Книга: Слушай Луну
Назад: Глава двадцать шестая Я не Люси Потеряшка
Дальше: Глава двадцать восьмая Те, кого мы помним (продолжение бабушкиного рассказа)

Глава двадцать седьмая
Конец всего и новое начало

А теперь заканчивается дневник доктора Кроу и начинается рассказ моей бабушки. Дальнейшее повествование – диктофонная запись ее истории в ее собственном изложении, слово в слово. Я сделал эту запись около двадцати лет назад в Нью-Йорке. Дед тоже при этом присутствовал, но он всегда утверждал, что главная героиня тут скорее бабушка, нежели он, и в любом случае она всегда рассказывала лучше, чем он. Ее воспоминания о детстве оставались кристально четкими, однако же при этом она не могла вспомнить, куда десять минут назад положила свои очки и где у нее в буфете сахар. В ту пору ей было девяносто четыре года. Дед и бабушка умерли вскоре после этого, один за другим. Та моя встреча с ними стала последней.

 

Бабушка. Записано в Нью-Йорке 21 сентября 1997 года
Я постоянно задавалась вопросом: почему вновь пришла в себя и обрела утраченный дар речи и потерянную память именно в тот миг в доме доктора Кроу на Сент-Мэрис? Когда я думаю о прошлом – а в моем возрасте я ведь, в сущности, только и делаю, что о нем думаю, – то прихожу к выводу, что это произошло ни в коем случае не в один миг. Многие недели и месяцы до этого я была никем в чужом и непонятном мире. Время от времени в моем мозгу мимолетными вспышками мелькали воспоминания из какой-то другой, предыдущей жизни – спутанные и расплывчатые картины моего прошлого. Я могла говорить, но лишь во сне. В этих снах я знала, кто я и кто все остальные, помнила всех людей и все места, с которыми была связана моя жизнь: маму и папу, дедулю Мака и тетю Уку, Пиппу, мисс Винтерс и всех остальных из моей школы, статую в Центральном парке, Бервуд-Коттедж, Брендана, «Лузитанию», подводную лодку и Вильгельма – в моих снах я видела всех их, как наяву.
Как это происходит – для меня загадка, но во сне я сознавала, что сплю и что все то, что мне снится, – чистая правда и существует на самом деле. И я всегда обещала себе, что, когда проснусь, буду помнить все это: помнить, кто я такая, помнить, как говорить. Но потом, проснувшись, я ничего не помнила и ничего не могла. Я словно блуждала в тумане, и этот туман стоял у меня в голове и никогда не рассеивался. Понимаешь, да? Я и сама-то не очень понимаю.
Я точно знаю, что, если бы не Альфи, в первую очередь не Мэри с Джимом, не дядя Билли и доктор Кроу, я до сих пор блуждала бы в этом тумане. И никогда не вспомнила бы, что до того, как я попала на Силли, у меня была другая жизнь, в которой меня звали Мерри Макинтайр, а вовсе не Люси Потеряшка. И знаю, что, если бы не Вильгельм Кройц, меня вообще бы не было в живых.
В тот день, в доме доктора Кроу, рассказывая им мою историю, я почти чувствовала, как размыкается что-то в моем мозгу, выпуская на волю запертые воспоминания. Передо мной распахивался целый мир, мой мир – мир, к которому я принадлежала, мир, который наконец-то был мне понятен. А когда я услышала собственный голос, мне захотелось петь. Туман рассеялся. Я летела сквозь него по воздуху, на свет.
Когда я окончила свой рассказ, последовал всего один вопрос. Задала его Мэри, или матушка Мэри, как я впоследствии стала ее называть.
– Но я не понимаю одного, – произнесла она. – Когда я впервые тебя увидела в тот день на берегу, полумертвую, когда Альфи с Джимбо привезли тебя с Сент-Хеленс, ты заговорила. Ты произнесла всего одно слово. «Люси». Ты сказала, что тебя зовут Люси.
– «Люси» – это я про корабль сказала, – объяснила я. – Так называли «Лузитанию». Помните моего друга Брендана? Он всегда называл ее «Люси». И все, кто на ней работал – стюарды, матросы, кочегары, – все они тоже звали ее «Люси». «Ласточка Люси», а Брендан иногда еще говорил: «Лапочка Люси». Наверное, я просто пыталась сказать вам название корабля.
Миссис Картрайт, беспрерывно лившая слезы, помнится, тогда сказала мне, что я очень храбрая девочка, и за мою храбрость выдала мне к чаю огромный кусок пропитанного сиропом лимонного кекса – он был куда больше того, что достался Альфи, к немалой моей радости и к его огорчению. Каждый получил по куску, и Вильгельм тоже, потому что он был, как заявила прямо ему в лицо миссис Картрайт, «хороший фрицушка, совсем не такой, как все эти поганые гансы».
Когда вскоре после этого за Вильгельмом явились солдаты, чтобы увести его прочь, он поднялся и, держась очень прямо, склонил передо мной голову, назвал меня «фройляйн» и сказал, что надеется, что когда-нибудь мы с ним снова встретимся и что он никогда меня не забудет. Я не знала, что ему ответить. Думаю, я была слишком взволнована, чтобы говорить. Потом его увели. Больше я никогда его не видела. Не знаю, забыл он меня или нет, надеюсь, что нет, потому что я точно никогда его не забывала.
Под вечер мы все вместе отправились домой на «Испаньоле». Доктор Кроу проводил нас до пристани. Он пообещал, что свяжется с госпиталем Бервуд под Лондоном – он был уверен, что сможет найти кого-нибудь, кто знает, где это, – и сообщит папе, что я жива и здорова. Свое слово он сдержал, но на это ушло довольно много времени, и, к сожалению, когда это известие дошло до госпиталя, папы там уже не было.
Папа, как выяснилось, очень быстро – куда быстрее, чем все ожидали, – выздоровел и вернулся обратно на фронт. Отыскать его оказалось делом не таким легким, но доктор Кроу не сдавался и в конце концов установил, что его вместе с полком отправили в местечко Ипр в Бельгии. Мне о своих поисках доктор тогда ничего не рассказывал, заверял лишь, что делает все возможное, чтобы найти папу. Я старалась не слишком много о нем думать, но на деле ни о чем другом в те месяцы думать у меня не получалось. Я боялась за папу, тосковала по нему, скучала по его голосу, рисовала в своем воображении, как он спешит мне навстречу, распахнув объятия, подхватывает меня на руки и начинает кружить. Я представляла, что́ он испытал, когда ему сказали, что мы с мамой обе погибли на «Лузитании». Я пела луне, когда только могла, пела без слов, слушала ее и говорила ему, что я жива.
К счастью, я тогда почти ничего не знала ни об опасностях, которым он подвергался, ни об ужасах той чудовищной войны. Все это от меня скрывали. Мы с матушкой Мэри каждый вечер молились о нем. Я безоглядно поверила ей, когда она сказала, что Господь позаботится о папе и вернет его мне целым и невредимым. Я жила в окружении своей новой семьи, купаясь в их любви и заботе. Они утешали и поддерживали меня, они развеивали мои страхи, они были рядом в самые черные часы, когда я вспоминала маму и ее шелковый халат с павлинами, колышущийся на волнах. Когда я плакала, а плакала я частенько, меня никогда не оставляли с моими слезами один на один. Рядом каждый раз был кто-то, готовый обнять, утешить, ласково улыбнуться.
И за стенами нашего дома, за пределами моей силлийской семьи, я чувствовала тепло и поддержку, и в школе тоже – если не считать мистера Бигли. Он один остался верен себе. Не зря же его прозвали Зверюгой. Все же остальные, когда им стала известна моя история, изо всех сил старались сделать так, чтобы я вновь смогла почувствовать себя как дома. Они искренне раскаивались в своих былых подозрениях, искренне старались загладить несправедливость и боль, причиненные мне. Каждый добрый поступок делался началом новой дружбы или возрождал старую. Вскоре все обиды были забыты. При поддержке Альфи я, как никогда прежде, с головой окуналась в жизнь семьи, острова и школы. Их горести, переживания и трагедии стали и моими тоже – а всего этого за нелегкое военное время выпало на их долю ох как немало. Но и их радости тоже были моими. Я прикипела к этому краю, к этим людям. Я стала островитянкой, силлийкой.
Моя жизнь на Брайере шла по накатанной колее: по утрам мистер Дженкинс на лодке отвозил нас в школу, где я, по настоянию мисс Найтингейл, на каждом собрании играла на пианино; после школы мы с Альфи катались верхом на Пег, по выходным иногда выбирались на «Пингвине» порыбачить, время от времени я навещала дядю Билли в его сараюшке на берегу и что-нибудь ему рисовала, помогала матушке Мэри печь хлеб, а изредка мы отправлялись на «Испаньоле» в плавание к Восточным островам, посмотреть на тюленей – мы все погружались на борт, поднимали «Веселого Роджера» и дружно затягивали любимую песенку дяди Билли про «йо-хо-хо». И конечно же, не было ни одного воскресенья без того, чтобы мы не пошли в церковь. Водила нас туда матушка Мэри, чей голос неизменно звучал громче и жарче остальных в общем хоре, когда пели гимны, и никогда больше мы не сидели на нашей скамье в одиночестве. И все же, как бы счастлива я ни была в моей островной жизни, каждую ночь я тосковала по маме и беспокоилась, как там папа на войне. Я пела луне. И слушала луну. Были ночи, когда я явственно слышала папино пение. Но были и такие, когда я его не слышала, и тогда я плакала и засыпала, не веря, что увижу его живым.
Помню, как-то раз после школы мы с Альфи отправились кататься верхом. Он почему-то поторапливал меня, говорил, что нужно поскорее ехать домой, но упорно не желал признаваться зачем. Я же никуда не спешила. Он знал, что я могу пропадать так до самого вечера, катаясь на Пег часами. Но Альфи настаивал и гнал Пег домой во весь опор. Переупрямить его мне не удалось, поэтому я нехотя уступила и с удовольствием отдалась скачке. Когда впереди показалась Зеленая бухта, Пег перешла на галоп.
Однако когда мы доехали до нашей фермы, то почему-то не остановились, как я ожидала, а проскакали мимо по дорожке, ведущей к пристани. Я спросила Альфи, куда мы едем, но он ничего не ответил. У причала была пришвартована лодка с Сент-Мэрис. На пристани стояли доктор Кроу, матушка Мэри с Джимом и дядей Билли и десятки других островитян. Толпа собралась довольно приличная. Я заметила, что в середине ее стоит рослый мужчина в форме. Я было решила, что это, наверное, тот офицер из гарнизона, который был у доктора Кроу, тот самый, что тогда увел Вильгельма прочь. Но потом я увидела, что у него есть усы и что он выше, значительно выше ростом и направляется к нам какой-то жирафьей вихляющейся походкой, широкими шагами, длинношеий и сутулый. Мне была знакома и эта походка, и эти усы, и эта сутулая спина, и эта длинная шея. Но лишь когда он снял фуражку, я окончательно поверила в то, что это папа, и бросилась к нему. Он схватил меня в объятия и принялся кружить. Так, обнявшись, мы и стояли на пристани, пока не иссякли слезы. Это было очень, очень долгое объятие.
Назад: Глава двадцать шестая Я не Люси Потеряшка
Дальше: Глава двадцать восьмая Те, кого мы помним (продолжение бабушкиного рассказа)