Елена Жихарева. Жизнь на четверку
В журнале, само название которого утверждает, что всего его авторы — отличники, победители, колонка Елены Жихаревой, пиар-менеджера ГУМа, — событие. Потому что это исповедь хорошистки. Которая первой, на страницах «РП», не стыдится в этом признаться.
Самым страшным и волнующим местом в моей музыкальной школе среди учеников считался актовый зал. Настоящий большой зал, как в кинотеатре. Только над сценой — портрет Чайковского. И стоял на этой сцене рояль-убийца. Как бы хорошо ты ни знал этюд или сонату, стоило сесть за этого монстра, и пальцы холодели, ноты путались, во рту пересыхало. Яркие прожекторы над роялем светили каким-то мертвенным светом, отчего на руках были видны малейшие прожилки, да и сами пальцы были странного зеленоватого цвета. В актовый зал пускали только с преподавателем, чтобы репетировать перед экзаменом уже выученную наизусть программу. Как и любым музыкантам, пусть и начинающим, нам надо было привыкнуть к инструменту. А звучал этот рояль ужасно — до того звонко и громко, что сыграть тихо на нем было невозможно. Все ошибки, помарки были как на ладони, разносились эхом по всему залу. Вот на этой сцене в выпускном классе я пережила довольно обидный, а если говорить прямо, позорный момент. (Даже более позорный, чем петь одному перед классом на сольфеджио и в этот момент дирижировать себе.) Но почему так произошло, я поняла лишь сейчас, спустя 17 лет.
В моем аттестате о неполном музыкальном образовании все четверки. Мой главный преподаватель по основному предмету, фортепиано, меня всегда хвалила. Вроде бы учеба давалась несложно, на экзаменах выпускали в сильной группе. Но пятерок почти не было. Была четверка: иногда твердая, иногда с минусом, чаще с плюсом. В шесть лет на первом прослушивании я пела «В траве сидел кузнечик», не попадая в ноты. Взяли только из-за рук, из-за длинных пальцев: большим и указательным беру октаву. Как оказалось, слух можно развить. На четверку, конечно. Если бы я тогда понимала, что фальшивлю, я бы сгорела от стыда. Но я не понимала, и в этом было мое преимущество перед другими учениками. В первом классе, заходя в малый зал на экзамен (в большой нас тогда еще не пускали, он только для старшеклассников), не замечая экзаменационную комиссию, я во весь голос басом спрашивала своего учителя:
— Марина Георгиевна, а ноты брать?
— Конечно, нет, Леночка. Это же экзамен. Нужно играть наизусть.
Я с нетерпением ждала своего выхода, даже не понимая, что это экзамен и кто-то меня сейчас будет оценивать. Я подходила к роялю, подкладывала на стул деревянные подставки, ставила подходящую скамеечку для ног — и тут главный момент: я откидывала подол платья с утенком, как полы фрака. Наверно, видела когда-то по телевизору, что пианисты так делают. И играла только для себя, проживая каждую ноту. Учителя улыбались и ставили пятерку.
Шли годы. Мы, ученики, толпились в классе, ожидая, когда нас поведут в большой зал. Все такие взрослые: черный низ, белый верх. Мы нервно смеялись и искали в учительской сирени пятилепестковые цветки: считалось, если съешь такой цветок, то обязательно получишь на экзамене пятерку. Я искала, ела, потом выходила на сцену, снимала перчатки, опускала пюпитр (почему-то мне казалось, что в этом жесте есть что-то свойское, как будто я хорошо знаю этот инструмент, как будто я его приручила), старалась не смотреть на пальцы и начинала играть. В это время я успевала подумать, правильно ли я начала с этюда, а закончу пьесой, нужно ли наклоняться к инструменту и не слишком ли драматично я качаю головой, когда играю сложный пассаж. Столько мыслей — и так мало о музыке. И в тот момент, когда тебе объявляют законную четверку, ты думаешь, что не в цветках, конечно, дело. Экзамен за экзаменом, и ты привыкаешь в своей четверке. Она кажется уже такой родной и предсказуемой.
Музыкальная школа гораздо больше, чем обычная, дает тебе понять, что такое посредственность, способности и талант. Не помню, в какой момент, но я смирилась с тем, что я вечный «четверочник». Это ощущение идет где-то рядом со мной по жизни. Это как стоять в хоре не в первом, а во втором ряду. Играть не основную партию, а аккомпанировать. Это как играть не в актовом зале перед зрителями, а одному, тихонечко, в проходной 29-й аудитории, которая даже никогда не закрывалась на ключ, потому что там стояло старое измученное пианино, кое-где с деревянными клавишами. Это как две разные жизни — на «4» и на «5».
Была у нас одна девочка, которая сдавала экзамены на пятерки. Я всегда ей втайне завидовала. И не тому, что она получала пятерку, а я нет. А тому, что она не допускала мысли, что у нее может не быть этой пятерки. Она выходила на ненавистную мне сцену, из темноты зала на нее так же смотрели завуч и учителя, но она играла для себя.
«Четверочников», наверно, больше всего в жизни. Если долго играть для других, в один день ты увидишь себя настоящим, беспомощным, и ты не понравишься себе. А призрак той девчонки, что играла на пятерки, будет преследовать по жизни, и ты сам себе — не кто-нибудь, а ты сам — скажешь, что твоя оценка — «4». Внутри все задрожит, глаза забегают по сторонам, и ты забудешь ноты в самый ответственный момент своей жизни.
На итоговом концерте в выпускном классе я играла вальс Хачатуряна к драме Лермонтова «Маскарад». Я знала его, теперь уже можно сказать не стесняясь, блестяще. Я чувствовала его, играла с закрытыми глазами, и единственное, чего боялась, — это заболтать, то есть заиграть. В день концерта старалась вообще не подходить дома к пианино. И вот меня почетно поставили почти в самом конце программы — после меня только хор и духовой оркестр. Играю первую часть, вторую, и вот на третьей пальцы останавливаются. Я начинаю еще раз, еще, наверно, еще раз. Останавливаюсь совсем, тишина в зале, и пытаюсь найти где-то там, среди зрителей, маму. Обычно в такие моменты зал начинает аплодировать, чтобы поддержать, но все молчат, черт побери. Почему они молчат? И я пропускаю эту часть и иду дальше. Спотыкаюсь в каждом такте, сердце упало, ненавижу себя, ненавижу. Да просто не может «четверочник» получить удовольствие ни от игры, ни от жизни. Даже если будет готов, обязательно в последний момент усомнится в себе, сравнит себя, допустит мысль, что не доиграет до конца. Сколько раз мне хотелось вернуться в тот день, выйти на сцену и сыграть так, чтобы зал взорвался, как это говорится, аплодисментами. Одним словом, доказать… А потом еще выйти на «бис» и кланяться, кланяться, а не убегать со сцены, чтобы никто тебя больше не увидел.
Но я уже никогда не сыграю этого Хачатуряна и никогда не буду знать этот вальс так хорошо, как знала его тогда.