Книга: Выжить в Сталинграде
Назад: Глава 7 ЧЕТВЕРГ СТРАСТНОЙ НЕДЕЛИ
Дальше: Глава 9 ПОСЛЕДНИЙ УМЕРШИЙ

Глава 8
В ГОСПИТАЛЕ НОМЕР 6

По пути на запад мы снова прошли мимо здания ГПУ. Здесь многое изменилось: ворота были заперты, забор — отремонтирован. У ворот стояли женщины, принесшие передачи своим арестованным мужьям.
Мы вышли на мостовую, по которой вошли в Сталинград ночью 23 января. Тогда, в тумане и темноте, охрана так указала нам дорогу: выйдете на асфальт, дойдете до разбитых трамвайных путей и повернете налево.
Теперь, на Пасху, мы шли в обратном направлении, пути были все еще разбиты, и на них стояли трамвайные вагоны. Глядя на эти вагоны, я сразу вспомнил картины той зимней ночи.
23 января. Боевые части, обескровленные подразделения, машины с имуществом, солдаты вспомогательных служб, отставшие от своих частей, и раненые, хромающие солдаты с обмороженными ступнями, обернутыми немыслимым тряпьем, и просто больные, текли в город. Не все из них имели приказ, как мы, идти в какое-то определенное место. Наш последний приказ гласил: «Группу надо отвести к зданию ГПУ».
Как же давно это было! Воспоминание скользнуло в моей памяти как мимолетная тень.
Мы вышли на окраину города. К северу от заасфальтированной дороги стояли несколько домишек, к югу простиралась открытая степь. В пятистах метрах впереди было несколько тесно стоявших строений, окруженных купами деревьев.

 

Мы свернули с дороги и по неровной, посыпанной песком дорожке вышли на проспект — прямую, хорошо заасфальтированную дорогу, с обеих сторон обрамленную деревьями с голыми пока ветвями. Каменные постаменты указывали на то, что когда-то в тени этих деревьев стояли статуи.
Справа от проспекта высилось здание — полуразрушенное, но уже окруженное строительными лесами. За этим зданием стоял трехэтажный дом, бывшая гражданская больница. Слева от проспекта раскинулся фруктовый сад. Деревья тянули к небу голые ветви. В середине сада виднелся маленький белый домик; за ним росли высокие деревья, скрывавшие еще одно полуразрушенное строение. Наверное, это был административный корпус больницы. Как оказалось, раньше здесь размещалась городская поликлиника. Первый этаж административного здания Красная армия использовала под караульное помещение. В палисаднике работали русские женщины. Они убирали разбитые кирпичи и на тележках вывозили мусор. В дальнем конце проспекта было видно небольшое, неповрежденное здание, подвал которого вскоре приобрел для нас жизненно важное значение: это был наш продуктовый склад. Главным местом этого склада была весовая, где наш интендант Руф ежедневно ругался с русским начальником склада. Ругались они, правда, вежливо и почти дружелюбно. Но Руфу приходилось все время быть начеку. Но как он ни старался, его все равно всегда обвешивали. Иногда в мешках, которые он привозил со склада, для веса к муке были добавлены кирпичи.
Слева от дороги стоял гараж. В нем находился грузовик, на котором на склад привозили продовольствие. Этот грузовик часто ломался, и очень долго вместо номера под его капотом было мелом написано «Проба». В гараже была комната, в которой жил русский лейтенант милиции. Наши солдаты называли его пестрым дятлом, так как его форма была сшита из кусков синей, красной, зеленой и желтой материй. Впоследствии я один раз побывал в комнате этого пестрого дятла. Комната его насквозь провоняла бензином, так как через дверной глазок она сообщалась с гаражом, и лейтенант мог в любое время любоваться на свою любимую «Пробу». В комнате царил такой беспорядок, какого я не видел ни до этого, ни после ни у одного холостяка.
Эта картина разительно отличалась от вида русских домов, где живут женщины. Женщины содержат дома в невероятном порядке и чистоте, подчас перебарщивая. Иногда в доме такая чистота, что комнаты можно принять за больничные палаты. Такая жемчужина была и у нас — уже упомянутый мною белый домик в саду. Там жил майор НКВД Данилов с женой и маленькой дочкой.

 

Данилов был человеком чести; его спокойствие и уверенность очень нам помогали. Держался он очень прямо, ходил как на параде и всегда сохранял на лице суровое непроницаемое выражение. Солдаты прозвали его «шпагоглотателем».
В своем отношении к нам он был прямым, открытым, деловым и честным.
Вскоре мы поняли, что можем рассчитывать на справедливое отношение с его стороны, если сумеем убедить его в своей правоте и в обоснованности наших просьб.
В лице Данилова мы столкнулись с определенным типом офицера НКВД, с каким мне впоследствии не раз приходилось встречаться. Эти офицеры многое делали для того, чтобы облегчить участь военнопленных. Во время сражений они дрались за свое дело, которое считали правым, и в этой борьбе не на жизнь, а на смерть не знали пощады к врагам, представлявшим смертельную опасность для их страны. Тем не менее они проявляли такую же твердость в соблюдении прав военнопленных, если видели, что эти права несправедливо ущемляются. Иногда со своими соотечественниками они обходились более строго, чем с нами. Трудно сказать, какими мотивами они руководствовались, но, говоря о тех, кто старался облегчить нашу незавидную участь, мы не можем обойти молчанием офицеров НКВД.
Пройдя вдоль проспекта, мы вошли в ворота госпиталя. Это были деревянные ворота в заборе из колючей проволоки. Слева от ворот находилась будка часового, в которой дежурил пожилой советский солдат.
Нас пересчитали, и мы войти в широкий открытый внутренний двор. Если бы мы тогда знали, что каждое воскресенье нам придется его подметать и чистить, мы, наверное, не испытывали бы такого восторга от этого простора. По правую сторону тянулось длинное одноэтажное здание, главный корпус госпиталя (до войны в нем располагался, наверное, какой-нибудь склад). Первый этаж представлял собой большой зал, так же как и помещение второго этажа, надстроенного со стороны двора. Задние половины обоих залов были отделены перегородкой, а образовавшееся пространство было таким же образом поделено на множество маленьких палат. На первом этаже размещались операционная, палата для больных, жилые комнаты для врачей и младшего персонала, подсобное помещение кухни и кладовая. В зале стояли полевые кухни. Большое помещение, тянувшееся во всю длину здания, было заполнено больными, лежавшими на поставленных вдоль стен двухъярусных койках. Самый просторный отсек был отведен под хирургических больных.
Начальник госпиталя доктор Хаусман занял большую комнату вместе с доктором Кранцем; кроме них там поселились интендант по фамилии Гейнрихе, утверждавший, что он унтер-офицер медицинской службы, и мастеровитый и старательный фельдфебель Бенкович. Эту комнату, где жили четыре человека, начальник госпиталя использовал также для переговоров с русскими. Позже для этой цели он стал использовать небольшую смежную комнатку. В верхнем этаже в маленьких каморках поселились переводчики и врач. На втором этаже также находилась канцелярия. Комнаты были отделены друг от друга тонкими кирпичными перегородками, не доходившими до потолка. Никакой мебели там не было. В каждой комнате, кроме того, было заколоченное окно без стекол. Хирурги во главе с доктором Венгером разместились в предпоследней комнате, а в последней я собрал остальных врачей — докторов Майра, Екеля, Беккера и Штейна, а также нашего старого знакомого, санитара Эммена, чья добросовестность, выработанная за долгие годы работы на государственной службе, и честность всегда производили на нас хорошее впечатление. Правда, на новом месте мы сразу поймали его на попытке получить вторую порцию еды по уже использованной карточке — так сильно ему хотелось есть. Впрочем, у всех нас тогда от голода мутился разум. Но в целом настроение было приподнятое, в конце концов, мы теперь жили не под землей. Наш старый знакомый, генерал-майор медицинской службы Мертенс прислал нам из здания, примыкавшего к подвалу ОГПУ, немного просяного супа, который мы тут же с жадностью съели.
Только после этого мы осмотрелись на новом месте. Вечернее солнце освещало комнаты сквозь оконные переплеты. Наши окна выходили на юго-запад. Мы видели лишь бескрайнюю холмистую степь. Желтовато-коричневая земля была подернута зеленоватой дымкой. Небо светилось от лучей величественно заходящего солнца. Его огромный диск сиял красным и желтым светом. Их лучи не смешивались, было похоже, что мы смотрим на солнце сквозь двухцветное витражное стекло. Быстро стемнело. Приближалась Страстная пятница. Мы улеглись на лавки, стоявшие вдоль стен. Было очень приятно сознавать, что мы находимся на открытом вольном воздухе, а не погребены в подземелье. Это была чудная ночь. Все мы отлично выспались. Путешествие, хотя оно и было коротким, оказалось для нас очень утомительным.
На следующее утро доктор Венгер проснулся, сел на нарах и сказал: «Как же я устал, как же я устал; я вообще ни на что не способен».
Доктор Кранц прислал нам немного рыбы. Это был прекрасный пасхальный подарок. Мы поделили рыбу и очень быстро ее съели. И вдруг обнаружили, что отсутствует наш доктор Штейн. Кто-то вспомнил, что рало утром он вышел по нужде. Ведро стояло на лестничной площадке, так как выходить на улицу в ночные часы нам было запрещено. Доктора Штейна мы нашли лежащим без сознания на каменном полу, головой на последней нижней ступеньке. Справляя нужду, он пошатнулся от слабости и упал. Придя в себя, он жаловался на тошноту. Пульс его показался нам слишком редким. Он был в отчаянии и очень стыдился своей слабости. Мы положили его в нашей комнате отдохнуть и прийти в себя.
На следующее утро русские пришли с обыском. Из обшлага рукава моей шинели они извлекли последний полученный мною письменный приказ германского командования о том, куда я должен был вести группу. Ничего подозрительного в этой бумажке не было, но русские забрали ее с собой. Потом они внимательно посмотрели фотографии жены и детей и вежливо вернули мне снимки, поинтересовавшись, мои ли это дети. Русские любят детей и больше доверяют людям, у которых они есть, — это результат моих личных наблюдений. Случалось так, что находившиеся на далекой родине дети спасали своих отцов от неприятностей, как спасали они и оставшихся дома матерей.

 

Наступила Страстная пятница. Я думал о своих детях. Нас учили, что солдат не обязан соблюдать пост во все дни, за исключением Страстной пятницы. Но если солдат болен или выполняет тяжелое задание, то он может не соблюдать пост и в Страстную пятницу. Теперь мы были не понаслышке знакомы с голодом и смертными муками, символом которых с детства стал для нас этот день!
В тот день мы немного прогулялись. Дойдя до лестницы, ведущей на задний двор, остановились. Мы были еще очень слабы, выбились из сил и едва ли были способны подняться по крутым ступенькам. Нас буквально ошеломило обилие света и свежего воздуха.
Здесь, в госпитале номер 6, мы встретили многих старых знакомых, среди них капеллана Хейлига, священника из Бамберга, который вместе с нами привел пленных в здание НКВД. Хейлиг тоже переболел тифом в маленьком госпитале, расположенном рядом со зданием НКВД; до сих пор он страдал сердечными осложнениями после тифа. Тот госпиталь тоже эвакуировали и всех больных перевели в госпиталь номер 6.
Я попросил Хейлига отслужить пасхальную службу вечером в субботу. Мне хотелось устроить пасхальный праздник, праздник Воскресенья. Хейлиг пришел. Мы собрались в нашей комнате. Хейлиг говорил о доброте, которую люди должны проявлять друг к другу, — видимо, он не понял, чего я от него хотел. Да, он тоже преодолел болезнь и муки, он тоже восстал из тьмы, но сам он уже давно жил при ясном дневном свете, дольше, чем мы. Он не прошел ада бункера Тимошенко. Белый свет не казался ему таким чудесным, как нам. Словом, он нас немного разочаровал. Но теперь, оглядываясь назад, я все же вынужден признать, что он был прав. Вот что он старался сказать нам: «Отриньте свое отчаяние! Доброта вечно живет в сердце человеческом, и ничто не может ее истребить. Она — отражение милости, благодаря которой мы живы. Доброта побеждает ненависть, не стыдитесь своей доброты».
Прошло несколько дней, Пасха осталась позади. Надо было приниматься за работу. Привыкая к свету и свежему воздуху, мы, сколько хватало сил, гуляли по большому двору нашего нового пристанища.

 

Вскоре после праздников доктор Леви собрал врачей госпиталя во дворе, напротив одного из разрушенных зданий. В комнатах разрешили остаться только тяжелобольным врачам, неспособным подняться. Стоял теплый солнечный день. На Леви была яркая форма, сшитая из сукна, из которого шили мундиры немецких летчиков. Перед доктором Леви выстроились сорок военнопленных врачей. У всех были бледные морщинистые лица, тусклые глаза. Все мы очень неважно себя чувствовали.
Из всех врачей мое внимание привлек маленький доктор Моккерман из Ганновера. Это был живой, подвижный человек лет сорока. На голове он носил берет, под курносым носом пуговкой красовались маленькие усики, странно выглядевшие на его бледном, осунувшемся лице. Усы делали его похожим на мышку. Как только доктор Леви заговорил, Моккерман стал усиленно кивать в знак согласия.
Доктор Леви говорил высоким тенорком с заметным восточным акцентом. Начало каждой фразы звучало в вопросительной тональности. Выражался он очень ясно и точно, достаточно дружелюбно, хотя и несколько укоризненно. Он сказал, что мы должны больше работать и улучшать организацию лечения больных. Новым начальником госпиталя будет доктор Хаусман. Мы должны всячески ему помогать, писать подробные истории болезни, следить за чистотой и дисциплиной и решительно бороться с высокой смертностью и эпидемиями. Свою речь он закончил словами: «Ну а теперь, господа, за работу!»

 

Начало, однако, оказалось трудным. Прежняя госпитальная администрация, генерал-майоры медицинской службы хирурги доктор Мертенс и доктор Гейер долго работали без помощи доктора Леви, который только что прибыл. Теперь, когда русские начали нам помогать, Мертенс и Гейер были отстранены от должностей. Неудивительно, что им было горько это сознавать. Конечно, старые врачи были слабее молодых. Некоторые мечтали об обмене пленных врачей через Международный Красный Крест. Это окончательно парализовало их волю и лишало энергии. У молодых врачей таких иллюзий не было, и они меньше предавались мучительной рефлексии. Но когда нам нужен был совет старых врачей, мы без колебаний к ним обращались, и они с готовностью делились с нами своим опытом. Доктор Гейер продолжал работать окулистом, а доктор Мертенс — хирургом.
Доктор Хаусман, новый начальник госпиталя, назначил доктора Венгера, кёльнского хирурга, ученика Хаберера, заведующим хирургическим отделением, а мне поручил терапевтическое отделение. Когда мы прибыли, в госпитале находилось около тысячи больных. Ежедневная летальность составляла от одного до двух процентов. В среднем ежедневно умирали десять человек, а иногда больше десяти. Большая часть тяжелобольных находилась в терапевтическом отделении, и смертность в нем была, соответственно, выше. Русские, естественно, сразу сделали вывод, что хирурги хорошие врачи, а заведующий терапевтическим отделением допускает такую высокую летальность, потому что он плохой врач.
Для начала мы рассортировали пациентов по их основным заболеваниям. Для больных тифом я выделил отдельное помещение для наблюдения и отдельное — большое, почти зал, для тяжелых больных. Доктор Майр, которого я знал еще по бункеру Тимошенко, получил обсервационное отделение; а бледнолицый доктор Бургер, вечно улыбавшийся кадровый майор медицинской службы, — отделение для тяжелых больных. Бургер сам недавно перенес тиф, был очень бледен и страдал выраженной водянкой. Его мучили провалы в памяти и он с трудом запоминал имена. Делая обход, он подходил к больному, стягивал с него одеяло и спрашивал, как его фамилия. Потом он говорил: «Ах да, это Мюллер», после чего мгновенно вспоминал и диагноз и течение болезни. Однажды Бургер делал обход вместе с русским майором, который был поражен тем, что немецкий врач не знает своих больных по именам. По этому поводу он сделал мне замечание, но, когда я сказал, что Бургер недавно оправился от тифа, майор понимающе улыбнулся и сказал: «А-а, тиф!»
Большой зал практически сразу же был заполнен больными тифом. Больные лежали на полу, тесно прижавшись друг к другу. В углу стояло несколько железных коек, зарезервированных для самых тяжелых случаев. Этих больных я оставил на попечение доктора Ганса Лооса из Геттингена, одному из учеников Штрауба. Доктор Лоос прежде работал в госпитале номер 2а, где сам очень тяжело переболел тифом. Он почти совсем облысел и страдал от многочисленных волдырей; на груди оставались незаживающие язвы. Это был прекрасный врач — спокойный, вдумчивый, уравновешенный, отличался невероятной трудоспособностью и покладистым характером. Смотреть, как он работает, было одно удовольствие.
Нашего молодого венского коллегу, доктора Екеля, я сделал его помощником. К тому времени у Екеля полностью восстановился его живой ум и вернулось изящество. Он был немногословен, но работал очень добросовестно. Для нас он был настоящей находкой. Екель обладал неистощимым терпением (что было удивительно, если учесть его молодость), в особенности когда ему приходилось бороться с ранними симптомами сварливых и терявших рассудок больных.
В тифозном отделении вместе с пожилыми санитарами работал студент-медик из Вюрцбурга Ганель Кар. Он был юноша, почти еще ребенок. Такими же молодыми были и многие из наших больных. Возле самой печки лежал хрупкий парнишка по фамилии Зейдль. По лицу его вечно блуждала мечтательная улыбка. Несмотря на то что он, так же как и старшие его товарищи, страдал от головной боли, лихорадки и поноса, он никогда не позволял себе ни грубости, ни хамства. Он переболел тифом и еще несколькими болезнями. В последний раз я видел его в 1947 году. Он поправился, выздоровел, утратил многие детские черты, но не приобрел настоящей мужественности. Длительное пребывание в плену отразилось на Зейдле, как и на многих его ровесниках, как длительная болезнь — оно задержало их физическое и психическое развитие.
Тифозное отделение представляло в целом довольно прискорбное зрелище. Правая часть третьего блока, здания, в котором размещались тифозные больные, была буквально изрешечена пулями, крыша во многих местах пробита пулями и осколками снарядов. Вместо потолка в верхних этажах сохранились одни балки стропил. Все окна были выбиты, а если порыться рукой в песке под стеной, то наверняка можно было наткнуться на снарядный осколок.

 

В тридцати метрах к востоку от тифозного отделения находился корпус, где расположились дезинфекционная камера и баня. Между тифозным корпусом и баней была могила доктора Гласса, австрийского врача из Эггенбурга: могила эта была почти неразличима под толстым слоем дерна. Гласс один раз уже был в русском плену — во время Первой мировой войны. Но второго раза он не выдержал. Здесь его и похоронили.

 

Пригодные для обитания помещения были и в подвале третьего блока. Там размещались офицеры. Среди них был и тот обер-лейтенант, с которым доктор Маркштейн в свое время повздорил из-за фуражки. Их встречу нельзя было назвать дружеской. Офицеры вообще проявляли бóльшую нетерпимость, чем солдаты и унтер-офицеры. Видимо, они сильнее переживали плен; возможно, правда, что так как они были более заметны, то и их чувства сильнее бросались в глаза.

 

Для больных дизентерией мы организовали отдельные палаты в корпусе, где находилась дезинфекционная камера, и поручили новое отделение молодому врачу А. К несчастью, он сам вскоре заразился дизентерией. После этого мы организовали там же еще две палаты для больных дизентерией и одну для случаев дифтерии. Там работал доктор Штейн.
На южной стороне большого двора стоял корпус, в подвале которого жили румыны и пленные немецкие офицеры. Там мы развернули отделение для кишечных расстройств. Доктор Дайхель придавал очень большое значение вопросам организации, пристально следил за исполнением своих распоряжений, и это сильно помогало как больным, так и врачам.
То, что мы называли палатами, едва ли в действительности заслуживало такого названия. Окна были заставлены железными листами, потолки представляли собой куски обвисшего раствора и штукатурки. Крыши не было вовсе, но, на наше счастье, дожди шли редко. Однажды загорелась дымовая труба. Пламя пробивалось сквозь потолочную штукатурку. В любой момент горящая труба и потолок могли рухнуть на беспомощных больных. Пока мы вытаскивали кровати в проход, доктор Лангер забрался на дерево, спрыгнул с него на крышу и сбросил трубу во двор. К тому времени, когда приехали русские пожарные с ведрами и баграми, ситуация уже была под контролем, и мы вернули больных на их прежние места.
В госпитале были два терапевта, доктор Цимсен и доктор Моккерман. Оба были старше и опытнее меня. Я попросил доктора Цимсена взять на себя особо тяжелых больных, а также стать терапевтом-консультантом госпиталя. Это было очень грамотное решение, как выяснилось впоследствии, когда у нас появились первые случаи туберкулеза.
Туберкулез вскоре стал большой проблемой. У нас не было рентгеновского аппарата; также мы были лишены возможности исследовать под микроскопом мокроту. Приходилось довольствоваться данными клинического исследования. Случаи открытого туберкулеза мы изолировали, чтобы избежать массового заражения. Диагностические ошибки стоили дорого, ибо здоровый человек, попадавший в палату с открытой формой туберкулеза, был практически обречен на смерть.
В таких случаях вопрос решался коллегиально, с участием всех врачей госпиталя. Это был наилучший выход из положения.
Вторым опытным терапевтом был ганноверский врач доктор Моккерман — с маленьким, как у мышки, лицом. Это был живой, экспансивный и культурный человек, и к тому же очень опытный и знающий врач. Он был всегда готов поддержать разговор о медицине или об искусстве и был очень приятным собеседником. Сам он несколько уничижительно отзывался о себе: «Я никогда не был бесполой рабочей пчелой». Однако работал он, по-видимому, очень много и упорно, иначе не приобрел бы столь обширные знания. Попечению доктора Моккермана и еще двум молодым врачам я поручил терапевтическое отделение в главном корпусе. В отделении находилось больше двухсот больных. Это были больные, пребывавшие в удовлетворительном состоянии, но нуждавшиеся в уходе и лечении. Именно в этой группе надо было вовремя выявлять случаи инфекционных болезней и не пропускать ухудшение состояния.
Общетерапевтическое отделение было дополнено двумя большими, просторными помещениями в полуподвале. В этих помещениях освещение было естественное, благодаря расположенным на уровне земли окнам. Полы в помещениях были бетонными. Вдоль стен мы устроили трехъярусные нары. В центре были поставлены железные двухъярусные кровати. Двое больных лежали на нижнем ярусе, двое — на верхнем. Как обычно, одеяла и шинели заменяли матрацы и простыни.

 

Одно из этих полуподвальных помещений было отведено под больных с поражениями почек и с водянкой. Этими больными занимался доктор Эрнстбергер из Вены. До этого он был начальником госпиталя номер 2а и в этой должности проявил незаурядные организаторские способности. Он сумел хорошо поставить работу в отделении и добился впечатляющих результатов. Одним из его достижений явилось лечение нашего старого Янсена, водоноса из бункера Тимошенко. С большим трудом, применив все свои знания и опыт, Эрнстбергер сумел поставить Янсена на ноги, и со временем этот старый вояка окончательно поправился.
Во втором отделении полуподвала работал доктор Беккер. Он занимался больными с желтухой, анемией и цингой. Вскоре, правда, почти все больные стали страдать этим тяжелым авитаминозом. Эти больные стекались к Беккеру со всего госпиталя. Со временем число больных стало стремительно нарастать. Мы, врачи, впрочем, чувствовали себя не многим лучше, чем больные, которых мы лечили. Мучительная слабость доводила нас до отчаяния. Каждое движение причиняло боль. Волосяные фолликулы на теле воспалялись, вокруг них появлялись красные круги и точки, расшатывались зубы, кровоточили десны. В тяжелых случаях развивалось сердцебиение. Участились случаи кровоизлияний в плевру, что заставляло нас в каждом случае подозревать туберкулез. У многих больных отекали голени. Они не могли выпрямить колени и были вынуждены ковылять на цыпочках. Отеки заканчивались флебитами. У многих дело доходило до омертвления десен. При этом изо рта начинался ужасный запах. Обширные подкожные кровоизлияния встречались относительно редко. Самое большое кровоизлияние мне пришлось увидеть у одного русского часового.
Все эти симптомы развивались в течение считанных недель. Больные собирали первые зеленые ростки, пробивавшиеся сквозь песок, и с жадностью их поедали. Русские были очень недовольны этим, утверждая, что из-за этого у больных начинается понос, отчего они и умирают. Мы собирали с кустов почки и ели их. Витаминных препаратов у нас, естественно, не было.

 

В одной из полуразрушенных комнат мы обнаружили каменный стол, почти целиком засыпанный щебнем и мусором. Мы расчистили стол; несомненно, раньше его использовали для патологоанатомических вскрытий. Мы, как могли, законопатили потолок и затянули окна проволочной сеткой. Приспособление для мытья мы сделали из старого автомобильного бензобака. Так мы организовали у себя патологоанатомическое отделение. Заведовать им стал доктор Вильд, бывший старший врач клиники Шморля. Это был спокойный, уверенный в себе человек, превосходный специалист. Русские с большим почтением относились к патологической анатомии и проявляли уважение к патологоанатомам. Теперь они относились к нам с большим уважением, так как отныне мы вскрывали трупы всех умерших. Это облегчило и нашу работу. Теперь мы точно знали, какую серьезную болезнь или инфекцию мы пропустили. Данные вскрытий давали нам материал о течении болезней, которые нам приходилось лечить. Мы смогли теперь показать русским, насколько обоснованными были наши требования об улучшении рациона и о снабжении лекарствами и витаминами.
Мы ежедневно собирались у каменного секционного стола. Каждый раз нас сильно угнетало зрелище иссохших тел, каждый раз убеждались мы в бесплодности нашего лечения, в бесплодности попыток противостоять губительному действию болезней, холода, голода и темноты на наших больных. Как в условиях окружения, так и теперь в тканях совершенно не было жира. В трубчатых костях не было ни красного, ни желтого костного мозга; внутренние органы были поражены бурой индурацией, отмечалось расширение правых отделов сердца. У умерших от тифа обнаруживали отек мозга, уплотнение мозговых оболочек, имевших синюшную окраску, а на разрезах белого вещества выявлялись множественные кровоизлияния. Мы очень хорошо знали этих больных, ведь это были не просто больные, это были наши друзья, наши товарищи по несчастью. Мы делили с ними одни и те же тревоги, одни и те же страдания. Их голоса продолжали звучать в наших ушах и после их смерти. Мы сами прошли через тиф, знали, какие жуткие головные боли сопровождают эту болезнь. Видя изменения в мозге умерших, мы лучше понимали, что происходит у живых, понимали, что пришлось пережить и нам самим. Теперь мы не удивлялись тому, что нам казалось, будто наша голова вот-вот лопнет от невыносимой боли. Теперь мы не удивлялись тому, что каждое размышление давалось нам с большим трудом, что мы страдали ухудшением памяти, что многие из нас почти оглохли. Все это не прибавляло нам оптимизма, но мы хотя бы оказались сильнее болезни.
Трупы умерших от дизентерии и других кишечных расстройств являли собой едва ли не более страшное зрелище. Рассекая кишечник по всей его длине, патологоанатом показывал нам пораженную воспалением на всем ее протяжении слизистую оболочку. Мы снова прочитывали длинную историю страданий, чаяний и надежд этого человека и наших беспомощных попыток ему помочь. В принципе каждый из нас страдал поражениями кишечника, в той или иной степени сходными с дизентерией. Меня самого такие расстройства преследовали до самого конца войны. Так что мы, стоявшие вокруг секционного стола, сами были не в лучшем состоянии. Но по страшной бездне, открывавшейся нам на вскрытиях, мы могли судить о природе болезней и находить наилучшие из доступных нам способов лечения больных.
Это был жестокий урок. Без книг, без наставников, без помощников — притом что врач и больной часто менялись местами, мы были вынуждены учиться у смерти. И мы учились.
В телах умерших от цинги обнаруживались скопления крови между мышцами, особенно между икроножными; кровь была в суставах и полостях тела. Но все же вспышка цинги по времени совпала с нашими первыми успехами.
В главном корпусе размещалась, кроме того, и аптека. Она была расположена в юго-восточном крыле. Оттуда в подвал вела короткая лестница. В подвале и находился наш аптечный пункт. У задней стены стояла печка с аппаратом для дистилляции воды. Вдоль правой стены тянулись полки — по большей части пустые. Но в самом дальнем углу находились сердечные, противомалярийные и другие средства, с помощью которых нам удавалось эффективно лечить некоторых больных. К сожалению, почти все сульфаниламиды были реквизированы русскими. Это стоило жизни многим больным дизентерией. Сульфаниламиды были действенным средством не только при лечении таких опасных болезней, как пневмония и дизентерия, но, например, и гонорея.
Начальником аптеки был доктор Ротенберг, веселый рейнландец, отличавшийся невероятно позитивным отношением к жизни. Он всегда был в хорошем настроении и старался помочь чем мог. В свободное от раздачи лекарств время он сидел за столом и штудировал русскую грамматику. Помогал Ротенбергу старик Кроненбергер, наш старый санитар из бункера Тимошенко. До войны он был аптекарем в лазарете, где приобрел свои профессиональные навыки. Позже мы отправили в аптеку еще и шваба Фогеля, тоже бывшего аптекаря.
В нашей аптеке сушили полынь, экстрагировали витамины из рисовой шелухи, проса и гороха, а из дрожжей и сырого теста готовили растворы с высоким содержанием витаминов группы В.
Этими растворами мы лечили больных, страдавших невритом. Эпидемия неврита разразилась совершенно неожиданно и в одночасье. Одним из первых невритом заболел унтер-офицер медицинской службы Поспишил, тот самый, который благодаря знанию чешского языка сумел сохранить часы в здании НКВД. Однажды мы заметили, что он идет по двору какой-то комичной походкой. Он не мог поднять ноги и волочил их по песку, рыхля его носками ботинок. Вскоре такая гротескная походка появилась и у других больных. У некоторых в результате неврита лопатки начали выпирать, как крылья. Такие больные были не в состоянии поднять руки.
Им всем мы давали витамин В и смогли вылечить. Но над нами по-прежнему продолжала нависать смертельная угроза цинги. В соседнем госпитале на берегу Волги она уже унесла немало жизней. Нужно было раннее лечение.
Интендант нашел для врачей новую жилую комнату. Это была комната с деревянными полами на втором этаже третьего блока. Вероятно, он выделил нам эту комнату только для того, чтобы избавиться от нашего близкого соседства. Сытые не любят жить рядом с голодными. Мы понимали, что скоро нам придется многое добавить к нашему скудному пищевому рациону. Время от времени, видя, что мы доходим до полного истощения, добрый доктор Кранц присылал нам кое-какую еду. В то же время мы хотели жить отдельно и быть ближе к нашим больным и поэтому нисколько не жалели о переезде из главного корпуса в третий блок. Теперь у всех нас был одинаковый рацион. Дежурный врач, снимавший пробу, или врач, которого вызывали к начальнику госпиталя и там кормили, отказывались от обеда или ужина, увеличивая, таким образом, порции своих товарищей. Те, кто страдал расстройствами желудка или кишечника и был вынужден воздерживаться от хлеба, отдавали свои порции другим. Так мы пережили самый тяжелый период.
Нет, мы все время испытывали голод, от которого подчас мутился наш разум и кружилась голова, но тем не менее сохранили способность работать и требовать выполнения наших распоряжений санитарами и больными. Наконец начальнику госпиталя удалось убедить русских увеличить рацион всем работающим, в противном случае мы все просто умерли бы от голода.

 

Однажды солнечным утром я собрал врачей во дворе и обратился к ним с такой речью: «Из-за тифа, который мы все перенесли, мы кое-что забыли. У нас, правда, есть книги, с помощью которых можно было бы освежить наши знания. Но, к несчастью, эти книги для нас бесполезны. Их писали для врачей, имеющих дело с больными в мирное время. Наши больные реагируют на инфекцию, на болезни, на физическое и умственное напряжение, на лекарства, операции и раны не так, как реагируют обычные люди в мирное время или здоровые солдаты на фронте. Мы должны подумать, как применить наши знания и опыт к сложившейся ситуации. Мы должны начать с нуля. В этом нам придется учиться друг у друга».
Врачи согласились со мной. С тех пор каждое утро в семь часов сорок пять минут мы собирались в нашей комнате. Один из нас делал краткий доклад по какой-нибудь важной медицинской теме. Пожилые врачи рассказывали о своем опыте, молодые рассказывали о том, чему их учили в университетах. Иногда старые врачи спрашивали у молодых о новшествах, иногда бывало и наоборот. Доклады были короткими, семинары проходили быстро и живо. Доктор Мертенс читал лекции по хирургии. Мы радовались, так как чувствовали, что начинаем восстанавливать свои знания. К старым знаниям в результате обмена мнениями прибавлялись новые, как будто благодатный дождь пролился на высохшее пастбище.
Начальник госпиталя дважды в неделю, во второй половине дня, организовывал для нас большие лекции. На эти лекции мы приглашали и русских врачей. Делая это, мы, как выяснилось, сослужили себе хорошую службу.
До сих пор мы никак не могли получить разрешение русских на сбор зеленых растений. Они отговаривались тем, что для этого у них не хватит охраны, просто отказывались нас слушать, выдвигали разные возражения, например утверждали, что больным станет только хуже, так как они начнут страдать поносами. Возможно, они действительно так думали; возможно, им просто не хотелось брать на себя ответственность; а может быть, дело было только в нежелании охраны возиться с нами. Даже доктору Леви ничего не удалось добиться в этом отношении. Пожилой русский солдат, содержавший в порядке двор, мастер на все руки и умница (он даже отремонтировал микроскоп), говорил, что ему плевать на витамины. Главное, чтобы была водка.
Потом до нас дошло, что первой темой лекции, на которую мы собирались пригласить русских врачей, должна быть цинга. Для демонстрации мы располагали подходящими больными.
На лекцию обещали прийти доктор Леви и женщина-гигиенист.
Доктор Беккер, заведующий цинготным отделением, устроил лекционный зал в палате. В палату принесли скамьи и стулья, а больных разделили на несколько групп, в зависимости от особенностей течения болезни. После этого доктор Беккер прочитал лекцию о цинге и дефиците витамина С. Русские врачи лично и очень внимательно осмотрели больных. После лекции женщина-гигиенист сказала нам, что эти больные еще не слишком тяжелы. Гражданское население Сталинграда страдает от цинги намного сильнее. Тем не менее они признали нашу правоту. Нам выделят охрану, с тем чтобы мы могли собирать зелень.

 

Для нас выделили охрану. Мы создали — под началом клагенфуртца Шпердина — команду по сбору зелени и каждый день собирали около двенадцати мешков пригодной для обработки зеленой массы. По большей части это была лебеда, хотя позже мы стали собирать также крапиву, щавель и даже культурные растения в заброшенных садах.
Для обработки зелени был назначен специальный повар, которого прозвали «зеленушкой». Он чистил зелень и обваривал ее кипятком. Употребление пригоршни листьев в день ликвидировало поверхностные проявления цинги в течение десяти-четырнадцати дней, а внутренние кровоизлияния рассасывались в течение трех-четырех недель. Практически все больные в госпитале получали достаточную суточную дозу витамина С. К сожалению, больным дизентерией мы могли давать только сок зеленых растений.
Так нам удалось справиться с самой грозной опасностью. Раны стали затягиваться быстрее, сил у больных прибавилось, они посвежели. Прием витамина С повышал сопротивляемость организма в отношении инфекций. В то время мы еще не подозревали, насколько велика подстерегавшая нас в ближайшем будущем угроза малярии и туберкулеза. Зато мы сразу почувствовали, что витамины помогли нам ускорить выздоровление после тифа, плохо заживавших ран, анемии и кровотечений. Только потом, получив данные для сравнения с другими госпиталями, где лечение витаминами стали применять позже, мы обнаружили, сколько человеческих жизней нам удалось сохранить с помощью простого сбора зелени.
Употребление зелени пошло на пользу всем больным, хотя бы благодаря тому, что ею они могли набивать желудки. Больные сами принялись собирать всякую зелень и варить ее в закутках полуразрушенных зданий на территории госпиталя. Русские беспощадно гоняли этих солдат и приводили к начальнику госпиталя. Охрана искала предлог, чтобы отказаться от долгих блужданий по садам и лугам в поисках зеленых листьев и подходящей травы. Но русские врачи и командование стояли на своем. Сбор зелени продолжался до тех пор, пока мы оставались в Сталинграде.
Многие из нас никогда не увидели бы родного неба, если бы не лебеда, раскрывавшая свои скромные листочки на самых неблагоприятных почвах солоноватой степи.
* * *
Наша кампания по сбору зелени принесла первые успехи в борьбе с цингой. Но помимо этого, однако, похвастаться нам было нечем. Больные продолжали умирать. Русские, которые с самого начала нам не доверяли, стали открыто высказывать обвинения и даже угрозы в наш адрес. Эти угрозы высказывали не русские врачи и не офицеры НКВД. Угрозы исходили от политического комиссара, которого сразу поддержал русский старший лейтенант, надзиравший за «трудовым процессом». Этих двоих поддержали переводчики и наш интендант, раболепствующий подонок, в котором вдруг проснулся какой-то извращенный инстинкт классовой борьбы, Ему не нравились ни врачи, ни то, что они говорили. Русские, с другой стороны, видели, что врачей много, но больные умирают. Очевидно, врачи ничего не делают.
Назревали крупные неприятности.

 

Сомнения и заботы портили настроение и подтачивали чувство уверенности в своих силах. Только наше непосредственное окружение внушало нам покой. У нас была большая комната, стены мы побелили, полы чисто вымыли. В углу стоял небольшой стол. Когда мы хотели, чтобы комната выглядела празднично, мы застилали стол синей скатертью. Наши кровати представляли собой неоструганные доски, уложенные на кирпичи. На боковой стене висела диаграмма развития малярийного плазмодия. Слева — цикл развития в человеческом организме; справа — в теле комара. На противоположной стене висела выполненная в красных и синих цветах схема кровообращения с множеством пометок, касающихся поражений «правого» и «левого» сердца. Эти схемы были нарисованы для лекций, в которых доктор Майр описывал сердечные болезни. Я прочитал лекцию о малярии. Вместо доски, проекторов и таблиц мы использовали стены.
Но главным достоинством комнаты был открывавшийся из окон вид.
Два прямоугольных окна без переплетов и стекол смотрели на северо-восток. Дождь с этой стороны приходил редко, в окна врывался свежий степной ветер. Каждое утро мы наблюдали восход солнца. На горизонте бушевали грозы, ветры вздымали над степью клубы желтой пыли. За колючей проволокой были видны руины города. На востоке виднелись подернутые зеленью берега широких рукавов Волги. Иногда только один рукав, но в ясную погоду и два.
Большую часть дня Волга отливала зловещим зеленовато-черным оттенком; но иногда в ней отражалась чистейшая небесная голубизна. На изгибах поток приобретал сверкающий, переливчатый зеленый цвет. А вечерами вода становилась пурпурной. Было такое впечатление, что величественный поток остановился. К северу деловито проплывали пароходы и баржи.
Волга никогда не бывает одного и того же цвета, в этом она похожа на степное небо. Поток, несущийся от горизонта, то и дело меняет свой цвет.
Днепр производит более величественное впечатление. Дон красив — в его синей воде отражаются белые меловые скалы. Но Волга — самая великая из всех своих сестер-рек, она загадочна и таинственна.
Эта таинственность всегда привлекала нас. Осенью 1942 года, когда мы стояли на Дону, я уговорил командира роты поехать на Волгу. По дороге я спел ему песню австрийских военнопленных времен Первой мировой войны: «О кайзер Карл, приди на Волгу поскорей. И уведи отсюда блудных своих сыновей».
Но нам не повезло. Пока мы ехали по степи, из радиатора выкипела вода. Пока мы ее искали, прошло много времени, и к окраине Сталинграда мы подъехали только поздним вечером. Командир роты сказал: «Плевать мне на кайзера Карла и на Волгу. Я еду назад». На обратном пути мы забуксовали в песке, и нам пришлось толкать машину в лунном свете. В расположение мы вернулись только под утро, продрогнув до костей.
В тот раз мы так и не увидели Волгу. Три месяца спустя, когда мне представилась такая возможность, все разительно переменилось. Я был военнопленным и стоял на пороге бункера Тимошенко и смотрел на лед, сковавший поверхность реки.
Но теперь все снова изменилось. Каждый день за руинами я видел великую реку во всей ее изменчивой незабываемой красоте. Этот древний водный поток, протекающий по огромным расстояниям, впадает в крупнейшее в мире внутреннее озеро. Я смотрел на Волгу, как на вековую загадку, как на символ неведомой и таинственной страны.
Словно в пьяном бреду, мы рвались к берегам Волги, и вот теперь, попав в плен и отрезвев, мы смотрим на играющие на водной поверхности блики, смотрим на берега, под которыми спят тысячи наших солдат, а волны перекатываются через них, как слезы их матерей.

 

Мы, врачи терапевтического отделения, каждое утро собирались в большой комнате, обсуждали важные события и слушали очередную короткую лекцию. Потом мы расходились к своим больным.
Обычно я первым делом шел в палату наблюдения, где находились больные с подозрением на тиф. Доктор Майр, лечивший меня от тифа в бункере Тимошенко, ведал этой палатой. Ему помогал санитар Глёкнер, родом из Вены. Глёкнер был по профессии скульптором, но у него превосходно получалось все, за что бы он ни брался. Он убирался в палате, ухаживал за больными, давал им советы, помогал им, чертил температурные кривые не хуже опытного чертежника и рисовал картины. Позже, когда наши дела пошли лучше, он устроил в своей комнате место для чаепитий. Он заваривал полынный чай и угощал нас, проявляя при этом истинно венский дух. Мы назвали его комнату «Кафе Глёкнер». Мы всегда охотно заходили туда, а доктор Майр ложился отдыхать днем не в нашей комнате, а в «Кафе Глёкнер», поближе к своим лихорадящим больным. Доктор Майр вообще настолько привязывался к своим больным, что очень неохотно переводил их в другое отделение, когда подтверждался тиф. Так как Глёкнер поддерживал в палате идеальную чистоту и регулярно истреблял вшей, никакого вреда от этого не было. Но однажды нагрянула русская комиссия и случился скандал: больные с явным тифом находились среди здоровых. С тех пор доктору Майру пришлось переводить всех больных в тифозное отделение.
Из палаты наблюдения я шел в первое тифозное отделение, которым занимался любезнейший доктор Бургер. Палата была небольшая, двухъярусные койки стояли почти впритык друг к другу. Даже когда лихорадка проходила, больные поправлялись очень медленно. Однажды я обнаружил в этой палате своего старого друга Шорша Хербека из госпиталя номер 2б. Состояние его внушало сильную тревогу. Пульс был очень частым, сердце было сильно расширено, кожа и губы были бледными, а голени испещрены мелкими красными пятнами. Он выздоровел от тифа, но теперь заболел цингой. Мы перевели его в цинготное отделение.

 

Шорш Хербек стал первым, кому мы попытались перелить кровь. Вначале было очень трудно просить кого-то стать донором, так как каждый из нас либо только недавно оправился от тяжелой болезни, либо постоянно рисковал чем-нибудь заболеть: тифом, дизентерией или цингой. Но Шоршу Хербеку переливание крови было необходимо, и причем быстро. Преодолев свои сомнения, я решил сам стать для него донором. Для стимуляции кроветворения ему перелили пятьдесят миллилитров моей крови. Позже я стал брать кровь у других доноров. Вскоре мне показалось, что после сдачи крови у меня усилилась слабость, но думаю, что это было всего лишь разыгравшееся воображение. У меня просто сдали нервы. Я решил восстановить силы просяным супом, и он мне помог, если опять-таки это улучшение самочувствия не было плодом моего больного воображения. Единственным моим достижением, если это можно так назвать, стало преодоление преувеличенного страха за собственное здоровье.
Вскоре распространился слух, что нам нужны доноры. Свои услуги предложили многие, причем большая часть потенциальных доноров сами были очень бледны и еле держались на ногах. Свою кровь предложил даже доктор Маркштейн. Несмотря на то что лихорадки у него уже давно не было, он был бледен, а на лице сохранялись отеки. Люди надеялись, что, став донорами, они получат больше еды. Мы отобрали самых сильных пациентов и ввели для них усиленный рацион питания, чтобы компенсировать кровопотерю. До начала лета мы часто передавали кровь многим больных — от легких до самых тяжелых. Конец переливаниям крови положила малярия. Переливания стали опасны как для доноров, так и для реципиентов. Это вынудило нас отказаться от переливаний крови.
Тем не менее переливания крови позволили нам спасти несколько жизней. Но во многих случаях даже эта дружеская помощь не помогла и наши товарищи уходили от нас, взяв с собой не только нашу скорбь, но и каплю нашей крови.
Среди умерших был доктор Лихтенвагнер из Верхней Австрии. Он был первым, кто дружески приветствовал меня, когда мы, в самом начале нашего скорбного пути, прибыли в подвал здания НКВД. К этому времени Лихтенвагнер выздоровел после тифа и находился в подвале, рядом с помещением, в котором располагались румыны. Рана верхней челюсти у него продолжала гноиться, и неудивительно, что он был бледен, как воск. В глазах его была страшная пустота, когда он сидел у выхода из подвала и, жмурясь, смотрел на солнце. Довольно долго состояние его не менялось. Оно не становилось ни хуже, ни лучше. Но однажды меня срочно вызвали к нему. Лихтенвагнер был в обмороке, пульс едва прощупывался, лицо было белым как снег. Он ни на что не жаловался. Я тотчас распорядился найти донора.
В той же палате, рядом с Лихтенвагнером лежал майор Редль. Он страдал цингой и множественными внутренними кровоизлияниями, но сразу поднялся, доковылял до койки Лихтенвагнера и сказал: «Доктор, если нужен донор, то я к вашим услугам». Правда; в это время явился более подходящий донор, и мы перелили больному кровь. Лихтенвагнер сразу ожил, но, к сожалению, это улучшение оказалось недолгим. На следующий день доктор Лихтенвагнер умер.
* * *
После визита к доктору Бургеру я обычно шел к доктору Лоосу, который заведовал большим тифозным отделением, расположенным под самой крышей. Палата была обшита деревом. Пол был составлен из узких прогнивших досок. Из четырех выходивших на северо-восток окон открывался вид на Волгу. Тепло давали две маленькие печки. За исключением самых тяжелых, все остальные больные лежали на полу, и врачу, чтобы их осмотреть, приходилось ползать между ними по доскам. Проходя мимо больных, мы сверху видели их пылавшие одутловатые лица, воспаленные глаза и недовольные взгляды. Мы буквально физически чувствовали исходящий от них жар. В палате просто витал дух лихорадки. Больные сильно страдали от одышки и спазмов. Когда наступало помрачение сознания, они совершали подчас странные вещи. Однажды ночью какой-то больной в бреду вышел на улицу и по двору дошел почти до колючей проволоки. По счастью, часовой не стал стрелять, а просто отвел его к командиру и доложил, что, может быть, этот пленный пытался бежать, но он, часовой, в этом не уверен. Но нам все равно пришлось долго доказывать, что этот больной вышел из корпуса в бреду. После этого инцидента у выхода из корпуса сидел санитар, не допускавший таких уходов.
Наши больные не страдали от вшей, находились в светлых помещениях, не испытывали недостатка в воде и были — насколько это было в наших силах — накормлены. Лихорадившие больные ели хлеб очень неохотно. Умирать больные стали реже, чем раньше, но все же кривая смертности никак не хотела снижаться. Умирал один больной тифом из четырех. Смерть наступала чаще от сердечно-сосудистых осложнений, реже от осложнений мозговых. К концу апреля число больных тифом среди вновь доставленных из близлежащих лагерей военнопленных стало заметно снижаться. В госпитале осталось всего несколько больных тифом.
Но в мае из Кантемировки к нам привезли итальянских солдат. В лагере они питались лучше, чем немцы, по у большинства из них по прибытии был диагностирован тиф. У других он был на стадии инкубационного периода. У итальянцев тиф протекал более бурно, чем у наших солдат. Лихорадка была выше, высыпания ярче, и вся клиническая картина была более драматичной. Тем не менее смертность среди итальянцев была меньше, не превышая десяти процентов. Среди них были замечательные люди. Капитан Френза — настоящий суровый римлянин. Офицеры альпийского горнострелкового корпуса с каждым днем становились все более серьезными и молчаливыми. Они безмолвно переносили выпавшие на их долю страдания и несчастья своей далекой родины.
Ужасно страдал художник Скотти из Венеции. Это был высокий полнокровный мужчина. Его мучили страшные галлюцинации, вероятно, не в последнюю очередь благодаря его художественной натуре. За ним было трудно ухаживать, так как он отвергал любую помощь. Но когда лихорадка отпустила его, он снова стал дружелюбным, выказывая врачам и санитарам поистине детскую признательность, которая часто встречается у больших и сильных мужчин, особенно южан. Он выздоровел от тифа, но совершенно неожиданно заболел дизентерией. Его пришлось перевести в дизентерийное отделение. Я регулярно его смотрел. Состояние Скотти неуклонно ухудшалось. Мы решили поддержать его переливанием крови. Когда рядом улегся донор, Скотти устало улыбнулся и сказал: «Доктор, я вампир?» Мы улыбнулись в ответ, но нам не удалось сберечь этого человека для его прекрасной страны. Также не преуспели мы и в лечении его соотечественника, тихого и вежливого Анджело, пастуха из Верхней Италии. Он был спокоен, рассудителен и дружелюбен. Красивым лицом он напоминал портрет Данте кисти Джотто.
Мы так и называли его — наш Данте. Даже смерть не смогла повредить его ангельской красоте. Было невыразимо грустно прощаться с ним.
Иногда мы приглашали выздоравливавших итальянцев в нашу комнату, пили с ними полынный чай и передавали по кругу бутерброды величиной с почтовую марку; мы делали их из нашего скудного рациона, деля на крошечные порции, чтобы досталось всем. Итальянцы пели свои чудесные песни. Но в «стране холода и тьмы» мы не могли дать им то, в чем они нуждались. Позже, предоставленные самим себе, руководствуясь своим умом и sacro egoism, они выживали гораздо удачнее, чем мы.
Доктор Лоос прочел очередную лекцию — анализ наших случаев тифа. Это был уникальный опыт. На лекции присутствовали сорок врачей. Все они сами перенесли тиф и боролись с ним у других в течение трех месяцев, пережив эту страшную эпидемию. Они жили и страдали вместе со своими больными — такое редко случается с врачами. Никогда, ни до ни после войны, не приходилось мне видеть, чтобы болезнь так сближала врачей и их пациентов.

 

В это время один из врачей лежал у себя в палате. Он был не в силах присутствовать на лекции. Этот врач страдал от сильной одышки. Время от времени ему становилось лучше, и тогда он мужественно подбадривал ухаживавших за ним здоровых людей. Это был доктор Кукке. Речь выдавала в нем уроженца Северной Германии, но до войны он жил в Вене и был влюблен в этот город.
Мне приходилось встречаться с ним раньше. Это было в начале зимы 1942 года. Мы стояли тогда на Дону. Тогда Кукке приветствовал меня радостным возгласом: «О, так вы из Вены? Как-нибудь мы пойдем в „Гринтцинг“ и вспомним нашу сегодняшнюю встречу».
Русские как раз только что заперли 6-ю армию в кольцо. Мы получили приказ перейти Дон и занять оборону у восточного обвода кольца. Вместе с моим другом, доктором Хельмутом Байером, мы нашли подходящее место для переправы раненых. Мы выбрали мост между Лучинским и Песковаткой. С Байером мы расстались, так как мне надо было подготовить палатки и транспорт для приема раненых на восточном берегу Дона. Но все получилось не так, как мы планировали. С Байером я встретился лишь через несколько дней. Мне пришлось долго его искать. Мой тогдашний командир — мне редко приходилось встречать такого хорошего человека и товарища — сказал: «Возьмите двух солдат, если хотите искать на ничейной земле, и будьте осторожны!» Я отыскал Байера. Он лежал среди песчаных холмов на берегу Дона. Выстрел в голову убил его на месте.
Согласно приказу я переправился через Дон с палатками и транспортом и прибыл в расположение Бранденбургской пехотной дивизии. Я спросил, смогут ли они принять тысячу раненых. Однако начальник дивизионного госпиталя уже знал, что дивизия скоро будет передислоцирована, и очень сильно нервничал. Я так и не смог заставить его поговорить со мной. Дивизионный начфин тоже повел себя как-то странно. Он вообще начал грозить мне пистолетом.
Тогда-то я и столкнулся с доктором Кукке. С ним нам удалось очень быстро обо всем договориться, и мы пришли к единственно возможному решению. Его мы и выполнили. Я забрал сколько мог раненых у Кукке и вместе с палатками перевез к ближайшему полю. Там мы поставили палатки, разместили раненых и вернулись в госпиталь, откуда забрали следующую партию. Между тем на поле начали садиться немецкие самолеты и забирать первые партии раненых. Русские истребители пытались помешать эвакуации, но, несмотря на это, летчикам удалось вывезти из котла около двух тысяч раненых.
На следующей неделе мы по просьбе доктора Кукке развернули палаточный лагерь возле аэродрома в Питомнике. В Питомнике медицинская служба 6-й армии передала люфтваффе более пятидесяти тысяч раненых. Сорок пять тысяч из них были благополучно доставлены в немецкие госпитали в Германии.
Когда кольцо окружения было окончательно сомкнуто, я снова встретил доктора Кукке. Он как раз только что повздорил с дивизионным врачом своей бывшей дивизии. Насколько я помню, дивизионному врачу не нравилась черная бородка Кукке. Правда, он сам предпочел расстаться с начальником, нежели с бородой. Это было просто счастьем для тех, кто служил в его новом подразделении, так как после того, как рухнула оборона кольца, Кукке благополучно доставил своих раненых в Сталинград.
Но с тех пор утекло много воды, и Кукке стал совсем другим. Не осталось и следа от его былой уверенности. Да, он был очень жизнерадостным и жизнелюбивым человеком. Но теперь он легко впадал в панику, раздражался; временами в его глазах появлялось просительное, беспомощное выражение. Он ненадолго становился самим собой только после внутривенного введения глюкозы, строфантина и кофеина — он сам назначал себе эту смесь. Иногда лицо его внезапно сильно бледнело. Умер он неожиданно, в окружении товарищей, любивших его так же, как и он их. В тот день мы все собрались вместе и доктор Круг, старый знакомый и коллега Кукке, рассказал нам, кого мы потеряли.
Многие наши товарищи умерли так же неожиданно, когда мы уже думали, что опасность миновала. Смерть этих людей была не тяжела. Они свыклись со смертью и перестали ее бояться. Они не мучились и к тому же в момент смерти были не одиноки.

 

Йохен Клейн, любитель сладостей, как окрестил его приятель, адвокат и учитель в госпитале номер 2б, лежал теперь в отделении доктора Цимсена, и уже без своего друга. Йохен был почти не в состоянии ходить, у него практически не осталось мышц. Санитары силой вытаскивали его на солнце, но, когда его уносили назад, он плакал.
Лежавшие с ним в одной палате больные от нечего делать занимались резьбой, пользуясь вместо ножей осколками стекла. Особенно изобретательны они были в изготовлении картинок и надписей на своих начищенных до блеска алюминиевых котелках.
Один из них, правда, сделал весьма странную надпись. Его доставили к нам как врача и главу небольшой группы пленных из лагеря на противоположном берегу Волги. Русские — вероятно, в шутку — сказали им, что они возвращаются в Германию. Люди продолжали верить в это в течение нескольких недель, пока не осознали, что происходит на самом деле. Мало того, люди узнали, что их вожак вовсе не врач, а всего лишь фельдфебель медицинской службы. Но упрямство этого человека было не так-то легко сломить. Разоблачение нисколько его не смутило. На своем котелке он нацарапал: «Г. Хофер, фельдфебель медицинской службы, штурмфюрер СА. Сталинград, лето 1943 года».
Непонятно, кого он хотел впечатлить этой надписью. Мы относились к нему настороженно и пытались восстановить его физические силы. Когда Хофер поправился, он стал вести себя как все.

 

Во время ежедневных обходов я каждый раз осматривал больных. Из тифозного я шел в терапевтическое отделение в третьем блоке, а оттуда в палаты с больными дизентерией, почечными заболеваниями и цингой.
В большой палате на втором этаже я консультировал врачей и осматривал больных, а потом отправлялся на доклад к начальнику госпиталя. Я высказывал свои пожелания, говорил о недостатках. Потом мы обсуждали дальнейшие планы. Доктор Хаусман был энергичным человеком и делал все, что мог, не жалея сил ради больных.
Я часто заставал доктора Хаусмана и его главного диетолога, доктора Кранца, сидящими над графиками, колонками и таблицами. Им было трудно представить русским конкретные доказательства того, насколько недостаточно питание наших больных. Рацион был рассчитан на здоровых, сильных рабочих применительно к климату и местной пище.
Рацион не был рассчитан на больных или выздоравливающих, которые страдали кишечными расстройствами.
Доктор Хаусман говорил русским: «Вы лишь немного оттягиваете смерть. Вы даете так мало, что больные неизбежно умрут. Следовательно, вы лишь зря тратите еду. Удвойте рацион, люди перестанут умирать, а вы получите здоровую рабочую силу».
В подтверждение Хаусман приводил цифры и показывал графики. Русские отвечали: «Все это верно. Но сейчас мы не можем ничего изменить. Подождите. Будет лучше, скоро мы получим лимиты».
Время от времени я, вместе с доктором Кранцем, ходил на кухню посмотреть, как обстоят дела с калориями, и обсудить, что можно сделать для больных с расстройствами кишечника. Доктор Кранц составил таблицу, где было указано, сколько калорий должны ежедневно получать больные и сколько они получали на самом деле. Кривая выписывала немыслимые зигзаги. Иногда мы получали больше, чем нужно, но чаще калорий катастрофически не хватало. В среднем обеспечение калориями было неудовлетворительным. Русские во всем обвиняли транспорт и трудности с доставкой и каждый раз обнадеживали нас скорым выделением десятого лимита.

 

Нам было нелегко составлять диету для больных с кишечными расстройствами. Еду для них готовил специально выделенный повар. У него была для этого отдельная плита. Доктор Кранц выделял ему особый рацион, или, как говорили русские и наши пленные, особые продукты. Мы размалывали просо, прежде чем давать его этим больным, потому что цельные зерна, как выражались больные, «проходили насквозь».
Доктор Кранц был добр, но суров. Он не колеблясь мог ударить подчиненного, если этот упрямый здоровый болван не желал выполнять свои обязанности. Доктор Кранц был не единственный, кто считал, что в некоторых ситуациях исполнения приказа можно добиваться и силой. Он говорил: «Неподчинение приказам может стоить нам сотен жизней». В принципе он был прав, хотя я испытывал чувство стыда, видя, как взрослые люди начинают добросовестно работать, только получив добрую затрещину. Я этого не одобрял, а русские прямо запрещали.
Люди, лишенные духа товарищества, представляют собой смертельную опасность, прежде всего для самых слабых больных, которые не могут сами о себе позаботиться. Именно ради них доктор Кранц взял на себя неприятную обязанность понуждать к труду бездельников. Правда, в этом отношении Кранц скорее походил на отца, наказывающего своих непослушных детей. В своей строгости доктор Кранц был беспристрастен. Однажды досталось даже доктору Маркштейну, когда тот опоздал на лекцию, выказав неуважение к собравшимся. Доктор Кранц встретил его у входа и буквально за шиворот втащил в комнату, сказав: «У меня просто руки чешутся!»
При этом доктор Кранц и сам был не вполне здоров. Кроме того, он постоянно тревожился за ежедневное снабжение больных продовольствием. Естественно, иногда у него не выдерживали нервы, и он срывался. Иногда он набрасывался на человека, который даже не понимал, что произошло и чем он, собственно, провинился.
Однажды утром, придя к доктору Кранцу, я пожаловался, что больным дизентерией снова дали неразмолотое просо. Состояние некоторых больных было таким тяжелым, что я опасался, как бы они не умерли. Доктор Кранц побледнел, сдвинул на затылок фуражку и сказал: «Немедленно идем на кухню!»
Мы прошли мимо трех полевых кухонь, стоявших в зале, и подошли к плите, где готовились диетические продукты. Рядом с плитой стоял повар Ш., очень добросовестный повар, которого привел с собой сам доктор Кранц. Ш. увидел своего начальника и покровителя и радостно приподнял брови: «Добрый день…» Это было все, что он успел сказать. Доктор Кранц поднял с пола полено и с такой силой ударил повара по спине, что тот упал. «Я тебя отучу убивать моих больных!»
Мне было очень неприятно это видеть, но я прекрасно понимал доктора Кранца. Из всех пленных самыми упитанными были повара, являя собой сытость и довольство жизнью. Конечно, работа у них была тяжелая, но пленные относились к ним без особых симпатий, и повара, вероятно, думали: «Живем один раз. Кто знает, что будет завтра».
Но здоровому и сильному Ш. ни в коем случае нельзя было позволить пренебрегать своими обязанностями, подвергая опасности больных, судьба которых была у него в руках.
Позже мы установили небольшие железные печки в дизентерийном отделении. Они использовались для отопления и подогревания пищи, что позволило улучшить условия и качество питания этих тяжелых больных.
Когда мы стали получать рис, весь он пошел на приготовление еды для больных дизентерией. Мы, как говорили русские, «маневрировали». Конечно, другим больным рис тоже был необходим для облегчения пищеварения. Они тоже время от времени страдали от поноса. Но мы поступали как человек, у которого слишком короткое одеяло. Он то укрывает голову, то ноги, но никогда не может укрыться целиком.
Так мы боролись с трудностями, неудачами, недовольством, недоверием и плохим настроением.
Но потом дело приняло совсем дурной оборот.
В воскресенье у нас был неполный рабочий день. Обходы врачей были короткими. Но, так как русские считали, что в госпитале избыток врачей, они издали приказ, согласно которому мы должны были в воскресенье участвовать в благоустройстве территории. Эта идея пришла в голову коменданту, который очень хотел приучить нас к труду. Правда, у меня были подозрения, что идея принадлежала либо интенданту, либо переводчикам. Эти люди стремились показать нам, кто на самом деле хозяин положения. Мы не отказались подчиняться приказу. Способность к сопротивлению была нужна для того, чтобы отстаивать не наши интересы, а интересы больных. Кроме того, мы не считали, что заслуживаем особого отношения по сравнению с другими пленными. Кроме того, бессмысленное упрямство не привело бы ни к чему хорошему.
Мы принялись оттаскивать разбитые грузовики и легковые машины к ямам, перетащили через двор трансформатор и расставили вдоль стен санитарные машины. Работать физически нам было очень тяжело. Сердце было готово выпрыгнуть из груди, мы хватали ртом воздух, а доктор Зухенвирт даже упал в обморок. Между тем, пока мы работали во дворе, в палате передрались больные тифом, которые едва не поубивали друг друга. Пришел доктор Леви и сказал, что такую повинность нам придется выполнить еще раз; он ничего не может с этим поделать. На самом деле нас заставляли работать еще не один раз, но мы пережили и это. Пользы от нашей работы было немного, как от всякого принудительного труда, которым занимаются из страха, вопреки здравому смыслу и без всякого желания.
На следующий день наступил апогей в кампании против врачей. Нас вызвал к себе комиссар госпиталя.
На этот раз нам не позволили расположиться полукругом, как это бывало, когда с нами разговаривал доктор Леви. Комиссар госпиталя номер 6 встал у стены разрушенного здания. Он был небольшого роста, коренаст, с загорелым, обветренным лицом. Одет комиссар был в военную форму и фуражку с высокой тульей. Взгляд у него был спокойный, но вовсе не дружелюбный. Рядом с ним стоял переводчик Ранке — тот самый, который учился в начальной школе в Петербурге и которого мы потом встретили в Гумраке с повязкой на голове. С тех пор у него изрядно прибавилось высокомерия. Он был все еще бледен, но одет в черную форму танкиста, хотя был всего лишь интендантом пехотной дивизии. Должность переводчика вскружила ему голову. Доверять ему было нельзя. Он переводил не то, что мы говорили, а то, что считал правильным сказать и что было неопасно для него. Тем не менее судьба наших больных часто зависела от того, насколько хорошо нас понимали русские. То есть в какой мере мы могли донести до них наши просьбы. Нам было неприятно, что все это зависело от такого ненадежного человека.
Мы, врачи, стояли перед комиссаром, сгрудившись у противоположной стены. Атмосфера была накаленной. В руке комиссар держал лист бумаги со своими заметками. Говорил он медленно, угрюмо и без всякого выражения. Переводчик переводил его речь предложение за предложением, и, пока Ранке говорил, комиссар молчал, глядя перед собой. Потом снова начинал говорить. Вот что он сказал: «Смертность в нашем госпитале выше, чем в других госпиталях. Есть госпитали, в которых больные вообще не умирают. Мы попытались разобраться, почему в этом госпитале смертность выше, чем в других. Расследование показало, что причина заключается в плохом лечении. Пленные врачи настолько плохо лечат своих больных, что они умирают. Мы не можем и дальше терпеть такое положение. Советский Союз напрягает все силы для того, чтобы уничтожить воюющего с ним на фронте врага. Но Советский Союз также стремится сохранить жизнь пленным, которые больше не воюют. Всякий, кто этому противится или ничего не делает для того, чтобы сохранить жизнь пленным, наносит ущерб Советскому Союзу.
Я советую врачам созвать конференцию, посоветоваться, выяснить причины высокой смертности и поискать средства ее снижения».
Коротко говоря, комиссар сказал нам следующее: «Пленные врачи, и только они одни, виноваты в столь высокой смертности пленных, и врачам придется нести за это ответственность».
Вероятно, советское начальство госпиталя получило выговор от своего начальства за высокую смертность. Тогда госпитальные начальники решили сделать нас козлами отпущения и в то же время заставить нас сделать все возможное для уменьшения летальности, чтобы госпиталь хорошо выглядел в сравнении g другими подобными учреждениями. В Советском Союзе вообще вечно сравнивают между собой достижения учреждений одного профиля. В случае госпиталей критерием сравнения служит летальность. В то время летальность у нас достигала одного процента в день.
Мы поняли, что на кон поставлено все. Лечить больных в лагере военнопленных при отсутствии доверия к врачам так же невозможно, как и в любом другом месте. Вероятно, у русских были свои причины нам не доверять. Но не наша работа была причиной этого недоверия. Нам предстояло либо завоевать доверие русских, либо прекратить работу. Во всяком ином случае мы превратились бы в рабов самого низкого сорта и принесли бы своим больным больше вреда, чем пользы. Ситуация была ясна: либо пан, либо пропал.
Если бы мы не стали возражать, что несем ответственность за высокую летальность, русские могли бы подумать: «Все ясно! Эти врачи прекрасно знают, что не они виноваты в высокой летальности, но, чтобы обмануть нас, они ставят больным ложные диагнозы. Своих здоровых любимчиков они объявляют больными. Больного же, который им не нравится, они могут объявить здоровым. Медициной они пользуются к своей выгоде. Но мы заставим их работать на нас».
В таком случае верх немедленно взяли бы слабые духом врачи, которые были готовы признать здоровыми и пригодными для работы всех больных, невзирая на то, что речь шла об их жизни и смерти. Такие врачи были даже в лагерях для военнопленных. В этой ситуации больные оказались бы совершенно беззащитными.
Такие мысли пришли мне в голову, когда комиссар окончил свою речь. Неожиданно он спросил: «У кого есть вопросы?»
Я выступил вперед и попросил переводчика перевести следующее замечание:
«Во имя культуры и науки, которым в Советском Союзе придают очень большое значение, я хочу сказать следующее в ответ на обращение господина комиссара. Мы, врачи, не можем нести ответственность за высокую летальность в нашем госпитале. Причина ее не в нас. Мы никогда не слышали о госпиталях, где находятся на излечении тяжелые больные и где никто не умирал. В нашем госпитале очень много тяжелых больных. Мы лишены многих элементарных средств для их правильного лечения. Но мы соберемся на конференцию и обсудим, что можно сделать в этой ситуации для того, чтобы снизить летальность».
Переводчик перевел не все, что я сказал. Комиссар посмотрел на меня, не скрывая раздражения, и распорядился, чтобы мы подготовили такую конференцию.
После этого мы ежедневно слышали: «Вы плохо лечите больных». Слова эти вполне серьезно произносили люди, не имевшие никакого отношения к медицине. Потом мы сумели отвести это обвинение, и с тех пор мы были избавлены от необходимости даже обсуждать этот вопрос. Мы говорили русским: «Зачем ворошить прошлое?» Они улыбались и меняли тему разговора. Но когда мы впервые познакомились с русскими и когда переехали в новый госпиталь, эти обвинения были очень неприятны и отнюдь не безвредны.
«Вы плохо лечите больных» — эта фраза — не что иное, как примитивная и жестокая попытка взвалить на врача ответственность за зло, с которым он не может бороться, потому что и сам является узником.
Обвинение приводило к соответствующим мерам, призванным исправить положение. В одном из госпиталей для военнопленных на берегу Волги врача, в отделении которого была самая высокая смертность, посадили на несколько суток в карцер. Результат оказался вполне предсказуемым.
Пока же для нас, врачей, главным оставался один вопрос: удастся ли завоевать доверие русских? Другими словами: сумеем ли мы работать, опираясь на факты и истину? У нас были непоколебимые сторонники: советские врачи и офицеры НКВД, от которых мы могли ожидать помощи, если бы смогли доказать им свою правоту. Мало того, комиссар обвинял не по своей природной злобе, а потому, что был уверен в своей правоте. Его так учили обращаться с людьми — причем не с иностранцами, а с собственными соотечественниками. Но теперь судьба тысячи больных зависела от того, сумеем ли мы убедить его в своей правоте.
Немецких военнопленных часто обвиняли в отсутствии чести и чувства собственного достоинства. Несомненно, итальянцы, венгры, а в особенности испанцы с большим пылом защищали свою задетую честь или честь своего народа. Немцы сами признавали, что вели себя недостойно, и при этом обвиняли друг’ друга в таком поведении. Старый профессор Антон Гауэр, специалист по тропической медицине, у которого я жил по возвращении из России, называл немцев английским словосочетанием «servant nation».
Но когда речь шла не о поверхностном понимании чести, а об основах и принципах, немецкие пленные проявляли твердость. Так было и в нашем случае.
Сначала только один врач нашел в себе мужество возразить комиссару. Но когда мы принялись за подготовку конференции, уже каждый был готов говорить правду. От этой обязанности не уклонился ни один из нас, хотя такая позиция грозила очень серьезными неприятностями.

 

Наступило лето. Бескрайнее синее небо раскинулось над песком, руинами, колючей проволокой и зеленеющей степью. Западный ветер нес освежающий воздух и желтую пыль, остужая наши горячие исхудавшие тела. Больные, санитары и врачи ходили в шортах и сандалиях и либо в майках, либо вообще голые по пояс. Санитары каждый день выводили на воздух всех больных, кто мог хотя бы кое-как передвигаться. Если же больной был совершенно нетранспортабельным, то мы выносили на улицу его одеяло и прожаривали его на солнце. Выздоравливающих и нетяжелых больных мы убеждали делать гимнастику. Сначала за такими тренировками наблюдал врач. Он заставлял больных поднимать руки, описывать ими круги в воздухе, наклонять корпус, приседать и поднимать ноги. Потом обязанности инструктора взял на себя Гейнц Либер. Он был родом из Франкфурта, до войны работал массажистом. Это был опытный, приветливый человек, очень активный и трудолюбивый. Он очень помог нам, показывая пленным пример несгибаемого характера.
По ночам гремели освежавшие воздух грозы, на землю проливались потоки воды. По утрам воздух был чистым, прозрачным и влажным. На Троицу начали цвести сады, и скоро на деревцах завязались маленькие яблочки.
Больные группками сидели в тенистых уголках, под кустами, в углублениях стен, вспоминали родину, говорили о работе или о своем ремесле.
Но в палатах, где находились тяжелые больные, положение оставалось тревожным. Мы старались открывать окна, чтобы впустить в эти помещения как можно больше света и воздуха и как можно меньше мух, ставших для нас настоящим бичом. Но каждый раз, приходя в эти палаты, я читал в глазах лечащих врачей полную безнадежность. Больные дифтерией умирали. Рядом лежали двое больных с дифтерийным поражением сердечной мышцы. Время от времени у них нарушался сердечный ритм, и они теряли сознание. Потом ритм восстанавливался, и больные приходили в себя. Сами они не понимали, что с ними происходило. Рядом постоянно дежурили врачи, следившие за пульсом больных. Но мы могли лишь регистрировать изменения, но ничем не могли помочь пациентам. Как-то раз у одного больного из той же палаты вдруг началась сильнейшая одышка. Он изо всех сил пытался вдохнуть, но не мог. Мы решили сделать ему экстренную трахеотомию, но не успели перенести его в операционную. Он умер до того, как мы смогли положить его на стол. Когда умершею вскрыли, выяснилось, что мельчайшие бронхи были забиты шерстью.

 

Больных дизентерией мы лечили переливаниями крови и солевых растворов. Это помогло многим из них. У других развивалась водянка, и они умирали от сердечной слабости. Некоторые постепенно теряли сознание, пульс становился редким и слабым. Жизнь их можно было продлить на несколько дней отсасыванием небольших количеств спинномозговой жидкости.
Однажды к нам приехал русский лейтенант медицинской службы из Бекетовки, умный и симпатичный светловолосый мужчина. Мы сказали ему, что летальность в нашем госпитале обусловлена по большей части тяжелыми случаями дизентерии. Он спросил нас, знаем ли мы что-нибудь о дистрофии. Очень часто она является единственной причиной кровавого поноса при отсутствии дизентерии. Наш патологоанатом пожал плечами и вежливо объяснил, что, конечно, вскрывая труп умершего, он видит лишь макроскопическую картину и не может сказать, были ли причиной смерти возбудители дизентерии.
Теоретически оба были правы, но с практической точки зрения ошибались, ибо в случаях с сомнительной симптоматикой мы всегда склонялись в пользу более серьезного диагноза. Только при таком подходе мы могли изолировать всех заразных больных и получать для них необходимые медикаменты. Медицинские службы германского вермахта и Красной армии рассматривали все случаи кровавого поноса как дизентерию, и больные начинали получать соответствующее лечение. Если даже в каком-то случае подтвердить дизентерию не удавалось, все равно оставалась вероятность того, что все же это была именно она. Но ни один военный врач не стал бы этого признавать; для военной медицины будет лучше, если солдаты умрут именно от дизентерии. Я довольно резко сказал русскому лейтенанту, что нет смысла обсуждать этот вопрос, если он не считает, что у наших больных именно дизентерия. Светловолосый русский был невозмутим. Он прекрасно меня понял, но не мог сказать ничего, кроме того, что сказал. Наверное, он подумал, что у этого немца совершенно отсутствует чувство юмора.
Когда он ушел, я набросился на патологоанатома и обвинил его в том, что он поставил нас в невыгодное положение. Этот саксонец был непробиваем, он начал что-то блеять о том, что не может отступить от своей точки зрения. Я просто задымился от злости, и начальнику госпиталя стоило больших трудов меня успокоить.
У нас часто возникали следующие ситуации: наблюдая одного больного, мы приблизительно за неделю до его смерти уже понимали, что он безнадежен. Толстый кишечник был изъязвлен на всем протяжении. Я обсудил этот случай с нашими хирургами, и мы приняли решение поступить, как принято при хронических воспалениях толстого кишечника, — вывести на переднюю брюшную стенку противоестественный задний проход, чтобы снять нагрузку с толстого кишечника и дать язвам зажить самостоятельно. Но наш больной не пережил даже начального этапа операции, несмотря на то что ее выполнял очень квалифицированный хирург. Результат обескуражил нас, и мы отказались от этой идеи.
Доктор Дайхель вел больных с кишечными расстройствами неинфекционной этиологии, а также больных, уже перенесших инфекцию. В целом эти больные были не столь тяжелыми, но если воспаление переходило с толстого кишечника на тонкий, то их состояние стремительно ухудшалось. Больные теряли аппетит, худели и умирали от истощения.
В углу лежал молодой радист с большими темными глазами на бледном лице. С каждым днем его лицо становилось все меньше и меньше; он стал бледным как полотно. Остались одни лишь страдальческие темные глаза. Доктор Дайхель докладывал мне о своих отчаянных попытках спасти этого больного: ему переливали кровь, вводили растворы, кормили через зонд. Но однажды Дайхель подвел меня к кровати этого больного; лицо умершего было прикрыто одеялом. Доктор Дайхель скорбно поджал губы и прошел к следующей койке.
На ней лежал пожилой больной. Он помогал выгружать бочонок с маслом, не удержался, запустил руку в бочонок и съел пригоршню сливочного масла. Но его пищеварительная система не смогла усвоить столько жира. У больного начался жидкий понос, не поддававшийся никакому лечению. Кожа его приняла зеленоватый оттенок, взгляд молил о помощи. Но все наши усилия оказались тщетны.
Этот случай наглядно продемонстрировал, что смертельной может оказаться банальная погрешность в диете и что здравый смысл, сила воли и умение контролировать себя могут стать решающими факторами в борьбе за жизнь.
Мы не имеем никакого права осуждать мертвого или говорить, что он сам виноват в своей смерти. Никто не имеет права высказывать такие обвинения, ибо никто не может познать меру голода и жажды, от которых страдал этот несчастный.
Но этот покойник — а людей, умерших от подобных причин, было много — был предостережением живым, предостережением всем, кто призван предупреждать живых: укрепляйте силу воли людей, просвещайте их! Учите их владению собой и своими чувствами! Эти качества чаще спасают жизнь, чем думают люди, существующие в своем уютном домашнем мирке. Часто дух придаст человеку силы, чтобы жить дальше, даже тогда, когда само тело давно исчерпало свои ресурсы.

 

У нас было много больных с водянкой. В этих случаях нам часто не удавалось выявить сердечную слабость или обнаружить белок в моче. Конечно же сердечная деятельность страдала у всех этих больных, а давление крови повышалось или снижалось в зависимости от массивности отеков. На вскрытиях почки представлялись распухшими, плотными, «застойными», блестящими от избытка жидкости, но в них не было выраженной дегенерации. Мы часто обсуждали это необычное явление, но не могли найти ему адекватного объяснения. Слишком много было привходящих факторов. Мы согласились использовать для этих случаев термин «голодные отеки», введенный во врачебный обиход во время Первой мировой войны, при учете других данных: дефицита витаминов, поражений сосудов на фоне инфекционных заболеваний, недостатка белка, избыточного потребления соли и воды, диеты с избытком углеводов и многого другого.
Однажды к нам в госпиталь приехали две русских женщины-хирурга. Мы рассказали им о водянке и показали нескольких больных. Женщины сморщили свои курносые носики и уверенно сказали, что это влажная дистрофия.
В тот момент это слово прозвучало для нас как пустой звук, но мы понимали, что этот термин родился в результате серьезной и многолетней работы, хотя и выполненной не этими самоуверенными юными дамами. Слова «влажная дистрофия» означали не только результат научной работы врачей и ученых, но и судьбу миллионов, за этими словами слышались стоны бесчисленных жертв нашего времени.
Вскоре за этими военными хирургами последовал приезд комиссии. Она состояла из двух пожилых и, как выяснилось, очень опытных врачей. Гражданский врач выступал в роли эксперта, а майор в роли организатора. Мы хорошо поладили с обоими, несмотря на то что гражданский врач придирался к мелочам, и мы расходились с ним во мнениях относительно некоторых деталей. С майором я почти подружился; в том, что касается сердечной недостаточности, мы учились по одним учебникам. Это нас сблизило.
Эти два врача просмотрели все истории болезни. Они составили свой список и, осматривая больных, сами выкликали их имена. Целый день мы занимались диагностикой дистрофии у наших пациентов согласно следующей схеме: Д-1 (первая степень дистрофии), Д-2 (вторая степень дистрофии), Д-3 (третья степень дистрофии). Больные проходили бесконечной чередой: Д-3, Д-2, Д-2, Д-3, Д-1 и так далее — имя за именем, одно иссохшее тело за другим.
Русские иногда качали головой, монотонно перечисляя: «Д-3, Д-2, Д-2, Д-2, Д-1, Д-3…» Мимо устало тащились сотни людей. К самым тяжелым мы шли в палаты сами. Некоторые пытались встать, но без сил падали на койки, а мы переходили к следующим.
В задачу комиссии входило определить, сколько случаев дистрофии в нашем госпитале и какова тяжесть каждого случая.
Мы были не готовы использовать слово «дистрофия» и предпочитали пользоваться термином «голодные отеки», но этот термин можно было приложить только к случаям с отеками, но были случаи с подобными симптомами, но не сопровождавшиеся водянкой. Сами больные вскоре стали называть свое состояние «штрофией», а себя «штрофиками», как они это произносили. Многие хотели, чтобы их причислили к «штрофикам», потому что они получали больше еды. Собственно, комиссия определяла число случаев дистрофии только по одной причине: госпиталь должен был получить дополнительное количество продовольствия исходя из числа случаев дистрофии. Отныне, наконец, нормы питания были основаны по десятому разряду. Дистрофиками занялись всерьез.
Это означало, что над нашим госпиталем перестал витать призрак голодной смерти. Десятый разряд снабжения продовольствием вступил в силу в июне.
Но сама собой дистрофия не исчезла и после этого.
Жизнь и судьба пленных останется непонятой, если не задуматься о природе дистрофии. Кроме того, изучение этого состояния требует глубокого знания природы человека, как живого существа, зависимости его благополучия от условий материального существования и психологического к нему отношения. Телесные и душевные страдания беспощадно обнажают — не всегда к выгоде человека — то, что скрывается за благополучием и роскошью. Как правило, люди слепы и глухи к страданиям своих соседей, как и к собственному положению, до тех пор, пока их не оставляет земное счастье. Как правило, такие перемены происходят внезапно, до того, как люди начинают о них помышлять. Чаще несчастья нападают на людей в старости, и всегда перед смертью. Вообще слово «дистрофия» означает, что жизненные процессы, форма, строение и рост клеток тела перестают быть такими, какими они были у здорового человека или у больного сохранившего способность к нормальной реакции на болезнь. Все эти процессы меняются; клетки перестают выполнять свои функции или выполняют их плохо и отвечают своим разрушением на стимулы окружающей среды. Функции организма приобретают поразительную склонность к ослаблению и атрофии. Эти патологические изменения в отдельных клетках сказываются на работе органов. Меняется вся человеческая личность, деформируется ее духовная природа, каковая очень тесно связана с телесными функциями и зависит от них.
В советской медицинской литературе утверждается, что первым дистрофию описал русский врач, который наблюдал ее у русских солдат, содержавшихся в немецких лагерях для военнопленных во время Первой мировой войны 1914–1918 годов. Русские пленные страдали от голода и невероятных лишений. Во время Второй мировой войны советские врачи были практически единственными, кто изучил этот феномен. Они наблюдали дистрофию у жителей осажденного Ленинграда. Как известно, Гитлер хотел уморить население города голодом. Он кричал: «Если они не хотят сдаваться, то пусть умирают от голода и холода!»
Но ленинградцы выстояли. Держались все: солдаты, рабочие, дети, ученые. Держались, невзирая на страшные лишения. Все они страдали дистрофией. Именно на этих больных советские врачи изучали дистрофию, и не случайно, что именно ленинградские ученые внесли самый большой вклад в это изучение.
Существует влажная форма дистрофии, когда заболевание протекает с водянкой. Есть и сухая форма, при которой формирование отеков не происходит; однако эта форма опаснее — по крайней мере в тяжелых случаях, чем влажная дистрофия. У обеих форм выделяют три степени; многие специалисты выделяют и четвертую, самую тяжелую.
Симптомы дистрофии первой степени: слабость, утомляемость, снижение артериального давления; часто наблюдают ослабление пульса, а также небольшие изменения состава крови, в первую очередь за счет снижения содержания альбумина. При влажной форме наблюдается появление преходящих отеков.
При дистрофии второй степени все эти симптомы становятся более выраженными, перестают быть преходящими и становятся постоянными. При сухой форме отмечают снижение веса, уменьшается масса мышц и подкожного жира, появляется выраженная сухость кожных покровов. На коже появляются странные высыпания и нарушения пигментации, раны перестают заживать. К симптомам добавляется катаральное воспаление слизистых оболочек, а также желудочные и кишечные расстройства. Отмечают оскудение психической жизни, больные утрачивают желание двигаться, выглядят как старики. В крови наблюдается отчетливое и постоянное снижение концентрации альбумина. При влажной форме в тканях накапливается вода. По большей части отеки обусловлены снижением уровня альбумина в крови, но дефицит других веществ тоже играет роль.
Пациенты с дистрофией третьей степени с первого взгляда производят впечатление крайне тяжелых больных. Выраженная слабость создает угрозу жизни. Эти больные в буквальном смысле представляют собой «кожу и кости». Наблюдают массивные отеки верхних и нижних конечностей. В полостях груди и живота накапливается значительное количество водянистой прозрачной жидкости. Практически все больные страдают поносом. Иногда вследствие поноса происходит сильнейшее обезвоживание; больной фактически мумифицируется. Это состояние очень часто приводит к грозной сердечной недостаточности. Такие изменения зачастую необратимы.
Организм больного дистрофией перестает реагировать на воспаление, инфекцию и нагноения. У этих больных не поднимается температура, в крови не нарастает число белых кровяных клеток. Эритроциты не обновляются.
Наблюдают у этих больных и выраженные психические нарушения. Больные становятся апатичными и уходят в себя. Психические изменения начинаются даже в самых легких случаях дистрофии. У таких больных очень трудно собрать анамнез. Нам часто приходилось наблюдать следующую безрадостную картину: мы осматриваем двадцать или тридцать человек. Все они сидят в одном помещении и слышат вопросы, которые задают врачи их товарищам, тем не менее картина опроса остается прежней. Диалог выглядит так:
— С каких пор у вас появились эти жалобы?
— Давно.
— Но хотя бы приблизительно когда?
— С тех пор, как я нахожусь в этом лагере.
— Давно ли вы находитесь в этом лагере?
— С тех пор, как перестал работать.
— Давно ли вы перестали работать?
— Ну, с тех пор, как меня перевели сюда из другого лагеря.
Удовлетворительные ответы мы получали только в тех случаях, когда сами называли точные даты, да и тогда на сбор анамнеза уходили недели.
Конечно, более легкие изменения психики начинались намного раньше, но их не замечали ни сами больные, ни их товарищи, которые в таких случаях были лишь сторонними наблюдателями. Точно так же здоровые и удачливые редко обращают внимание на страдания и болезни своих ближних.
Смерть наступает довольно быстро по причине сердечной недостаточности, усугубленной пневмонией. Умирает такой человек, медленно угасая, как старик. Эти психические нарушения очень тяжелы для тех, кто их видит со стороны. Для самого больного эти нарушения благо. Такие больные задолго до смерти впадают в ступор, ими овладевают безразличие и апатия. Природа прикрывает их разум и чувства белым покрывалом забвения, смерть приходит к ним тихо и незаметно, как к младенцам: немощное тело перестает жить.
Многие наши больные, которых мы смогли спасти от дистрофии, умерли впоследствии от туберкулеза, часто уже после возвращения домой. Дистрофия мостит дорогу туберкулезу — этой болезни нужды и темноты.
* * *
Причиной дистрофии являются голодание, недостаток альбумина, дефицит витаминов, несбалансированная диета, физические перегрузки, холод, изнуряющая лихорадка, заболевания кишечника (в частности, дизентерия) и, наконец, психические потрясения.
Знаменитый советский физиолог, доктор Петрова, ученица Павлова и сотрудница Орбели, воспроизвела на собаках модель экспериментального невроза с клинической картиной, весьма напоминающей дистрофию у человека. Петрова наблюдала две группы собак в течение нескольких лет. Первая группа состояла из здоровых, получавших нормальный рацион животных. Вторую группу составили из больных собак, получавших недостаточное питание. У этих собак была также снижена реакция на внешние стимулы. Год за голом Петрова подвергала здоровых упитанных собак первой группы противоречивым психическим нагрузкам. Например, у собак вырабатывали условный рефлекс — они получали пищу после определенного сигнала. Потом, неожиданно, после этого сигнала они получали вместо пищи нечто совершенно индифферентное и бесполезное. Происходила «сшибка». Затем у собак тренировали условный рефлекс на другой условный стимул, а затем снова вызывали сшибку. Так продолжалось несколько лет. Было установлено, что, несмотря на нормальное количество и качество корма, собаки начинали терять вес и заболевали. У собак выпадала шерсть, на коже появлялись изъязвления, животные теряли силу и живость; у них развивалась дистрофия.
Нечто противоположное происходило у собак второй группы. У них вырабатывали устойчивые условные рефлексы без «сшибок», и животные не болели.
Параллель разительная. Все знают, что счастье придает силу, оживляет и оказывает благотворное влияние на здоровье; напротив, растерянность и душевные страдания подавляют, истощают и ослабляют свою жертву. Нервная система влияет на трофику всех органов, а следовательно, и на состояние всего организма. Если психическое потрясение воздействует на организм, то физическая болезнь сначала поражает какой-либо один орган. Но при истинной дистрофии психические и телесные поражения так велики, что затрагивают практически все органы.
Таким образом, исходное поражение запускает каскад других поражений, а это, в свою очередь, способствует развитию дистрофии. Если, например, непосредственной причиной дистрофии является голод, то, по мере прогрессирования болезни, нарушается функция кишечника и больной теряет способность усваивать пищу и, следовательно, его питание снижается еще сильнее. Возникает порочный круг; функция кишечника продолжает ухудшаться, а значит, пища усваивается все хуже и хуже. Ухудшается и общее состояние больного. Потери тепла также утяжеляют течение дистрофии; истощенный организм страдает от холода сильнее, чем организм здорового, нормально питающегося человека. Организм же больного истощается еще больше, нарастает слабость. Этот процесс продолжается до тех пор, пока больному не окажут адекватную помощь, или до полного отказа функций организма. Физические перегрузки тоже могут привести к дистрофии. Результатом здесь является атрофия мышц. Любая нагрузка в этой ситуации лишает силы ослабленный, неспособный к физической работе организм. Сердцу приходится выполнять двойную работу. Слабость продолжает нарастать, с каждым разом больному становится все труднее выполнять физическую работу. Больной на работе падает в обморок, и его отправляют в госпиталь.
Но какой солдат — не говоря уже о военнопленных — не испытывает голода, холода, болезней и боли? Чей дух не ломается на войне? Это сплошная боль, начиная от расставания с близкими (это как присутствие на собственных похоронах), отправки на фронт, и война до пленения, и сам плен. Преступник знает, каким будет его наказание, но военнопленный не знает, когда закончится его срок и закончится ли он вообще. Годами он не получает писем из дома и знает только, что на голову его близких сыплются тысячи бомб. Он живет в тесных землянках или подвалах вместе с другими пленными, которые зачастую не разделяют его чувств. Очень многие испытывали сильнейшие душевные страдания от сознания, что нет никого, кому можно было бы поверить свои сердечные чувства и сокровенные мысли, несмотря на то что рядом были товарищи, готовые помочь в случае телесного недуга. Никто не оставался равнодушным к разрушениям на родине. Тревога за близких лишала военнопленных покоя, они переживали за своих любимых даже во сне.
Все эти факторы, обусловленные нравственными страданиями, усугубляли физические расстройства и становились дополнительным, но мощным фактором развития дистрофии.
В то страшное время находились люди, бескорыстно оказывавшие помощь своим соседям по землянкам и подвалам, приносившие в жертву свои душевные силы в буквальном смысле этого слова. Можно испытывать лишь глубочайшее уважение к тем, кто, принося себя в жертву другим, страдал и умирал. Эти люди забывали о себе, чтобы спасти других. Эти лучшие наши люди не вернулись домой. Они живут в царстве Божьем. Так видят их жертву не дождавшиеся их матери и жены.
Но, к несчастью, были и такие, кто не вернулся домой только из-за того, что не смогли собрать в кулак мужество и силу воли, не смогли контролировать себя. Они отказались мыслить, упражнять мышцы, дышать и чувствовать. Все пленные без исключения страдали от голода — главной и исходной причины дистрофии. Но люди отличались друг от друга, кто-то обладал бóльшей волей к жизни и силой духа. Если разум и самообладание были достаточно сильны и помогали бороться с духовными слабостями, то у людей было больше шансов выстоять и выжить, чем у их товарищей, оказавшихся морально слабее.
Мы сделали из этого соответствующие выводы и, при энергичной помощи проявивших полное понимание русских, начали использовать моральные стимулы как лекарство для наших пациентов. Со временем мы организовали театр, который расположили рядом с гимнастическим залом и аптекой, — и не только потому, что позволяли помещения, но и потому, что ожидали от театра большого лечебного эффекта. Для нас борьба с психологической дистрофией стала такой же важной, как и с дистрофией телесной. Это был один из полезных уроков, которые мы извлекли из пребывания в плену.
Надо признать, что в Сталинграде мы не дошли до таких высот понимания. Здесь на первом месте стояла борьба с голодом и физическими болезнями. Тем не менее уже там мы сделали первую попытку воодушевить наших больных морально и поставить их на ноги. Мы организовали концерт, во время которого произошел странный инцидент, не имевший никакого отношения к духовным ценностям.
* * *
Водоносы, санитары и некоторые выздоравливавшие были большие мастера петь песни, а один человек умел показывать фокусы. Все они изъявили желание выступить в концерте. Мы составили программу и передали ее русским. Они одобрили ее, но выбросили из нее солдатские песни.
Русские, отличающиеся любовью к концертам и театральным представлениям, охотно приняли наше приглашение. На концерт пришло много русских. Был тихий вечер ясного дня. Полуденная жара уже спала. Во дворе расположились небольшими группками около двухсот больных. Мы были очень рады возможности вывести на улицу все наши отделения. Врачи периодически переходили от группы к группе. Начали концерт певцы. Голоса их были слабыми и грубыми, но нам их пенис напомнило о родине. Потом вперед вышел исполнявший роль конферансье переводчик Кризек, бродячий проповедник какой-то американской секты из Силезии. Его бледное лицо до сих пор украшала темная бородка клинышком. Голос его дрожал от слабости. Кризек пользовался доверием русских и не представил им текст своего выступления. К несчастью для себя, бедняга решил пройтись по поводу супа, каши и проса. Он забыл, что наши пациенты теряли всякое чувство юмора, когда речь заходила о еде. Шутки нравились им еще меньше оттого, что исходили от переводчика, — и это несмотря на то, что все знали о кристальной честности Кризека, который никогда не воровал и голодал, как все. Тем не менее ему не следовало говорить о наваристом супе и точном числе просяных зернышек в нем. Больные стали ворчать, и русские насторожились. Хор спел следующую песню, а потом снова заговорил Кризек. Но теперь стали сильно нервничать и пациенты, и русские. Они потребовали, чтобы им перевели, что говорил Кризек. Тут-то все и закончилось. Несчастного конферансье отправили на несколько суток в карцер, обвинив его в том, что он не представил сценарий коменданту. Когда он вернулся, мы устроили ему дружескую встречу и поместили в цинготное отделение.
Кризеку потребовалось некоторое время, чтобы оправиться от этого удара. Но судьба снова преподнесла ему неприятный сюрприз. Вскоре Кризек выступил на другом концерте. На этот раз он попробовал себя в роли певца. Голос его рокотал и вибрировал, когда он по-русски пел известную песню «До свидания». Когда он закончил, русские спросили, на каком языке он пел. Мы ответили, что на русском. Русские были возмущены таким отношением к своему языку и запретили Кризеку петь по- русски.
После этого Кризек стал пропагандистом, хотя и в этой роли он не слишком преуспел. Сам комиссар однажды полушутя спросил у нас: «Что вы будете делать с Кризеком, когда он вернется домой?»
Но мы не ругали Кризека, так как заключительная часть первого концерта закончилась ко всеобщему удовольствию.

 

Прошел слух, что скоро мы будем получать продовольствие по десятому разряду и это спасет нас от голода. Но «скоро» — понятие растяжимое. Сначала обещали, что новые нормы введут в конце мая. Теперь русские говорили, что в начале июня.
Мы в это время готовили конференцию. Наши пациенты начали оживать, и начали говорить и делать довольно примечательные вещи.
Кнупфер был низеньким, худым и хрупким большеголовым парнем. На длинном остром носу красовались очки в металлической оправе. До войны он был послушником в монастыре молчальников. Он носил странные матерчатые сандалии, на внутренних поверхностях которых были изображены большие красные сердечки.
Я наткнулся на него однажды после полудня, когда с неба немилосердно палило солнце. Я прогуливался по двору в шортах и майке. Кнупфер сидел на песке в гордом одиночестве, окруженный лишь клочьями пробивавшейся из-под песка травы. Он свесил голову на грудь, и острый нос указывал точно на красные сердечки на его шлепанцах. На меня он не обратил ни малейшего внимания. Я подошел и спросил: «Ну что, Кнупфер, о чем задумался?» Он медленно поднял голову и ответил: «Над словами „Возложи все свои упования на Господа“».
Эти слова привели меня в более серьезное расположение духа.

 

Доктор Штейн работал в дизентерийном отделении. Он был добросовестный и вдумчивый врач, а кроме того, был мастером на все руки.
Он мог сделать любой инструмент практически из ничего. Из велосипедной камеры, стеклянной трубки, стеклянного пузырька и ртути, подаренной ему стоматологом, он сделал тонометр и отдал его в нефрологическое отделение. Тонометр работал безупречно. Русские, увидев это чудо техники, были удивлены и тут же принялись закатывать рукава, чтобы измерить себе артериальное давление. Доктор Штейн ремонтировал термометры, а из склянок и песка изготовил прибор для подсчета частоты пульса. Лабораторию он устроил в главном корпусе и половину ее помещения отвел под мастерскую. Там с помощью маленького фельдфебеля Ш. он сделал микроскоп. Теперь у нас был оптический инструмент, правда, без иммерсионной системы. Штейн очень изобретательно сделал винт для тонкой фокусировки. Но все же надо было обладать очень чувствительными пальцами, чтобы правильно настроить микроскоп. При грубом обращении картинка немедленно исчезала из поля зрения.
Когда русские увидели микроскоп, они решили, что мастерскую надо перевести в отдельное помещение. Теперь токарный станок жужжал там целыми днями. Лабораторией стал руководить вестфалец, доктор Аутмар. Он был ранен в позвоночник и передвигался на костылях. Он был всегда спокоен, приветлив и тверд, как будто по-прежнему, обеими здоровыми ногами, стоял на родной земле. Лабораторию он принял у своего друга и земляка доктора Криге, который по болезни не смог продолжать работу. Криге страдал от тяжелого поноса, и у него часто поднималась температура.
Я убедил доктора Кранца, диетолога и врача, ответственного за кухню, организовать отделение диетического лечения. Кранц согласился. Мой верный помощник Бенкович, токарь из Гунтрамсдорфа, что под Веной, человек никогда не терявший чувства несколько мрачного юмора и никогда ни перед чем не пасовавший, быстро превратил бывшую тифозную палату доктора Бургера в уютную палату с одно- и двухъярусными кроватями. В палате находилась печка и буфет. Мы убедили русских разрешить нам топить эту печку круглосуточно. Продукты мы получали у доктора Кранца, а блюда готовили сами. От этой работы, невзирая на скудость запасов, мы получали истинное удовольствие. Мы знали, что от нее зависит жизнь наших больных. Слишком часто мы видели, что грубая погрешность в диете может убить человека. Поэтому мы отнеслись к диетологическому отделению со всей серьезностью. Руководил отделением доктор Криге, и он же был самым трудным его пациентом. На собственном опыте он знал, что любое блюдо в отделении должно быть доведено до совершенства. Ложкой жира больше или меньше, слишком холодная или слишком водянистая каша, слишком сухая или слишком сладкая, слишком пресная или слишком приправленная — все это имело огромное значение и могло вызвать ухудшение или, наоборот, улучшение в состоянии больного.
В диетологическом отделении нам удалось вывести из тяжелого состояния многих, казалось бы, безнадежных больных. Один из них сегодня на родине и работает в большой столовой. Кто бы мог подумать, что когда-нибудь он станет поваром? Доктор Криге тоже поправлялся, хотя и очень медленно. Прибывший осенью транспорт с новыми больными снова едва не поставил его на край могилы. После этого он долго пролежал в постели, болезнь его перестала поддаваться лечению. Он не поладил с одним поляком, санитаром, и тот начал клеветать на Криге русским. В результате его признали здоровым и отправили в рабочий лагерь. Прощаясь, доктор Криге сказал: «Ну, теперь-то мне точно конец». Но он прожил еще два года. Как говорили, он умер в плену, но перед смертью успел еще немного поработать врачом.

 

Истории болезни доктора Штейна были неподражаемыми образцами врачебного искусства. Русские часто просили читать им их вслух. Они были очень довольны и в знак одобрения кивали.
Доктор Штейн сделал нам камеру для подсчета форменных элементов крови. Такая камера была нам теперь очень нужна, так как в госпитале появились больные брюшным тифом. Для того чтобы изготовить камеру, Штейну пришлось нанести на стекло сетку из строго параллельных линий, отстоящих друг от друга на одну двадцатую миллиметра. Он это сделал. Эта камера была настоящим произведением искусства, и мы демонстрировали ее всем комиссиям. Потом Штейн сконструировал аппарат для наложения пневмоторакса. Мы установили его в туберкулезном отделении, которое нам пришлось незадолго до этого организовать.
Доктора Леви отозвали. Однажды он внезапно уехал. Это была обычная, принятая у русских практика. Сначала комендантом стала молодая женщина-врач, но недолго. Видимо, офицеры НКВД решили, что немецкие врачи в госпитале имеют больший опыт и более высокую квалификацию, а это затруднило бы руководство и контроль за качеством лечения. Через две недели эта молодая женщина уехала.
Преемником доктора Леви стал пожилой, очень опытный и приветливый военный врач. Он приехал из Ирана, где переболел тропической малярией. Теперь он стал нашим комендантом.
После отъезда Леви освободился деревянный домик в середине госпитального двора, и мы устроили там отделение для больных с неясной лихорадкой. Заведовать этим отделением стал доктор Беккер. Вскоре в отделении умер больной с прогрессировавшим спинальным параличом. Другой лежавший с ним рядом больной страдал периодическим подъемом температуры. У него мы обнаружили увеличение абдоминальных лимфатических узлов и подозревали, что это какая-то железистая лихорадка или болезнь крови. Больной был осмотрен нашим новым комендантом. Он поставил диагноз туберкулез и не ошибся. У больного был туберкулез кишечника с увеличением лимфатических узлов в брюшной полости.

 

Вскоре после этого, однажды ночью, мы проснулись от шума и суматохи за колючей проволокой. Русские носились возле проволоки и беспрестанно свистели в свои свистки. Наутро нам не разрешили выходить из здания и провели перекличку. Недосчитались двух человек. Это была первая попытка бегства из госпиталя. Попытка была плохо подготовлена, и обоих беглецов в тот же день нашли в близлежащих развалинах. Более молодого из них вообще не стали наказывать, а старший, рыжеволосый рейнландец по фамилии Ессен, был переведен на несколько дней в водоносы и просидел это время на хлебе и воде. Правда, как выяснилось, Ессен страдал скрытой болезнью сердца, которую не смог бы сразу распознать и опытный врач, так как не было никаких явных клинических признаков. Ессен в течение нескольких дней носил тяжелые ведра из Царицы вверх по склону балки в госпиталь, пока не упал без чувств. Русские принесли его к нам на носилках. У Ессена был легкий озноб, он не мог говорить, был бледен. Пульс едва прощупывался. Лицо было покрыто холодным липким потом, глаза закрыты. Мы положили его в новое отделение в деревянном доме. Оправился он довольно нескоро.
Кончил он, правда, плохо. Клапанный порок сердца все же погубил его. Случилось это два года спустя. Он хорошо выглядел, пульс был ритмичный, хорошего наполнения, Ессен не жаловался на одышку. Мне каждый раз стоило больших трудов убедить русских в том, что наш диагноз верен и что больного нельзя отправлять в рабочий лагерь. Но однажды, когда прибыла очередная отборочная комиссия, не было врача, который знал Ессена и мог бы представить его диагноз. Ессена забрали в рабочий лагерь, а через две недели он вернулся в крайне тяжелом состоянии. Мы оказались бессильны и не смогли ничем ему помочь.
Приблизительно через неделю еще один пленный сделал попытку бежать из госпиталя. Он раздобыл вторую пару сапог и ночью, во время грозы, пробрался между двумя постами охраны под колючей проволокой. Чтобы сбить со следа собак, он переобулся и где-то скитался в течение двух дней. Голод и жажда заставили его обратиться за помощью к русским; вот тут-то его и поймали. Он был настолько худ, что привезшие его русские сказали нам: «Когда отправите домой следующего, не посылайте дистрофика. Все равно далеко он не уйдет». Этому беглецу русские не сделали ничего. По-моему, они его даже накормили.

 

Настал день подготовленной нами врачебной конференции. Она была назначена на три часа. Для проведения конференции мы подготовили большую комнату в третьем блоке. Мы побелили стены, а окна затянули сетками от мух. В помещении мы расставили скамьи для врачей, а у стены поставили стол для выступающих. Русский персонал принял наше приглашение участвовать в конференции.
Утром того же дня в госпиталь прибыла комиссия. В ее составе был майор медицинской службы, отвечавший за все госпитали военнопленных в Сталинграде; профессор из Сталинградского военного госпиталя и офицер. Фамилия майора, когда он представился, показалась нам похожей на Шефер, и мы так к нему и обращались. Доктор Шефер был небольшого роста, полный, с широким желтовато-бледным лицом, живыми темными глазами, толстыми губами и спадавшими на лоб вьющимися черными волосами. Он говорил по-немецки.
Профессор был высок и худ. На нем был серый гражданский костюм и спортивная шапочка. Он был в простых очках. Вел он себя спокойно и по-деловому. Оглядев развалины госпиталя, он сказал, что когда-то здесь работал. В ответ мы выразили надежду, что в самом скором времени госпиталь восстановят и он станет еще больше и лучше. Профессор понимал немецкую речь, но говорил с нами по-английски.
Комиссия внимательно осмотрела палаты и госпитальное оборудование. Мы сказали им, что скоро начнется конференция. Майор, профессор и офицер обещали присутствовать.
Стоял необычайно жаркий день. Конференция началась ровно в три часа, в самый разгар летнего зноя. Врачи сели на скамьях, комиссия расположилась за столом, предназначенным для выступавших. Для начальника госпиталя и выступавших место осталось только на правом конце стола. Для того чтобы нас не беспокоили, у двери, как часового, поставили одного санитара. Мы сидели напротив русских, как участники собрания напротив членов президиума. Мы внимательно смотрели на русских. Они же попеременно смотрели то на выступавших врачей, то на нас. Все выступавшие обращались главным образом к комиссии. Русским было, наверное, трудно понимать выступления, но они внимательно слушали.
Конференцию открыл главный врач. Он приветствовал комиссию и сказал: «Мы созвали эту конференцию по предложению политического комиссара для того, чтобы найти способ снижения высокой летальности в нашем госпитале. Я хочу пригласить к трибуне доктора X., который будет сегодня основным докладчиком».
Доктор X. вышел к столу и начал говорить: «Нет таких госпиталей, где больные бы не умирали, а в нашем госпитале находятся на лечении очень тяжелые больные. Прежде чем спросить себя о том, почему так много больных умирает, несмотря на лечение, мы должны ответить на вопрос: как и почему эти люди заболели? Ответив на этот вопрос, мы будем иметь право задать следующий: виновато ли наше лечение в их смерти?
Пациенты нашего госпиталя заболели, потому что заразились тифом, дизентерией и другими кишечными расстройствами. Они пережили сильнейшие потрясения, связанные с войной и пленом. Они голодали и мерзли, они плохо переносили климат. Они получали неадекватное, непривычное для себя питание, они не получали витаминов. Они жили в сырых, холодных и темных норах и подвалах; они были лишены возможности мыться, менять белье и одежду. Многие из них были ранены, и их раны не заживали. Многие страдали обморожениями, которые не было возможности лечить. Были и другие отягощающие факторы. Это причины, по которым заболели пациенты нашего госпиталя. Это причины, которые заставляют нас считать таких больных тяжелыми, и это причина того, что такие больные умирают.
Все эти причины можно назвать одним словом: война. Война виновата в высокой смертности ее жертв, в том числе в высокой смертности среди больных нашего госпиталя.
Что могут сделать в этой ситуации врачи? Они могут, пользуясь теми скудными диагностическими средствами, которые имеются в их распоряжении, стараться вовремя распознать болезни и осложнения. Они могут изолировать инфекционных больных. Они могут ухаживать за больными, стараясь уходом и посильным лечением повысить сопротивляемость их организмов.
Но если мы вынуждены держать наших больных в темных подвалах, на деревянном полу, на земляных нарах, на голых железных кроватях, кое-как застеленных шинелями; если мы вынуждены кормить лихорадящих больных просяным супом, соленой рыбой и черным хлебом просто потому, что нам нечего больше дать, а больным нужны калории; если у нас нет сульфаниламидов дам лечения пневмонии и дизентерии; если мы не можем назначить больным соляную кислоту, чтобы бороться с поносом, то мы, врачи, не несем ответственности за высокую летальность. Конечно, мы ошибаемся, как ошибаются все врачи и все люди. Но мы решительно отметаем все обвинения в том, что высокая смертность среди больных — целиком на нашей совести. Мы никого не обвиняем. Идет война, положение со снабжением очень тяжелое. И это истинная причина высокой летальности».
Доктор X. говорил серьезно, спокойно и твердо, но без враждебности. Русский профессор внимательно слушал. Майор несколько раз вытер платком вспотевший лоб, но своей реакции не выказывал. Офицер сидел не шевелясь. Майор один раз подозвал к себе санитара и велел ему попросить больных вести себя тише.
Потом слово было предоставлено нашему хирургу.
Он объяснил, что у наших больных не заживают даже небольшие раны и поверхностные язвы. Организмы наших больных не имеют сил ни на то, чтобы отторгнуть пораженные ткани, ни на регенерацию новых, здоровых тканей. Врач может лишь создать предпосылки к излечению; излечиться же организм должен сам. Но организмы наших больных истощены настолько, что неспособны на самоизлечение.
Потом слово взял дерматолог. Он описал кожные поражения при дистрофии и перечислил их причины.
Наш консультант говорил о туберкулезе. О том, что в госпитале выявляют все новые и новые случаи туберкулеза легких и лимфатических узлов. Туберкулез — это болезнь нищеты, голода, нужды и невежества. Если не улучшить условия жизни наших больных, то туберкулез вспыхнет, как эпидемия, и мы ничего не сможем с ней сделать.
Я выступил последним: «Течение любой болезни зависит от целого ряда факторов. Среди этих факторов можно упомянуть врожденную конституцию организма, а также то, что Тандлер называл условиями жизни. Условия жизни наших больных плохи настолько, насколько это вообще можно вообразить. К клеткам их организмов можно приложить термин „мезотрофия“. Эти клетки не обновляются. Они стареют и отмирают. Нет ничего удивительного в том, что состояние, в котором пребывают наши больные, мы раньше наблюдали только у старых людей. Но старики и преждевременно состарившиеся организмы умирают чаще, чем молодые. Это известный и неопровержимый факт. К сожалению, это полностью относится к нашим больным».
Профессор несколько раз кивнул в знак согласия.
После короткого обсуждения начальник госпиталя закрыл конференцию.
Мы ясно и отчетливо высказали русским свое мнение. Майор, профессор и офицер ушли, не приняв никакого участия в конференции.
Но скоро стало ясно, что мы сумели завоевать доверие русских. С того дня они начали помогать нам, чем могли. Они часто навещали нас и стали чувствовать себя в госпитале как дома. Они поняли, что мы делаем все, что в наших силах, и в Сталинграде нас больше никто не обвинял в том, что мы «плохо лечим больных».

 

На севере Сталинграда располагался небольшой лагерь военнопленных, который неофициально назывался «нефтяным лагерем». Из этого лагеря к нам часто присылали больных. Нас удивили странные пузыри на кистях рук. У некоторых больных мы видели четко очерченные участки синюшно-красного цвета с фиолетовым оттенком на тыльной стороне кистей и на стопах. На границе нарушенной пигментации со здоровой кожей виднелись коричневые пятна — следы вскрывшихся пузырей. «Это от нефти», — говорили больные. Но мы говорили им, что это пеллагра. Диагноз подтвердился. Позже мы видели много таких случаев с локализацией пятен на лице, шее, кистях и стопах.
Один из наших врачей не ел рыбу, потому что он ее не любил. В один прекрасный день у этого врача вблизи среднего сустава каждого большого пальца появились пузыри размером с лесной орех. Это была настоящая пеллагра. С того дня этот врач перестал привередничать и начал есть рыбу.
Пеллагра обусловлена белковой и витаминной недостаточностью. Русские говорили, что симптоматика пеллагры складывается из трех Д: дерматита (воспаления кожи в тех местах, где на нее воздействуют солнечные лучи), диареи (поноса) и деменции (слабоумия). Деменцию мне приходилось наблюдать редко. Во всяком случае, мне трудно было увязать ее именно с пеллагрой, так как для деменции было множество и других причин.
Каждый раз, распознавая болезнь, с которой мы никогда не встречались, но о которой слышали в университетах от великолепных профессоров, мы чувствовали прилив воодушевления, как от успешно проведенной научной работы. Мы лишились всего, что у нас было. Но при нас остались наши знания, и, невзирая на материальную нищету, мы в такие моменты чувствовали себя богачами.
Когда на закате солнца мы смотрели на зеленую степь, над которой зеленовато-серая дымка смешивалась с полынным оттенком, или когда перед отходом ко сну мы выходили к двери и смотрели на зажигавшиеся на темнеющем небе звезды, или когда смотрели из выбитых окон на Волгу, сердца наши наполнялись силой и ощущением счастья. Это неведомое до тех пор чувство не покинет нас до конца наших дней. То было очень серьезное, исполненное невысказанной скорби время. Мы испытывали чувство, характерное для много переживших людей, выдержавших испытания судьбы.
Нет худа без добра.

 

Тем временем наступил июнь. Нас стали снабжать по десятому разряду, и теперь наши пациенты получали такие же пайки, как пациенты советских военных госпиталей, то есть более трех тысяч калорий в день. В рационе учитывались только калории, но у многих наших больных было нарушено всасывание и усвоение пищи. Но тем не менее с этим рационом уже можно было работать. Нам стали привозить свежие овощи — помидоры и огурцы. Это было не очень хорошо, если говорить о чистых калориях, ибо правило общей калорийности распространялось и на овощи. Соответствующее количество калорий вычиталось из рациона за счет проса и жира. Пока это правило действовало в рамках допустимого, мы не возражали. То, что пациенты теряли в калориях, они приобретали за счет витаминов и вкуса свежих овощей. Правда, советский начальник склада пытался всучить нам основную массу калорий в виде капусты и огурцов. Доктору Кранцу пришлось воевать с ним всерьез: кривая калорийности на кухне отражала успехи и неудачи этой борьбы в виде пиков и зазубрин.
Улучшилось и качество пищи. Время от времени мы получали первоклассную копченую рыбу, приготовленную для экспорта. Она была упакована в аккуратные соломенные корзинки. Эта рыба внушила нам давно забытое чувство благополучия, какое внушает людям высококачественная еда. В дополнение к сахару, который выдавался на руки и не предназначался для готовки, мы стали время от времени получать шоколад. Каждый, независимо от трудоспособности и звания, получал свою долю. В такие дни мы накрывали в нашей комнате стол синей скатертью и устраивали «пиршество».
Некоторые из наших больных были настолько истощены, настолько утратили способность усваивать пищу, что для того, чтобы поправиться, им было нужно не три, а четыре с половиной тысячи калорий как минимум. Это были больные с дистрофией третьей степени, молодые, продолжавшие расти парни, а также очень высокие люди, у которых было трудно добиться прибавки в весе. То, что было потеряно в течение многих месяцев, было невозможно восстановить за один день. Когда нас стали снабжать продовольствием по десятому разряду, средний вес наших больных равнялся сорока килограммам.
Если такой пациент заболевал каким-то новым недугом до того, как его ткани успевали восстановиться, то он немедленно начинал угасать. Как правило, наша помощь в таких случаях всегда оказывалась запоздалой.
Пищу мы делили, как могли, честно. Высокие пациенты нуждались в особом рационе. Но надо было подумать и о рабочих. Они не только работали, укладывая кирпичи, плотничая и ухаживая за тяжелыми больными; они были нашими донорами. За годы плена многие из них успели по двадцать раз сдать кровь. Иногда у нас случались конфликты с офицерами. Они требовали офицерских пайков. Но у нас был госпиталь, а не лагерь, и нам в первую очередь надо было кормить больных и работников (включая и нас, врачей). Вопрос об офицерском рационе обсуждался не один раз, но нам он казался не особенно важным; кроме того, он был вне нашей компетенции.
Больше всего нам не хватало лекарств, которыми мы могли бы помочь нашим пациентам лучше усваивать пищу. При дистрофии сильно снижается секреция желудочного сока, поэтому такие больные плохо усваивают пищу, богатую мышечными волокнами. Соляной кислоты у нас не было, и русские нам ее не давали. Один из офицеров, бывший до войны профессором химии, изготовил из серы серную кислоту. С ее помощью мы могли несколько повысить кислотность в желудках наших больных.
Помочь больным, у которых собственный желудочный сок почти не вырабатывался, мы могли только одним способом. Мы брали желудочный сок у здоровых, фильтровали его и давали, как лекарство, тяжелым больным. Естественно, мы не говорили больным, откуда бралось это кислое лекарство. Таким способом нам удалось помочь некоторым никудышным едокам.
Иногда нас самих тошнило от этой процедуры. Однажды мы осматривали тяжелого больного и с удовольствием отметили, что этот бледный, исхудавший человек, который раньше испытывал отвращение к пище, за обе щеки уписывает огуречный салат. Он улыбнулся мне и сказал: «Доктор, сегодня эта еда просто восхитительна. Я ее полил, как приправой, новым лекарством». Мы ничего не сказали, но поспешили к следующей койке. Надо сказать, что тот больной выздоровел.

 

Иногда к нам прибывали большие транспорты с новыми больными. В отношении к ним мы испытывали смешанные чувства. Да, это был для нас вызов, мы получали новые врачебные задачи. Но как только прибывал новый транспорт, у нас неизбежно вырастала летальность. Мы уже успели избаловаться. За время, прошедшее с назначения нового рациона, у нас бывали дни, когда вообще никто не умирал. В дни массовых поступлений нам, как говаривал начальник госпиталя, было впору выкидывать белый флаг. На красной кривой смертности можно было отчетливо различить пики, совпадавшие с днями прихода транспортов с новыми больными.
Однажды к нам поступили пятьдесят больных. Они прошли дезинсекцию, были вымыты и обриты наголо. Мы поместили их в третий блок. За летние месяцы мы восстановили разрушенную часть этого дома и организовали в ней еще две палаты для вновь поступивших пациентов. Я пошел знакомиться с ними. Пятьдесят человек рядами лежали на полу. Вдруг я увидел нечто удивительное. Мое внимание привлекли три человека, лежавшие рядом в дальнем углу. Несмотря на то что был уже конец лета 1943 года, эти люди были одеты в чистую немецкую военную форму с блестящей свастикой и имперскими орлами на груди. Правда, их лица абсолютно не гармонировали с обмундированием: мягкий взгляд живых карих глаз, крупные носы и толстые губы. Один из них, самый маленький ростом, перехватил мой взгляд, улыбнулся и сказал печально и рассудительно: «Да, доктор, это чудо двадцатого века — коэн — солдат Адольфа Гитлера».
Оказалось, что эти трое — солдаты венгерского саперного батальона. Они попали в плен, и до конца расследования русские выдали им немецкую военную форму. Им разрешили сохранить молитвенники, и каждое утро они совершали положенные им обряды. Рядом с маленьким лежал второй, постарше, по фамилии Сандлер. Он был родом из Мункача. Мы разговорились. Оказалось, что у нас есть общий знакомый — раввин Несмия Спира, которого когда-то, в дни мира, я лечил в Вене. Сандлер был трудолюбивым, добрым и терпеливым человеком. По выздоровлении он остался у меня санитаром в палате для тяжелых больных. Как я ни старался его удержать, нам пришлось расстаться в 1944 году, когда его все-таки отправили в лагерь. Он был одним из моих лучших санитаров.
Фамилия третьего была Штейнер. Когда писарь при поступлении в госпиталь спросил его национальность, Штейнер ответил: «Я еврей». Писарь сказал, что его интересует гражданство. Штейнер ответил: «Что я могу сказать? Предприятие у меня в Будапеште, родился я в Праге, дом у меня в Вене. Пишите, что я венгр».
Ночью у Штейнера начался бред. Наутро он сказал мне: «Доктор, у меня в животе полно людей. Ночью они сильно шумели и громко топали сапогами». У Штейнера мы диагностировали брюшной тиф. Больного пришлось изолировать. Мы перевели его в брюшнотифозное отделение, организованное в третьем блоке. В палатах было светло и чисто. К тому времени у нас появилась возможность отправлять кровь на анализ. Мало того, у нас был собственный микроскоп, и мы могли подсчитывать форменные элементы крови. У нас был отличный диетолог, хороший средний медперсонал. Заведовал брюшнотифозным отделением доктор Лоос, который раньше занимался сыпнотифозными больными. Брюшным тифом заболел один из санитаров, неутомимый Рознер из Вены. Он был с нами еще в бункере Тимошенко, где изо всех сил помогал больным и раненым. Когда госпиталь перевели, нам пришлось оставить на месте нетранспортабельного Штейнера. Позже я узнал, что он, к несчастью, умер.
Но транспорты не только прибывали. Время от времени выздоровевших такими же транспортами увозили в рабочие лагеря. С одним из транспортов лагерь покинули двадцать врачей и несколько офицеров. Среди них был и наш доктор Маркштейн, с которым мы были неразлучны со времени работы в подвале НКВД. Уехал и доктор Лейтнер, хирург из бункера Тимошенко. Расставание было болезненным, но внешне мы ничем не проявили своих чувств — слишком многое мы вместе пережили и перестрадали.

 

Брюшной тиф свирепствовал не только среди новоприбывших пленных. В городе тоже было зарегистрировано много случаев среди гражданского населения. Гражданские больницы были переполнены этими пациентами. Это нас нисколько не удивило: в городе были небрежно погребены десятки тысяч трупов. Работало всего несколько водяных колонок. Над нашими истощенными больными нависла новая смертельная опасность.
Первым делом мы позаботились о том, чтобы в госпиталь не попадало ни одной капли нехлорированной воды. У ворот мы поставили санитара, который бросал таблетки пантоцида (русского хлорирующего препарата) в каждое ведро, в каждую флягу, в каждый котелок, которыми водоносы носили воду из Царицы. Только после этого водоносов пускали на территорию госпиталя. Все овощи, которые нам доставляли в сыром виде, мы выдерживали в разбавленных растворах перманганата калия или углекислого калия. Туалеты были переоборудованы так, чтобы все экскременты попадали под каменное покрытие. Наш гигиенист, бледнолицый майор медицинской службы Дитриксен, с группой помощников не покладая рук следил за тем, чтобы не допустить распространения инфекции, ликвидировать все ее очаги, и неустанно предупреждал людей об опасности заражения.
Наши усилия окупились сторицей. Из тысячи пятисот пациентов только двадцать человек заболели брюшным тифом. Пока мы работали в этом госпитале, от брюшного тифа не умер ни один больной.
Эта опасность была предотвращена.

 

Но нас поджидала другая опасность. Внезапно разразилась вспышка малярии — сначала среди водоносов, которые с утра до вечера находились на болотистом берегу Царицы. Однажды мы перелили кровь водоноса, у которого начался инкубационный период малярии, тяжелому больному, заразив его плазмодием. Заболели они практически одновременно. В тот момент нам пришлось приостановить переливания крови, так как мы не могли наверняка знать, болен ли донор малярией. Число случаев этой болезни быстро нарастало. Мы выделили специальную палату наблюдения, затянув ее мелкими сетками. Поспишил рисовал такие температурные графики, каким позавидовал бы и иной столичный госпиталь. У некоторых больных мы наблюдали странные приступы лихорадки с бредом. Но теперь у нас было достаточно атебрина, а новый комендант (русские снова произвели замену), радостно улыбаясь, подарил нам иммерсионный объектив для микроскопа. Теперь мы могли с помощью нашего микроскопа выявлять в крови больных возбудителей малярии. К счастью, в то время наши больные уже не страдали цингой и пернициозной анемией, поэтому, как правило, пациенты довольно легко справлялись с малярией. Тем не менее нам вскоре пришлось расширить малярийное отделение, так как число случаев этой болезни перевалило за сотню. Заведовать отделением стал доктор Ротенбург, веселый рейнландец, работавший до этого в аптеке. Мы немного порадовались, узнав, что выглядим намного лучше, чем расположенный неподалеку другой госпиталь для военнопленных, где все еще было много случаев цинги. Там же вовсю свирепствовала малярия.
Мы начали пожинать плоды своих трудов.

 

Над письменным столом начальника госпиталя на стене висели графики. Начиная с апреля кривые, отражавшие число больных в госпитале, число ежедневных смертей и процент летальности, после ежедневного подъема на два процента, стали постепенно снижаться. В сентябре летальность достигла своего самого низкого значения — 0,1 процента. Как мы узнали, летальность в соседнем большом госпитале составляла в тот же период 1 процент. Это была очень значимая разница: у нас умирало в десять раз меньше больных.
Прошел слух о нашем скором переезде — либо в Андижан (у подножия Памира), либо в Иваново, где нас ждут леса, болота, капуста, картошка и огурцы. Лично я бы выбрал Андижан.
Ясно было одно — в этих помещениях зиму мы не переживем. Уже в августе холодные ночи вынудили нас перевести больных дизентерией из продуваемого сквозняками помещения в подвал. Там было теплее, и сразу сократилось число рецидивов.
Тем не менее мы начали готовиться к зиме и даже взялись за реконструкцию помещений. В большом зале первого этажа главного корпуса мы возвели перегородки и, таким образом, получили четыре просторные палаты. Кроме того, мы хотели устроить в подвале небольшие палаты для больных с почечными заболеваниями и отеками.
Мы не знали, правда, откуда будем брать топливо — дрова или уголь. У нас не было ни того ни другого. Кроме того, для освещения нам был нужен керосин, так как мы понимали, что зимой без света нам будет совсем плохо.
Наш мастер на все руки доктор Штейн обнаружил среди больных стеклодува. Он тотчас собрал во дворе массу стеклянных осколков, изготовил из вентиляторов машину для поддува и устроил стеклодувную мастерскую в полуразрушенном здании между моргом и туалетами. Он даже сумел раздобыть у русских уголь. Теперь каждую свободную от основной работы минуту доктор Штейн вместе со своим подмастерьем проводил в стеклодувной мастерской, где они зажигали огонь, запускали пропеллер и внимательно, как отливщики колоколов, смотрели на пышущую жаром, сияющую массу.
Правда, изготовление стекла было не единственной темой госпитальных разговоров и сплетен. Инцидент, вызвавший маленькую сенсацию, только что завершился в подвале морга. Источником сенсации стал заместитель коменданта по хозяйственной части. Вместе со своим сообщником он воровал в морге плащи и форму умерших и менял обмундирование на водку. Офицер НКВД, узнав об этом, вызвал к себе заместителя коменданта, но тот, хотя и был не вполне трезв, понимал, что НКВД не поймет его шуток, и спрятался.
Робкому переводчику Янчичу, единственному оставшемуся у нас человеку из госпиталя номер 2б, приказали отыскать заместителя коменданта. Дрожа от страха, Янчич осмотрел все закоулки госпиталя. В самом конце своих поисков он добрался до морга, где и нашел несчастного заместителя коменданта. Он сидел за столом, подперев руками свою большую рыжую голову, и беспрерывно ругался непечатными словами.
Пленные забавлялись этой историей несколько дней, потом о ней забыли, и жизнь постепенно вошла в свою обычную колею.
Зато весь госпиталь напряженно ждал, получит ли доктор Штейн стекло в своей мрачной мастерской.
Непонятная деятельность доктора Штейна, как обычно, возбудила подозрения у русских. Доктора Штейна вызвали на допрос, где поинтересовались, откуда он, врач, знает, как делать стекло. Еще немного, и Штейна отправили бы в общий лагерь, как скрывающего свою профессию инженера. Но интерес заглушил у Штейна всякое чувство осторожности. Он продолжал плавить осколки стекла и однажды смог продемонстрировать нам довольно мутную, но отчасти прозрачную массу. Правда, при этом он жаловался на плохое качество угля. Мы как могли утешили его и пошутили, что скоро Штейн, несомненно, снабдит нас настоящими стеклянными тонометрами, счетными камерами, микроскопами и аппаратами для наложения пневмоторакса.
Русские между тем тоже не теряли времени. Первым шагом стал перевод доктора Кранца в Бекетовку. Потом все помещения были измерены, и нам запретили дальнейшие реконструкции.
Слухи о скором переезде циркулировали с каждым днем все упорнее. Вскоре из расположенных по соседству госпиталей к нам стали прибывать большие транспорты с больными. Однажды утром русские сообщили нам о скорой эвакуации госпиталя и приказали готовиться к отъезду.
Мы начали составлять бесконечные списки. По крайней мере на бумаге инфекционные больные были теперь не изолированы. Всех больных в госпитале помыли, подвергли санитарной обработке и обрили наголо. Банщику Францу Винднеру, краснощекому, черноглазому и черноволосому парнишке из Бургенланда, пришлось основательно потрудиться. Мы сильно волновались, сможем ли мы продолжить лечение больных малярией во время переезда. Перерыв в лечении грозил рецидивами и переходом болезни в хроническую форму. На шею всем больным мы повесили карточки, где было указано, когда начался курс лечения атебрином и сколько еще доз больной должен получить. Для каждого больного были заготовлены температурные графики. Мы снабдили атебрином всех больных. Однако русские приказали оставить все медикаменты в госпитале, пообещав, что в поезде будет достаточный их запас. Мы восприняли это обещание диалектически, по-русски: все на свете может неожиданно меняться, причем не в лучшую сторону. Правда, в конце концов оказалось, что в поезде на самом деле была неплохая аптека. Но наши предосторожности все равно были нелишними. Нельзя было надеяться на то, что даже в самом лучшем транспорте персонал сможет адекватно наблюдать за сотней больных малярией, если загодя не принять соответствующих мер.

 

Наступил день отъезда. Ясное голубое небо улыбалось нам своей золотистой осенней улыбкой.
Больные построились большими группами во дворе госпиталя. Всем приказали раздеться и приготовить для обыска вещи. Низкорослые, молодые, ревностные, но не беспардонные охранники, словно мыши, принялись рыться в пожитках пленных. Все блестящее, металлическое и острое было изъято, так же как и обнаруженные лекарства.
За столом, храня суровый вид, сидел комендант из Бекетовки. Он держал перед собой список и выкликал пленных по фамилиям. Каждый, услышав ее, выступал вперед и говорил свое имя. Имя вносили в список, и обыск продолжался. Так комендант выкликнул всех, одного за другим. Процедура продолжалась довольно долго.
Наконец настала и наша очередь. Врачам не приказали раздеться, лишь досмотрели личные вещи.
Покончив с этим делом, майор сложил списки и окинул нас неприветливым, скорее даже враждебным взглядом. Мы его не знали, слышали только, что он очень строг с пленными.
Потом он сказал, словно обращаясь к самому себе, но так, чтобы слышали все: «Все же они хорошие врачи».
Эта похвала из уст непримиримого, но честного врага наполнила нас чувством гордости. Мы знали, что нам пришлось пережить ради такой похвалы.

 

Наша группа покидала госпиталь последней. Мы вышли на проспект, по которому пришли сюда из подвалов и бункеров. Правда, с нами не было многих из тех, кого мы несли с собой. Они прошли земной путь своих страданий до конца.
Мы остановились и стали ждать. Снова впереди нас ждала неизведанная судьба. Мы не имели вестей с родины от своих родных и близких, а они ничего не знали о нас. Мы не знали, приведет ли лежавшая перед нами дорога нас на родину, к отеческим домам. Нас переводили в сердце Советского Союза — это единственное, что мы знали. Надолго ли? Молотов сказал: «Они не вернутся домой, прежде чем будет восстановлен Сталинград».
Русская зима была уже на пороге. Зима — это смерть. Наши жизни, как желтые листья, падавшие с деревьев на дорогу. Ветер уносит их вдаль. Куда?
Мы стояли, поддерживая под руки наших больных.
На обочине дороги, под фруктовыми деревьями, стояла советская женщина с дочкой. На темных кудряшках девочки красовалась маленькая красная шапочка.
Девочка подбежала к нам и дала пачку старых газет — на самокрутки для курильщиков.
Это было в Сталинграде, 23 сентября 1943 года.
В глазах советской женщины блестели крупные слезы сострадания.
Эта картина надолго врезалась в нашу память. Нам казалось, что это сияние доброты не исчезнет, даже если весь мир снова провалится в дьявольскую бездну новой войны.
Этот блеск станет звездой, ведущей к новому миру.

 

Мы отправились на станцию. Нас разместили в хорошо оборудованных чистых товарных вагонах. В каждом вагоне была печка, сиденья и даже койки для лежачих больных. Все койки были с пружинными матрацами.
Ночью мы слышали удары деревянных молотков по обшивке вагонов. Может быть, кто-то хотел раскачать доски, чтобы бежать? Потом все стихло, и утром мы тронулись. Вскоре через открытые двери мы увидели Волгу. Она сияла глубокой синевой, которая у горизонта принимала кроваво-красный оттенок. Потом мы проехали мимо цехов Сталинградского тракторного завода. В Городище мы увидели то место, где хоронили наших солдат. Теперь здесь было пастбище.
Мы покидали поле битвы…
Назад: Глава 7 ЧЕТВЕРГ СТРАСТНОЙ НЕДЕЛИ
Дальше: Глава 9 ПОСЛЕДНИЙ УМЕРШИЙ