкие побеги. Пихты в рост человека, обожженные лесным пожаром, ярко-белые березки. Лес тихо и печально сопровождает старый путь. Дорога ведет вдаль, на восток, проходя через Золотые ворота Владимира. Это Владимирка. По ней в царские времена шли на восток заключенные и ссыльные, шли в далекую и страшную Сибирь. Шли по этой дороге и женщины, последовавшие за мужьями на каторгу, чтобы разделить их судьбу. На всем пути этим мужчинам и женщинам помогали и сочувствовали простые люди. Эти бедные люди, как писал Некрасов, помогли им вынести тяжкие страдания:
Спасибо вам, русские люди!
В дороге, в изгнанье, где я ни была
Все трудное каторги время,
Народ! я бодрее с тобою несла
Мое непосильное бремя.
Пусть много скорбей тебе пало на часть,
Ты делишь чужие печали,
И где мои слезы готовы упасть,
Твои уж давно там упали!..
Ты любишь несчастного, русский народ!

Дорога давно пропала; остался только лес, безмолвный и печальный, помнящий о великом страдании. Доброе сердце простого народа не изменилось. Оно осталось таким, каким описывал его великий певец народа Некрасов. Наши горести тоже часто скрашивало теплое простосердечие народа. И мы всегда будем благодарны ему за это.

 

На опушке этого леса находилось наше госпитальное кладбище. Низкие сосенки и кусты можжевельника отмечали дорогу на поросшей вереском пустоши. Пустошь оканчивалась забором и воротами, за ними начинались могилы. С юга зеленую стену леса омывали свежие ветры и освещало яркое солнце. Ветер шелестел в вершинах сосен. Время от времени стучал дятел, пели птицы. К северу зелень становилась гуще — лес тянулся вдаль на много километров. Расходившиеся к западу и востоку тропинки вели в близлежащие деревни.
На этом кладбище мы похоронили многих из тех, кого привезли с собой из Сталинграда. Там лежит Ессен, у которого не выдержало сердце; Видсман, умерший вскоре после приезда; Каррер, силач из Вельса, — его унесла пневмония; Фазано, последний из доблестных альпийских стрелков, спящих здесь вдали от сияющих горных вершин своей родины; лежит здесь и маленький Мейнгаст из Мондзее; юный Ханель Брауэр из Шварцвальда и венец Страхон, умерший от рожи и цинги. За день до смерти он сказал мне: «Доктор, я так много пережил, что выкручусь и на этот раз». Он не смог выкрутиться.
Каждый раз, когда умирал кто-нибудь из наших товарищей, мы остро ощущали тщетность наших усилий, и тогда нам начинало казаться, что уж лучше бы мы нашли скорый конец в Сталинграде.
Много наших больных лежало на кладбище в Камешкове, но не они были последними.
Так же как все мы, доктор Рихард Шпилер из Хегау (Баден) делил наши труды, страдал, мечтал, надеялся и все время работал. В армию его призвали из больницы Вайцзеккера в Гейдельберге; в Сталинграде он попал в плен. В Ильменском лагере он перенес сыпной, брюшной тиф и дифтерию. Это был проницательный, умный, сильный человек, настоящий мыслитель, прятавший доброту под личиной внешней суровости. Наступила ранняя весна 1946 года. У русских мы переняли поговорку: «Река течет, люди умирают».
Однажды утром Шпилер, как бы походя сказал: «Интересно, у меня, кажется, нарастает лейкоцитоз». Потом он признался, что в последние дни у него немного повысилась температура. Видимо, начинался следующий приступ малярии. Шпилер принял атебрин и вернулся к работе. В то время он работал в хирургическом отделении и имел контакты с гнойными ранами. Вечером того же дня у Шпилера начался озноб, и уже очень скоро он, дрожа, лежал под одеялом и тихо стонал. Исходя из опыта мы решили, что это приступ малярии, и сказали Шпилеру: «Ничего, ничего, утром будет легче». Ночью меня разбудили стоны Шпилера. Он сказал: «Я не смогу это вынести». Я положил ему на лоб и шею холодные компрессы, но к утру температура не снизилась. В течение двух следующих дней температура не падала ниже сорока градусов. У больного появилась желтуха. Профессор Гауэр, специалист по тропической медицине из Берлинской академии, живший в нашей комнате, заметил: «Вероятно, это тяжелый приступ малярии. Согласен, что он неправдоподобно долго тянется, но мы должны продолжать лечение малярии». Тем не менее доктор Лоос, исследовавший под микроскопом кровь Шпилера, не обнаружил плазмодий. К тому же картина крови не соответствовала малярии. На третий день сам Шпилер с уверенностью сказал, что у него сепсис и появилось нагноение в области ребра — гнойник надо немедленно удалить. Конечно, об удалении ребра не могло быть и речи, но в месте, указанном Шпилером, мы обнаружили подкожную крепитацию и флуктуацию. Неужели он прав и это сепсис? Мы обратились за консультацией к русским. У нас было очень мало пенициллина, и он был нужен больному, который уже прошел половину курса лечения. Мы решили выждать еще один день — кто знает, может быть, в конце концов, подействует противомалярийное лечение? Но русский начальник госпиталя послал меня и своего заместителя во Владимир за пенициллином. Вечером мы вернулись, привезя с собой немного пенициллина и грамицидин. На следующее утро у Шпилера опух и покраснел межфаланговый сустав кисти. Это говорило в пользу диагноза сепсиса. Мы назначили больному пенициллин и сульфаниламиды. Две женщины, заведовавшие аптекой, отдали нам весь запас пенициллина, несмотря на то что он предназначался для русских больных. Начальник госпиталя послал своих подчиненных за пенициллином в ближайший университетский город. Из районной больницы пригласили хирурга. В наше распоряжение предоставили все наличные ресурсы. Но у Шпилера приступы озноба не прекращаясь следовали один за другим. Едва мы успевали удалить один абсцесс, думая, что справились с ситуацией, как возникал следующий. В течение двух недель хирург выполнил двенадцать операций, и даже вскрыл плевру, чтобы удалить абсцесс легкого. Все было тщетно. Впоследствии мы поняли, что Шпилер заразился, работая с больными, страдавшими гнойными поражениями.
Тем временем приближалась Страстная неделя. Мы уже понимали, что у нас нет никаких шансов спасти нашего друга. Однажды утром ко мне пришел русский врач доктор П. и со слезами на глазах сказал: «Доктор, доктор, как же неразумно вы поступили. Если бы вы сразу назначили ему пенициллин. Какая была от него польза другому больному?» Мы и сами все время задавали себе этот вопрос: был ли у нас шанс спасти доктора Шпилера, если бы не стали выжидать два или три дня, надеясь, что это все-таки малярия? Теперь же мы могли лишь констатировать, что инфекция зашла слишком далеко. Случай оказался безнадежно запущенным. Мучимые сомнениями и угрызениями совести, мы время от времени выходили во двор и прогуливались там. Я обычно выходил с доктором Ауингером. Под припекавшим весенним солнцем таял снег, но солнце и тепло не радовали нас.
Потом наступила Страстная пятница. Было десять часов утра. Койка Шпилера, отгороженная белой простыней, стояла в углу светлой палаты, у окна. Других больных в палате не было. В окно было видно светлое небо и бескрайнее снежное поле.
Больной лежал на кровати с приподнятым головным концом. Черты зеленовато-бледного лица заострились. Больной был без сознания. Волнистые волосы спадали на покрытый липким потом лоб. Веки прикрывали глубоко запавшие глаза. Я взял руку Шпилера в свою. По другую сторону кровати, у окна, стояла молодая русская дежурная медсестра. Она пристально смотрела на больного и, когда на лицо умирающего легла печать смерти, склонила над ним свое обрамленное светлыми вьющимися волосами лицо и положила тонкую ладонь на темные волосы усопшего. Лицо женщины, излучавшее жизнь, казалось алым в сравнении с зеленоватыми, холодными и застывшими чертами мертвеца. Сквозь стекла окна падал белый свет. Кровать слегка вздрогнула.
Казалось, что уязвленное в двенадцати местах тело сняли наконец с креста.
За несколько дней до своей кончины Шпилер чувствовал, что умрет. Но, как мужчина и как врач, он сражался со смертью до последнего дня. В четверг, после тяжелого приступа озноба, он сказал мне: «На этот раз смерть миновала, но следующего приступа я не переживу».
Так и случилось. Но в свои последние дни Шпилер не страдал. Профессор Гауэр посоветовал мне: «Послушайтесь старика, поучитесь у него облегчать муки умирающих». Шпилер не страдал ни от одышки, ни от боли. Это была последняя малость, какой я мог услужить своему другу. Мы не смогли вернуть ему здоровье, не смогли сохранить жизнь, так же как и многим, многим другим.
Русские, в утешение, сказали нам: «Он умер на своем посту». Нам разрешили похоронить Шпилера по обычаю нашей родины. Мы приняли это предложение в том духе, в каком оно было сделано. Погребение должно было стать прощальным салютом для всех прошедших скорбной дорогой до лесного кладбища.
За несколько дней до смерти Шпилер неожиданно сказал мне: «Я хочу, чтобы меня похоронили по христианскому обряду». Из прошлых разговоров с ним я знал, что в дни здоровья он сомневался в истинности христианской веры и бунтовал против нее. Его дух восставал против традиционной идеи, но в душе и в своих отношениях к людям Шпилер неизменно оставался христианином, так же как и подавляющее большинство военнопленных. Похоже, Шпилер, оказавшись в тяжелейшем положении, обратился к единственной твердой опоре, которую смог разглядеть среди нашего потерянного мира. В такие моменты страданий все наносное, все маски, все заблуждения спадают с человеческой души. Внутренний взор беспощадно проникает сквозь все взгляды и убеждения. Смерть оставляет только вечное. Все остальное рассыпается в прах.
Ибо каждое сердце стремится к вечности.

 

Сцена зала была задернута черным занавесом. На фоне занавеса стоял высокий узкий крест. Под крестом, в открытом гробу лежал покойный. Он был одет в зеленую шинель и укрыт сосновыми ветками.
Вокруг гроба стояли мы — друзья и пациенты умершего. Позади нас — русские врачи. Играл траурный марш Мендельсона. Пастор Фетгер из Билефельда, высокий, хрупкого сложения человек, произнес благословение. Он сам лишь недавно оправился от серьезной болезни. Волосы его поседели, руки дрожали, когда он поднял их для благословения. То, что он говорил, относилось не только к покойному, но ко всем, кто лежал под землей далеко отсюда, ко всем, кто спал вечным сном под Сталинградом, в степях между Доном и Волгой, ко всем, кто ушел в последний путь без христианского благословения.
Над всеми ними витал теперь знак креста. Покойный тоже хотел лежать под его сенью.
Впервые за много лет слезы выступили на наших глазах. Безличные слова заупокойной службы подействовали на нас сильнее, чем вид страданий и смерти. Как солдаты, мы научились думать сообща — сначала о других, а потом о себе. Мы чувствовали, что. древними священными словами говорит не только человек в преходящий момент, мы слышали плач тысячелетий, в течение которых люди в вере и уповании искали последнего спасения. Казалось, что сотни тысяч погибших в Сталинграде говорят устами человека, стоящего у гроба, говорят, взламывая корку вокруг наших очерствевших сердец.
Пастор читал заупокойные псалмы:
«Господи! Ты нам прибежище в род и род.
Прежде нежели родились горы, и Ты образовал землю и вселенную, и от века и до века Ты — Бог.
Ты возвращаешь человека в тление и говоришь: «Возвратитесь, сыны человеческие!»
Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел, и как стража в ночи.
Ты, как наводнение, уносишь их; они — как сон, как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает.
Ибо мы исчезнем от гнева Твоего и от ярости Твоей мы в смятении.
Ты положил беззакония наши пред Тобою и тайное наше пред светом лица Твоего.
Все дни наши прошли во гневе Твоем; мы теряем лета наши, как звук.
Дней лет наших — семьдесят лет, а при большей крепости — восемьдесят лет; и самая лучшая пора их — труд и болезнь, ибо проходят быстро, и мы летим.
Кто знает силу гнева Твоего и ярость Твою по мере страха Твоего?
Научи нас так счислять дни наши, чтобы нам приобрести сердце мудрое.
Обратись, Господи! Доколе? Умилосердись над рабами Твоими.
Рано насыти нас милостью Твоею, и мы будем радоваться и веселиться во все дни наши.
Возвесели нас за дни, в которые Ты поражал нас, за лета, в которые мы видели бедствие.
Да явится на рабах Твоих дело Твое и на сынах их слава Твоя;
И да будет благоволение Господа Бога нашего на нас, и в деле рук наших споспешествуй нам, в деле рук наших споспешествуй».

 

Снова ужас великой битвы и поражения поднялся со дна наших раненых душ; казалось, что мы навеки потеряем опору, если не сплотимся по ведению наших душ:
«Живущий под кровом Всевышнего под сенью Всемогущего покоится,
Говорит Господу: «Прибежище мое и защита моя, Бог мой, на Которого я уповаю!»
Он избавит тебя от сети ловца, от гибельной язвы,
Перьями своими осенит тебя, и под крыльями Его будешь безопасен, щит и ограждение — истина Его.
Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем,
Язвы, ходящей во мраке, заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится:
Только смотреть будешь очами твоими и видеть возмездие нечестивым.
Ибо ты сказал: «Господь — упование мое»; Всевышнего избрал ты прибежищем твоим;
не приключится тебе зло, и язва не приблизится к жилищу твоему;
Ибо Ангелам Своим заповедает о тебе — охранять тебя на всех путях твоих:
На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоею;
На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона.
«За то, что он возлюбил Меня, избавлю его; защищу его, потому что он познал имя Мое.
Воззовет ко Мне, и услышу его; с ним Я в скорби; избавлю его и прославлю его,
Долготой дней насыщу его и явлю ему спасение Мое».

 

Мы закрыли гроб, думая о тех, кому не было явлено спасение, о тех, кто лежал сейчас плечом к плечу с товарищами в братских могилах. Хороня в Сталинграде мертвых, мы укладывали старые доски на мертвецов, чтобы не сыпать землю на их лица.
На улице ждала повозка. На гроб мы положили крест, венок и эпитафию. Лошадка тронулась. Ветерок шевелил венок. Земля мягко дышала под нашими ногами. Мы вошли в лес. Под деревьями солнечные лучи плели золотистое кружево. Мы опустили гроб в благоухающую землю, ко всем его дорогим товарищам. Доктор Гейнц Висброк произнес прощальную речь: «Помни, Господи, раба твоего Рихарда. Он опередил нас на последнем пути веры и покоится теперь в мире. Мы просим Тебя, Господи, дай ему и всем, кто почил во Христе, добра, света и мира».
Стало тихо, так тихо, как будто к этим словам прислушались все, лежавшие в земле. Достигло ли слово, впервые услышанное в детстве, их ушей? Откуда они донеслись — издалека или изблизи?
Запела птица.
Была суббота, канун Светлого воскресенья.
Днем я отправился в одну из деревень, находившуюся в глуши леса, неподалеку от церкви. Я смотрел на блестящие золотые кресты над яркими куполами, подошел к кладбищу за церковной оградой. На могильных камнях было написано: «Прими, Господи, душу его с миром».
Я возвращался домой, слыша шелест ветра в верхушках деревьев. Потом ветер стих и на мир снизошла тишина. Сколько горя и страданий скрывается в этом лесу, в самом начале которого упокоился наш последний усопший?
Назад: Глава 8 В ГОСПИТАЛЕ НОМЕР 6
Дальше: Эпилог