Книга: Голоса Памано
Назад: Часть первая Полет зеленушки
Дальше: Часть третья Звезды как иглы

Часть вторая
Имена на плитах

Талифа куми.
Евангелие от Марка 5: 41
Если бы не торжественность момента, отец Релья давно бы послал куда подальше некоторых овец из своей паствы, которые все время, что длилась поездка, – два дня экскурсий в Риме и сегодняшний праздничный день – не переставали критиковать организацию мероприятия, то есть организаторов, то есть сеньора епископа, без конца что-то недовольно бормоча сквозь зубы в полной уверенности, что никто их блеяния не слышит. И особенно это касалось набожной Сесилии Басконес, которая с возрастом только источает все больше и больше энергии. Боже мой, как же трудно проявлять милосердие ко всем овцам паствы, особенно к этой несносной Басконес, которая уже в третий раз за время пребывания в Риме как бы невзначай замечает в присутствии своих единомышленниц, что если они побывали в Святом граде, то только благодаря ей. Отцу Релье приходилось постоянно совершать над собой усилие, чтобы скрыть, как они его раздражают, особенно эти несносные бабы, которые как раз в этот момент любезно улыбались ему, с гордостью представляя, как они по возвращении домой будут рассказывать всем, что их принимали в закрытых для публики помещениях Ватикана, куда они вошли через ворота, предназначенные для особых гостей, то есть для таких, как они. Кстати, швейцарский гвардеец у входа – просто красавчик, хотя непонятно, что это за стража, с латунным-то копьем. Но какие глаза… совсем как у моего внука. И вот привратник открывает нам двери, а этот дурень отец Релья пересчитывает нас по головам, будто мы овечки какие-нибудь или идем на экскурсию вместе с простыми монашками.
– Куарентанове е чинкуанта, – громко заявляет пастор. Привратник, вопреки его ожиданиям, не расплывается в благодарной улыбке в ответ на усилие, которого стоила святому отцу выговоренная по-итальянски цифра. Этим малым на все наплевать.
Группу, образованную из двенадцати весьма преклонного возраста экс-фалангистов со спутницами жизни, пяти алькальдов различных политических взглядов и ассорти из представителей приходских советов епископата, без всяких объяснений проводят в просторный коридор, который вполне мог бы служить залом для проведения торжеств. Верхняя часть его стен по всему периметру украшена фризом из фресок, чередующихся с круглыми окнами. На одной из стен – огромное полотно, изображающее святого Иосифа в момент, когда зацветает его посох. В противоположном конце коридора расположилась другая группа, очень похожая на них, но говорящая, по мнению сеньора Гуарданса, по-русски или на каком-то похожем языке.
– Этот святой Иосиф какой-то очень уж желчный.
– Да, это точно, – по крайней мере, так он выглядит. Наверняка билирубин у него зашкаливает. А если точнее, то у этого святого уже сформировался неэффективный эритропоэз, а следовательно, внутриклеточный гемолиз эритроцитов.
– Ничего себе!
– Да.
– Вы уверены, что это святой Иосиф?
– Сеньоры, не повышайте голос. – Священнику надоело выслушивать эти комментарии.
– Спросите, есть ли здесь туалет.
– Конечно есть.
– Да помолчи ты. – Обращаясь к священнику: – Почему бы вам не поинтересоваться?
Крайне раздосадованный, отец Релья поворачивается к подопечным спиной, чтобы те не заметили его раздражения. Как на грех, именно несносной Басконес не терпится попи`сать. Он осматривается вокруг, но не видит ничего, кроме какого-то унылого металлического каркаса, поддерживающего стену, рядом с которой стоит русская группа.
– Они ведь не забыли про нас, правда?
– Надеюсь, а то представляете, тащиться сюда из дому, чтобы застрять в коридоре в окружении русских…
– А разве у русских не другая религия?
– Сеньоры, пожалуйста…
Постепенно мягкие, но достаточно бурные протесты недовольных дам перебивает сначала еле слышный, но с каждым шагом усиливающийся стук каблуков, окутанный некой далекой магической аурой и облаченный бесспорной властью. Ворчуньи затихают. Все прислушиваются к звуку приближающихся шагов, хотя непонятно, откуда они доносятся, потому что в этом огромном здании каждый звук отдается эхом. Неожиданно из-за угла, у которого расположилась группа, появляется юноша, изображающий на своем лице удивление: как, вы здесь? Он обращается к первому попавшемуся человеку и с улыбкой дает понять, что группа может следовать за ним. Дабы не утратить главенства над своей паствой, отец Релья выступает вперед, подходит к юноше и протягивает ему руку. Молодой человек пожимает ее. Однако священнику важно решить свою задачу, поэтому он произносит: уборная?
Молодой человек смотрит на него с удивлением.
– Toilette, gabinetto? – пытается растолковать ему священник.
До юноши наконец доходит, он останавливается, потому что они как раз находятся возле уборной; полчаса на туалет, не снимайте рюкзаков, не пейте много воды, можете присесть, но не расслабляйтесь, наслаждайтесь интерьерами. В следующий раз пусть их везет Рита, думает священник.
Привлеченные возникшим движением, русские или кто-то в этом роде пристраиваются в хвост группы. Оба сообщества почти смешались самым опасным образом, когда один из русских на французском языке отвечает на заданный по-английски Гуардансом, самым начитанным из всех, вопрос, русские ли они: да, мы русские. Однако Гуарданс не может сообщить об этом остальным, поскольку бóльшая часть обеих групп занята тем, что со вздохом облегчения опорожняет настрадавшиеся мочевые пузыри.
5
Дом Грават, расположенный в конце Главной улицы, ныне улицы Хосе Антонио, был построен, как гласит надпись на притолоке, в 1731 году. Его приказал построить на фундаменте старого дома Грават, семейной собственности, Жоан Вилабру-и-Тор, когда решил, что работа – это одно, а жилище – совсем другое. В результате в доме Падрос, где он проживал до этого, остались управляющий, приказчик, все слуги вплоть до подпаска, оборудование, инвентарь, сено, зерно, мулы, бычки и вся скотина, а дом Грават был превращен в роскошный особняк наподобие тех, что он видел в Барселоне, когда ездил покупать право на владение Малавельей у одного разорившегося барона, что позволило ему добавить несколько участков земли к внушительной собственности семейства, а также сделать первый шаг на нелегком поприще завоевания достойного места среди мелкопоместного дворянства. Один из его сыновей, которому очень уж хотелось стать бароном, попытал счастья в Барселоне и на Менорке, но в конечном итоге вернулся в надежный мир родной долины, придя к выводу, что семья может зарабатывать деньги лишь так, как зарабатывала всю жизнь: куплей-продажей скота, продажей шерсти и излишков фуража, производимого в их обширных владениях, а также приобретением и перепродажей земель, при которых они умело пользовались различными предоставляемыми им Историей льготами, ибо всегда внимательно следили за всеми изменениями законодательства, дабы раньше других извлечь выгоду из нововведений, и поручали управление землями лишь безусловно надежным людям, да и то только в том случае, когда этим не мог заняться лично никто из семейства Вилабру. С этого времени дом Грават стал разрастаться как внутри, так и снаружи. В 1780 году на главном фасаде появились великолепные, ставшие знаменитыми сграффито с тремя крепкими женскими фигурами, расположенными в трех разделенных балконами простенках, которые символизировали, соответственно, пору покоса, стрижку овец и выгул отар на идиллических пастбищах. Располагай правнуки Жоана Вилабру бóльшим пространством, они могли бы добавить не менее идиллические сцены с длинной вереницей контрабандистов, переправляющих товар через перевал Салау, ибо в девятнадцатом веке семья Вилабру сколотила значительную часть своего состояния, вербуя шайки разбойников, устанавливая контакты с коммерсантами Арьежа и Андорры, подкупая карабинеров, укрывая товар, и при этом власти так и не смогли их ни в чем уличить. Все это продолжалось вплоть до наступления эры Марсела Вилабру (1855–1920, благодетель Торены R. I. P.), который по завершении безумной авантюры Первой республики стал верой и правдой служить восстановленной монархии и вознамерился вернуть семейству Вилабру статус фамилии не только уважаемой, но и достойной уважения, решив, что Аугуст, его средний сын, должен принять сан священника, а младший, Анселм, поступить в Военную академию. Вскоре после того, как он направил жизнь этих двух сыновей в достойное русло, внезапно умер Жозеп, его наследник (Жозеп Вилабру, 1876–1905, возлюбленный сын наш R. I. P.). Тогда Марсел соорудил на кладбище Торены семейный пантеон и потратил целое состояние на приведение в порядок погоста. Злые языки поговаривали, что вступление сеньора Вилабру на путь истинный было в значительной степени вынужденным, ибо на рубеже веков появилось множество храбрых и жестоких главарей банд, досконально знавших расположение дорог, путей, тайников, укромных мест и убежищ и желавших раз и навсегда покончить с посредниками и самостоятельно, на свой страх и риск, заключать сделки.
Всякий, кто переступал порог дома Грават, попадал совсем в иной, непривычный мир, с изысканными ароматами и приглушенными звуками, с тремя служанками, которые под предводительством старой Бибианы без конца боролись с пылью и дурными запахами, проникавшими сквозь тысячу щелей с улицы. В вестибюле по правую руку находилась дверь, ведущая в просторную гостиную, огромное пространство с тремя громадными креслами, большим диваном и двухместным канапе Чиппендейла, а также камином, увенчанным консолью с изящными статуэтками, в котором зимой всегда пылали дрова, двумя зеркалами, хранившими отражения и тайны дома, и написанным маслом портретом дедушки Марсела. Прямо около двери висели настенные часы в деревянном корпусе того же цвета, что и вся мебель; их глубокий, благородный перезвон напоминал обитателям дома, что время бежит и никогда не поворачивает вспять. Справа от часов, рядом с эркером, – изящный комод с ящиками, доверху заполненными документами, которые удостоверяли проживание в доме одиннадцати поколений Вилабру, занимавшихся беспрерывным зарабатыванием денег и расширением владений. На комоде были расставлены восемнадцать фотографий, посвященных двум персонажам, горькой памятью о которых дышал дом и его обитатели. Сеньор Анселм Вилабру в походной форме со звездочками капитана и двумя детьми, Жозепом и Элизендой, в фотоателье: у Анселма темные воинственные усы, Жозеп витает в облаках, а Элизенда пребывает в задумчивости, словно она с детства задалась целью постичь тайну сего мира. Вот брат и сестра в разные периоды своей жизни. Юная Элизенда в одиночестве. Ориол провел пальцем по рамке этой последней фотографии: овал ее лица был таким же, как сейчас, совершенным, нос – четко очерченным, а глаза – живыми. Взгляд этих глаз невозможно разгадать. Более крупный снимок, помещенный на самом видном месте, запечатлел экс-капитана Анселма Вилабру, вернувшегося к гражданской жизни, и его старшего сына Жозепа, теперь уже высокого спортивного юношу (altius, citius, fortius!), сидящими в саду дома Грават за столиком с красивым чайным сервизом и пристально вглядывающимися в объектив фотокамеры, словно в надежде разглядеть то недолгое будущее, которое еще оставалось у них в запасе на тот момент, когда был сделан снимок. Они только что приобрели земли Боскозы, и сеньор Анселм Вилабру намеревался грести деньги лопатой, дабы компенсировать королевское наказание, предполагавшее лишение прав на баронское поместье в Малавелье, но оставалось совсем немного времени до того часа, когда группа неуправляемых молодчиков ФАИ из Тремпа под предводительством учителя Сида вытащит их за уши из дома и отведет средь бела дня к уступам Себастья возле кладбища, и это все, Бибиана, делишки Бринге и двоих других, как их там звать, как звать, не помню, это они на нас донесли, Бибиана, а иначе откуда еще могли обо всем узнать в Тремпе, это точно они их привели. И клянусь тебе, я заставлю их поплатиться за эти смерти. Молчи, ты же совсем ребенок. Я не собираюсь молчать, Бибиана.
Была там и пара фотографий военной тематики. На самом четком снимке капитан Анселм Вилабру в офицерской фуражке с тремя звездочками с довольным видом позировал на фоне двух понурых рифских повстанцев, словно охотник, который, поставив ногу на труп поверженного оленя, победно смотрит в объектив фотокамеры. (Кстати, если приглядеться, руки обоих марокканцев были заведены за спину, что в определенном смысле объясняло победный взор капитана Вилабру.) Жозеп как-то шепотом поведал Элизенде, что рук у берберов не было видно, потому что они были связаны за спиной, и, как только снимок был сделан, папа приказал их расстрелять. Он сам сделал контрольный выстрел, но только никому об этом не говори, и папе тоже ни слова о том, что я тебе рассказал. Элизенда никому ничего не рассказала, и Ориол поставил фотографию на место, так и не узнав семейной тайны. Интересно, почему нет ни одного снимка матери? Разве у сеньоры Элизенды не было матери? И муж ее тоже не удостоился ни одного фото?
Часы безучастным перезвоном ответили ему, что уже шесть часов вечера и на улице начинает темнеть.
– В этой деревне столько всяких поганцев… впрочем, лучше тебе об этом не знать, – сказал ему сеньор Тарга в тот день, когда подписал его назначение на должность учителя в Торене.
– Я школьный учитель, и моя обязанность – хорошо выполнять свою работу…
– Да, ты учитель, но будешь выполнять все, что я тебе скажу.
Сидевший в кресле алькальда Тарга поднял голову и пристально взглянул в глаза стоявшего перед ним учителя. Ориол впервые почувствовал, что у него дрожат ноги. Он ничего не ответил, и алькальд жестом предложил ему сесть. Затем доверительным тоном поведал, что когда Отечество было ввергнуто в пучину революционного коммунистического маразма и сепаратизма, с необходимостью повлекшего за собой достославное восстание, здесь, в Торене, произошли очень серьезные события.
– Какие события?
Ориол взглянул на стену позади алькальда. Справа – Франко в грубой походной шинели, слева – Хосе Антонио с напомаженными волосами, в темной рубашке, а в центре – распятие со скорбным Христом, как в школе. Сеньор Валенти свернул папироску.
– Она предпочитает не распространяться об этом – о том, что случилось с ее отцом и братом.
– Кто – она?
Валенти Тарга какое-то время смотрел на него с удивлением. Потом прореагировал и уточнил:
– Сеньора Элизенда Вилабру.
Глухим голосом, словно ему все еще было нелегко об этом вспоминать, он поведал Ориолу, что за ними пришли двадцатого июля; это была шайка красных и анархистов из Тремпа. Ты слышал что-нибудь о Максимо Сиде? Нет? Он был учителем, как и ты. Но главное – убийцей. Таким жестоким убийцей, что потом его свои же и прикончили, лишив меня возможности сделать это лично.
– Сеньора Элизенда ничего мне об этом не рассказывала.
– Ты часто с ней видишься?
– Да нет, мы с Розой лишь однажды были у нее дома. Почему вы спрашиваете?
– Да так.
– Она ничего о них не рассказывала, но в гостиной у нее стоят фотографии отца и брата.
– Она не любит об этом говорить, потому что хочет поставить крест на этих событиях.
Алькальд зажег папиросу и какое-то время молча курил. Потом, словно дым от папиросы навеял на него воспоминания, сказал, что им привязали на шею веревку и потащили к террасам Себастья. Сеньор Вилабру умер по дороге, а Жозепа – бедный мальчик – облили бензином и подожгли. А ведь соучастники этого убийства – местные жители, добавил он.
– Да что вы?
– Да, убийц было трое, но еще десяток-другой людей не захотели пачкаться, но это они донесли. Семейства Бринге, Гассья… и из дома Марии дель Нази тоже…
И вот теперь, стоя у окна дома Грават, Ориол созерцал последние лучи солнца, которые постепенно угасали, готовые уступить права надвигающейся ночи, и его охватила необъяснимая грусть. Но тут вдруг словно вновь взошло солнце, ибо в комнате появилась сеньорита Элизенда, прекрасная как никогда. Она улыбалась приветливой улыбкой и казалась расслабленной, но Ориол заметил, что, войдя, она прежде всего быстрым взглядом удостоверилась в том, что он не забыл взять с собой художественные принадлежности.
– Куда мне сесть? – с некоторым нетерпением спросила она.
Ориолу показалось, что на него нисходит благодать. Благодать, проистекавшая от сеньориты. Как случилось, что эта столь молодая женщина так похожа на богиню, а у него от одного ее вида заплетается язык и он не в состоянии выговорить сядьте здесь, на этот стул, вполоборота ко мне, вот так…
На Элизенде были серьги с бриллиантами, которые испускали благородное сияние всякий раз, как она хоть чуть-чуть двигала головой, и ослепленный Ориол пробормотал, что он скорее рисовальщик, нежели художник.
– Но портрет Розы великолепен.
– Спасибо.
Его переполняло волнение, поскольку помимо всего прочего он начал ощущать исходившее от этой женщины дразнящее колдовское благоухание, смесь свежего, мягкого аромата духов и чистого тела. Запах нарда, сказала Роза, не подозревая, что он уже несколько ночей грезит этим ароматом.
Ориол разложил тюбики с краской, палитру и кисти, стараясь не смотреть перед собой и страшно нервничая, ведь они впервые остались наедине. До этого он приходил в дом Грават с Розой, и, как правило, там находился кто-то еще. Сегодня все было по-другому. Великолепная, восхитительная, излучающая свет Элизенда, напоенный ароматом нарда воздух и белая ткань. Когда он открывал тюбики с краской, пальцы у него дрожали от внутреннего напряжения. Наконец он взглянул на Элизенду. Свою заказчицу.
– Она тебе заплатит?
– Так она, во всяком случае, сказала.
– Сколько ты попросил?
– Я не называл цену. Я ведь не знаю, сколько это стоит. Но она настаивает на том, что это оплачиваемый заказ.
Роза положила рубашку с воткнутой в нее иголкой в корзину для шитья и поднесла руку к животу, словно желая проверить, шевелится ли малыш, потом взглянула на Ориола своими печальными глазами и сказала проси у нее пятьсот песет.
– Думаешь?
– Да. Если попросишь меньше, получится, что ты мало себя ценишь.
– Но мне не за что особо ценить себя.
– Шестьсот.
Ориол провел рукой по лицу. Просить шестьсот песет у такой красивой женщины…
– Да, шестьсот, – уверенно повторила Роза. – И не тяни с этим, я ведь тебя знаю, ты можешь так ничего и не сказать.
– Но послушай…
– Шестьсот, Ориол.
Ему придется попросить у нее шестьсот песет. Сейчас? Когда закончит сеанс? Завтра? Никогда?
– Так хорошо?
Ты всегда хороша, как бы ты ни села.
– Послушайте, если вы не возражаете…
Ориол подошел к ней и, погружаясь в аромат нарда, поднял ее руку и осторожно опустил ее на подлокотник стула; потом робкими, трепетными пальцами бережно приподнял ее подбородок и слегка повернул лицо, дабы избежать излишней фронтальности позы. Возможно, он ошибся, но ему показалось, что по ее телу пробежала дрожь. Возможно, это была всего лишь игра воображения, но, когда он взял ее за руку, у него возникло ощущение, что она смотрит на него с едва сдерживаемым вожделением. Не знаю. Да. Кажется, это действительно было так.
– С меня впервые в жизни пишут портрет. – Она произнесла это с легким содроганием в голосе.
Чего бы мне хотелось, так это написать тебя обнаженной. Ты бы согласилась?
– Знаете что? Сегодня мы… Сегодня мы займемся только композицией. И пожалуй, несколько мазков, чтобы определиться со светом.
Я не осмеливаюсь просить тебя об этом, потому что это невозможно, но чего мне хотелось бы на самом деле, так это позировать тебе обнаженной: благородные руки, возвышенный взор… Не дотрагивайся больше до меня, потому что…
– Мой муж настаивал на этом портрете, но вместо того, чтобы пускать в дом незнакомца, я…
Как так получилось, что я никогда не видел твоего мужа? Почему здесь нет ни одной его фотографии? И почему он хочет, чтобы написали твой портрет?
Ориол осторожно отвел будто наэлектризованную руку от своей модели, отошел на несколько шагов, чтобы убедиться в том, что поза подходящая, и в крайнем волнении, с бешено колотящимся сердцем вернулся к мольберту. Начал углем для рисования делать наброски и немного успокоился.
– Вы подумали о цене?
– Ну… так… Нет никакой необходимости…
– Я настаиваю. Если вы не возьмете денег, я не буду позировать.
– Шестьсот… – пробормотал он в полном смущении.
– Что?
Сейчас пошлет меня к черту и обзовет вором, бандитом, ловкачом и хапугой.
– Пятьсот, – поправился он, смутившись еще больше.
– А, очень хорошо. Я думала, что будет дороже, правда.
Дурак. Идиот. Балбес.
Пауза. Пока отсчитываемые часами минуты наносили темные мазки на пейзаж за окном, Ориол с помощью угля воссоздавал на полотне лицо женщины.
– У вас найдется здесь какая-нибудь книга? – Он почувствовал вдохновение, поскольку начинал видеть картину. – Впрочем, все равно, возьмите фотографию. Так, словно держите книгу. Вот так.
От легкого движения Элизенды бриллианты в ее сережках вспыхнули россыпью переливов. У нее удивительно нежная шея. А какие артистические руки, какой высокий лоб. И какой голос.
Ориол подошел к сеньоре Элизенде и взял у нее снимок. Священник в сутане и шерстяной мантии, с цепочкой от наперсного креста в петлице и книгой в руке; приветливое лицо, скрывающее лукавую улыбку; он сидел в саду, за тем же столом, который можно было увидеть и на других снимках. Подле него капитан Анселм Вилабру, в гражданском, буквально сверлил объектив своим острым взглядом, но в целом выглядел, как и священник, весьма приветливым. Похоже, фотокамера запечатлела счастливый момент в жизни как того, так и другого.
– Возьмите ее так, словно это книга и вы ее читаете.
– Но она навевает мне не слишком приятные воспоминания.
– Ну тогда расскажите мне что-нибудь. Скажите, кто запечатлен на фотографии.
Пока Ориол возвращался к мольберту, она послушно начала рассказывать, сказала это мой отец и дядя Аугуст, его брат. Мой отец младше его. Вернее, был. Потом она несколько раз дотронулась пальцем до лица священника.
– Он не так давно вернулся из Рима. Ему пришлось бежать, когда… В общем, в тот день, когда умер мой отец. – Она вновь посмотрела на снимок, на этот раз очень внимательно, словно видела его впервые. – А ведь он так любил его.
Отец Аугуст Вилабру положил книгу на стол, скупым жестом отпустил фотографа и попросил брата сесть. Любезность на их лицах растаяла, как желе на солнцепеке.
– Хочу проинформировать тебя об успехах твоей дочери.
– Мне совершенно безразлично, клянусь тебе. Элизенда – всего лишь девушка. Вот чего бы мне действительно хотелось, так это чтобы Жозеп был немного умнее.
– Боже мой, Анселм! – огорченно воскликнул его брат. – Откуда в тебе столько ненависти?
– Не тебе меня упрекать.
– А почему не мне? Я на семь лет старше тебя, к тому же я священник и теолог.
– Ты математик в сутане, и тебя интересуют лишь твои интегралы и производные. Ты понятия не имеешь, что такое испытывать страх на поле боя.
– Пресвятая Богородица… – И возмущенно, но сдерживая себя: – Тебе только поле боя подавай…
– Не будь ханжой, ведь Библия полна крови, мертвецов и полей сражений.
– Не надо переводить разговор на другую тему.
– Ничего я не перевожу. – Капитан Анселм Вилабру, вынужденный уйти в отставку пять месяцев назад, в ярости вскочил на ноги и, наклонившись к брату, выкрикнул, словно выпуская в него смертельную пулю: – Ведь не ты же потерял из-за бездарного командования шестьдесят человек в Игерибене!
Отец Аугуст ничего не ответил. Его брат воспользовался моментом, чтобы растолковать ему: не надо никому об этом говорить, но знай, что мой настоящий враг – не Игерибен, не марокканское войско, не Эль-Хосейма, даже не подлый предатель Мухаммед Абд-аль-Крим. Моего врага зовут король Альфонс XIII… проклятый сукин сын, тупица, который ткнул пальцем с аккуратно подстриженным ногтем в карту, висевшую в зале, где он изволил играть в войну, и сказал здесь, я хочу, чтобы здесь, в Эль-Хосейме, высадилась наша армия, а все остальные пытались возражать: но, ваше величество, может быть, следовало бы сообщить об этом верховному командованию… А этот сраный король…
– Изволь придержать язык. Ты меня оскорбляешь.
– Хорошо. Так вот, да будет тебе известно, что, когда ему сказали ваше величество, следовало бы поставить в известность верховное командование, он снова ткнул указательным пальцем в Эль-Хосейму и заявил я сказал здесь; а остальные лишь растерянно переглянулись, не зная, что делать… Поэтому он мой злейший враг, да еще в довершение всего он лишает меня титула барона; так что это просто великолепно, что такой храбрый, мужественный и всеми уважаемый солдат чести, как генерал Примо де Ривера, наведет наконец порядок в сей разоренной стране, где нам, к несчастью, выпало жить. Я понятно изъясняюсь?
Капитана Анселма Вилабру обучали произносить речи в Военной академии, и с годами, как он полагал, его ораторское искусство только отшлифовалось и усовершенствовалось. Вот и сейчас он был полностью удовлетворен произнесенной филиппикой, и особенно тем, что, как ему показалось, его патриотический пыл затронул чувствительные струны души брата. В завершение он решил подкрепить достигнутый результат пророческим, по его мнению, заявлением:
– Любой компетентный военный, который пожелает навести порядок в этом хаосе, может рассчитывать на мою поддержку.
Не найдя, что сказать, отец Аугуст потряс полой сутаны. Давно он не чувствовал себя так неуютно со своим младшим братом. Во избежание окончательного поражения он решил избрать противоположную тактику и спокойным, задушевным тоном сказал:
– Понимаешь, я не люблю военных.
– Я стал военным по воле отца, так же как ты – священником.
Отец Аугуст вновь посмотрел брату в глаза:
– И еще я не люблю, когда унижают короля.
– А знаешь, что самое ужасное? Что всего того, что произошло в Аннуале и что, помимо всего прочего, стоило мне военной карьеры, можно было избежать.
– Высокая политика не для нас.
– А знаешь, что еще ужаснее?
– Твое сердце переполняет злость, и причина ее не в короле, а в Пилар.
– Так вот, когда в Игерибене мне отдали приказ выступать, я знал, что больше половины из нас погибнет. Но мы все равно выступили, потому что солдат должен подчиняться приказам.
– Да простит тебя Бог, Анселм. – Священник отчужденно взглянул на брата. – Ты уж извини, что я вмешиваюсь, но с тех пор, как Пилар…
– Какого года этот снимок? – спросил Ориол, только чтобы что-то сказать.
– Тысяча девятьсот двадцать четвертый, – прочла она под фотографией. – Это год, когда отец оставил военную службу и вернулся сюда.
– А ваша мать? Почему ее нет…
– Дядя Аугуст вернулся из Рима этой весной, но поскольку он каноник, то проживает в Сеу-д’Уржель… – Она улыбнулась. – Но он часто приезжает сюда. Ему нравится считать себя моим духовным наставником.
– А он действительно ваш наставник?
– Да, разумеется.
– Продолжайте рассказывать.
– Он настоящий мудрец.
– В чем это проявляется?
– Он опубликовал книги по алгебре и все такое, и его очень ценят за границей. – Она неловко улыбнулась. – А почему я должна говорить?
– Потому что иначе вы очень напряжены.
– Вы давно окончили педагогический институт? – контратаковала она.
– Еще до войны, я был совсем молодым.
– Знаете что? Мне очень понравилось, что у вас в доме столько книг.
– Но ведь это нормально, – проявил скромность Ориол. – Да и не так уж много у меня книг.
– Сколько вам лет?
– Двадцать девять.
– Надо же, мы ровесники.
Вот тебе раз. Она только что призналась, что ей, как и мне, двадцать девять лет. А я думал – двадцать. Двадцать девять. Но где же ее муж?
– А как вы начали заниматься живописью?
Интересно, существует ли сеньор Сантьяго на самом деле, или это преграда, которую ты придумала для настырных кавалеров?
– У меня хорошо шло рисование, поэтому во время войны я окончил школу изящных искусств Ла-Льотжа.
– В Барселоне?
– Да. Я из района Побле-Сек. Вы бывали в Барселоне?
– Ну да, конечно. Я там училась.
– Где?
– В школе Святой Терезы в Бонанове.
Он украдкой бросил на нее взгляд. Школа Святой Терезы. Бонанова. Совсем другой мир в пределах одного и того же города. Его язык словно приклеился к пересохшему нёбу. Она между тем продолжала:
– Там я сформировалась духовно и интеллектуально, следуя указаниям дяди Аугуста, поскольку мой отец все время был в отъезде, он служил.
А мать?
– У меня очень плохие воспоминания о школе. Она располагалась в темном помещении на улице Маргарит.
– А у меня все наоборот. И когда я езжу в Барселону…
– У вас там дом?
– Да, конечно, потому что Сантьяго проводит там всю рабочую неделю.
А также месяц, год…
– Понятно.
– Обращайся ко мне на «ты». – Она сказала это неожиданно для себя, но очень уверенно, у нее возникло такое ощущение, будто она скользит вниз по нескончаемому каменистому спуску, отрадному, как сама отрада. И она падает, падает в восхитительную бездну…
– Что вы сказали?
– Когда ты захочешь отдохнуть, я попрошу принести чаю.
Бог мой, эта картина доведет меня до инфаркта. Мне не следует принимать это так близко к сердцу… Не знаю.
– Ты ведь не был на фронте?
– Нет, из-за проблем с желудком.
– Повезло. Тебе нравится учительствовать?
– Да, но не надо меня тянуть за язык. Рассказывайте сами.
– Что ты хочешь, чтобы я тебе рассказала, Ориол?
Бриллианты засверкали яркими переливами, хотя она даже не пошевелилась. Или это был блеск ее глаз?
6
Вместо того чтобы спросить, кто вы, что вы хотите, открывшая дверь женщина молча и отстраненно смотрела на нее, словно погруженная в какие-то беспорядочные, но назойливые мысли, отвлекавшие ее от реальности. Ее лицо было испещрено сетью извилистых морщин – отпечаток нелегкой, но не сломленной жизни, приближавшейся к семидесяти годам. Наконец ее глаза пробуравили робкий взгляд Тины, которая, испытывая неловкость, спросила вы Вентура?
– Да.
– Старшая Вентура?
– Что, опять журналистка?
– Да нет, я… – Тина попыталась спрятать фотокамеру, но было уже поздно.
Она отчетливо увидела, как раздраженно сжалась удерживающая дверь рука, хотя на лице Вентуры это раздражение никак не отразилось.
– Девяносто пять лет ей исполнилось уже три месяца назад. – По-прежнему не теряя терпения: – Нам сказали, что больше никаких памятных мероприятий не будет.
– Дело в том, что я пришла совсем по другой причине.
– По какой же?
– Война.
Тина Брос даже не успела прореагировать, как женщина захлопнула перед ней дверь, оставив ее стоять на улице с глупым лицом и разочарованным видом, подобно охотнику, который, споткнувшись о корень, спугнул добычу. Она посмотрела по сторонам: вокруг не было ни души, и лишь пар от дыхания нарушал ее одиночество. На землю из холодного безмолвия вновь падали белые хлопья, и она подумала все-таки хорошо бы ей научиться убеждать людей. Пока она размышляла над тем, куда теперь двинуться, направо или налево, а может быть, зайти в кафе, дверь дома Вентуры вновь отворилась, и вздорная женщина, которая минуту назад захлопнула дверь перед ее носом, лаконичным, но властным жестом, не допускающим никаких возражений, предложила ей войти.
Тина ожидала встретить прикованную к постели старушку, сломленную годами и, возможно, горем, готовую бесконечно сетовать на свои несчастья. Но когда она вошла в скромную кухню-столовую дома семейства Вентура, то увидела строгую, одетую в темные одежды даму с редкими белыми волосами, которая ожидала ее стоя, опершись на палку и глядя на нее таким же пронзительным взглядом, как и ее дочь. Похоже, в Торене у всех такой колючий взгляд, наверное от долгого молчания и бесконечно сдерживаемой ненависти.
– И что же вы собираетесь поведать мне о войне?
Помещение было небольшим. Здесь все еще сохранялись старый очаг и дровяная печка для отопления. У окна – чистая, аккуратная раковина для мытья посуды. В глубине на стене – непритязательная полка для посуды, заполненная потрескавшимися от горячего супа тарелками. В центре – обеденный стол, покрытый желтоватой клеенкой, а в углу – газовая плита. У противоположной стены невнятно бормотал что-то маленький телевизор, на экране которого скандинавские лыжники совершали головокружительные виражи, прыгая с какого-то немыслимого трамплина; на накинутой на него кружевной накидке Тина увидела открытки с видами, происхождение которых она не смогла идентифицировать.
– Да нет, не я. Я хотела, чтобы это вы мне рассказали… Я прочла ваше интервью в журнале «Очаг» и…
– И хотите знать, почему моя нога за тридцать восемь лет ни разу не ступила на Среднюю улицу.
– Вот именно.
Таким же властным жестом, каким ее дочь пригласила Тину войти, пожилая дама велела ей сесть.
– Селия, может быть, эта сеньора выпьет кофе.
– Не стоит беспокоиться…
– Свари. – И пояснила: – Я не пью кофе, но мне нравится запах.
Три минуты спустя Тина и Селия из семейства Вентура пили крепкий эспрессо; старуха смотрела на них так, словно сей акт представлял для нее какой-то особый интерес. Тина решила не торопить события и ждала, пока старая дама проявит инициативу. Ждать пришлось довольно долго, но наконец старшая Вентура произнесла они переименовали улицу, назвали ее улица Фалангиста Фонтельеса.
– А кто такой фалангист Фонтельес?
– Школьный учитель, который приехал в нашу деревню, когда закончилась Гражданская война. Чтобы у вас не оставалось сомнений, его полное имя – Ориол Фонтельес.
– Он был моим учителем, – вмешалась Селия. – Правда, я почти ничего не помню о той поре, я была слишком маленькой. – И она вновь укрылась за безмолвием кофейной церемонии.
– Он был предатель, изменник, и нашему дому он принес одни несчастья. Да и всей деревне тоже. – И совсем другим тоном: – Выключи телевизор, дочка.
– А что стало с женой учителя?
Селия встала и, не произнося ни слова, исполнила приказ. На экране финский лыжник, готовый вот-вот поставить новый рекорд, из-за отключения трансляции безнадежно завис в воздухе. Старуха Вентура задумалась.
– Не знаю. Уехала.
– Вот ее я совсем не помню, – сказала дочь, вновь усевшись за стол.
– С тех пор, чтобы купить хлеб, нам все время приходилось делать круг по улице Раза.
– Да, никто из нашего дома больше ни разу не ступал на эту улицу. – Слегка понизив голос: – В память о моем брате.
У Тины екнуло сердце. Она совладала с собой и решила задать менее рискованный вопрос:
– А люди что говорили?
– Мы были не единственными, кто перестал ходить на эту улицу. – Старуха взяла чашку дочери и нетвердой рукой поднесла ее к губам, словно собираясь сделать глоток, но лишь с наслаждением вдохнула аромат кофе. Селия отняла у матери чашку, чтобы та ее не уронила, и поставила на место. Старуха, похоже, этого даже не заметила. – Рамона из дома Фелисо, бедняжка, так и умерла, не дождавшись нового переименования.
– А остальные?
– Бурес из дома Мажалс, Нарсис, Баталья… – Она прервала перечисление, чтобы вспомнить все имена. Взглянула на чашку с кофе и продолжила: – Семейство Савина, Бирулес… Ну и дом Грават, разумеется.
– Что они?
– Они были на седьмом небе от счастья; как они радовались, когда пришли националисты. А Сесилия Басконес, ну, у которой лавка, вот тварь, выскочила на улицу перед своим домом и принялась петь «Лицом к солнцу»…
Она сделала паузу, чтобы перевести дыхание, словно запыхавшись на бегу, и добавила все эти людишки были в восторге оттого, что улицу назвали в честь фалангиста Фонтельеса. Потом надолго замолчала, а Тина с Селией почтительно ждали, пока она снова заговорит. Тина подумала, что, судя по всему, все перечисленные имена огнем выжжены в памяти старой Вентуры.
Прошло целое столетие, прежде чем Тина осмелилась спросить:
– А остальные?
– Молчали. – Теперь она смотрела Тине прямо в глаза. – В этой деревне всегда было много немых. И много предателей.
– Мама…
– Но это правда! Назвать улицу именем этого ублюдка, который донес на моих дочерей, потому что подслушал их разговор в классе… – Она устремила взгляд в бесконечность, словно колеблясь, продолжать или остановиться. – Хотя было бы еще хуже, если бы улицу назвали в честь Тарги.
Дочь, очень деликатно, Тине:
– Прошло шестьдесят лет, но у нас все это засело в душе слишком глубоко. – На лице у нее проступила робкая улыбка. – В это трудно поверить, правда?
– А что это был за донос?
– Мы с сестрой все время боялись, потому что ходили слухи, что нашего отца ищут, чтобы убить, и мы обсуждали это в классе…
– И этот нечестивец услышал их разговор, – перебила ее старуха, – и тут же, не теряя ни минуты, побежал к алькальду докладывать и сообщил ему Вентура прячется у себя в доме, я слышал, как его дочки пяти и десяти лет от роду об этом говорили, они не знают, что делать, потому что еле живы от страха. И что же, вы можете поверить, что приличные жители деревни после этого продолжали считать его человеком, а не чудовищем? – Устремив взгляд в стену, она, похоже, созерцала прошлое. – А потом случилось то, что случилось.
Старуха перевела дух, постучала палкой по полу и повторила:
– Хотя, как я уже сказала, в этой деревне всегда было много предателей.
– Мама, эта сеньора может подумать, что…
– А зачем же она пришла сюда? Она сама хотела все узнать.
Мать с дочерью перебрасывались между собой фразами так, словно Тины здесь не было. Потом, чтобы прекратить спор, Селия произнесла сухим тоном:
– Мама, вы же знаете, что потом его схватили…
– И я больше так никогда и не увидела своего мужа. – Обращаясь к Тине, словно обвиняя ее в чем-то: – Что бы там ни говорили. Мы ведь к тому времени уже не жили вместе. Когда он ушел в горы, я сказала, что девочки и Жоанет останутся со мной, потому что мне-то ничего не сделают… Он предпочел борьбу. Всегда был…
Она замолчала, погруженная в воспоминания, непонятно, приятные или ранящие.
– …с шилом в заднице. В молодости занимался переправкой грузов через перевал Салау. И всегда умудрялся найти что-то себе на голову. В доме Жоан просто задыхался, места себе не находил.
Селия сочла нужным вмешаться. С материнской нежностью она сказала старухе:
– Вот видишь? Что я говорила? Теперь тебе плохо будет. Старое лучше не ворошить.
– Я ему говорила, что фашисты ему ничего не сделают, но он предпочел бежать в горы.
– Всякий раз, когда она говорит о моем отце, у нее поднимается температура.
– Но Жоан был прав. Его еще как искали. Этот паршивый выродок Валенти Тарга из дома Ройя…
– Мама…
Старуха Вентура повысила голос, чтобы дочь не перебивала ее:
– Как же я радовалась, когда он разбил свою мерзкую башку о подпорную стену.
– Она говорит о том, что случилось много лет назад. – Селия Вентура выступила в роли переводчика. – Лет пятьдесят уже прошло.
Старуха углубилась в воспоминания. Селия молча потягивала кофе, не отвлекая ее от тяжких дум. Она знала, что мать вспоминает, как четверо мужчин в форме и с ними еще один, с тоской или отвращением глядевший куда-то вдаль, незадолго до ужина явились в дом Вентура, молча, даже не поздоровавшись, прошли внутрь, схватили Жоанета, которому было четырнадцать лет, затолкали его в угол, прижав к стене на глазах у ошеломленных сестер, и принялись грубо и настойчиво расспрашивать его, где прячется этот сукин сын его папаша.
– Оставьте мальчика в покое. Он ничего не знает.
В комнату вошла Глория Карманиу, мать семейства Вентура. Она спокойно положила у огня охапку дров, которые принесла из сарая. Вытирая о передник руки, показала на дымившийся на столе ужин.
– Не желаете ли отведать… – промолвила она.
Валенти Тарга отпустил горло мальчика и направился к женщине.
– Ну ты-то точно знаешь.
– Нет. Думаю, он где-то во Франции. – Она с вызовом и презрением посмотрела на вторгшихся в дом. – Вы знаете, где Франция? – Потом указала на человека в штатском, застывшего у порога с выражением гадливости на лице. – Пусть вам учитель объяснит.
За всю свою непростую жизнь дети семейства Вентура никогда не видели, чтобы человек буквально взлетал на воздух от хлесткой затрещины. Их мать сильно ударилась о буфет, на котором годы спустя будет стоять телевизор с лыжниками, отлетела от него и рухнула на пол. По ее щеке скатилась струйка крови. Ткнув ей в грудь еще горячей от удара рукой, Валенти заговорил тихим, очень тихим голосом, отчего его тон казался еще более угрожающим:
– Я знаю, вы видитесь, а потому скажи ему, чтобы он пришел в мэрию и сдался властям.
Ничего не видя из-за застилавших глаза слез, женщина попыталась подняться.
– Мы не видимся. Я не знаю, где он. Клянусь.
– Двадцать четыре часа. Если завтра до девяти часов вечера он не придет, его место займет вот этот.
Он указал на мальчика и взглядом отдал приказ подчиненным. Один из них, с темными кудрявыми волосами, заломил парнишке руки за спину и надел наручники; тот был так напуган, что даже не осмелился пробормотать «ой, мне больно». Его увели. В тот вечер ужин никому не полез в горло.

 

Ржавая железная калитка была открыта, и внутри раздавались какие-то удары. Тина посмотрела на небо цвета грязного снега; было такое впечатление, что вот-вот на их головы обрушится смертельный ледяной шквал. Было гораздо холоднее, чем утром, когда она стучала в дверь дома Вентура, и женщина подумала, что никогда не привыкнет к этому невыносимому холоду, проникающему внутрь, до самого сердца. Центральная грунтовая аллея вела к памятнику, который она фотографировала несколько дней назад. Он был не очень большим. Слева, в глубине за памятником, располагались ряды приземистых могил, слегка, совсем немного, поросшие сорной травой. Самое опрятное кладбище Пальярса. Даже чище погоста в Тирвии. Справа – еще один ряд надгробий и Жауме Серральяк, который с хмурым, неприветливым лицом с помощью резца и молотка обрабатывает каменную плиту, слишком большую для ниши, которую она должна закрыть: она явно выступала из нее с левого края. Он не захватил пилу, а теперь ему было лень идти за ней. И еще он проклинал Сеска, поскольку тот уже во второй раз неправильно снял мерки, и вот теперь ему приходилось исправлять его ошибки. Жауме внимательно разглядывал надпись на камне, когда заметил молодую женщину, закутанную настолько, что между шарфом и капюшоном у нее был виден только нос; она стояла перед старым памятником героям, павшим за Бога и Отечество, и глядела вправо, вглубь кладбища, следя взглядом за вспорхнувшей зеленушкой.
На могильной плите Ориола Фонтельеса Грау (1915–1944) довольно хорошо сохранилась эпитафия его героической жизни и ярмо и стрелы Фаланги, а кроме того, вокруг нее было меньше всего сорняков. Бурьян, которым заросли многие надгробия, ясно давал понять, что время – злейший враг памяти. А вот о Фонтельесе кто-то помнит. Тут Тина заметила, что удары молотка прекратились; каменотес приближался к ней, шаркая ногами. Она повернула голову и увидела, что он снял перчатки и вытаскивает пачку сигарет из замызганного пакета, который, похоже, пережил железнодорожную катастрофу.
– Вы что, его родственница? – Он указал на могилу Ориола, стараясь скрыть любопытство и неловкость и затягиваясь сигаретой.
– Нет.
– Это хорошо.
– Почему?
Голубоглазый мужчина оглянулся по сторонам, словно в надежде на помощь. Потом выпустил из легких дым и, слегка смутившись, вновь указал на могилу Ориола.
– Здесь его никто не вспомнит добрым словом. – Он кивнул в сторону надгробия. – Хотя мне немного жаль, ведь он был моим учителем.
Он присел на корточки и любовно провел натруженной за годы работы рукой, не выпуская сигареты, по камню, словно счищая тонкий слой пыли с роскошной лакированной мебели.
– Эту плиту сделал мой отец, – сказал он, не поворачивая головы. – И памятник тоже.
– Ваш отец, по всей видимости, хорошо его знал.
– Он умер. – Мужчина обвел рукой вокруг. – А вот все голубовато-серые плиты – мои. – И добавил небрежно профессиональным тоном: – Новые веяния, новые запросы.
– Вы, наверное, много их за свою жизнь обтесали.
– Отец говорил, что в конечном итоге все жители округи проходят через наши руки… – Мужчина не спешил снова натягивать перчатки.
– Это действительно так?
– Я думаю, слова, которые мы вырезаем на камне, – это история человека, только в очень сжатом виде.
Тина подумала, что мужчина, пожалуй, прав: ведь действительно надписи на могилах – это лаконичное резюме жизни. Хосе Ориол Фонтельес Грау, 1915–1944. Рассказ с началом, концом и связкой внутри: тире между двумя датами, которое вбирает в себя всю жизнь. А если еще есть эпитафия, как в этом случае, то это синопсис его деятельности: мученик и фашистский герой, павший за Бога и Испанию. Вокруг могилы – ни пыли, ни травы забвения.
– Могила очень ухоженная, как это объяснить?
– Знаете… так бывает… Так бывает в этой деревне.
Голубоглазый мужчина сделал глубокую затяжку и, отступив на несколько шагов назад, указал рукой на расположенную поблизости надгробную плиту с желто-синим пластиковым цветком, который был привязан к ржавому кресту с помощью полуистлевшего шнурка. На камне была изображена излишне слащавая, на взгляд Тины, голубка в полете.
– Жоан Эспландиу Карманиу, – прочла Тина.
– Вентура. Из дома Вентура.
– Я их знаю.
– Здесь покоятся дети, Жоан и Роза. Видите? Об отце ничего не известно.
– Возможно, он умер во Франции.
– Может быть. Но здесь он точно не захоронен.
– Роза Эспландиу Карманиу. Ее сердце было большим и чистым, как Монтсент, – прочла Тина и на какое-то время замолчала, почувствовав укол зависти, как, должно быть, происходило с каждым, кто задумывался над этой эпитафией.
– Роза Вентурета… – сказал мужчина, дотрагиваясь рукою, теперь уже в перчатке, до небритой щеки.
– От чего она умерла?
– От тифа. – И после небольшой паузы, которая показалась Тине печальной, добавил: – От тифа, и было ей всего двадцать годков. – И словно желая освободиться от нахлынувших воспоминаний: – И Жоан Вентурета.
– А он от чего умер?
– От пули.
До этой минуты Тина не обращала внимания на слова, выбитые под именем: подло убитый фашистами.
Жауме Серральяк с философским видом приподнял брови:
– Столько вражды и столько злобы, а в конце концов все равно все покоятся здесь, рядышком. Вот эти двое лежат здесь вместе уже сорок лет и дальше будут лежать. Мой отец всегда говорил, что это как сняться на общем фото: раз уж оказались вместе, то никуда от этого не деться.
Тина подошла к могиле семьи Вентура. Хотя цветок был из пластмассы, непогода его не пощадила; а может быть, он завял от жалости к одиночеству молодых представителей семейства. Мужчина вновь сделал глубокую затяжку, словно подчеркивая важность заявления, которое последовало за ней:
– Дурная это была история. Уж шестьдесят лет прошло, а раны все никак не заживают.
Он потряс головой, словно воспоминания давили на него тяжким грузом. И неожиданно оживился:
– Сколько всего ужасного тогда произошло… В доме Фелисо один покойник, в доме Миссерет – два, а семейство Тор потеряло на войне двух сыновей. А еще бедняга Маури из дома Марии дель Нази. Ну и убитые из дома Грават, конечно.
Он показал на семейную гробницу, располагавшуюся немного в стороне от того места, где они стояли. Потом вдруг понизил голос, словно опасаясь, что вокруг полно доносчиков.
– А представляете, есть такие, кто над всем этим потешается, – признался он. Сделал глубокую затяжку и выпустил дым. – В Торене совсем не много народу, но при этом не очень-то они между собой ладят. А вы журналистка?
– Я пишу книгу о селениях Пальярса. Дома, улицы…
– И кладбища.
– Ну… Да, думаю, да.
– На кладбищах вся история деревень как бы в застывшем виде. – Он показал на могильные плиты и склеп в глубине. – Усыпальница дома Грават отличается от других. Почти в каждой деревне есть хоть одна богатая семья. И на каждом кладбище – фамильный склеп. Когда делаешь надгробия, многое узнаешь.
Тине смутно вспомнилось что-то из Шекспира, но она не смогла восстановить в памяти точную цитату. Подошла к усыпальнице. Надпись гласила: семейство Вилабру, и главным украшением мавзолея была скульптурная композиция, автор Ребуль: ангел за письменным столом с открытой книгой, в которой он, как можно было предположить, записывал имена праведных душ семьи Вилабру для небесного входного реестра. И зловещее предсказание будущих смертей: три пустые ниши. Тина сфотографировала памятник.
Рядом с усыпальницей – скромная могила некоего глубокоуважаемого сеньора дона Валенти Тарги Сау, алькальда и руководителя местного отделения Национального движения, Алтрон, 1902 – Торена, 1953. Она почувствовала присутствие каменотеса у себя за спиной. Однако голос его показался ей удивительно далеким:
– Палач Торены. Полдеревни загубил.
Тина обернулась. Мужчина смотрел ей прямо в глаза.
– Он был алькальдом деревни?
– Да. Родом он был из мест, что там, внизу. – Мужчина указал на подошву Тининых туфель, словно Алтрон находился прямо под ней. – Поговаривали, он был любовником… В общем, всякое такое…
– Значит, застывшая история деревни.
Тина сказала это в надежде, что голубоглазый мужчина поведает ей, кого в деревне считали любовницей Валенти Тарги. Поэтому она решила побудить его к откровенности, повторив его слова:
– Это же как общий снимок, как говорил ваш отец.
Но вместо того, чтобы возобновить рассказ, Серральяк бросил на землю окурок и старательно затушил его. Затем, указав на надгробие Валенти Тарги и качая своей наполненной воспоминаниями головой, произнес:
– Да, а я ставлю под этими снимками подписи.
И отправился к плите, над которой работал. Тина же вернулась к могиле фалангиста Фонтельеса и сделала несколько снимков. Потом взяла более широкий план, чтобы в кадр попало надгробие семейства Вентура. Щелчок. Она не собиралась помещать эту фотографию в книгу. Это была ее дань памяти некоему Жоану Эспландиу Карманиу из дома Вентура, 1929–1943, подло убитому фашистами. В глубине кадра, немного сбоку и слегка расплывчато, угадывалась усыпальница семейства Вилабру, почти незаметная, как зеленушка в полете.
7
Хотя Ориолу пришлось прождать полчаса, поскольку сеньора Элизенда беседовала с управляющим поместья и они задержались больше, чем предполагалось, подсчитывая головы скота и площадь подлежавших разработке лесных массивов, второй сеанс прошел более непринужденно. Сеньора Элизенда уже была просто Элизендой, печенье с самого начала было на столе, и Ориол занимался лишь тем, что переносил безупречное тело на холст, воспроизводил его, запечатлевал, в то время как она рассказывала ему когда разразилась война, я поехала в Сан-Себастьян. И именно там я познакомилась со своим мужем. Да, мы дальние родственники. Да, у него та же фамилия, что и у меня: Вилабру. Нет, он в Барселоне. У него очень много работы, и ему некогда сюда приезжать. Ну разумеется, я по нему скучаю. Но довольно, это нечестно.
– Простите? – Кисть Ориола застыла над левой грудью Элизенды.
– Мы же договорились перейти на «ты».
– Дело в том, что…
– Это приказ.
Ну что ж, коротко и ясно. Он возобновил медленное движение кистью по соблазнительной груди, выступавшей под гладкой тканью платья.
– Когда ты начнешь писать лицо?
– Прежде я хотел бы узнать вас… узнать тебя получше, привыкнуть к…
– Конечно.
– Ну не будь такой застывшей. Двигай спиной и шеей. Говори о чем-нибудь.
Если бы я могла рассказать тебе, какие чувства я начинаю испытывать. Если бы могла признаться, как я смущена и какие у тебя волшебные руки…
– Я не знаю, о чем говорить.
В комнату вошла Бибиана с дымящимся чайником. Взглянула Элизенде прямо в глаза, и та тут же отвела взгляд; подтвердив свои догадки, служанка деликатно выскользнула из гостиной. Ориол заметил, как женщины переглянулись, но сделал вид, что погружен в выписывание складки рукава.
– А чем занимается твой муж? – спросил он, когда они вновь остались наедине.
– Что-то тебя очень интересует мой муж.
– Да нет, нисколько. Это просто чтобы ты что-то говорила.
В основном всякими аферами при пособничестве двух полковников военного округа Барселоны и еще каких-то там властей. А еще, как мне сообщают те, кому положено сообщать, вовсю ходит по бабам. Зарабатывает кучу денег и терпеть не может приезжать домой, поскольку не может смотреть мне в глаза.
– Нууу… занимается своими делами. Торговлей. У него фирма, точно не знаю, что за контора, но эта деятельность занимает у него все дни недели. Все время снует туда-сюда без передышки.
Она не хочет говорить о муже. Надо сменить тему. О чем же поговорить?
– А ты не хочешь жить не здесь, а в Барселоне?
– Нет. Здесь мой дом. Кроме того, мне нравится лично заниматься управлением землями. И здесь умерли мой отец и брат.
А твоя мать, Элизенда? Почему ты никогда не говоришь о своей матери?
Несколько мазков по шее для придания дополнительного оттенка. По утонченной, изысканной шее сеньоры Элизенды, которая теперь для него просто Элизенда.
– Розе понравились конфеты?
Коробка уже сама по себе была настоящим произведением искусства: из лакированного дерева с инкрустацией. А внутри – двенадцать конфет, как двенадцать драгоценных изделий. Роза взяла конфету в изумрудно-зеленой обертке.
– Почему ты сказал ей пятьсот?
– Я не решился…
– Надо было попросить тысячу, она все равно бы заплатила. Какой ты бестолковый.
Она развернула конфету и откусила половину:
– Восхитительная. Возьми, попробуй.
Конфета действительно была вкусная. Очень вкусная.
– Да, очень понравились. Она просила тебя поблагодарить.
– Я рада.
Элизенда стала рассказывать о дяде Аугусте и конкретно о книге, которую он недавно опубликовал, что-то связанное с интегралами и производными, о его известности, о занятиях, которые он проводил в Риме во время эмиграции (бежать его вынудила угроза коммунистической расправы) и которые принесли ему славу талантливого математика, как сообщили в епархии отцу Аурели Баге, приходскому священнику Торены, поскольку мой дядя, разумеется, совершенно не способен хвалиться своими достижениями. Однако она предпочла не рассказывать учителю о настойчивости, с которой отец Аугуст всячески намекал ей, что место супруги – подле супруга, пока однажды, совсем недавно, она не ответила ему так вот знай, если я поеду в Барселону к Сантьяго, то обнаружу его в окружении шлюшек. Так что больше мне о нем ни слова.
– Прости, девочка. Я не…
– Ну а потом, я вообще не собираюсь отсюда никуда уезжать. Я хозяйка дома Грават, управляю имением и делаю все для того, чтобы оно процветало. И назло всем недоброжелателям в этой деревне намерена стать еще богаче.
Бибиана знала, что после этого разговора Элизенда сменила кофе на чай, чтобы еще больше дистанцироваться от жителей Торены, и отказалась от прогулок по грязным деревенским улицам.
– Сколько ненависти в твоих словах! Ты напоминаешь мне… Хотя нет, оставим это.
– Кого я тебе напоминаю, дядя?
– Своего отца.
– Так ведь его убили. Отсюда и ненависть.
Боже мой. Дядю Аугуста тоже мучили тени и потайные закоулки человеческой натуры. А вот число e было идеально прозрачно, иррационально и неоспоримо. Тем не менее в качестве старого наставника молодой особы он счел нужным сказать я не думаю, что подобные чувства пойдут тебе на пользу.
– Война оставила незаживающие раны в моей душе.
– Ты должна научиться прощать.
Элизенда не ответила и подумала об уроках, которые он же ей и преподал, об Истинном Чувстве Справедливости и Божьей Каре; о врагах Католической церкви, которых она должна считать своими личными врагами, и о крепости духа, которую дарует жизнь в Истине. Кроме того, с благословения матери Венансии, он растолковал ей тайны бытия, содержащиеся в таких книгах, как «Дух Святой Терезы Иисуса», «Небесные страницы», «Образцовая семья» и «Средства, оберегающие от болезней души и исцеляющие их», принадлежащие перу достопочтенного Энрике д’Оссо, отца-основателя общества Святой Терезы Иисуса и истинного вдохновителя благочестия и веры. В один прекрасный день Рим непременно причислит его к лику блаженных. А впоследствии, дочь моя, он станет святым.
– Всему свое время, – ответила Элизенда дяде после долгого молчания.
– Не шевели рукой. И выпрямись.
– У меня затекла рука.
– Ну хорошо, перерыв пять минут.
Пока они пили чай, Элизенда, которой теперь вовсе не обязательно было говорить, чтобы расслабиться, все же поведала ему, что как только это стало возможным, она послала управляющего заняться имением и вернуть владения, которые были экспроприированы у семьи, а затем они с мужем переехали из Сан-Себастьяна в Торену. Правда, она не упомянула о своей поездке в Бургос, о трех днях в Бургосе, серых, ненастных, но таких важных. Только сказала из Сан-Себастьяна мы, уже женатые, вернулись в Барселону. Провели там несколько месяцев, ничем особенно не занимаясь, а потом обосновались здесь, чтобы закончить хлопоты с имением. Однако Сантьяго прожил в доме Грават всего две недели. Ему все здесь не нравилось, он не переносил запаха скотины, к тому же в Барселоне у него была работа.
– Но ведь здесь жизнь такая приятная.
Ориол Фонтельес Грау, школьный учитель и живописец ее величества королевы Элизенды, жил в Торене всего три месяца. Он еще не утратил той иллюзорной искры, которую высекает новизна. Он еще не провел в Торене ни одной осени и ни одной зимы, не видел, как медленно она пробуждается весной. Поэтому он мог себе позволить роскошь питать иллюзии и заявить жизнь здесь такая приятная.
У Элизенды все было по-другому. Убедившись, что дом в порядке, что ни один злоумышленник на него не покусился, она стала подумывать о возвращении в родные места. Приняв окончательное решение, она сперва послала Бибиану, чтобы та все вычистила и вымыла. Когда наконец приехали они с Сантьяго, Бибиана рассказала ей о том, как новый алькальд, старший сын из дома Ройя в Алтроне, созвал всех жителей Торены на площадь Испании, в той части, откуда начинается улица Каудильо, представ перед ними в форме фалангиста в сопровождении еще пяти представителей Фаланги, никому не известных чужаков, которые стояли подбоченясь и молчали. И Валенти Тарга, которого отныне все должны были величать дон Валенти Тарга, произнес напыщенным и выспренним тоном пламенную наставительную речь на испанском языке, заявив, что его миссия в Торене заключается в том, чтобы исполнять и насаждать закон, наводить чистоту и порядок и освобождать деревню от скверны. И никто, даже сам Господь, не сможет помешать исполнению миссии, которую поручили мне Бог и каудильо. Ни один виновный не избежит наказания, если еще его не получил. Многие не поняли, что хотел сказать новый алькальд, но все уловили и правильно оценили тон речи. И поскольку то, что он собирался изречь далее, было чрезвычайно важным, он перешел на каталанский и сказал, чтобы всякий, кому есть о чем сообщить, приходил лично к нему. А если какому-нибудь неисправимому республиканцу придет в голову протестовать против чего бы то ни было, то он будет иметь дело со мной и больше не посмеет даже голову поднять. Клянусь самим генералиссимусом. И в заключение громко выкрикнул снова по-испански да здравствует Франко, вставай Испания! Лишь люди в форме и Сесилия Басконес, которая тогда была совсем молоденькой, крикнули в ответ «да здравствует» и «вставай». В общем, диафрагмодиния или диафрагмальгия. Остальные же отводили взгляд и смотрели в сторону оврага Боньенте. Кроме обитателей дома Нарсис, которые, как и семейство Бирулес, украдкой улыбались, говоря себе наконец-то вернулся порядок, прекратился хаос и мы, приличные люди, снова сможем выходить на улицу, не боясь, что нам проломят голову.
– Немного порядка нам в Торене не помешает, Бибиана.
И служанка все поняла.
– Я собираюсь тут частенько работать на природе, – сказал Ориол, возвращаясь к мольберту.
– А ты и пейзажи пишешь?
– Рисую все, что могу. Я ведь дилетант.
Он стал рассматривать складки одежды на картине и обнаружил дефект на локте. Собрался было его исправить, но внезапно все внутри у него похолодело: он так явственно ощутил позади себя аромат нарда, словно нос у него был на затылке. Не смея повернуть голову, Ориол услышал нежный голос, говорящий может быть, ты и дилетант, но делаешь это просто превосходно.
Ориол все же заставил себя обернуться. Элизенда внимательно разглядывала полотно.
– Тебе неприятно, что я смотрю на незавершенный портрет?
– Нет, – солгал он. – Он твой.
На расстоянии одной пяди друг от друга. Это было невыносимо.
8
Двадцать первого июня одна тысяча девятьсот шестьдесят второго года Марсел Вилабру-и-Вилабру последний раз в своей жизни спустился по ступеням главного здания интерната (расположенного в наилучшем для комплексного образования – физического, интеллектуального и духовного – ваших детей месте), в котором он проучился первый, второй, третий (с двумя несданными экзаменами за второй), четвертый (с одним несданным за второй и одним за третий) классы и в конечном итоге сдал выпускные экзамены. И что ты теперь собираешься изучать, юноша, естественные или гуманитарные предметы, что ты предпочитаешь, к чему у тебя больше склонностей, я знаю, к чему у тебя больше склонностей… Я хотел бы изучать естественные науки. Нет, гуманитарные. Будешь изучать гуманитарные науки. Но мне бы хотелось… Чего бы тебе хотелось? Ну так вот, я бы хотел изучать что-то связанное с горами, лесами, снегом. Будь реалистом, Марсел: будешь изучать гуманитарные науки, а потом пойдешь на юридический факультет; так ты сможешь заняться семейным бизнесом, который, если ты помнишь, как раз связан со снегом. Но это совсем не то, я бы хотел… Посмотри на меня: я адвокат и, как видишь, живу совсем неплохо. А что говорит мама? Она тоже хочет, чтобы ты стал адвокатом, потому что если ты получал неуды, то это всегда была математика или физика. Пусть она сама мне это скажет. Она сейчас очень занята; в общем, пойдешь в гуманитарный класс. И вот пятый год обучения («неудовлетворительно» по латыни и греческому), шестой (с несданными латынью и греческим за пятый класс), пересдача экзаменов за шестой класс в сентябре, потом первая попытка поступления в класс предуниверситетской подготовки, вторая попытка поступления в класс предуниверситетской подготовки и наконец вступительный экзамен в университет. Итак, он спустился по интернатской лестнице, и вместо того, чтобы оглянуться и начать с ностальгией вспоминать лучшие моменты своего пребывания здесь (ты помнишь тот вечер, когда во время ужина мы открыли шкафчики… или уроки физкультуры в тумане на Викской равнине, правда же мы неплохо проводили время, разве нет?), он дождался, пока выйдет адвокат Газуль в сопровождении сеньоры Пол, говорившей ему вот наконец мы и завершили обучение мальчика, теперь он вступает во взрослую жизнь, и, когда они подошли к нему и господин Газуль прощался с сеньорой Пол, Марсел Вилабру-и-Вилабру демонстративно сплюнул на землю и направился к черному автомобилю, в котором Хасинто убивал время, листая датский или шведский журнал с полуголыми женщинами, которым, вне всякого сомнения, грозила простуда. Марсел Вилабру не стал оглядываться на здание школы, где его учили тригонометрии, где он научился лгать, мастурбировать, кое-как склонять латинские существительные, предавать, дабы избежать наказания, произносить с жутким акцентом «Ô rage! ô désespoir!» и где он понял, что его мать – очень занятая женщина, которая распоряжается всем и вся гораздо в большей степени, чем любой мужчина из ее окружения, включая и его, и что с тех пор, как умер отец, она с ним толком не разговаривает, а лишь раздает с каждым разом все более четкие и сухие приказы, требуя их беспрекословного выполнения.
Путь домой трое мужчин (а, согласно сформулированному сеньорой Пол критерию, он теперь тоже мог считаться мужчиной) провели в полном молчании, и Марсел думал, что всякий раз, когда он приезжал домой, он оказывался в обществе этих двух мужчин, Хасинто и Газуля. Вообще, Газуля он видел чаще, чем отца. Практически единственным отчетливым воспоминанием, оставшимся у него об отце, был пытливый, испытующий взгляд, который тот бросал на мальчика, когда думал, что тот его не видит. Да еще ощущение, что отец его совсем не любит, что он лишний в его жизни. Впрочем, видел отца он крайне редко.
– Почему папа такой странный?
– Он совсем не странный.
– Он как-то странно на меня смотрит.
– Это все твои выдумки, сынок.
– А почему его никогда нет дома?
– У папы очень много дел.
– У папы много дел, у тебя много дел… Кошмар какой-то!
Тогда Элизенда впервые подумала о возможной смене образовательного учреждения для своего сына и о том, что, может быть, интернат Сант-Габриэл был не самым подходящим для него местом, что неплохо было бы разузнать об интернате Базилеа, который как-то упоминала Мамен Велес. Но тут жизнь дала трещину, и ей стало не до этого. Потому что шестого ноября тысяча девятьсот пятьдесят третьего года, когда Марселу было всего каких-то девять лет, у сеньора Сантьяго Вилабру случился ужасный сердечный приступ, и он скончался. Слава богу, у него хватило вкуса не испустить дух в Гнездышке или каком-то другом борделе, равно как и на руках у неверной супруги, а достойно преставиться в штаб-квартире Вертикальных профсоюзов. В тот холодный ноябрьский день Сантьяго пришел туда вместе с доном Назарио Пратсом, гражданским губернатором и руководителем отделения Национального движения Лериды, чтобы встретиться с Агустином Рохасом Пернерой. Они решили вместе подняться на третий этаж здания и свести счеты с этим козлом Рохасом Пернерой, который украл у них всю прибыль от одной выгодной операции, основанной на контрабанде, спекуляции и мошенничестве (всего понемногу) и заключавшейся в незаконной реализации нескольких партий американского сухого молока. Сия блестящая операция была разработана Вилабру и осуществлена благодаря связям Пратса. А этот гад Пернера прикарманил все денежки. И вот теперь они встретились лицом к лицу, и этот прохвост цинично улыбается им, ощущая себя в полной безопасности под портретами Франко и Хосе Антонио. Он нагло смотрит им прямо в глаза, потом бросает взгляд на матовое стекло, отделяющее их от коридора, и вполголоса говорит какие деньги, какая операция, друзья мои, здесь ни о какой операции ничего не известно. Ни здесь, ни где бы то ни было о ней ничего не известно. Ну и что? Пусть бы себе врал и выкручивался сколько угодно. Так нет, Вилабру (это притом, сколько ему пришлось всего в этой жизни вынести, особенно из-за своей женушки) не смог снести очередной издевательской улыбки этого проходимца и вздумал окочуриться прямо там, в кабинете. Бух, и рухнул на пол перед столом этого говнюка Пернеры, а губернатор Назарио Пратс тут же смылся оттуда, даже не удосужившись проверить, что случилось с его приятелем: обморок, головокружение, несварение желудка, инфаркт или смерть. Он попросту не хотел, чтобы его застали в кабинете Пернеры перед неподвижно лежащим на полу человеком, вот и бросил бездыханного Вилабру. Увидимся позже, когда придешь в себя, а если ты и вправду помер, то можешь не сомневаться, я взыщу с Пернеры все до последней песеты, в том числе и твою долю. Я ведь в некотором смысле имею на это моральное право. Элизенда с сыном возглавили похоронную процессию; вдова прятала свое безразличие под кружевной мантильей, думая ты хорошо сделал, что умер, Сантьяго, ведь ты так мало значил в моей жизни, что я даже ненавидеть тебя не могла. Единственное хорошее, что я смогла обнаружить в тебе за тринадцать лет брака, – это то, что ты носишь ту же фамилию, Вилабру, что и я.
Все семейство Вилабру из известного рода Вилабру-Комельес, уже три поколения которого проживали в Барселоне, франкисты, бывшие ранее монархистами, а еще ранее – монархистами-карлистами, особенно по линии Комельесов, состоявших в родстве с семьей Арансо из Наварры, о которых говорили, что они были карлистами еще до того, как возник карлизм, так вот все Вилабру были чрезвычайно опечалены кончиной Сантьяго и высказывались приблизительно так: а я ведь буквально вчера беседовал с ним по телефону, и мне совсем не показалось, что…; или: да, всегда уходят лучшие…; или: что поделаешь, это закон жизни, хотя кто бы мог предположить… Подумать только, а мы с ним договорились повидаться на следующей неделе; какая нелепая смерть… А мальчику-то всего девять годков? Представь себе, бедняжке всего девять годков, в девять лет остаться без отца… И без баронства, как говорят… Да. А Элизенда все-таки очень уж надменная особа, вам не кажется? Но послушайте, она только что потеряла мужа. Нет-нет, я знаю, что говорю. Элизенда из тех, кто всегда смотрит сквозь людей, потому что их не замечает.
– Примите мои соболезнования, сеньора Вилабру, – напыщенно произнес Назарио Пратс, одна из самых важных фигур, наряду с министром сельского хозяйства и главами муниципалитетов Барселоны и Лериды, почтивших своим присутствием похороны Сантьяго Вилабру.
– Спасибо, я тронута.
И, грустно улыбнувшись единственному приехавшему министру, подошла к губернатору и прошептала ему на ухо доля Сантьяго раньше принадлежала Сантьяго, а теперь мне. Если не хотите, чтобы я на вас донесла.
Вытерев внезапно вспотевшие ладони, дон Назарио ограничился тем, что приложился к ручке сеньоры Вилабру, а не имевшие непосредственного отношения к семейству приглашенные долго еще обсуждали, какая шикарная сеньора и какого черта она прозябает в этих диких горах.
Вот так и случилось, что Марсел не оплакивал смерти своего отца и не поступил в интернат Базилеа; и так случилось, что он продолжил влачить жалкое существование и терпеливо ждать получения аттестата в школе Сант-Габриэл, а когда приезжал на каникулы в Тука-Негру, то никогда не оставался на Рождество дома, потому что предпочитал резвиться в горах с Кике, который показал ему лучшие места для катания и попутно незаметно научил его любить горы. И какими же скучными казались мальчику летние каникулы без снега и без Кике!
9
Она приготовила немного овощей. Ей нравился запах цветной капусты, который, как в детстве, заполнил дом. Он создавал ощущение уюта, особенно когда по другую сторону окна на спящие улицы в беззвучном плаче по-прежнему падал снег. Должны же в жизни оставаться хоть какие-то удовольствия. Когда она услышала звук открывающейся двери, сердце у нее екнуло, потому что она уже решила, как начнет разговор. Сегодня это непременно случится. Да, сегодня. Она скажет Жорди, ты меня разочаровал, ты лжец, ты обманул меня и тем самым оскорбил до глубины души. Потом все будет зависеть от реакции Жорди. Как трудно говорить правду. Она повернулась к двери, готовая сказать Жорди, ты разочаровал меня, потому что обманул, но слова застыли у нее на языке, потому что это был не Жорди, а Арнау; сын бросил свою полную тайн сумку посреди комнаты и поцеловал ее.
– Ты откуда здесь? Разве ты…
– Дело в том, что я должен сообщить вам очень важную вещь. – Он огляделся вокруг. – А где папа?
Словно в ответ на сыновний призыв на пороге появился Жорди, насвистывающий какой-то неопределенный мотив. Снял куртку и только тогда заметил Арнау. Доктор Живаго насторожился, удивленный присутствием в доме всех троих членов семьи одновременно.
– Почему ты дома? – С некоторой досадой: – Разве ты не со своей бандой кокаинщиков?
– Я только что подал заявление о вступлении в бенедиктинскую общину монастыря Монтсеррат. Хотел вам об этом сообщить.
Все трое застыли, словно фигуры рождественского вертепа на фоне снега, медленно падающего за окном хлева; Тина смотрела на Арнау, а Жорди, раскрыв рот, переводил взгляд с вола на ослицу.
– Так что со следующей недели я – послушник в монастыре.
Тина удрученно опустилась на стоявшее рядом кресло. У нее совершенно выветрилось из головы все, что она собиралась сказать Жорди (ты меня разочаровал, ты лжец…), и она вдруг впервые увидела сына таким, какой он был на самом деле: совершенно незнакомый человек, выросший рядом с ней и одновременно где-то очень далеко.
– Что за глупости! – пробормотал Святой Иосиф, бросая на диван куртку.
– Никакие не глупости. Мне достаточно лет, чтобы решать, что я хочу делать со своей жизнью.
– Но, сынок, если ты… – Тина с отчаянием осознала, что ее мечта дать сыну идеальное воспитание оказалась утопией. – Но ты же даже некрещеный! Мы воспитывали тебя свободным гражданином!
– Я крестился. Принял крещение три года назад.
– А нам почему ничего не сказал об этом?
– Чтобы не огорчать вас. Возможно, я был не прав.
– Минуточку-минуточку. – Жорди начал приходить в себя после неожиданного удара. – Ты ведь нас разыгрываешь, правда? – И с видом все понимающего, располагающего к себе отца, из тех, о ком обычно говорят, что он скорее друг, чем отец своему ребенку: – Съемки скрытой камерой? Пари с друзьями? Или просто хочется дурака повалять? Ты что, забыл, что на дворе двадцать первый век? Забыл, что мы воспитывали тебя в духе мультикультурализма, трансверсальности и абсолютной свободы?
– Да нет, что ты. Но я верующий человек; я верую в Бога и чувствую монашеское призвание. – Он произнес эти слова неторопливо, опустив глаза, но четко и ясно.
– Какое еще призвание, черт побери! – подскочил Жорди, оскорбленный скорее мягким тоном сына, нежели его признанием.
– Но почему ты никогда не говорил нам, что хочешь… что тебе… Почему, сынок? Почему?
Всякий раз, когда Тина начинала сыпать бесконечными «почему», она знала, что битва проиграна, потому что спрашивать себя, как случилось бы, если бы… было совершенно бесполезным упражнением, ибо все уже случилось без всякого «если бы» и надо было принимать все таким, как есть, без «если». Почему Жорди оказался неверным мужем и обманывает меня, почему Арнау мне совсем не доверяет, что я делала не так, чтобы оба дорогих мне мужчины превратились в чужих незнакомцев, почему все так, Бог мой, в которого я не верю?
– Послушай, Арнау, – воспользовавшись оторопелым молчанием Тины, Жорди решил вмешаться, избрав на этот раз теплый, проникновенный тон, – мы воспитывали тебя в свободной атмосфере, всегда были рядом, во всем поддерживали тебя, постарались внушить тебе нашу веру в принципы гуманизма, в синтез культур и…
– Что ты хочешь этим сказать?
– Что мы учили тебя не впадать в суеверия, объясняли тебе, что величие человека зиждется на честности и что поступать хорошо означает быть честным с самим собой и с другими, особенно в этом с каждым годом все более глобализованном мире, и что все, что Церковь уже много веков вбивает нам в голову, – не что иное, как обман, способ держать власть над людьми. Разве мы не объяснили тебе достаточно ясно все это?
– Но меня никто не принуждал верить в Бога.
– Стань, в конце концов, экологом. Но только, пожалуйста, не монахом.
– Папа…
– У нас в доме ты никак не мог попасть под влияние религии, черт возьми!
– Но зато мог вне дома.
Кто же тебя совратил? подумала Тина. Кто преследовал тебя и манипулировал твоим сознанием, дабы заставить тебя исполнить свою священную волю? Тина услышала, как ее муж очень серьезным, даже несколько театральным тоном говорит Арнау сынок, мне было приятно думать, что я воспитал своего сына в уважении к справедливости и свободе, чести и достоинству, и я полагал, что мы во всем подавали тебе хороший пример, и тут она чуть не взорвалась от ярости и чуть не выкрикнула заткнись, Жорди, ты не имеешь права говорить о справедливости и свободе, о честности и достоинстве, потому что ведешь двойную игру и лжешь мне, и еще ты так труслив, что скрываешь от меня свои мечты, поскольку мне нет в них места.
Три чужих человека, живущих в одном доме, подумала Тина; три чужих человека, проживших вместе двадцать лет, по существу сейчас признаются в том, что плачевный результат, к которому они пришли, не стоил того, чтобы тратить столько лет жизни на совместное существование.
– Может быть, ты недоволен тем воспитанием, которое мы тебе дали? – спросила она еле слышно.
– Я этого не говорил.
– Но ты дал нам это понять, – сказал его отец.
– Нет. Хотя, похоже, единственное, что вас заботило, – это чтобы у меня под рукой всегда были презервативы и чтобы я не кололся.
Острая боль пронзила сердце Тины. А ведь я думала, сынок… Мы всю жизнь занимаемся воспитанием чужих детей, но при этом никто не научил нас воспитывать своих, а когда ты начинаешь что-то понимать, уже поздно, потому что дети исчезают из нашей жизни, не давая нам второго шанса.
Видя, что жена погрузилась в раздумья, Жорди бесцеремонно сбросил Доктора Живаго с дивана и, усевшись на его место, тяжело вздохнул с явным намерением вызвать сочувствие у своего сына. Потом внезапно ударил себя по коленям.
– Это невыносимо! – взорвался он, перейдя на другой регистр. – Ты – монах? Мой сын собирается стать монахом? – Он возмущенно вскочил на ноги и посмотрел на Тину в надежде на безоговорочную поддержку. – Я не хочу, чтобы мой сын был рабом.
– Но я никакой не раб, – по-прежнему мягким, тихим голосом ответил тот. – Я хочу придать глубокий смысл всем своим поступкам.
– А учеба на факультете журналистики?
– Меня это совсем не интересует.
– А твои товарищи, соседи по квартире, девушки?
– Они живут своей жизнью, а я – своей. – Решительно, тоном, не допускающим возражений: – Как бы там ни было, через неделю я ухожу в монастырь. – Он посмотрел родителям в глаза. – А вас я прошу только об одном, если это возможно, – о вашем благословении. – Он помотал головой. – Простите, о вашем согласии.
– Невероятно.
– Я хочу, чтобы ты был счастлив, Арнау.
Будь хоть ты счастлив, раз уж это не дано всем троим, потому что если Жорди скрывает от меня свою жизнь, значит он несчастлив, а что до меня, так с того дня, когда Реном сказала мне я видела твоего мужа в Лериде, он почти не изменился, а он в это время должен был находиться в Сеу, на двухдневном слете, и потом он долго мне рассказывал, как все прошло в Сеу, с того самого дня я навсегда перестала быть счастливой, потому что счастье – это когда ты в согласии с собой и с теми, кто является частью тебя, а Жорди теперь перестал быть частью меня.
– Мне жаль, что я не смогла воспитать тебя иначе, – заключила она со вздохом. И посмотрела на Доктора Живаго, который ответил ей безучастным зевком. В груди закололо сильнее обычного. Это наверняка от расстройства.
– А я не готов смириться с потерей сына, да еще такой постыдной. – Жорди предпринял еще одну попытку.
Ты даже не осознаешь, что мы давно уже его потеряли, Жорди, удрученно подумала Тина.
– Так вы даете мне согласие?
– Да.
– А я нет.
– В душе я буду переживать, но уйду в монастырь и без твоего согласия, папа.
– И что, многие об этом знают?
– Тебя волнует, что скажут люди? – вспылила Тина.
– Разумеется! – Он в раздражении повернулся к Арнау. – Послушай! Я не хочу, чтобы ты позорил меня перед… – И словно сдавшись: – Ладно, оставим это. Ты – свободный человек. Столько лет бороться за то, чтобы общество стало хоть немного справедливее, а тут мой собственный сын…
Это ты, что ли, боролся, ничтожество? подумала Тина. Боролись те, кого Ориол Фонтельес перечисляет в своих тетрадях, а ты, да и я…
Жорди нервно потер ладони, понимая, что потерпел поражение.
– А эти долбаные монахи не могли проявить учтивость и предупредить нас?
– Я попросил их не вмешиваться. Ведь это я ваш сын, а не они.
– Когда, говоришь, ты уезжаешь?
Несмотря на весь свой гнев, Тина уже несколько минут размышляла о том, что должен взять с собой ее сын, отправляющийся в монастырь, сколько смен белья, сколько рубашек и носков, дадут ли тебе сутану, или как там это называется, уже с первого дня и как ты будешь себя чувствовать в таком наверняка неуютном здании, ведь точно подхватишь простуду от гуляющих по нему сквозняков; надо дать тебе теплую фуфайку, и, наверное, следует потихоньку сунуть в сумку книжку, чтобы тебе не так скучно было по вечерам, да и колбаски надо положить на тот случай, если монастырская еда тебе не понравится, и как нам теперь тебя называть: отец, брат, преподобный или просто Арнау? Только бы тебе не сменили имя, сынок, мы ведь нарекли тебя так на всю жизнь. Арнау, сынок, и когда же мы сможем тебя навестить?
10
В меру пухлые губы слегка темноватого оттенка розового. Немного, почти незаметно выступающие скулы. Четко очерченный овал лица, на котором выделяются глаза, полные таких тайн, что в них невозможно проникнуть. Не буду их пока трогать. Волосы…
– Ты должна всегда причесываться одинаково.
– Ну да, конечно. Я как-то не подумала об этом. Так я в порядке?
Самый нелепый вопрос из всех, какие ему когда-либо задавали. Ты всегда в порядке.
– Если тебя ничто не беспокоит… Но постарайся причесаться точно так же для следующего сеанса.
– О чем мы будем сегодня говорить?
– Я буду молчать, мне надо сосредоточиться. Говори ты. Расскажи о своем детстве.
Я была не очень счастливым ребенком, потому что мама нас покинула и я не знала почему, до тех пор пока брат не поведал мне по секрету только пообещай, что никому не расскажешь, а то я тебя убью, мама сбежала с одним сеньором. А что это значит, Жозеп? Это значит, что мы ее больше никогда не увидим, поэтому и папа все время как будто не в своей тарелке. А что значит «не в своей тарелке»? Да не знаю я, но если ты ему это скажешь, я тебя убью; или папа тебя убьет. Давай, поцелуй крест и клянись мне, что никому ничего не скажешь. И Элизенда поцеловала крест и сказала клянусь, что больше никогда не скажу «не в своей тарелке». Да нет, что ты не расскажешь про маму. И Элизенда снова поцеловала крест и сказала клянусь, что никому не расскажу, что мама сбежала с каким-то сеньором. А потом проплакала пять дней и пять ночей, потому что теперь ей, видно, никогда больше не увидеть свою мамочку. Но не могла же она сейчас рассказать все это едва знакомому художнику… И Элизенда погрузилась в задумчивое молчание, глядя куда-то вдаль, пытаясь там, среди призрачных облаков воспоминаний разглядеть лицо своей матери, неясный расплывчатый образ, острые, словно иглы, глаза и беспокойные, все время что-то теребящие пальцы. Я даже не знаю, жива ли она, да и знать не хочу. Воспоминание о матери было туманным и терпким, похожим на кисло-сладкий привкус, который остается после того, как ты произнесла «мама» и не услышала в ответ «что, доченька».
В следующие полчаса ни художник, ни модель не произнесли ни слова. Они вдруг поняли, что им уютно сидеть друг возле друга в полной тишине. Что нет никакой необходимости заполнять паузы робкими словами. Что так приятно каждому молча погрузиться в свои воспоминания. Она все еще думала о своей непутевой матери, а он вспоминал день, когда его семейство перебралось сюда: Роза – на натужно фырчащем такси, с чемоданами и с еще едва обозначившимся животиком, а он – сзади, на мотоцикле, после невыносимо долгого переезда из Барселоны, первый час которого они провели в темноте, второй – поджариваясь на палящем солнце, а после Балагера, когда выехали на дорогу, ведущую в это забытое богом местечко, где наверняка не было места ни горестям, ни радостям, оба и вовсе были уже чуть живы.
Они прибыли в полдень на Главную площадь Торены, которая к тому времени уже называлась площадью Испании, и начали разгружать тюки из такси (немного тарелок, немного книг, несколько смен одежды, портрет Розы…), не зная, куда направить стопы, ибо площадь была совершенно безлюдна, хотя пронзительные взгляды, устремлявшиеся на них из окон, буквально испепеляли им затылки.
– Наверное, здание в глубине – это школа, – сказал Ориол, пытаясь зажечь искорку надежды во взгляде.
Они остались в полном одиночестве, поскольку такси уже развернулось и, натужно фырча, тащилось по шоссе в Сорт в поисках тарелочки вязкого риса. Ибо в чем в этом захолустье знали толк, так это в рисе.
– И жилье учителя должно быть где-то поблизости.
– Думаю, да.
Нагруженные вещами, они неуверенно направились к небольшому школьному зданию, сразу за которым деревня уступала место сельскому пейзажу. А в это время в мэрии Валенти Тарга уже знал, что в деревню приехал новый учитель, который наверняка в данный момент занимается поисками своего обиталища. Он затянулся папиросой, выпустил дым и сказал себе что ж, рано или поздно он придет сюда.
Жилище учителя оказалось крохотной квартиркой, расположенной поодаль от школы, на противоположной стороне площади, с маленькими оконцами, единственным назначением которых было, по всей видимости, поддержание темноты и сырости в помещении; там были кровать, шкаф с зеркалом, раковина для мытья фаянсовых тарелок, которые Роза несла в плетеной корзине, и две электрические лампочки по двадцать пять ватт каждая. И гнетущая нищета.
– Я же говорил, что тебе не следует ехать, пока я…
– Почему я должна была бросить тебя одного?
Роза огляделась вокруг. Потом подошла к мужу и с утомленным видом, свойственным беременным женщинам, поцеловала его в щеку:
– Главное, что нам дали это место.
Главное, что они получили работу, даже если для этого пришлось отправиться к черту на куличики; потому что сначала им сказали, что преимущественным правом обладают фронтовики. Но фронтовикам-победителям вовсе не хотелось ехать в забытую богом деревеньку на краю света, где нет места ни горестям, ни радостям и где все еще продолжают стрелять; они желали работать в больших городах, а потому всячески щеголяли своей безграничной преданностью новому режиму. Место учителя в Торене оставалось вакантным, потому что никто не знал, где находится эта Торена. Они тоже не знали. Им сказали, что в церкви Святой Матроны в Побле-Сек есть очень полная и подробная энциклопедия в двадцати томах, в которой есть все, и Ориол Фонтельес со своей женой Розой отправился туда, чтобы узнать хоть что-то о деревне, в которую их направили, когда они уже совсем отчаялись, уверившись, что молодой учитель, который не был ни на одном из фронтов благодаря своевременно обнаруженной язве желудка и который по причине той же самой язвы даже не проходил военную службу, не получит места нигде. В энциклопедии в двадцати томах было написано, что Торена – это идиллическое место, расположенное около Сорта, в комарке Верхний Пальярс, и, согласно последней переписи населения, в деревне проживает триста пятьдесят девять жителей. (Более двадцати ее обитателей вынуждены были эмигрировать, а тридцать три человека погибли на войне: двое – во время фашистского восстания, а остальные – в результате развернувшихся впоследствии военных действий. На самом деле там было еще несколько человек, которые, по всей видимости, должны были скоро умереть, хотя и не подозревали об этом, а посему не числились ни в каких статистических сводках, ибо один Бог ведает, что нас ждет завтра.) Важнейшие сельскохозяйственные культуры: картофель (прежде всего), пшеница, рожь, ячмень, некоторое количество яблонь, произрастающих на террасах Себастья (где было совершено несколько убийств), а также кое-где, спорадически, на солнечной окраине полей – капуста и шпинат. Имеется также значительное поголовье крупнорогатого скота и овец, что обусловлено обилием естественных лугов. Деревня расположена на высоте тысяча четыреста восемь метров над уровнем моря (и там ужасно холодно, свитер приходится надевать даже летом). Помимо приходской церкви, посвященной святому апостолу Петру, там есть школа для сорока детей из самой деревни и окрестностей (куда не ходит только Тудонет из дома Фаринос, поскольку он ребенок во всех отношениях отсталый и родители не хотят, чтобы его кто-то видел).
– Просто райский уголок, – закрывая энциклопедию, подвел итог Ориол без всякой иронии в голосе, поскольку, в отличие от Бибианы, он не умел предсказывать будущее. – Наверняка воздух там очень полезен для легких.
Через несколько дней после того, как решение было принято, Ориол стал настаивать на том, чтобы Роза не уезжала из Барселоны, потому что в горах очень холодно и ей совсем незачем ехать в деревню до родов, а посему на данный момент ей лучше всего остаться в городе. Но Роза заупрямилась и заявила, что она всегда будет следовать за ним, куда бы он ни направлялся, и если ей суждено родить в горах, значит там она и родит, как это делают все женщины Торены. И говорить больше не о чем. Больше и не говорили.
И вот они здесь, в этом мире покоя и холода. Стоя с книгами в руках посреди комнаты, Ориол смотрел на тюфяк, набитый сухими кукурузными листьями, который будет служить им семейным ложем, и на стены цвета кофе с молоком, прокопченные дымом дровяной печки.
– Какая восхитительная тишина, правда? – Роза закашлялась, прижав к носу платок.
– Да, – прошептал он. – Какая восхитительная тишина.
Он положил книги на стол, и супруги принялись разбираться с дровяной печкой. На улице послышался шум мотора. Сквозь крохотное оконце они увидели, что прямо посреди пустынной площади остановился черный автомобиль и из него по очереди стали выходить… вот это да! Да это же фалангисты!
– Матерь Божия!
Три. Нет, четыре, пять молодых фалангистов с аккуратно зачесанными на ровный пробор волосами; они шумно захлопнули дверцы машины и решительно направились в ту часть площади, которую из окна было не разглядеть. Ни Ориол, ни Роза не проронили ни слова, поскольку хорошо знали, что выступающая твердым шагом группа фалангистов не сулит нормальным людям ничего хорошего.
Спустя четверть часа Ориол познакомился с Валенти Таргой; учитель поспешил в мэрию подписать бумагу о том, что приступает к работе, пока кому-нибудь в некой высшей инстанции не пришло в голову изменить свое решение. Так в служившей кабинетом небольшой комнатке со стенами блекло-зеленого цвета, трухлявой деревянной мебелью и красной напольной плиткой впервые встретились Валенти Тарга, палач Торены, и Ориол Фонтельес, ее учитель. Сеньор алькальд был в фалангистской рубашке с засученными рукавами, у него были тонкие усики над верхней губой и влажный взгляд серо-голубых глаз, контрастирующих с черными волосами. На лице проступали первые морщины, но все его тело источало деятельную энергию, необходимую для того, чтобы оправдать звание палача Торены. Двое мужчин из тех, что приехали в деревню на черном автомобиле, вошли в кабинет, а затем покинули его, не спросив разрешения и даже не взглянув на Ориола, словно он был мелкой букашкой. Они говорили по-испански. И во всем этом была виновата хранившаяся в церкви Святой Матроны в Побле-Сек энциклопедия в двадцати томах, которая не проинформировала молодую семью о том, что помимо несомненной пользы для здоровья Торена обладала одним недостатком: там проживало несколько приговоренных к смерти, которые больше не могли ждать.
– Значит, встречаемся после обеда в кафе, – произнес в качестве завершающего аккорда их краткой беседы алькальд. – Сегодня и впредь каждый день, вне зависимости от того, есть в школе занятия или нет.
Это был приказ, но Ориол по наивности этого не понял, потому что ответил, что у них очень много дел по дому – надо прибраться в жилище, разложить вещи по шкафам, вернее, в единственном шкафу, – но, разумеется, как-нибудь потом…
– В три часа в кафе, – безапелляционно заявил алькальд, отвернувшись от посетителя и всем своим видом демонстрируя, что больше говорить не о чем. Только тогда Ориол понял, что это был приказ, и сказал да, сеньор алькальд. Потом взглянул на портреты Франко и Хосе Антонио, висевшие на стене позади алькальда, и подумал, что этим стенам не помешала бы свежая покраска. А в таверне Мареса в это время парочка бездельников полушепотом обсуждала, что сеньор Тарга только что приобрел половину склона Тука-Негры, принадлежавшего семейству Каскант. И это притом, что земля не выставлялась на продажу. Получалось, что в тот самый день, когда Томаса обвинили в том, что он республиканец, эта часть Туки волшебным образом немедленно была выставлена на продажу, а тут уж кто смел, тот и съел. Вот так-то. Но знаешь, мне говорили, что на самом деле покупателем был не он. Тут им пришлось сменить тему беседы, потому что в кафе, как всегда после обеда, появился алькальд, чтобы молча покурить за столом, где помимо дона Валенти Тарги, алькальда и руководителя местного Национального движения, сидел один из его прихвостней в форме фалангиста, мужчина с темными кудрявыми волосами, такой же молчаливый, как и его шеф; сегодня они явно проявляли нетерпение, словно поджидая кого-то. Придя в кафе в три часа, Ориол обнаружил, что немногие посетители заведения тоже упорно хранят молчание и, делая вид, что спокойно играют в карты, на самом деле всячески стараются уразуметь, на чьей же стороне этот новый учитель.
А ночью, когда все уже знали, на чьей он стороне, Ориол и Роза, с трудом сдерживающая кашель, занимались любовью на матрасе, набитом кукурузными листьями, стараясь из-за беременности проявлять осторожность и, главное, не шуметь, дабы не нарушить восхитительной тишины сего идиллического уголка мира. Но с того дня у учителя отчего-то все время подрагивали руки, словно им было ведомо все, что должно было случиться. Руки. Три вещи труднее всего передать в портрете: руки, глаза и особенно душу. Руки Элизенды были словно две белые голубки в полете: изящные, уверенные, гармоничные. Скоро ему придется взяться за них. Глаза он оставит на потом, когда сможет спокойно, не опасаясь последствий, смотреть в них. Ну а душа… душа не в его власти. Она либо проникнет на полотно по собственной воле, либо останется за его пределами с гримасой презрения на челе.
– Передохнём немного, Ориол?
– Отлично.
– Почему бы тебе не пригласить Розу выпить с нами чаю? – сказала Элизенда, вставая с кресла и вытягивая вперед руки, чтобы слегка размяться; она сделала это так просто и непринужденно, что Ориол пришел в замешательство. – Хочешь, я пошлю за ней?
Это потому, что она хочет защититься от меня? Неужели она меня боится?
Видя нерешительность Ориола, Элизенда позвонила в колокольчик и сказала Бибиана вели Хасинто сходить за сеньорой Фонтельес и пригласить ее к нам. Очень хорошо, Хасинто, ты все делаешь очень хорошо.
11
Монтсе Байо? Да она мямля.
– Но у тебя слюнки текут, когда она оказывается рядом.
Марсел пресек сию дерзкую инсинуацию страстным поцелуем, от которого у нее перехватило дыхание. Здесь распоряжался он: он находился на своей территории и было почти восемь часов вечера. Но он должен был следовать правилам игры, соблюдать нормы приличия, и поэтому, когда она спросила, откуда эти вещички, он оторвался от нее и принялся разглядывать стоявшие на каминной полке статуэтки, как будто видел их впервые.
– Не знаю. Они всегда здесь были.
– А эти часы?..
Она указала на золотые часы, украшенные ангелочками, уютно расположившимися по обе стороны от циферблата; часы отбивали время необыкновенно деликатно и сдержанно, нежным, робким перезвоном, словно осознавая, что тон здесь задает благопристойный бой настенных часов.
– Что с ними не так?
– Они очень красивые. Откуда ты знаешь, что сюда никто не войдет?
– Ну что ты за зануда. Почему ты спрашиваешь?
– Мы могли бы подняться наверх.
– Зачем? – Он снова посмотрел на нее. – Только не говори мне, что хочешь поиграть в электропоезд.
– Скажешь тоже! – Лиза рухнула в кресло и надула губки. – Откуда ты знаешь, вдруг здесь появится твоя мама и?..
– Это исключено, – оборвал ее Марсел. – И что ты так беспокоишься?
Лиза встала и сняла кофту. Теперь она осталась в одной шерстяной футболке фирмы «Штадлер», из тех, что ее родители покупали в Цюрихе.
– Потому что здесь очень жарко, особенно рядом с камином.
– Тогда я тоже разденусь. – Марсел снял свитер и рубашку. Теперь он тоже был в одной шерстяной футболке, только фирмы «Ла-Пастора» из Матаро.
– А если вдруг придет твоя мама и увидит, как нам жарко…
Он нервно рассмеялся:
– Она в Мадриде.
– Она красивая.
– Кто?
Лиза показала на висевший над камином портрет. Элизенда, очень элегантная, совсем молодая, но столь же элегантная, как и теперь, с книгой в руке, глядящая прямо перед собой, глядящая на нее, Лизу, своими искрящимися, до краев наполненными жизнью глазами, казалось, обращается к ней, говорит Лиза, девочка, что, хочешь соблазнить моего сына? но ведь ты ему и в подметки не годишься.
– Она ведь такая святоша, что неизвестно, что ей придет в голову, если она нас застанет в таком виде.
Тебе-то уж точно не поздоровится, подумал Марсел. Похоже, ты вовсе не против, чтобы нас застали в таком виде, маленькая шлюшка, подумал он. И галантно поцеловал ей руку. Она вытянула ноги поближе к огню и постаралась продлить сей приятный момент, поскольку ей нравилось, когда ей целуют руки. Но вечных поцелуев не бывает.
– Почему ты так хорошо катаешься на лыжах?
– Ну, я давно катаюсь, не знаю, стараюсь почаще приезжать сюда…
– Так ведь я тоже уже давно… – Она пристально посмотрела ему в глаза. – Но ты…
– Для меня снег – это форма существования. Горы, заснеженные деревья, тишина, я скольжу на лыжах, а ветер дует мне в лицо… И все остальные люди – где-то вдали, маленькие точки, которые не говорят, не кричат, не мешают… Для меня это способ понять жизнь. – Он положил рубашку на кресло. – На высоте две тысячи сто метров я – бог.
Лиза смотрела на него с открытым ртом, изумленная столь необычным заявлением. Марсел же остался весьма доволен тем, как ловко у него получается охмурять Лизу Монельс. Внезапно девушка встрепенулась и неуловимым движением скинула лыжные брюки. Обнажились белые, гладкие, точеные, идеальные ноги с ямочками на коленях – предвестники счастья.
– Какой жар идет от этого огня!
– Хочешь виски?
– Нет. Не сейчас.
Что означало «после», если только мы доберемся до этого чертового «после», потому что, что бы там ни говорила Монтсе, но ты самый нерасторопный парень из всех, с кем мне приходилось иметь дело.
Лиза игриво расстегнула ремень Марсела и, проказливо хихикая, разом стащила с него брюки.
– Ну, давай же! – смеялась она. – А то от такой жары у тебя удар случится.
Волосатые, смуглые, сильные, мускулистые ноги атлета Марсела Вилабру. В точности такие, какими их описывала Монтсе Байо.
Их ноги переплелись, и Лиза прокомментировала разницу в цвете кожи, ты прямо как негр, Марсел. Он погладил ее по нежной ляжке, и она подумала ну же, пора, черт тебя побери, Марсел Вилабру, давай! И чтобы подбодрить его, спросила а друзья у тебя здесь, в деревне, есть, а он в ответ только скорчил физиономию, словно говоря ты совсем уже, что ли… у меня здесь, в деревне…
– Но ты же говоришь, что приезжаешь сюда каждые выходные…
– Да здешние так воняют навозом…
– Кто бы говорил! – Лиза грудью встала на защиту деревни Торена. И добавила с укором: – Ты же сам отсюда.
– Я родился в Барселоне. – Он схватил ее за левое колено, в том месте, где была соблазнительная ямочка. Чудо что за ямочка. – Я приезжаю, только чтобы покататься на лыжах и повидаться с матерью, – сказал он как бы в оправдание. И чтобы затеряться в горах.
Утверждение Марсела Вилабру было не совсем точным. Да, он действительно не общался с местными жителями, за исключением, пожалуй, Шави Буреса, который учился на агронома в Индустриальной школе. И правда, что при первой же возможности, когда появлялся хоть небольшой перерыв в занятиях, он приезжал в Торену и, чтобы освободиться от излишков энергии, отправлялся на Тука-Негру один или с Кике, если у того не было занятий. Так что с Кике он общался довольно тесно, настолько тесно, что два года назад, когда Марсел поступил в университет, они вдвоем отметили его поступление тайным спуском с Монторройо; вписываясь в неведомые прежде крутые виражи, он подумал, что здесь они запросто могут разбиться в лепешку, но очень уж ему хотелось выглядеть отважнее Кике, который, казалось, бросал ему вызов. Потом, уже вечером, когда они вернулись в клуб, исполненные ликования по случаю удачно закончившейся авантюры, окоченевшие, но потные от возбуждения, оба залезли под горячий душ и долго стояли под водой, пока Кике не начал насмехаться над ним глянь-ка, а писулька-то у тебя крохотная, как фасолинка, и они принялись баловаться под струей воды, и писульки перестали быть фасолинками, и Кике сделал ему первый минет из трехсот двадцати двух, которые потом случатся в его жизни, и это было так необычно, что потом он целых две долгие недели не приезжал домой, без конца спрашивая себя что же получается, я теперь педик, потому как мне очень понравилось, и при этом горько рыдал, поскольку совсем не хотел быть педиком; и вот тогда-то он и взял себе за правило волочиться за всеми подряд девушками, которые попадались ему на пути, дабы доказать всем, что он никакой не голубой, чем заслужил на факультете славу ловеласа. Но самое удивительное заключалось в том, что мне самому тоже понравилось это делать, а Кике так сладострастно сопел, когда я… Короче, они больше никогда не возвращались к этой теме, но с тех пор Марсел старался не принимать душ в помещении для инструкторов, от греха подальше…
Он продолжал гладить правую коленку Лизы Монельс и, желая избавиться от воспоминания о сопении Кике, резким движением стянул с девушки футболку «Штадлер»; она так же стремительно избавила от футболки его, и он стал нервно, сгорая от желания, пытаться расстегнуть крючки ее лифчика. Лиза Монельс подумала надо же, прекрасный лыжник, самый завидный парень на всем третьем курсе, хоть и с хвостом по гражданскому праву за первый курс и по уголовному – за второй, хоть и дистанцируется от всех политически активных сокурсников, которые занимаются организацией студенческого профсоюза, хоть и смотрит на них с некоторой насмешкой, словно говоря ребята овчинка выделки не стоит и намекая послушай, уж я-то во все это влезать не собираюсь, лыжи и политика – вещи несовместимые; щедрый друг, поскольку в любой момент, не задумываясь, может пригласить выпить кофе с молоком или виски, а еще говорят, набит деньгами, и любовных дел большой мастер, и красавчик, и руки у него необыкновенные, и глаза такие, что дух захватывает… и при этом не может своими прекрасными руками расстегнуть крючки, и если дело так дальше пойдет, то мы провозимся до скончания века… И тогда Лиза остановила его руку, выверенным молниеносным движением расстегнула крючки, сняла лифчик и обнажила две свои драгоценности, которые уже давно мечтала продемонстрировать Марселу Вилабру, дабы увидеть, как изменится выражение его глаз, ибо взгляд этих глаз вызывал у нее совершенно необычные ощущения. К тому же она уже почти выиграла пари у Монтсе Байо: от победы ее отделял всего шаг. И тут зазвонил телефон.
– Да, мама.
Ну какого черта в этом доме всего один телефон, как в эпоху неолита, возмутился Марсел. В одних носках, с возбужденным членом, он вскочил с дивана, чтобы ответить на звонок, и теперь Лиза, возлежавшая в одних шелковых кружевных трусиках, слушала, как он говорит да, мама, да, мама. Разумеется, я один, я как раз шел ложиться, ведь завтра я хочу несколько раз спуститься с Тука-Негры. Да, с Пере Сансом и Кике, да. Лиза встала и принялась извиваться всем телом, медленно снимая трусики и еле сдерживая смех, а он стоял, отвернувшись к стене, умирая от желания посмотреть на нее, но боясь опростоволоситься. Да, должен вернуться в понедельник, скажи Хасинто, чтобы он приехал утром в понедельник, да, потому что в понедельник занятий не будет из-за забастовки, да. Да, конечно, я буду очень осторожен, но разве ты не помнишь, что я знаю Тука-Негру как свои пять пальцев? Ах да, Кике сказал, что на высоте тысяча триста метров в сторону Батльиу можно соорудить отличную черную трассу, если провести туда подъемник и убрать четыре валуна. Да, мама. Он повесил трубку, по-прежнему стоя лицом к стене и проклиная свою вредную мать, которая звонила из Мадрида только затем, чтобы проконтролировать его и опозорить перед девушкой, ведь Марсел знал, что она не поверила ни в какую забастовку и наверняка устроит ему скандал вечером в понедельник, если изволит остановиться в Барселоне перед возвращением в дом Грават, и еще Марсел был уверен: его мать знала, что он не врал, когда уверял, что ложится в постель.
– Да, мама.
Он обернулся, уязвленный насмешливым тоном Лизы. Девушка сняла трусики и вертела их на пальце. Какая же она красивая, эта Лиза. Он набросился на нее, и они стали кататься по полу, но потом, под предлогом того, что на полу очень неудобно, что на такой твердой поверхности невозможно расслабиться, они, как и предполагалось с самого начала, отправились в постель. Но вовсе не оттого, что пол был слишком твердым, а потому, что магический взгляд молодой стройной Элизенды с картины над камином делал его беззащитным. Они выбрали величественное ложе его матери, расположенное в одной из спален, теплой и уютной благодаря хорошо работающему центральному отоплению, со стенами, увешанными призраками десяти поколений рода Вилабру, среди которых, к счастью, не было внушающих тревогу портретов, напоминающих, что его мать переживает приступ благочестия и ездит повсюду с епископами и священниками, терзая всех вокруг своей одержимостью святыми и блаженными, и если бы она увидела меня здесь в объятиях Лизы Монельс, она прочла бы целую проповедь о грехе, раскаянии и необходимости вступить на путь истинный. Ну а если бы меня увидел отец Аугуст, то он тут же преставился бы.
Назад: Часть первая Полет зеленушки
Дальше: Часть третья Звезды как иглы