Книга: Сатанинское танго
Назад: IV. Работа пауков 1
Дальше: VI. Работа пауков 2

V. Там, где рвется

Это было непросто. В свое время ей понадобилось целых два дня, чтобы сообразить, куда поставить ногу, за что ухватиться и как протиснуться в безнадежно узкий на первый взгляд лаз под стрехой позади дома, на том месте, где на щипцовой стене не хватало нескольких досок; теперь-то, конечно, она проделывала это за полминуты: рискованным, но точно рассчитанным движением она запрыгивала на укрытую черным брезентом поленницу, хваталась за кронштейн водосточного желоба, просовывала левую ногу в отверстие и сдвигала ее в сторону, после чего, нырнув вперед головой и оттолкнувшись одновременно другой ногой, одним махом оказывалась в той части чердака, некогда отведенной под голубятню, где теперь находилось ее личное царство, секрет которого знала она одна; здесь не надо было опасаться неожиданных и непонятных атак старшего брата, при этом она инстинктивно следила за тем, чтобы слишком долгим отсутствием не навлечь подозрения матери и сестер. Ведь если они разоблачат ее, то безжалостно отсюда изгонят и все усилия ее будут напрасны. Но теперь-то это уже не имело особенного значения! Она стянула с себя промокшую спортивную куртку, оправила любимое розовое платье с белым воротником и уселась у “окна”. Зажмурив глаза и трясясь от холода, готовая в любую минуту вскочить, она слушала, как по черепице стучит дождь. Мать спала внизу, в доме, старшие сестры не явились даже на обед, и она могла быть почти уверена, что днем ее никто искать не станет — разве что Шани, о котором никто никогда не знал, где он в данный момент болтается, так что он появлялся всегда неожиданно, будто искал на хуторе разгадку какой-то тайны, разоблачить которую можно было только таким путем — стремительным неожиданным нападением. Собственно говоря, особых причин для страха у нее не было, ведь ее никогда не искали; более того, ей приказывали держаться подальше, в особенности тогда — а такое случалось нередко, — когда в доме был гость. Вот она и оказывалась словно бы на ничейной земле, не в силах одновременно выполнить эти два требования: не крутиться возле дверей и при этом быть под рукой, потому что могла в любой момент понадобиться (“Ну-ка, сбегай, купи вина!” или: “Принеси, дочка, сигарет — три пачки “Кошута”, не забудешь?”), и если допустит ошибку, ее навсегда изгонят из дома. Это все, на что она годилась; поначалу, забрав девочку “по взаимной договоренности” из городской вспомогательной школы, мать решила использовать ее на кухне, но от страха, что ее накажут, тарелки валились у нее из рук на пол, от кастрюль отлетала эмаль, в углах оставалась паутина, суп получался пресным, а паприкаш пересоленным, и когда она перестала справляться даже с самыми простыми обязанностями, мать спровадила ее и с кухни. С того времени дни ее протекали в судорожном ожидании за сараем или, если шел дождь, под навесом в конце дома, откуда можно было следить за дверью на кухню так, чтобы ее не видели из дому, но при этом она могла бы явиться по первому зову. От вечного напряженного внимания очень скоро работа органов чувств у нее нарушилась: зрение почти целиком концентрировалось на кухонной двери, которую она видела настолько резко, что темнело в глазах; она одновременно воспринимала все ее части — и верх с двумя грязными стеклами, за которыми маячили пришпиленные канцелярскими кнопками кружевные шторки, и заляпанный грязью низ, и бессильно повисшую ручку посередине, то есть видела все отталкивающее хитросплетение форм, цветов и линий, более того, она даже различала в чрезвычайно раздробленном на отдельные фрагменты времени различные состояния двери, отражавшие разные степени потенциальной опасности. А когда эта неподвижность вдруг нарушалась, все вокруг нее приходило в движение: мчалась мимо нее стена дома, дугой выгибался навес, куда-то летело окно, слева от нее проплывали хлев и заброшенная цветочная клумба, раскачивалось над головою небо, и плыла под ногами земля, и вот она уже стояла перед матерью или старшей сестрой, даже не успев заметить, как отворилась дверь кухни. Мгновения, пока она опускала глаза, ей было достаточно, чтобы узнать их, ничего иного ей и не требовалось, ибо в это мгновение расплывчатая фигура матери или сестры надолго впечатывалась в пространство, заполненное плывущими и качающимися предметами, и она слепым зрением ощущала, что они там, и она стоит там,
перед ними,
внизу,
как знала она и то, что их возвышает над нею такая неимоверная сила, что если бы она вдруг отважилась посмотреть на них, то картина наверняка взорвалась бы — столь нестерпимо и столь очевидно их право на превосходство. Звенящая тишина длилась лишь до того момента, пока не распахивалась дверь, а затем в пульсирующем шуме она должна была уловить приказ матери или сестры (“Ты меня до сердечного приступа доведешь! Ты куда лезешь? Чего тебе надо здесь? А ну, пошла играть!”), который быстро замирал, пока она бежала обратно к сараю или под навес, где облегчение приходило на место паники и вновь продолжалось то, что едва не прервалось. Ни о каких играх, конечно, речи идти не могло; и вовсе не потому, что не было под рукою куклы, книжки сказок или стеклянного шарика, с помощью которых — на случай, если во дворе появится кто-то чужой или кто-нибудь выглянет в окно, желая проверить, что она делает, — она могла притвориться играющей, а потому, что из-за постоянной необходимости быть начеку она не осмеливалась, да и была неспособна уже увлечься игрой. Во-первых, потому что увлечься ей не давали капризы старшего брата, безжалостно решавшего, какой пригодной для игры вещью и как долго она могла пользоваться, а во-вторых, потому что если она играла, то делала это из чувства долга и ради самозащиты, чтоб соответствовать ожиданиям матери и сестер, которые — она хорошо это знала — скорее стерпели бы, что она привязана к играм, “не подобающим ее возрасту”, чем вынесли бы позор, что она целыми сутками (“Если б только могла!”) готова была, “как больная”, следить “за каждым нашим движением”. Только здесь, наверху, в бывшем голубином пристанище, она чувствовала себя в безопасности; здесь не надо было играть, здесь не было двери, в которую “кто-нибудь мог войти” (вход на чердак когда-то заколотил отец, что было начальным шагом какого-то плана, который теперь уже навсегда останется неразгаданным), и не было окон, в которые “кто-то мог заглянуть”, а на створки слухового окна, через которое когда-то влетали и вылетали голуби, она кнопками пришпилила две вырванные из журнала цветные картинки, чтобы с чердака “открывался красивый вид”: на одной картинке был виден морской берег в лучах заходящего солнца, а на другой — покрытая снегом вершина с настороженно прислушивающимся оленем на переднем плане… Но теперь этому уже навсегда конец! От заколоченного люка чердачной лестницы потянул сквозняк, и девочка содрогнулась. Она пощупала спортивную курточку, но та еще не просохла, так что пришлось, чтобы не возвращаться в дом за сухой одеждой, рискуя разбудить мать, набросить на себя самое ценное из ее сокровищ — белую тюлевую занавеску, которую она когда-то нашла в тряпье, сваленном в дальнем углу кухни. Еще вчера о такой безрассудной смелости она не могла и помыслить: промокнув, она тут же переоделась бы, ведь ей было известно, что если она заболеет и сляжет в постель, то не сможет удержаться от слез, которых не стерпят и не простят мать и сестры. Но разве могла она представить себе еще вчера утром, что какой-то — только не гибельный, а спасительный — взрыв очистит ее и она уснет вечером “с верой в чувство достоинства”? Еще несколько дней назад она заметила, что с ее братом что-то произошло: он не так, как обычно, держал в руке ложку, не так закрывал за собою дверь, ночью внезапно просыпался рядом с ней на стоявшей на кухне железной кровати, а днем о чем-то сосредоточенно размышлял. А вчера после завтрака, за сараем, он подошел к ней и вместо того, чтобы, ухватив ее за волосы, поднять с земли на ноги, или — что было бы еще хуже — встать у нее за спиной и молча стоять, пока она не расплачется, он достал из кармана половинку шоколадного батончика “Балатон” и сунул ей в руку. Эштике, не зная, что и подумать, продолжала подозревать недоброе даже после того, как днем Шани поделился с ней “самым невероятным секретом, который когда-либо существовал”. При этом она сомневалась не в словах брата, на что она никогда не решилась бы, — невероятным и необъяснимым ей казалось скорее то, что именно ее Шани посвятил в свою тайну и именно у нее просил помощи, у той, на которую “нельзя положиться ни в чем”. Однако надежда на то, что на этот раз речь идет не об очередном подвохе, была сильней опасения, что это именно так; вот почему еще до того, как выяснилось, в чем заключается правда, точнее, как раз для того, чтобы правда случайно не выяснилась, Эштике — безо всяких условий и ни минуты не раздумывая — на все согласилась. Конечно, особого выбора у нее и не было, Шани заставил бы ее согласиться в любом случае, но сейчас в этом не было никакой нужды: как только Шани раскрыл ей секрет денежного дерева, он тут же снискал ее безграничное доверие. Когда Шани наконец завершил свой рассказ и, оценивая эффект, посмотрел на “противную рожу” сестры, она уже — на сей раз от внезапно нахлынувшей радости — только что не рыдала, хотя знала по горькому опыту, что в присутствии брата этого лучше не делать. Для проведения “стопроцентно надежного” эксперимента она смущенно протянула ему все свое состояние, собираемое с самой Пасхи, тем более что вся эта сумма, которая складывалась из двухфоринтовых подачек бывавших в доме гостей, и без того предназначалась Шани, только вот как могла она сейчас объяснить, почему месяцами прятала их и скрывала, стараясь, чтобы ее приготовления не вышли наружу… Но брат ее ни о чем не спросил, и радость оттого, что она теперь сможет принять участие в его тайных делах, тут же развеяла ее смущение. Но она так и не нашла объяснения, почему он ее посвятил в эту тайну, чем она заслужила его доверие и, что главное, почему его не пугает риск потерпеть провал, ведь не может же он всерьез думать, что его сестра когда-либо сможет исполнять заповеди “смелости, твердости и воли к победе”. Хотя она чувствовала, что объяснение все же было, оно скрывалось за его грубостью и жестокостью, в глубине всех его беспощадных поступков, ведь иногда, когда она была больна, Шани позволял ей забираться к нему в постель и даже однажды стерпел, когда она обняла его и так заснула. А несколько лет назад, когда на похоронах отца она поняла, что смерть, “единственный путь к ангелам”, может случиться не только по воле Господа, но и по выбору, и решила непременно узнать, что для этого нужно сделать, то разве не брат просветил ее? В одиночку она ни к чему не пришла бы, без него она никогда не узнала бы, что именно нужно сделать, даже если б случайно своим умом дошла, что “крысиный яд тоже может сгодиться”. И вот, проснувшись вчера на рассвете, она наконец победила свой страх и решила больше ничего не откладывать, так как хотела не только мысленно представлять себе, но и реально почувствовать, как она поднимается ввысь, как какая-то сила стремительно увлекает ее за собой, как она отдаляется от земли и как дома, деревья, поля, канал и весь мир внизу съеживаются, и вот она уже у Небесных Врат среди красным огнем пылающих ангелов, — и ведь именно Шани с его секретным денежным деревом, не кто иной, удержал ее от этого восхитительного, хотя и рискованного полета, и уже на закате они вместе — вместе! — отправились к каналу; брат весело насвистывал, держа на плече лопату, а она, на несколько шагов отстав от него, взволнованно прижимала к себе носовой платок, в который было завязано все ее богатство. На покатом берегу канала Шани молча, с деловитым видом выкопал яму и не то что не отогнал ее, а даже позволил самой положить на дно деньги. Сурово наказав ей дважды в день, утром и вечером, обильно поливать закопанные деньги (“Иначе засохнет все!”), он отослал ее домой с тем, чтобы “ровно” через час вернулась с лейкой, потому что сам он тем временем еще должен — в полном одиночестве! — произнести над посадкой “некоторые заклинания”. Эштике с превеликим усердием выполнила его поручение и спала в ту ночь беспокойным сном; во сне ее преследовали сорвавшиеся с цепи собаки, но утром, когда она увидела, что за окном идет дождь, все тревоги покрыл благодатный покров забвения. Первым делом она, конечно, отправилась на берег канала, чтобы полить волшебные семена на тот случай, если с дождем они не получат достаточно влаги. За обедом, чтобы не разбудить мать — всю ночь прокутившую, — она шепотом сообщила Шани, что еще “ничего, совсем ничего не видно…”, но тот вразумил ее: всходы проклюнутся из земли в лучшем случае через три, а скорее даже через четыре дня, и никак не раньше, разумеется, “при условии, что посадка будет получать достаточно влаги…”. “И вообще, — продолжил он резким, не терпящим возражений тоном, — не надо весь день там торчать… Это вредно… Достаточно, если ты будешь заглядывать туда утром и вечером. Понимаешь, что тебе говорят, имбецилка?” И он, ухмыляясь, удалился из дому. Эштике же решила, что до темноты — без крайней необходимости — чердак покидать не будет. “Пока не вырастет!” Много раз она закрывала глаза, чтобы увидать, как будет “расти ее дерево”, как станет густеть его крона, как будут затем сгибаться под неимоверной тяжестью золотые ветви и как она, взяв в один прекрасный день кошелку с оторванной ручкой, наполнит ее — прям до самого верху! — и, вернувшись домой, вывалит ее содержимое на стол!.. То-то они удивятся! И с того дня она будет спать в горнице на просторной кровати под пуховой периной, и не будет у них других забот, кроме как ходить каждое утро на берег канала и наполнять кошелку, а потом — только танцы, и сколько душе угодно какао, и ангелы, прилетев с небес, усядутся вместе с ними на кухне вокруг стола… Эштике сдвинула брови (“Ну-ка, ну-ка!”) и, раскачиваясь взад-вперед, стала приговаривать:

 

Вчера — один день,
вчера да сегодня — два дня,
вчера да сегодня да завтра — три дня,
завтра да еще день — четыре!

 

“Может быть, только две ночи осталось? — взволнованно подумала она. — Но нет, — она замерла, — так неправильно!” Вынув большой палец изо рта, Эштике освободила вторую руку из-под тюлевой занавески и попыталась пересчитать все на пальцах.

 

Вчера — это один,
сегодня — это два,
два да один — это три,
завтра, ну да, завтра — это три,
три да один — четыре!

 

“Ну конечно! Тогда получается, что, может, уже и сегодня! Сегодня вечером!” Снаружи, беспрепятственно скатываясь по черепице, дождь отвесными струями падал на землю вдоль стен хутора Хоргошей, вымывая по периметру дома все углубляющуюся канаву; казалось, будто каждая капля дождя осуществляла один тайный замысел — сперва окружить здание рвом, изолировав его обитателей от остального мира, а затем постепенно, миллиметр за миллиметром, просачиваться в уложенный во враждебную землю фундамент и подмывать его; и однажды наступит неотвратимый час, когда одна за другой начнут оседать стены, выворачиваться со своих мест окна и двери, когда покосится и рухнет печная труба, станут гнуться вбитые в стены гвозди и ослепнут висящие на них зеркала, чтобы в конце концов все покосившееся строение, словно корабль, получивший пробоину, погрузилось в бездонную хлябь, провозглашая тщетность убогой борьбы хрупких человеческих намерений, дождя и земли и бесполезность крова, который не защитит. На чердаке было почти совершенно темно, только в отверстие щипцовой стены пробивался клубящийся, словно туман, слабый свет. Вокруг царил покой; она оперлась спиною о балку и с радостью, еще сохранившейся в ней с утра, зажмурила глаза: “Вот оно!”… Ей было семь лет, когда отец впервые взял ее с собой в город на большую скотопригонную ярмарку. Там он отпустил Эштике свободно бродить посреди шатров, где она повстречала Корина, который во время последней войны потерял оба глаза и с тех пор зарабатывал скромные деньги, играя на аккордеоне на ярмарках и в трактирах. Это он рассказал ей, что слепота есть “волшебное состояние” и что он, Корин, не то что ничуть не печалится, а просто счастлив и благодарен Господу за “этот вечный мрак”; ему даже смешно, когда кто-то расписывает ему “яркие краски” этой убогой жизни. Эштике слушала Корина как зачарованная и во время следующей ярмарки первым делом разыскала его; и слепой тогда рассказал ей, что путь в это волшебное царство не заказан и ей: ничего особенного делать не надо, достаточно просто долго не открывать глаза. Но первый же опыт ее напугал: она увидела бушующее пламя, извивающиеся разноцветные полосы, какие-то бегущие сломя голову бесформенные фигуры и услышала беспрерывно ревущие где-то рядом гул и грохот. Спросить совета у Керекеша, который просиживал с осени до весны в корчме, она не осмеливалась, поэтому разгадку тайны узнала, только когда через год свалилась с тяжелым воспалением легких и у ее постели целую ночь просидел срочно вызванный из поселка доктор; рядом с этим неразговорчивым, толстым, огромным доктором она наконец почувствовала себя в безопасности, жар одурманил ее, по телу волной пробежало ощущение радости, она крепко зажмурилась — и случилось то, о чем ей рассказывал Корин. В этом волшебном царстве она увидала отца, в шапке и длинном тулупе, который, держа лошадь под уздцы, вводит ее на двор и выкладывает из повозки сахарную голову, медовые пряники и тысячу разных подарков с ярмарки… Она поняла, что дверь в это царство открывается, только когда “пышет жаром кожа”, когда тело дрожит от озноба, а веки горят. Чаще всего в ее разыгравшемся воображении воскресал покойный отец: он удаляется по меже в сторону тракта, а вокруг него ветер гонит по земле палую листву; потом все чаще она стала видеть брата, весело подмигивающего или спящего рядом с ней на железной кровати. Вот и сейчас он появился перед ней; спящее лицо спокойно, волосы упали на глаза, одна рука свесилась с кровати; затем по коже его пробегает судорога, пальцы шевелятся, он неожиданно поворачивается на другой бок, и с него сваливается одеяло. “Интересно, где он сейчас?” Волшебное царство с гулом и грохотом уплывает, и она открывает глаза. У нее раскалывается голова, кожа горит, руки и ноги отяжелели. И тут, устремив взгляд в “окно”, она вдруг осознает, что нельзя беззаботно ждать, пока этот зловещий мрак сам собой рассеется, и понимает, что если она не докажет, что достойна необъяснимой благожелательности брата, то рискует навеки лишиться его доверия, как понимает она и то, что для нее это первая и, возможно, последняя возможность: она не может потерять Шани, потому что ему знакомо устройство “триумфального, злобного и враждебного мира”, потому что без брата она будет слепо блуждать среди неисчислимых соблазнов гнева, пагубной жалости, безумного расточительства и злости. Ей было страшно, но она знала, что должна что-то предпринять; страх уравновешивало ей доселе неведомое, смутное, вспыхнувшее молнией честолюбие: если она сумеет добиться уважения брата, то вместе они “сумеют завоевать” весь мир. Так что — медленно, незаметно — несметные богатства, кошелка с оторванной ручкой и сгибающиеся золотые ветви уплыли из суженной сферы ее сознания, уступив место восхищению братом. Ей казалось, будто она стоит на мосту, соединяющем ее старые страхи с теми, которые еще вчера были страхами; нужно просто пройти по нему, и там, на другой стороне — где ее уже с нетерпением дожидается Шани! — лежат разгадки всего, что на этой казалось навеки непостижимым. Только теперь поняла она, что имел в виду брат, говоря: “Мы должны победить, ясно тебе, слабоумная? Победить!”, ведь призрак победы уже маячил и перед ней, и хотя она чувствовала — никто никого победить не может, потому что ничто никогда не кончается, слова Шани, сказанные вчера вечером (“Все только наводят тень на плетень, но есть мы, небольшая горстка, которые знают, как здесь навести порядок, дурашка!..”), делали смехотворными всякие возражения и героическими — все поражения. Она вынула изо рта большой палец, плотней стянула на себе тюлевую занавеску и принялась расхаживать по тесному помещению, чтобы хоть как-то согреться. Что же делать? Как доказать, что и она может “быть победителем”? Она растерянно оглядела чердак. Над головой угрожающе нависали балки, из которых местами торчали скобы и ржавые гвозди. Сердце бешено колотилось. И вдруг снизу донесся какой-то звук. Шани? Кто-нибудь из сестер? Она осторожно, бесшумно спустилась на поленницу и, проскользнув вдоль стены к кухонному окну, прижалась лицом к холодному стеклу: “Муська!” Их черная кошка сидела на кухонном столе и уплетала из красной кастрюли оставшийся от обеда картофельный паприкаш. Крышка кастрюли закатилась аж в самый угол. “Ах ты, Муська!” Она бесшумно вошла на кухню, сбросила кошку на пол, быстро накрыла кастрюлю крышкой, и тут ей в голову пришла какая-то мысль. Она медленно повернулась, ища глазами Муську. “Я сильнее!” — подумала она. Кошка бросилась к ней и потерлась о ноги. Эштике на цыпочках подошла к вешалке и с зеленой сеткой в руке направилась к кошке. “Ну, иди ко мне!” Муська послушно пошла ей навстречу и позволила Эштике засунуть себя в сетку. Впрочем, ее равнодушие длилось недолго: не найдя опоры под лапами, провалившимися в ячейки сетки, Муська испуганно замяукала. “Что там такое опять?! — донеслось из комнаты. — Кто там?” Эштике в страхе замерла: “Я это… Я…” — “Какого лешего ты там шастаешь?! Ну-ка марш играть!” Эштике молча, не смея дохнуть, с мяукающей сеткой в руках вышла во двор. Без каких-либо неприятностей она добралась до угла дома, остановилась там, глубоко вздохнула и пустилась затем бегом, чувствуя, что все вокруг ощетинилось против нее. Когда наконец — с третьей попытки — ей удалось забраться в тайник, она, тяжело дыша, прислонилась к стропилу и не оглядывалась, но знала: внизу, вокруг поленницы, словно голодные псы из-за ускользнувшей добычи, сцепились друг с другом в бессильной злобе сарай, огород, грязь и мрак. Она выпустила из сетки Муську, и черная кошка с лоснящейся шерстью сперва подбежала к лазу в щипцовой стене, затем осторожно обнюхала все углы, порой поднимая голову и вслушиваясь в тишину; затем, сладострастно выгибая хвост, она потерлась о ноги Эштике и, когда хозяйка присела к “окошку”, запрыгнула к ней на колени. “Тебе конец, — прошептала Эштике, но Муська в ответ только дружелюбно мурлыкнула. — Не думай, что я тебя пожалею! Ты, конечно, можешь защищаться, только это не поможет!..” Она сбросила кошку с колен, встала, подошла к лазу и несколькими досками, прислоненными к обрешетине, закрыла выход. Подождав немного, пока глаза привыкнут к темноте, она медленно двинулась к Муське. Кошка, ни о чем не подозревая, позволила ей поднять себя и попыталась вырваться лишь тогда, когда хозяйка, повалившись с ней на пол, принялась бешено кататься из угла в угол. Пальцы Эштике обхватили шею кошки железной хваткой, она так быстро поднимала ее над головой и так стремительно перекатывалась через нее, что в первую минуту оцепеневшая Муська даже не пробовала защищаться. Однако борьба продолжалась недолго: при первой удобной возможности кошка запустила когти в руку хозяйки; да и сама Эштике тоже растерялась: тщетно она подзадоривала со злостью кошку (“Ну, давай же! Давай! Нападай на меня!”), Муська никак не хотела вступать с ней в единоборство, напротив, Эшти самой приходилось быть осторожной и, переворачиваясь, опираться на кисти рук, чтобы не задавить кошку. Она решительно смотрела на Муську, которая спряталась в угол и со вздыбленной шерстью, готовая прыгнуть, таращила на нее свои сверкающие странным блеском глаза. Как быть дальше? Попробовать еще раз? Но как? Скорчив страшную гримасу, она притворилась, будто хочет наброситься на кошку, и та стремительно перелетела в противоположный угол. После этого ей достаточно было сделать резкое движение — вскинуть руку, топнуть ногой или прыгнуть в сторону кошки, — чтобы та в отчаянии метнулась в более безопасный угол, обдирая при этом бока о торчащие из стропил скобы и гвозди, ударяясь с размаху о черепицу, о прогон или доски, прикрывающие входное отверстие. При этом обе — и кошка, и девочка — безошибочно знали, где находится другая; Эштике всегда точно и молниеносно отслеживала местонахождение Муськи по сверканию глаз, буханью черепицы или глухим шлепкам тела, ее же саму выдавали уже едва уловимые завихрения густого воздуха, возникавшие от движения ее рук. От радости и гордости, постепенно растущих в ней, фантазия Эштике разыгралась; казалось, что ей даже не обязательно двигаться, чтобы животное ощущало, какой невыносимой тяжестью наваливается на него ее власть; сознание беспредельности и неисчерпаемости (“Я могу с тобой сделать все что угодно”) поначалу даже немного смутило ее: перед ней распахнулся совершенно неведомый мир, и в центре его стояла она, растерянная от неограниченности возможностей; но ощущению какой-то неопределенности и блаженной полноты быстро пришел конец: она уже видела, как выкалывает полные ужаса, сверкающие предсмертным огнем глаза Муськи, как рывком выдирает ее передние лапы или подвешивает на веревке за эту или вон ту скобу. Ее тело сделалось непривычно тяжелым, и она все острей ощущала, что становится жертвой чужого сознания. Страстное желание торжества опрокинуло в ней ту Эштике, которой она была, но знала она и то, что, куда бы она ни ступила, непременно растянется, споткнувшись о ту, другую, которая умудрится в последний момент нанести смертельную рану переполнявшей ее существо самодовольной решимости. Не отрываясь, смотрела она в фосфоресцирующие глаза животного, и ее вдруг пронзило то, чего она не замечала до этого: ужас, застывший в этом блеске, бессильный трепет другого, отчаяние, балансирующее на грани своей противоположности — последней надежды: а вдруг еще можно спастись, предложив себя в качестве жертвы. И эти глаза, будто луч прожектора, взрезающий мрак, неожиданно осветили последние минуты — то распадающиеся, то сцепляющиеся друг с другом мгновения их смертельной схватки, и Эштике, обессилев, увидела: все, что так медленно и мучительно возникало в ней, неожиданно стало рушиться. Стропила, “окно”, доски и черепица, скобы и заколоченный вход на чердак — все это снова вплывало в ее сознание, однако предметы — словно заждавшиеся приказа недисциплинированные войска — сдвигались со своих позиций: легкие постепенно удалялись, а тяжелые, странным образом, медленно приближались к ней, как будто все они оказались на дне глубокого озера, куда уже не доходит свет и где направление и динамику перемещений определяет лишь вес вещей. Муська, до предела напрягая мышцы, вжалась в трухлявый пол, засыпанный сухим голубиным пометом, очертания ее тела размазались в темноте, казалось, оно, это тело, уже поплыло к ней в тяжелом воздухе, и Эштике только теперь — почти чувствуя под горящей ладонью опадающее и резко вздымающееся теплое кошачье брюхо, ободранную во многих местах кожу и сочившуюся из ссадин кровь — осознала, что́ она натворила. От жалости и стыда у нее перехватило горло; она поняла необратимость своей победы. Если она сейчас двинется, чтобы погладить кошку, у нее ничего не получится: Муська тут же сбежит. И это уже навсегда: тщетно будет она манить ее, тщетно звать, тщетно пытаться взять на руки. Муська всегда будет начеку, в глазах ее вечным, непоправимым ужасом застынет память об этом убийственном приключении, которая будет подталкивать, понуждать ее, Эштике, к последнему жесту. До этого ей казалось, что невыносимы лишь поражения, но теперь стало ясно, что и победа ничуть не легче, ибо в этой кошмарной схватке постыдным было не то, что она одержала верх, а то, что при этом у нее не было даже шанса на поражение. Может, еще раз попробовать, мелькнуло у нее в голове (“Пусть царапается… Пусть кусается…”), но тут же ей стало ясно, что ничто не поможет: она все равно сильнее. Кожа ее горела, со лба градом катился пот. И тут она ощутила запах. В первый миг она даже испугалась, подумав, что на чердаке, кроме них, есть кто-то еще. О том, что произошло в действительности, она догадалась, лишь когда непроизвольно шагнула к “окну” (“Что за вонь?”), и Муська, уверенная, что хозяйка собирается снова напасть, скользнула в соседний угол. “Обосралась! — разъяренно вскричала она. — Как ты смеешь здесь срать?!” Вонь мгновенно распространилась по чердаку. Сдерживая дыхание, она наклонилась над кучей. “И еще нассала!” Она подбежала к лазу и глубоко вдохнула. Затем вернулась на место преступления, щепкой сгребла на газету кошачье дерьмо и погрозила Муське: “Так бы и заставила тебя это жрать!” Словно настигнутая собственными словами, она внезапно остановилась, потом опять подбежала к лазу и отодвинула доски. “А я-то думала, ты боишься! И даже жалела тебя!” Стремительно спустившись на поленницу, она снова задвинула доски, чтобы не дать кошке сбежать, швырнула вонючий сверток во тьму — пускай жрут алчущие добычи незримые призраки. Укрываясь под навесом, она прокралась к кухне и неслышно отворила дверь. Из комнаты доносился громкий храп матери. “Да, я сделаю это. Мне ничего не страшно”. Эштике содрогнулась в тепле, голова ее налилась тяжестью, ноги ослабели. Она тихонько открыла дверь кладовой. “Засранка. Она это заслужила”. Сняв с полки бидон с молоком, она наполнила им кружку и на цыпочках вернулась на кухню. “Теперь уже все равно”, — сказала она себе и, сняв с вешалки желтую вязаную кофту матери, тихонько, стараясь не шуметь, вышла во двор. “Сначала кофту”. Чтобы удобнее было ее надеть, она хотела поставить кружку на землю, но когда опустилась на корточки, край кофты угодил в грязь. Она быстро встала, кофта в одной руке, кружка с молоком — в другой. Как быть? Косой дождь захлестывал под навес, и тюлевая занавеска на ней уже вымокла с правого бока. Нерешительно, осторожно, стараясь не расплескать молоко, отправилась она за дом (“Кофту повешу на поленницу, ну а кружку…”), но внезапно остановилась, вспомнив, что забыла у порога кошкино блюдечко. Только вернувшись к кухонной двери, она поняла, как ей надо действовать: если поднять кофту над головой, то можно будет поставить кружку на землю, поэтому когда она, с глубоким блюдечком в одной руке и с кружкой в другой, направилась наконец к поленнице, то все ей уже казалось совсем простым. Справившись с этим минутным хаосом, она обрела ключ к последующим событиям. Сперва она отнесла наверх блюдце, затем с тем же успехом доставила на чердак и кружку. Прикрыв досками лаз, Эштике стала звать прячущуюся в темноте кошку: “Муська! Муська! Ты где? Иди сюда, я тебе принесла кое-что!” Кошка затаилась в самом дальнем углу и оттуда следила за тем, как ее хозяйка сунула руку под стропило возле “окна”, достала бумажный пакетик, чего-то насыпала из него в кошачье блюдце, а затем налила туда молоко. “Погоди-ка, так не получится”. Оставив блюдечко на полу, она направилась к лазу — Муська при этом нервно содрогнулась — и слегка раздвинула доски, но светлее от этого не стало, потому что снаружи уже стемнело. Кроме стука дождя по черепице, слышен был только отдаленный собачий лай. Сиротливо, беспомощно стояла она в свисающей до колен материнской кофте. Ей хотелось бежать от этой тьмы, от давящего безмолвия, потому что здесь, даже здесь, она больше не чувствовала себя в безопасности. Одиночество теперь пугало ее, ей казалось, что в любой момент на нее может обрушиться что-нибудь из угла или она сама вдруг наткнется на чью-то протянутую ледяную руку. “Надо спешить!” — прокричала она и, словно хватаясь за собственный крик, шагнула в сторону кошки. Муська не шелохнулась. “Ты что, не хочешь есть?” Вкрадчивым тоном она стала подзывать Муську и довольно быстро добилась того, что кошка уже не отпрыгивала в сторону, когда хозяйка подходила к ней ближе. И вот наступил удобный момент: Муська — быть может, на мгновение поддавшись этому льстивому тону — позволила Эштике подойти совсем близко, и тогда она с быстротой молнии бросилась на нее, придавила к полу, затем ловко, не давая кошке возможности пустить в ход когти, подняла ее и потащила к уже стоявшему под “окном” блюдцу. “Ну-ка, пей! Это вкусно!” — дрожащим голосом крикнула она и что было силы ткнула кошку мордой в молоко. Муська тщетно пыталась освободиться и вскоре, словно поняв бесполезность дальнейшего сопротивления, затихла, так что хозяйка, отпустив ее, даже не поняла, задохнулась ли она или просто “прикидывается”. Она вытянулась рядом с пустым блюдцем и казалась совершенно безжизненной. Медленно пятясь, Эштике отступила в самый дальний угол, закрыла глаза ладонями, чтобы не видеть этой грозной смертельной тьмы, и заткнула большими пальцами уши, потому что безмолвие вдруг взорвалось трескучими, лязгающими, визгливыми звуками. Но это не ужасало ее, она знала: время на ее стороне, надо лишь подождать, и весь этот шум сам собою уляжется, подобно тому как лишившаяся полководца разбитая армия — после короткой неразберихи — бежит с поля боя или, если бежать уже поздно, сдается на милость победителю. Еще долго, пока тишина не впитала в себя последний ухнувший звук, Эштике была неподвижна; но затем уже действовала без суеты и спешки, потому что прекрасно знала, что нужно делать; она знала, куда ступить, движения ее были выверенными и целеустремленными, словно то, что она совершила, теперь возвышало ее. Она отыскала оцепеневшую в предсмертной судороге кошку, с пылающим жаром лицом спустилась во двор и, осмотревшись по сторонам, счастливо и гордо направилась по Нижней дороге к каналу, потому что какое-то чувство подсказывало ей, что там ее уже ждет Шани. С замиранием сердца представляла она себе, “какое лицо он сделает”, увидев ее с остывшим к тому времени кошачьим телом в руках, и была на верху блаженства, когда заметила, как поспешно склонились друг к другу обступавшие хутор пирамидальные тополя, словно сварливые бабки, завистливо обсуждающие невесту, — так провожали они удаляющуюся фигурку Эштике, которая, отставив от себя руку, несла за передние лапы безжизненную, навсегда околевшую Муську. Канал был недалеко, и все же путь до него занял больше времени, чем обычно, поскольку на каждом третьем шагу она увязала в грязи, ножки ее болтались в доставшихся ей от сестер тяжелых башмаках, и вдобавок “эта дохлятина” делалась все тяжелее, так что ей приходилось то и дело перекладывать ее из одной руки в другую. Но она не отчаивалась и даже не обращала внимания на проливной дождь, жалея только о том, что не может быстрее ветра долететь до Шани, и поэтому когда она добралась наконец до канала и не обнаружила там ни души, то винила только себя. “Ну и где мне искать его?” Она бросила Муську в грязь, размяла горящие от усталости руки, а затем, на минуту забыв обо всем, с нежностью склонилась над грядкой, и тут… у нее перехватило дыхание — не закончив движения, она замерла с таким сиротливым недоумением в глазах, будто в сердце ей угодила шальная пуля. Волшебная грядка была разрыта, палка, которую они воткнули, чтобы обозначить место денежного дерева, мокла под дождем, переломленная пополам; на месте холмика, которым она готова была любоваться часами, на нее, словно выколотый глаз, взирала наполовину уже заполненная водой рытвина. В отчаянии она бросилась на землю и сунула руку на дно грубо вырытой ямы. А затем, вскочив на ноги, закричала что было сил, пытаясь прорвать навалившийся на нее мрак ночи, но искаженный усилием голос (“Шани! Шани-и-и! Сюда!..”) потонул в непреодолимом шуме дождя и ветра. Как потерянная, стояла она на берегу, не зная, куда идти. Пошла было вдоль канала, но потом повернулась, помчалась в противоположную сторону, а через несколько метров снова остановилась и двинулась в направлении тракта. Она шла с трудом и все медленнее, потому что местами по щиколотку проваливалась в землю, чавкающую, словно болото. То и дело ей приходилось останавливаться, вынимать ногу из башмака и, балансируя на другой ноге, руками вытягивать его из грязи. До тракта она добралась, чуть не падая от усталости, и когда — в свете выглянувшей ненадолго луны — окинула взглядом пустынные окрестности, то ей показалось, что она перепутала направление и что лучше ей было бы сперва поискать Шани дома. Но какой выбрать путь? Она может отправиться через поле Хоргошей, а Шани пойдет через владенье Хохмайса? А если он сейчас в городе?.. Вдруг попросился на автомобиль корчмаря?.. Что она без него будет делать? Она неуверенно направилась в сторону корчмы, решив, что если машина там, то значит… Она не смела признаться себе, что от жара совсем ослабла и ее просто тянет к себе светящееся вдали окно. Но едва Эштике сделала несколько шагов, как сбоку от нее раздался возглас: “Жизнь или кошелек!” Она испуганно вскрикнула и бросилась наутек. “Ну, ты чего, дурашка?! Обгадилась?!” — продолжил голос из темноты и грубо захохотал. От этого смеха испуг девочки испарился, и она с облегчением бросилась назад. “Скорее… Пошли скорее! Наши деньги!.. Наше дерево!..” Шани неторопливо вышел на тракт, выпрямился и ухмыльнулся: “Мамкина кофта! Ну и влетит тебе за нее! Опять неделю на задницу сесть не сможешь! Слабоумная!” Левую руку он запустил глубоко в карман, а в правой держал сигарету. Эштике растерянно улыбнулась и опустила голову. “Денежное дерево! — продолжала она. — Его кто-то…” Она не смела поднять головы, потому что знала: Шани всегда бесило, когда ему приходилось смотреть ей в глаза. Мальчишка окинул ее презрительным взглядом и выпустил дым ей в лицо. “Что новенького в дурдоме? — Он надул щеки, как будто с трудом сдерживался, чтобы не заржать, но потом взгляд его посуровел. — А ну-ка, вали отсюда, не то так врежу по кумполу, что башка имбецильная отлетит! Не хватало еще, чтоб меня тут с тобой увидели… И неделю потом надо мной потешались! Вали, я сказал!” Он отвернулся и взволнованно стал что-то высматривать на теряющемся в темноте тракте, а затем — словно сестры уже рядом не было — с задумчивым видом посмотрел поверх ее головы в сторону мерцающего вдали окна корчмы. Эштике впала в панику. Что случилось? Почему это Шани опять… Она что-то неправильно сделала? Опять она виновата? Она попробовала еще раз: “И денежки… которые мы посадили… их… украли…” — “Украли? — раздраженно воскликнул брат. — Ах вот как? Украли, ты говоришь! И кто же украл?” — “Я не зна… Кто-то ук…” Шани холодно поглядел на нее. “Это что за наглость?! Уж не хочешь ли ты сказать…” Эштике отчаянно затрясла головой. “Ну, ладно. А я уж подумал”. Он затянулся сигаретой и, резко повернувшись, стал что-то опять высматривать за поворотом дороги, как будто кого-то ждал; затем смерил сестру яростным взглядом: “Ты как стоишь?!” Девочка быстро выпрямилась, но голову так и не подняла, а смотрела на башмаки, на грязь, ее соломенно-желтые волосы упали, закрыв лицо. Шани взорвался: “Я-то знаю, чего я здесь жду! А ты чего здесь околачиваешься?! Пиздуй отсюда, пока жива!” Он погладил прыщавый, уже покрытый пушком подбородок и, видя, что Эштике не двигается с места, нехотя заговорил: “Ну, вот что, послушай! Мне нужны были деньги! И что с того?! — Он выдержал паузу, но сестра не пошевелилась. — И вообще, черт возьми! Эти деньги… Они мои. Тебе ясно?” Эштике испуганно закивала. “Эти деньги… Они ведь были мои отчасти! Как ты смела их от меня прятать?! — И он ухмыльнулся с довольным видом. — Ты еще легко отделалась! Я ведь мог их и отобрать у тебя!” Эштике согласно кивнула и попятилась, опасаясь, что брат ударит ее. “Кстати, — продолжал он, заговорщицки улыбаясь, — у меня есть винишко отменное. Хочешь дернуть? Или вот, затянуться можешь, держи. — И он протянул ей потухшую сигарету, а когда Эштике нерешительно потянулась за ней, быстро отдернул руку. — Ну, как хочешь. Так послушай, что я тебе скажу. Из тебя никогда ничего не получится. Как родилась идиоткой, так и останешься”. Девочка наконец собралась с духом: “Так ты… знал?” — “Что я знал, голуба?” — “Знал, что… деньги, которые мы посадили… никогда… никогда?..” Шани опять потерял терпение. “Ну не надо мне парить мозги! Ты для этого еще мало каши ела, дурашка! Ты думаешь, я поверю, что ты не знала, чем все это кончится? Не настолько же ты идиотка… — Он достал спички и, прикрывая огонь ладонями, раскурил сигарету. — Нет, видали?! И она еще выступает! Вместо того, чтобы радоваться, что я вообще с ней возился! — Он выпустил дым и прищурился. — Заседание закрывается. Мне сейчас недосуг с идиотами дискутировать. Сыпь отсюда, цыпленок, давай!” И он ткнул в Эштике указательным пальцем, но едва она припустила бегом, как брат закричал ей вслед: “Ну-ка, стой! Подойди ко мне. Ближе. Я сказал, ближе! Вот так! Что у тебя в кармане? — Сунув руку в карман кофты, он двумя пальцами извлек оттуда бумажный пакетик. — Это что?! Ничего себе! — Он поднял пакетик и разобрал надпись. — Крысиный яд, мать твою! Ты где его раздобыла?! — Эштике не могла выдавить из себя ни слова. Шани закусил губу. — Ну ладно. Я и так знаю. Ты украла его из сарая. Ведь так?! — Он похрустел пакетиком. — И зачем он тебе понадобился, дурашка, расскажи-ка все по порядку дяденьке!” Эштике не шелохнулась. “Дома уже гора трупов валяется на кровати, так? — продолжал он со смехом. — А теперь моя очередь, верно? Ну ладно. Хотел бы я посмотреть, много ли у тебя храбрости! На, держи! — И он сунул пакетик обратно в карман ее кофты. — Только имей в виду! Я буду следить за тобой!” Эштике неловко, по-утиному, побежала к корчме. “Смотри, осторожнее! Осторожнее! — кричал Шани ей вслед. — Не трать все целиком!” Вздернув плечи, он еще постоял под дождем, поднял голову и, затаив дыхание, вслушался в ночную тишину; затем перевел взгляд на далекое освещенное окно, выдавил на лице прыщик и пустился бегом в сторону дома дорожного мастера, у которого он свернул и исчез во мраке. Эштике, обернувшись, еще успела заметить, как вспыхнул в последний раз тлеющий огонек его сигареты, и эта вспышка показалась ей гаснущим светом удаляющейся навсегда звезды, последней звезды на небе, след которой еще долгие минуты будет виден на темном небосклоне, пока дрожащие ее очертания не впитает в себя тяжелый мрак ночи, который сейчас на нее навалился, выхватил у нее из-под ног дорогу и в котором, как ей казалось, она плавала сейчас беспомощно, лишенная всякой опоры, невесомо и сиротливо. Эштике бросилась на мерцающий огонек корчмы, как будто он мог заменить ей вспыхнувший напоследок уголек сигареты брата. Она бежала, стуча зубами от холода, а когда добралась до корчмы и уцепилась за подоконный выступ, то все на ней было уже насквозь промокшим, а тюлевая занавеска, облипавшая разгоряченное тело, казалась ледяной. Она поднялась на цыпочки, но до окна не достала, и ей пришлось подпрыгнуть, чтобы заглянуть в корчму. Однако стекло запотело, и она ничего не увидела. Из корчмы доносился какой-то нестройный шум, иногда звякал стакан, звенели бутылки, слышался чей-то прерывистый смех, тут же тонувший в ответном гуле голосов. В голове у нее шумело, и казалось, будто вокруг нее с криками носятся невидимые птицы. Отодвинувшись от окна, она прижалась спиной к стене и сокрушенно уставилась на пятно света, лившегося из корчмы на землю. Почти в последний момент заметила она, как кто-то, задыхаясь, тяжелыми шагами приближается со стороны тракта к корчме. Бежать было уже поздно, поэтому она продолжала стоять у стены как вкопанная, надеясь, что так ее не заметят. И только узнав в приближающемся человеке доктора, она оторвалась от стены и со всех ног бросилась к нему. Она вцепилась в полу промокшего пальто и с удовольствием зарылась бы в него с головой и заплакала бы, если бы доктор обнял ее, но поскольку этого не случилось, Эштике просто стояла перед ним с опущенной головой, сердце ее бешено колотилось, кровь стучала в ушах, и она никак не могла понять, что твердил ей доктор, в его словах она чувствовала только нетерпеливую, раздраженную неприязнь, но смысл их не доходил до нее, и тогда испытанное поначалу облегчение быстро сменилось в ней недоуменной горечью: как же так, почему доктор вместо того, чтобы прижать ее к себе, пытается ее оттолкнуть? Она не могла понять, что случилось с доктором, с человеком, который когда-то “целую ночь просидел у ее постели, вытирая ей пот со лба”, что с ним могло случиться, что теперь ей приходится чуть ли не бороться с ним, чтобы он не оттолкнул ее от себя. Она долго цеплялась за полу его пальто и сдалась лишь тогда, когда заметила, что все вокруг — неожиданно — пришло в движение, земля вздыбилась и опала, и как она ни пыталась удержать доктора, ничего не могла поделать: она с ужасом наблюдала, как земля позади них раскалывается и доктор стремительно исчезает в бездонной пропасти. Эштике бросилась бежать, слыша, как за спиной у нее раздаются лающие голоса, словно ее преследовала свора диких собак; ей казалось уже, что она пропала, что ее вот-вот схватят и втопчут в грязь эти воющие существа, когда наступила внезапная тишина; до слуха ее доносился только гул ветра да шлепанье миллионов дождевых капель, рассеивающихся вокруг по земле. Лишь достигнув владенья Хохмайса, она несколько сбавила темп, но и тогда не остановилась. В лицо хлестал дождь, она непрерывно кашляла, кофта на ней расстегнулась. Страшные слова Шани и беда, приключившаяся с доктором, навалились на нее такой тяжестью, что она не способна была об этом думать; все внимание ее было приковано к мелочам: к развязавшимся шнуркам на ботинках… к расстегнувшейся кофте… к тому, на месте ли еще бумажный пакетик… Добежав до канала и остановившись перед разоренной грядкой, она вдруг почувствовала странное спокойствие. “Да, — подумала она. — Да, ангелы видят это и все понимают”. Она смотрела на размокшую грязь вокруг ямы, с волос на глаза стекала вода, и как-то странно, легко заколыхалась перед нею земля. Эштике завязала шнурки, застегнула кофту и попыталась ногами засыпать яму. Но потом прекратила это занятие, повернулась и заметила бездыханное тело Муськи. Шерсть на ней напиталась влагой, остекленевшие глаза смотрели в никуда, живот странно просел. “Ты пойдешь со мной”, — тихо проговорила она и подняла Муську из грязи. Прижав кошку к себе, она с решительным видом направилась дальше. Некоторое время Эштике шла вдоль канала, затем свернула к хутору Керекеша и достигла длинной, извилистой межи, которая — пересекая ведущий в город тракт — шла дальше прямо, мимо развалин замка Венкхейма, к утопающему в тумане Поштелекскому лесу. Она старалась шагать так, чтобы внутренняя сторона башмаков не так сильно натирала ей пятки, ведь путь — она это знала — ей предстоял неблизкий: к тому времени, как взойдет солнце, ей нужно было добраться до замка. Она радовалась, что она не одна и что Муська даже немного согревала ей живот. “Да, — тихо сказала она сама себе, — ангелы видят это и все понимают”. Она чувствовала умиротворение, и все вокруг — деревья, дорога, дождь, ночь, — все окружающее дышало покоем. “Все, что делается, — к лучшему”, — подумала она. Все стало окончательным и простым. Она смотрела на шествующие по обеим сторонам дороги голые акации, на окрестности, уже в нескольких метрах тонущие во тьме, чувствовала удушающий запах дождя и грязи и безошибочно знала, что действует точно и правильно. Вспомнив события минувшего дня, она с улыбкой подумала, что все в мире связано; ей уже не казалось, что случившееся с ней было чередой случайных слепых событий, — нет, все они были связаны каким-то невыразимо прекрасным смыслом. Знала она и то, что она не одна, что и отец, там, наверху, и мать, ее сестры и брат, и доктор, и Муська, эти акации и грязная дорога, это небо и эта ночь — все-все от нее зависит точно так же, как и она целиком зависит от них. “Ну какая я ему пара? Просто путаюсь у него под ногами”. Она прижала Муську к груди, посмотрела на неподвижное небо и резко остановилась. “Я буду ему помогать оттуда”. На востоке уже начинало светать. К тому времени, когда первые лучи восходящего солнца осветили разрушенные стены замка Венкхейма и сквозь проломы и пустые глазницы огромных окон проникли в поросшие бурьяном комнаты, у Эштике уже все было готово. С правой стороны она положила Муську, затем по-братски разделила остатки порошка, смешала свою часть с дождевой водой, выпила и положила пакетик с остатками слева, на обломок гнилой доски, поскольку хотела быть уверенной, что он не укроется от внимания брата. Сама она легла посередине и удобно вытянула ноги. Потом откинула со лба волосы, большой палец засунула в рот и закрыла глаза. Ей не о чем было тревожиться. Она знала, что ангелы уже вылетели ей навстречу.
Назад: IV. Работа пауков 1
Дальше: VI. Работа пауков 2