Книга: Осень
Назад: 2
Дальше: Примечания

3

Вот старая история, настолько новая, что мы все еще в ее середине: она пишется прямо сейчас, и неизвестно, где и как она закончится. На кровати в медучреждении спит старик – он лежит на спине, под голову подложена подушка. Его сердце бьется, и кровь циркулирует по организму, старик вдыхает и выдыхает воздух, спит и бодрствует: он всего-навсего кусочек порванного листа на поверхности ручья, зеленые жилки и лиственная ткань, вода и течение, Дэниэл Глюк наконец-то следует за листом своих чувств, его язык – широкий зеленый лист, листья прорастают сквозь глазницы, вышуршивают (идеальное слово) из его ушей, пускают побеги в ноздрях, выходят наружу и окутывают его листвой, лиственной кожей, блестками.
И вот он сидит рядом со своей младшей сестрой!
Но имя сестренки на миг вылетает из головы. Это поразительно. Это одно из слов, которыми он дорожил всю жизнь. Ничего страшного. Вот она рядом с ним. Он поворачивает голову, а она здесь. Как нестерпимо приятно ее видеть! Она сидит рядом с художницей – той, что так многословно его отвергла, что ж, такова жизнь, он даже помнит, какие на художнице были духи – «О, де Лондон», бодрящие, сладкие, древесные, когда он с ней познакомился, потом она постарела и посерьезнела, это были уже «Рив Гош», он помнит и этот запах.
Они обе, сестра и художница, его игнорируют. В этом нет ничего нового. Они беседуют с мужчиной, которого он не узнает: молодой, длинноволосый, серьезный, в старой одежде из прошлого или, возможно, из груды старых костюмов под театральной сценой. Мужчина расправляет широкие манжеты на запястьях и говорит, что жнивье нравится ему «больше, чем знобкая зелень весны». Сестра и художница соглашаются с ним, и Дэниэл вдруг начинает немного ревновать, «жнивье кажется теплым», молодой человек поворачивается к художнице, «так же, как некоторые картины кажутся теплыми», художница кивает. «Без моих глаз, – говорит она, и осколки ее голоса блестят и сверкают, – меня не существует».
Он пытается привлечь внимание сестренки.
Слегка подталкивает ее локтем.
Она игнорирует его.
Но ему не терпится сказать что-то сестренке, он ждал шестьдесят с лишним лет, с тех пор как подумал об этом, и с тех пор всякий раз, снова об этом думая, он мечтал о том, чтобы она хотя бы на полминутки ожила. Как бы ей было интересно! (Он хочет поразить ее и тем, что вообще об этом подумал.) Кандинский, говорит он. Я убежден, что и Пауль Клее… Они создают первые картины, когда-либо созданные из этого… Совершенно новая пейзажная живопись. Они изображают вид изнутри глаза в тот самый момент, когда начинается мигрень!
Сестренка предрасположена к мигреням.
Я имею в виду все эти ярко-желтые, розовые и черные треугольники, пульсирующие вдоль кривых и прямых линий.
Сестренка вздыхает.
Теперь он сидит на подоконнике в ее комнате. Ей двенадцать. Ему семнадцать – он намного старше. Так почему же он чувствует себя гораздо младше? Его сестренка – умница. Она сидит за столом, увлеченная книгой, приоткрытые книги лежат по всему столу, валяются на полу и кровати. Она любит читать, читает постоянно, и обычно читает несколько книг одновременно: она говорит, что это создает бесконечную перспективу и многомерность. Целое лето они были на ножах. Завтра они с отцом возвращаются: школа, Англия, где он тоже чувствует себя чужаком. Он пытается быть милым. Она игнорирует его. Чем он милее, тем больше она его презирает. Это ее презрение – что-то новое. В прошлом году, да и во все прежние годы он был ее героем. В прошлом году ей еще нравилось, когда он травил байки, показывал фокусы с монетами. В этом году она закатывает глаза. Город, сам по себе старый, тоже почему-то стал новым и необычным. Ничего не изменилось, но все другое. Он благоухает теми же старыми деревьями. Он по-летнему жизнерадостный. Но в этом году его жизнерадостность представляет какую-то открытую угрозу.
Вчера она застала его в слезах. Она открыла дверь его комнаты. Он велел ей уйти. Она не ушла, а встала в дверном проеме. «Что случилось? – спросила она. – Тебе страшно?» Он сказал: «Нет». Явная ложь. Он сказал, что думал о Моцарте, о том, каким юным и надломленным он был перед смертью, но и какая при этом легкая музыка, и это растрогало его до слез. «Ясно», – сказала она, стоя в дверях. Она прекрасно поняла, что он солгал. Моцарт действительно мог довести его до слез и часто доводил сладостными высокими нотами, которые казались крошечными оргазмами, хотя он никогда бы не признался в столь невыразимом никому, тем более сестренке. Но не от этого он тогда расплакался. «Я умоляю тебя, летний братец (так она его окрестила, ведь он был ей братом не всегда, а только летом), – сказала она, барабаня пальцами по деревянной дверной панели. – Над чем тут плакать?»
Сегодня она поднимает голову от стола и притворно удивляется, что он все еще здесь.
– Я сейчас уйду, – говорит он.
Но остается сидеть на подоконнике.
– Ну если ты собираешься и дальше тут сидеть, излучая всемирную скорбь, – говорит она, – то мог бы принести и какую-то пользу. Транзитом.
– Транзитом? – переспрашивает он.
– Сик транзит глория мунди, – говорит она. – Ха-ха.
Она несносная. Он ненавидит ее.
– Не сиди там, как марионетка с раскрученной пружиной, – говорит она. – Вернись к реальности. Сделай что-нибудь. Расскажи мне что-нибудь.
– Что тебе рассказать? – говорит он.
– Не знаю, – говорит она. – Мне все равно. Что угодно. Расскажи, что ты читаешь.
– Ой, я читаю так много книг, – говорит он.
Она знает, что он ничего не читает. Это она читает, а не он.
– Расскажи мне что-нибудь из множества книг, которые ты читаешь, – говорит она.
Она пытается его унизить, во-первых, из-за эмоций, а во-вторых, из-за того, что он не читает так же много, как она.
Но есть рассказ, который им задавали в школе, на уроках французского. Он подойдет.
– Вообще-то я читал, – говорит он, – всемирно известный рассказ о древнем старике, который случайно завладел волшебной козлиной шкурой. Но он был такой старый, почти такой же старый, как сама легенда, одной ногой в могиле…
– Люди не могут быть легендами, потому что они смертны, – говорит она.
– Угу, – говорит он.
Она смеется.
– …И он хотел передать волшебную козлиную шкуру кому-то другому, – говорит он.
– Зачем? – спрашивает она.
Он не может вспомнить. Он без понятия.
– Чтобы не рассеялось волшебство, – говорит он. – Чтобы, э…
Он без понятия. На самом деле он не слушал в классе.
– Может, когда-то жил волшебный козел? – говорит она. – На уступах скалы? И он умел прыгать с любой высоты, под любым углом и благополучно приземляться на хрупкие копытца? Или с него пришлось содрать шкуру, и эта шкура стала волшебной уже после жертвоприношения – из-за жертвоприношения?
Она даже не читала этот рассказ, но выдумала историю почище той, что он пытается вспомнить.
– Ну что? – говорит она.
– Волшебная козлиная шкура была… – говорит он. – В общем, из нее был сделан переплет древнейшей и самой могущественной книги по магии у того древнего старика, и за долгие сотни лет она пропиталась магией. Потому-то, кстати, он и снял именно эту шкуру, чтобы передать ее дальше.
– Почему же он не передал потому-то, кстати, всю книгу целиком? – спрашивает сестренка.
Сидя за столом, она повернула к нему насмешливое и в то же время ласковое лицо.
– Не знаю, – говорит он. – Знаю только, что он решил ее передать. Поэтому он, э, нашел юношу, чтобы передать ее ему.
– А почему юношу? – спрашивает сестренка. – Почему он не выбрал девушку?
– Слушай, – говорит он. – Я просто рассказываю тебе, что прочитал. И старик сказал юноше: вот, возьми эту волшебную козлиную шкуру. Обращайся с ней почтительно. Она очень-очень могущественная. Чтобы она подействовала, нужно положить на нее ладонь и загадать желание. И тогда желание сбудется. Но он не сказал юноше, что всякий раз, когда загадываешь желание на волшебной козлиной шкуре, она уменьшается и скукоживается – немножко или сильно, смотря какое желание загадать – маленькое или большое. И вот юноша загадал желание, и оно сбылось, и он снова загадал, и его желание снова сбылось. И он прожил счастливую жизнь, загадывая желания на волшебной козлиной шкуре. Но в один прекрасный день волшебная козлиная шкура скукожилась настолько, что стала меньше его ладони. Поэтому он загадал желание, чтобы она стала больше, и тогда она стала расти все больше, больше и больше, пока не стала величиной с целый мир, и когда она достигла размеров целого мира, она растворилась в воздухе.
Сестренка закатила глаза.
– И тогда юноша, который уже слегка постарел, но, думаю, еще не был таким старым, как тот первый древний старик, этот юноша умер, – говорит он.
Сестренка вздыхает.
– И это все? – спрашивает она.
– Ну да, там есть и другие моменты, которых я не запомнил, – говорит он. – Но суть такова, да.
– Чудесно, – говорит она.
Она подходит к окну и целует брата в щеку.
– Большое спасибо за рассказ о волшебной крайней плоти, – говорит она.
До него доходит, чтó она сказала, лишь минуту спустя. Он краснеет до корней волос. Краснеет всем телом. Она видит это и улыбается.
– Мне нельзя произносить это слово? – спрашивает она. – Но ведь рассказ именно об этом. Хотя целыми столетиями от меня скрывали, о чем на самом деле говорится в рассказах всего мира. В общем, крайняя плоть. Крайняя плоть крайняя плоть крайняя плоть.
Она танцует по комнате, выкрикивая слова, которые он вряд ли произнес бы при ней вслух.
Она с ума сошла.
Но она поразительно права насчет этого рассказа.
Она умница.
Она вывела слово «правдивый» на совершенно новый уровень.
Она опасна и блистательна.
Она подходит к окну и распахивает его пошире. Она кричит над улицей, в небо (хотя, слава богу, по-английски): «Крайняя плоть приходит и уходит! А Моцарт остается всегда!» Потом она возвращается на свое место за столом, берет книгу и продолжает читать ее с середины как ни в чем не бывало.
Он пережидает минутку, а затем выглядывает из окна на улицу. Леди с собачкой стоит, подняв голову и прикрывая глаза рукой. Помимо этого, на улице все как обычно, и никому невдомек, что его сестренка настолько сумасшедшая, настолько смелая, настолько умная, настолько сумасбродная и настолько спокойная и что теперь он знает наверняка: когда она вырастет, то станет великим человеком, видным мыслителем, революционером, тем, с кем приходится считаться.
Летний братец.
Старик в медучреждении.
Сестренка.
Никогда не старше двадцати – двадцати одного.
От нее не осталось никаких снимков. Фотографии в доме ее матери? Давно сожжены, потеряны, пропали, стали уличным мусором.
Но у него все же есть пара страниц из писем, когда она ухаживала за матерью. Ей восемнадцать. Ее умный «передний скат»:
«Вся соль в том, как мы относимся к ситуации, дорогой Дэни, как мы смотрим и видим, где находимся, и как решаем, если, конечно, в силах, когда видим все без прикрас, не отчаиваться, и в то же время выбираем, как лучше поступить. Именно это и есть надежда, вот и все, вопрос в том, как мы справляемся с негативными поступками по отношению к людям со стороны других людей, не забывая, что все мы люди, что ничто человеческое нам не чуждо, как подлость, так и благородство, а самое важное, что все мы здесь всего лишь на миг, вот и все. Но в этот аугенблик мы либо кротко моргаем, либо добровольно слепнем, и мы должны знать, что одинаково способны на то и другое, и должны быть готовыми подняться над подлостью, даже если увязли в ней по уши. Поэтому так важно – и здесь я напрямую благодарю добрую, обаятельную и скорбную душу своего дорогого брата, которого так хорошо знаю, – не тратить наше время зря, пока оно у нас еще есть».
Дорогой Дэни.
Что он сделал со своим временем?
Горстка банальных рифм.
На самом деле ничего другого не оставалось.
К тому же он хорошо питался, когда рифмы приносили доход.
«Золотая. Пожилая». Он помнит ту дурацкую песенку слово в слово. Но не может вспомнить…
…Господи, не может…
– Извини за беспокойство, Господи, не напомнишь мне имя моей сестренки?
Не то чтобы он верил в существование Бога. Вообще-то он в курсе, что Его нет. Но на всякий случай, если вдруг что-то подобное есть:
– Пожалуйста, напомни мне еще разок ее имя.
– Прости, – говорит тишина. – Не могу тебе помочь.
– Кто это?
(Тишина.)
– Кто там?
(Тишина.)
– Бог?
– Не совсем.
– Кто же тогда?
– С чего начать? Я усик бабочки. Я химикаты, из которых сделана краска. Я мертвец на берегу водоема. Я вода. Я берег. Я клетки кожи. Я запах дезинфицирующего средства. Я то, что трется о твои губы, увлажняя их, – чувствуешь? Я мягкий. Я твердый. Я стекло. Я песок. Я желтая пластиковая бутылка. Я весь пластик в морях и в кишках всех рыб. Я все рыбы. Я моря. Я моллюски в морях. Я старая расплющенная пивная банка. Я магазинная тележка в канале. Я объявление на столбе, птица на проводе. Я столб. Я провод. Я пауки. Я семена. Я вода. Я жара. Я хлопчатобумажная ткань простыни. Я трубка в твоем боку. Я моча в трубке. Я твой бок. Я другой твой бок. Я другой «ты». Я кашель за стеной. Я кашель. Я стена. Я слизь. Я бронхиальные трубки. Я внутри. Я снаружи. Я транспорт. Я загрязнение. Я конский навоз, упавший на проселочную дорогу сотню лет назад. Я поверхность этой дороги. Я то, что внизу. Я то, что вверху. Я муха. Я потомок мухи. Я потомок потомка потомка потомка потомка потомка мухи. Я круг. Я квадрат. Я все фигуры. Я геометрия. Я еще даже не начал рассказывать тебе, кто я. Я всё, что создает всё. Я всё, что уничтожает всё. Я огонь. Я потоп. Я мор. Я чернила, бумага, трава, дерево, листва, лист, зелень листа. Я прожилка на листе. Я голос, не рассказывающий никакой истории.
(Фыркает.)
– Такого не бывает.
– Прошу прощения. Бывает. Это я.
– «Лист», ты сказал?
– Да, я сказал «лист».
– Ты? Лист?
– Ты что, глухой? Я лист.
– Просто один-единственный одинокий листочек, да?
– Нет, если быть точным. Как я уже сказал. Как я уже пояснил. Я – это все листья сразу.
– Ты – все листья?
– Да.
– Так, и ты опал? Или еще не опал? Осенью? Летом в грозу?
– Ну, по определению…
– А под «всеми листьями» ты подразумеваешь прошлогодние листья?
– Я…
– И листья будущего года?
– Да, я…
– Ты – это все старые, давно исчезнувшие листья за все годы? И все листья в будущем?
– Да-да. Ясное дело. Боже всемогущий. Я листья. Я все листья. Понятно?
– И листопад? Да или нет?
– Конечно. Ведь листья опадают.
– Тогда, кем бы ты ни был, ты меня не проведешь. Ни на секунду не одурачишь.
(Тишина.)
– Всегда есть и всегда будет продолжение истории. Вот что такое история.
(Тишина.)
– Это бесконечный листопад.
(Тишина.)
– Так ведь? Это ведь ты?
(Тишина.)

 

Теперь, когда уже не за горами настоящая осень, погода улучшилась. До сих пор стояло воняющее мухами, пасмурное, прохладное, осеннее вселенское лето – практически с того первого раза, когда Элизавет пошла на почтамт, чтобы «проверить и отправить» свой паспортный бланк.
И вот ее новый паспорт прибыл на почту.
Наверное, ее волосы все-таки удовлетворили критерию. Расположение глаз, наверное, тоже.
Она показывает новый паспорт маме. Мама тычет пальцем в слова «Европейский союз» вверху обложки и корчит скорбную гримасу. Потом пролистывает паспорт.
– Что это за рисунки? – говорит она. – Не паспорт, а книжка с картинками от «Ледибёрд».
– «Ледибёрд» под «кислотой», – говорит Элизавет.
– Мне не нужен новый паспорт, если он будет таким же, – говорит мама. – И все эти мужики повсюду. А где женщины? А, вот одна. Это что, Грейси Филдс? Архитектура? Да кто это? Это она? Эта женщина в смешной шляпке – единственная на весь паспорт? О нет. Вот еще одна, как бы дорисованная по центру страницы, задним числом. А вот еще парочка, на той же странице, что и шотландские волынщики – обе шаблонные этнические танцовщицы. Сценическое искусство. Что ж, Шотландия, женщины и скрепа континентов – все уж точно на своем месте.
Она возвращает паспорт Элизавет.
– Если бы я увидела эту пародию на паспорт до референдума, – говорит мама, – уж я бы заранее подготовилась к тому, что так неминуемо грядет.
Элизавет засовывает новый паспорт за зеркало в спальне, которую мама отвела для нее в задней части дома. Потом натягивает пальто и идет к автобусной остановке.
– Не забудь, – кричит вдогонку мама, – ужин! Я жду тебя в шесть. Зои придет.
Зои – та самая женщина, что снималась девочкой на Би-би-си, когда мама была маленькой. Мама познакомилась с ней на съемках «Золотого молотка» две недели назад, и теперь они стали неразлейвода. Мама пригласила Зои посмотреть открытие заседания шотландского парламента, которое записала с телеэфира в начале месяца и уже насильно показала Элизавет. Мама уже несколько раз пересмотрела его сама, но расплакалась с самого начала, когда мужской голос за кадром произнес слова, высеченные на молотке:
«Мудрость. Справедливость. Сострадание. Честность».
– Это из-за слова «честность», – сказала мама. – Это из-за него всегда. Слышу его и вижу перед собой эти лживые хари.
Элизавет скривилась. Каждое утро она просыпается с таким чувством, будто ее лишили чего-то обманом. После этого она всегда задумывается над тем, сколько людей просыпается с таким же чувством по всей стране, за что бы они ни проголосовали.
– Угу, – сказала она.
– Я все смотрю и смотрю на их участки вон там, – сказала она. – Я не выйду из ЕС.
Для мамы это нормально. Она прожила свою жизнь.
– Правь, Британия, – скандировала кучка отморозков напротив квартиры Элизавет на выходных! – Сперва мы доберемся до ляхов, а потом до муслимов. Потом доберемся до ромал, а потом до голубых.
В ту же субботу, во время дискуссии на «Радио 4», представитель правого крыла крикнул женщине – члену парламента: «Вы драпаете, но мы за вами еще придем». Ведущий дискуссии не выступил с критикой, никак не прокомментировал и даже не признал того, что прозвучала угроза. Вместо этого он дал последнее слово члену парламента от партии тори, который использовал оставшиеся тридцать минут передачи для разговора о «реальной и тревожной причине для беспокойства» – не об открытой угрозе, только что высказанной в прямом эфире одним человеком другому, а о проблеме «иммиграции». Элизавет слушала передачу в ванной. После этого она выключила приемник и задумалась, сможет ли теперь слушать «Радио 4» так же наивно, как раньше. В ушах у нее произошел переворот. Точнее, не в ушах, а в мире.
Произошел переворот
Под толщей…

 

«Вод? Каких вод?» – подумала она.
Под толщей социальных вод.
Она вытерла пар с зеркала, постояла собственным эхом в ванной. Взглянула на свое размытое отражение.
– Привет, – сказала Элизавет в трубку маме на следующее утро. – Это я. Пожалуй, пора.
– Прекрасно тебя понимаю, – сказала мама.
– Можно приехать и немного пожить у тебя? Я хочу сделать кое-какую работу и быть поближе к, гм, дому.
Мама усмехнулась и сказала, что Элизавет может занимать комнату в задней части сколько понадобится.
Тем временем Зои, девочка-звезда 60-х, тоже приедет, чтобы теперь для нее сыграла сама Шотландия.
– Мы с Зои сошлись на почве серебряного футляра для соверена, – сказала мама. – Не знаю, известно ли тебе, что это такое? В закрытом виде он похож на карманные часы, я видела парочку в телемагазине антиквариата. Один такой лежал сверху на шкафчике, и Зои подобрала его, раскрыла и такая: «Ой, какая жалость, кто-то вынул из них весь часовой механизм». А я такая: «Нет, это, наверно, футляр для соверена». А она такая: «Чтоб мне провалиться, так вот какого размера суверенитет? Как-никак старые деньги? Можно было бы догадаться. Первоначально монета стоимостью один фунт стерлингов. Скоро будет равняться 60 пенсам». Мы обе так громко рассмеялись, что даже запороли дубль, снимавшийся в соседней комнате.
– Я хочу вас познакомить, – снова говорит мама. – Она без конца меня подбадривала.
– Не забуду, – говорит Элизавет.
И тут же забывает, как только выходит за дверь.

 

Снова и снова, раз за разом. Даже во время фазы усиленного сна, положив голову на подушку и закрыв глаза, еле-еле душа в теле, он делает то, что умел делать всегда.
Бесконечно обаятельный Дэниэл. Зачарованная жизнь. Как ему это удается?
Она приносила стул из коридора. Запирала дверь палаты. Открывала книгу, купленную в тот же день. Начинала читать сначала, довольно тихо, но вслух: «Это было лучшее из всех времен, это было худшее из всех времен; это был век мудрости, это был век глупости; это была эпоха веры, это была эпоха безверия; это были годы света, это были годы мрака; это была весна надежд, это была зима отчаяния; у нас было все впереди, у нас не было ничего впереди». Слова действовали как заклинание. Они высвобождали все это в считаные секунды. Все происходящее отдалялось на безопасное расстояние.
Это было не что иное, как магия.
Кому нужен паспорт?
Кто я? Где я? Что я собой представляю?
Я читаю.
Дэниэл лежит и спит, как красавица в сказке. Элизавет держит в руках книгу, открытую в самом начале. Она совершенно ничего не произносит вслух.
«Один раз, – говорит она про себя, – когда я была еще очень маленькой и мать запретила видеться с вами, я выполняла ее просьбу, но только три дня. Утром третьего дня я впервые поняла, что однажды умру. Поэтому я демонстративно проигнорировала запрет. Я нарушила ее распоряжения. Она ничего не могла с этим поделать. Это длилось всего три дня, и я гордилась тем, что тогда вы ничего не заметили и не узнали.
Однако я хочу извиниться за то, что меня здесь не было все эти годы. Целых десять лет. Мне очень жаль. Я ничего не могла с этим поделать. Я безнадежно обиделась на какую-то глупость.
Конечно, возможно, вы не заметили и этого отсутствия.
Я-то думала о вас все время. Даже когда не вспоминала вас, я думала о вас».
Молчание Элизавет, если не считать ее дыхания.
Молчание Дэниэла, если не считать его дыхания.
Вскоре после этого она засыпает на стуле с прямой спинкой, прислонившись головой к стене. Во сне она сидит в выбеленном помещении.
Это выбеленное помещение – ее квартира.
По правде говоря, это не ее квартира, и она знает об этом во сне: она уже свыклась с мыслью, что, вероятно, никогда не сможет купить себе дом. Ничего страшного, в наши дни никто не может, за исключением богатеньких людей, или тех, у кого умерли родители, или тех, у кого богатенькие родители. Но это не беда: она арендует. Арендует во сне квартиру с белыми стенами. Сквозь стенку слышно соседский телевизор. Это один из способов узнать, что у вас есть соседи.
Кто-то стучит в дверь. Должно быть, Дэниэл.
Но это не он. Это девочка. Лицо у нее пустое, как лист бумаги, пустое, как пустой экран. Элизавет начинает паниковать. Пустой экран означает, что компьютер дал сбой и вся информация исчезла. Теперь ей никак не добраться до рабочих файлов. Никак не узнать, что происходит в мире прямо сейчас. Ни с кем не связаться. Больше никогда ничего не сделать.
Девочка не обращает внимания на Элизавет. Она садится в дверях, чтобы Элизавет не могла запереть дверь. Достает книгу. Наверное, это Миранда из «Бури». Миранда из «Бури» читает «Дивный новый мир».
Она поднимает глаза от книги, словно только что заметила здесь Элизавет.
– Я принесла тебе новости о нашем отце, – говорит она.
По словам девочки с пустым лицом, сегодня их отец пошел покупать новый ноутбук.
– Подарок для тебя, – говорит девочка (сестра Элизавет). – Но потом случилось это.
Затем Элизавет видит, что случилось дальше, как будто смотрит фильм.
По пути в «Джон Льюис» мужчина (ее отец?) останавливается у витрины «Кэш Конвертерс» и заглядывает туда: нет ли чего-нибудь подешевле? Рядом останавливается женщина и тоже заглядывает в витрину. «Смотрите на ноутбуки?» – спрашивает она. «Да», – отвечает отец. «Дело в том, – говорит женщина, – что я собираюсь зайти в этот магазин и продать им свой новый ноутбук – как я уже сказала, он новехонький. Я получила новую работу в Америке, и теперь мне не нужен этой новый ноутбук. Но если вы хотите купить ноутбук, я могу продать его вам, а не «Кэш Конвертерс», причем по очень хорошей для новенького ноутбука цене».
Отец Элизавет идет с женщиной на парковку, где она открывает багажник машины и расстегивает лежащую там сумку для инструмента. Она вынимает новенький ноутбук. Во сне Элизавет даже чувствует его запах.
«600 фунтов наличными, – говорит женщина, – цена вас устраивает?» – «Да, – отвечает отец Элизабет. – Вполне устраивает. Схожу сниму деньги в банкомате».
«Я с вами», – говорит женщина, кладя ноутбук обратно в сумку и закрывая багажник.
Они идут к банкомату. Он снимает деньги. Они возвращаются к машине. Он отдает женщине деньги. Женщина открывает багажник, достает сумку для инструмента и протягивает ему. Закрывает багажник и уезжает.
– Потом наш отец открывает сумку, – говорит девочка с пустым лицом. – А там ничего, кроме лука. Лука и картошки. Вот.
Она протягивает Элизавет сумку. Элизавет открывает ее. Там куча картошки и лука.
– Спасибо, – говорит Элизавет. – Поблагодари его за меня.
Она смотрит туда, где должна стоять плита. Но в беленой комнате нет абсолютно ничего.
«Пустяки, – думает она. – Когда придет Дэниэл, он придумает, что с ним сделать».
Тут она просыпается.
На долю секунды вспоминает сон, а затем вспоминает, где находится, и забывает его.
Она потягивается на стуле – руки и плечи, ноги.
Так вот каково спать вместе с Дэниэлом.
Она мысленно улыбается.
(Она часто задумывалась над этим.)

 

Это было в типичную среду в апреле 1996 года. Элизавет было одиннадцать. Она надела новые роликовые коньки. Когда становишься на них, на пятках загораются и мигают цветные огоньки. Самой это можно увидеть, только если на улице темно и выключить весь свет в спальне или задернуть жалюзи и надавить на ролики руками.
У ворот стоял Дэниэл.
– Я в театр, – сказал он. – Зеленый театр. Хочешь со мной?
Он сказал, что пьеса о цивилизации, колонизации и империализме.
– Звучит скучновато, – сказала она.
– Доверься мне, – сказал Дэниэл.
И она пошла, и это было не скучно, а очень даже интересно – об отце и дочери. А еще о справедливости и несправедливости и людях, загипнотизированных на острове и плетущих интриги друг против друга, чтобы захватить власть над островом, и некоторым персонажам суждено было быть рабами, а другим – освободиться. Но в основном речь шла о девочке, отец которой, волшебник, заботился о ее будущем. В конце дочка могла бы принять и более активное участие, но все равно было очень интересно; под конец Элизавет чуть не расплакалась, когда постаревший отец выступил вперед без своего волшебного плаща и палочки и попросил зрителей похлопать в ладоши, иначе он навсегда останется в пьесе на ненастоящем острове с картонными декорациями. Если бы они этого не сделали, вполне вероятно, он действительно простоял бы в зеленом театре всю ночь в полной темноте.
Радовало еще и то, что можно освободить кого-то от чего-то, просто похлопав в ладоши.
Домой она ехала на роликах впереди Дэниэла, чтобы Дэниэл мог видеть, как мигают огоньки.
Лежа ночью в постели, она вспоминала свои ноги и быстро проносившийся под ними асфальт и думала о том, как странно, что она помнила совершенно бесполезные подробности, например трещины в асфальте, гораздо яснее, чем могла вспомнить хоть что-нибудь о собственном отце.
На следующий день за завтраком она сказала маме:
– Я всю ночь не спала.
– Бедняжка, – сказала мама. – Ну, поспишь зато этой ночью.
– Я не спала не просто так, – сказала Элизавет.
– Ага? – сказала мама.
Она читала газету.
– Я не спала, – сказала Элизавет, – потому что поняла: я совершенно не помню, какое лицо у папы.
– Что ж, тебе везет, – сказала мама из-за газеты.
Она перевернула страницу, развернула следующую, встряхнула газетой, чтобы та снова приняла изначальную форму, и загородилась ею от Элизавет.
Элизавет пристегнула ролики, зашнуровала их и поехала к Дэниэлу. Дэниэл был на заднем дворе. Элизавет покатилась по тропинке.
– А, привет, – сказал Дэниэл. – Это ты. Что читаешь?
– Я всю ночь не могла уснуть, – сказала она.
– Погоди, – сказал Дэниэл. – Для начала скажи: что ты читаешь?
– «Часовой механизм», – сказала она. – Очень интересно. Я рассказывала вам об этом вчера. Это книга о людях, которые придумывают историю, но потом история сбывается и начинает происходит в реальности, и это очень страшно.
– Помню, – сказал Дэниэл. – Чтобы прекратить что-нибудь плохое, они поют песню.
– Да, – сказала Элизавет.
– Если бы в жизни все было так просто, – сказал Дэниэл.
– Вот и я говорю, – сказала Элизавет. – Я глаз не могла сомкнуть.
– Из-за книг? – спросил Дэниэл.
Элизавет рассказала ему об асфальте, своих ногах, папином лице. Дэниэл посерьезнел. Она сел на лужайку. Погладил траву рядом с собой.
– Понимаешь, забывать – это нормально, – сказал он. – Это хорошо. На самом деле мы должны иногда забывать. Забывать – очень важно. Мы делаем это намеренно. Тогда мы немного отдыхаем. Ты слушаешь? Мы должны забывать. Или больше никогда не заснем.
Элизавет расплакалась как малый ребенок. Слезы хлынули ручьем.
Дэниэл положил ладонь ей на спину.
– Когда меня огорчает то, что я не могу чего-то вспомнить… Ты слушаешь?
– Да, – сказала Элизавет сквозь слезы.
– Я представляю, как то, что я забыл, прижимается ко мне, словно спящая птица.
– Какая птица? – спросила Элизавет.
– Дикая, – сказал Дэниэл. – Любая. Ты поймешь, какая, когда это произойдет. А потом я просто обнимаю ее, только не слишком крепко, и убаюкиваю. Вот и все.
Потом он спросил, правда ли, что огоньки на пятках коньковых роликов загораются только на дороге и что они не загораются, если кататься по траве.
Элизавет перестала плакать.
– Они называются «роликовые коньки», – сказала она.
– Роликовые коньки, – сказал Дэниэл. – Хорошо. Ну и?
– И по траве кататься нельзя, – сказала она.
– Нельзя? – сказал Дэниэл. – Какой досадной бывает правда. Может, попробуем?
– Какой смысл? – сказала она.
– Ну, может, все-таки попробуем? – сказал он. – Возможно, мы опровергнем всеобщее мнение.
– Ладно, – сказала Элизавет.
Она встала и вытерла лицо рукавом.

 

– Возвращение к жизни, – говорит Элизавет. – Голод, нужда и пустота. По всему городу шторм, и это только начало. Грядет варварство. Скоро покатятся головы.
Элизавет вешает пальто в прихожей. Мама знакомит ее со своей новой подругой Зои и спрашивает Элизавет, сколько страниц «Истории двух городов» они сегодня прочитали.
– Кто такой мистер Глюк? – спрашивает новая мамина подруга Зои.
– Мистер Глюк – приветливый старик-гей, который был нашим соседом много лет назад, – говорит мама. – Она его очень любила, а он дружил с ней, как с ребенком. Она была трудным ребенком. Пожалейте меня. Таким трудным, что никакого сладу.
– Во-первых, он не гей. Во-вторых, любила и люблю. И в-третьих, никаким трудным ребенком я не была, – говорит Элизавет.
– Вот видишь? – говорит мама.
– А я люблю трудных людей, – говорит Зои.
Она улыбается Элизавет с подлинным дружелюбием. Ей где-то за шестьдесят. Она симпатичная и ненавязчиво стильная. Сейчас она вроде довольно известный психоаналитик. (Элизавет усмехнулась, когда мама ей об этом сказала: «Наконец ты встречаешься с тем, в ком нуждалась все эти годы».) У Зои осталось мимолетное сходство с той девочкой, что танцевала с телефонной будкой в старом фильме; ее по-прежнему овевает призрачный ореол цветного кино. Ее пожилая ипостась добросердечна и сияет, словно яблочко, висящее высоко на дереве, после того как все остальные уже сорваны. Ну а мама Элизавет из кожи вон лезет: накрасилась и надела новенький льняной ансамбль, похожий на тот, что продается в дорогом деревенском магазине.
– …И все эти годы мы поддерживали связь, – говорит Зои.
– На самом деле связь мы потеряли, – говорит мама, – пока один сосед не нашел меня по интернету и не сообщил, что мистер Глюк упаковал свои вещи, продал кусочек священного камня Барбары Хепуорт…
– Макет, – перебивает Элизавет.
– Ничего себе, – говорит Зои. – У него хороший вкус.
– …и сам сдался в дом престарелых, – говорит мама. – А я случайно сказала Элизавет, которая навестила меня, в общей сложности, кроме шуток, в общей сложности один раз, кроме шуток, за шесть лет, я сказала ей по телефону такая, а, кстати, старый мистер Глюк. Он в этом учреждении под названием «Молтингс», кажется, недалеко отсюда. Кроме шуток. Она бывала здесь каждую неделю, все лето. Иногда по два раза. А теперь временно здесь поселилась. Хорошо снова заиметь дочь. Во всяком случае, пока меня устраивает.
– Спасибо, – говорит Элизавет.
– Теперь я и сама мечтаю о более тонком тюнинге на закате жизни, – говорит мама. – Все эти книги, которые я так и не прочла: «Миддлмарч», «Моби Дик», «Война и мир». Не то чтобы я собиралась дотянуть до таких преклонных лет, как мистер Глюк. Ему же сто десять.
– Сколько? – говорит Зои.
– Она вечно путает его возраст. Всего-навсего сто один, – говорит Элизавет.
Зои качает головой.
– Всего-навсего, – говорит она. – Батюшки, хватит и семидесяти пяти. Все, что сверх, – это премия. Ну, это я сейчас так говорю. А что я скажу, если доживу до семидесяти пяти?
– Летними ночами он ставил у себя на заднем дворе проектор и экран, – говорит мама, – и показывал ей старые фильмы. Я выглядывала из окна, стояла звездная ночь, а они сидели в маленьком кубике света. Это было в те годы, когда у нас еще было лето. Когда у нас еще были времена года, а не одно и то же время года, как сейчас. А помнишь тот раз, когда он бросил свои часы в речку…
– В канал, – исправляет Элизавет.
– …и сказал тебе, что изучает время и движение? – говорит мама.
– Какая чудесная дружба, – говорит Зои. – И вы навещаете его каждую неделю? И читаете ему?
– Я люблю его, – говорит Элизавет.
Зои кивает.
Мама закатывает глаза.
– Он практически в коме, – говорит она почти шепотом. – Боюсь, он не…
– Он не в коме, – говорит Элизавет.
Она вдруг чувствует в своем голосе злость, но затем успокаивается и продолжает.
– Он просто спит, – говорит она, – но очень подолгу. Он не в коме, а отдыхает. Наверное, его просто все это вымотало: переезд, упаковка вещей.
Она видит, как мама качает головой, повернувшись к своей новой подруге.
– А я все выброшу, – говорит Зои. – В канал, в речку – что поближе. Или раздам. Незачем это хранить.
Элизавет проходит в комнату на солнечной стороне дома и плюхается на диван. Она и забыла об этих ночных сеансах: Чаплин устраивается помощником в цирк, а потом по ошибке нажимает на кнопку на столе фокусника, на которую ему велели не нажимать, и из потайных отделений начинают вылетать утки, голуби и поросята.
– В общем, я стояла в прихожей и набирала номер каждую неделю, я уже отчаялась, – говорит мама из кухни, – 01 811 8055, до сих пор помню его наизусть, то есть я почти никогда не видела саму программу – вечно торчала в прихожей. Но однажды мне пришло в голову и показалось очень смешным, я решила, это просто верх остроумия. Так вот, каждую неделю. Потом как-то раз я все-таки дозвонилась. И телефонистка – они сидели в задней части студии, принимали звонки и записывали сделки, – она подошла к телефону и сказала магические слова: «Разноцветный магазин обмена и продажи», и я такая: «Меня зовут Венди Парфитт, и я хотела бы обменять свое королевство на коня», и они вывели это на экран в числе десяти верхних сделок: «Венди Парфитт ПРЕДЛАГАЕТ королевство В ОБМЕН на коня».
– Я однажды видела его, Ноэла, – говорит подруга. – Ну, секунд тридцать. Так интересно. В столовой для сотрудников.
– Вся наша жизнь, – говорит мама. – Вся моя жизнь, детство. Вечером после похорон отца наша мать – думаю, она просто не знала, что еще делать, – включила телевизор, и мы все сели, она тоже, смотреть «Уолтонов», как будто это могло все исправить, вернуть жизнь в привычное русло.
– Для меня это такая же загадка, меня это так же волнует и утешает, как и тебя, – говорит мамина подруга. – Хотя я сама, по идее, в этом участвовала. А теперь все хотят знать только о злоупотреблениях. Никто не делал с нами того, чего не следует. Люди, которые спрашивают, просто жаждут спросить, точнее, жаждут услышать что-нибудь плохое, им нужно, чтобы все пошло как-то не так, они всегда кажутся огорченными, когда я говорю «нет», когда говорю, что это было прекрасное время, что я обожала свою работу, и в первую очередь обожала работать актрисой, еще я обожала, что мне выдают самые потрясающие наряды, что я сама научилась курить на заднем сиденье машины, отвозившей меня на работу и обратно домой – и когда я говорю об этом, о сигаретах, они поднимают брови, как будто это и есть совращение малолетних – мое стремление быть взрослой. Стремление повзрослеть, больше не быть ребенком, которое есть в каждом из нас.
Элизавет просыпается. Выпрямляется.
На улице смеркается.
Она смотрит на телефон. Скоро девять.
Через прихожую доносятся их приглушенные голоса. Они перебрались в гостиную. Наверное, поужинали без нее.
Они разговаривают о комнате, в которую зашли в одном магазине на съемках «Золотого молотка». Мама рассказывала ей об этой комнате. «Она была огромная, – сказала мама, – и там не было ничего, кроме нескольких тысяч старинных лафитников, вставленных один в другой».
– Как будто входишь туда, где дышит история, а находишь хрупкую унылую безысходность, – говорит Зои. – Одно неловкое движение ногой – и катастрофа. Смотри, куда ступаешь. И все эти старые телефоны с циферблатом.
– Керамические собачки, – говорит мама.
– Чернильницы. (Зои.)
– Гравированные серебряные спичечные коробки, фирменный знак «Якорь и Лев», Бирмингем, начало века. (Мама.)
– Ты неплохо в этом разбираешься. (Зои.)
– Телевизора насмотрелась. (Мама.)
– Надо побольше у тебя выспросить. (Зои.)
– Маслобойка. (Мама.) Настенная кофемолка. (Зои.) Бытовая керамика «Пул». Подделки под «Клэрис Клифф». Японские роботы с оловянным покрытием. (Элизавет уже не различает их голоса.) Марионетки «Пелхэм», помнишь их, еще в коробках. Часы. Военные медали. Гравированный хрусталь. Столы-матрешки. Черепица. Графины. Шкафчики. Ученические изделия. Подставки для растений. Старые фотоальбомы. Ноты. Живопись. И снова живопись. И снова живопись.
По всей стране все вещи из прошлого, сложенные на полках в магазинах, сараях и на товарных складах, громоздящиеся в витринах и на витринах, выплескивающиеся снизу из магазинных подвалов, сверху из магазинных чердаков, словно огромный национальный оркестр, выжидающий подходящего момента: смычки уже занесены над струнами, все ткани приглушены, все предметы неподвижны и безмолвны, до тех пор пока магазины не опустеют, пока в дверях не запищит электронная сигнализация, пока не повернутся ключи в замках тысяч магазинов, сараев и товарных складов по всей стране.
Тогда с наступлением темноты грянет симфония. О, какая прекрасная мысль! Симфония проданных и выброшенных вещей. Симфония всех жизней, в которых эти вещи когда-то занимали свое место. Подделки под «Клэрис Клифф» заиграют на флейтах. Коричневая мебель загудит басом. Фотографии в старых отсыревших альбомах зашепчут сквозь кальку. Серебро возьмет чистую ноту. Тростниковые корзины тоненько запоют. Фарфоровые изделия? Зазвучат голосами, готовыми в любую минуту сломаться. Деревянные – затянут тенором. Да, но будут ли звуки оригиналов как-то отличаться от звуков копий?
Женщины смеются.
Элизавет чувствует запах табака.
Нет, это запах травки.
Она откидывается на диване и слушает, как они смеются над теми случаями, когда они запарывали сцены во время съемок «Золотого молотка», рассмеявшись не в том месте или сказав не то, что надо. Судя по всему, немало шума вызвало упрямство мамы, которая отказывалась здороваться с владельцем антикварного магазина, где они снимались, как будто они только что познакомились, тогда как в действительности они познакомились за час до этого и уже сняли пять дублей. «И снова здравствуйте!» – говорила она всякий раз. «Стоп!» – вопила съемочная группа.
– Я просто не могла этого сделать, – говорит мама. – Это звучало так глупо и фальшиво. Я была такой безнадежной.
– Это да. Но это вселило в меня надежду, – говорит новая подруга.
Элизавет улыбается. Как мило.
Она выпрямляется. Проходит на кухню. Все продукты для ужина по-прежнему лежат на столе, дожидаясь, пока их приготовят.
Тогда она проходит в гостиную. Комната насквозь пропахла травкой. Мамина новая подруга Зои сидит в шезлонге, а мама – у своей новой подруги на коленях. Они обнимаются, как в знаменитой скульптуре Родена, и целуются.
– Ах, – говорит Элизавет.
Зои открывает глаза.
– Опа! Нас застукали, – говорит она.
Элизавет смотрит, как мама пытается сохранить не только самообладание, но и равновесие на коленях у новой подруги.
Она подмигивает маминой новой подруге сквозь наркотический дым.
– Она ждала вас с десяти лет, – говорит Элизавет. – Мне приготовить ужин?

 

Это было солнечным пятничным вечером больше десяти лет назад, весной 2004 года. Элизавет было почти двадцать. Она сидела дома и смотрела «Элфи» – фильм, в котором появляется Полин Боти. В главной роли донжуана снялся Майкл Кейн. Для того времени это был большой прорыв: Кейн в роли Элфи откровенно, прямо в камеру, рассказывал о своих сексуальных похождениях.
Где-то в самом начале фильма Майкл Кейн идет по светлой солнечной лондонской улице 60-х годов и стучит в стеклянное окно с надписью «Быстрое обслуживание», чтобы привлечь внимание девушки в окне.
Это она.
Она оборачивается с радостным видом и зазывает его внутрь. Войдя в дверь, он переворачивает табличку с «открыто» на «закрыто» и идет вслед за девушкой в подсобку. Потом он обнимает и целует ее, а затем они вдвоем скрываются за вешалкой для комедийного трехсекундного перепихона.
Это определенно была Полин Боти.
Фильм был снят за год до ее смерти.
Ее имени даже не было в титрах.
«Я вел прекрасную беззаботную жизнь и сам не замечал этого, – говорил голос Майкла Кейна за кадром. – У меня была эта заведующая химчисткой». Он зашел туда, спрятался с девушкой за одеждой, а через пару минут вышел с другой стороны и сказал: «…вдобавок еще почистил костюм».
Судя по тому, что читала Элизавет о жизни Боти, на этих кадрах она была уже беременна.
Боти была в ярко-голубой кофте. Волосы – цвета пшеницы.
Но этого не напишешь в диссертации. Нельзя написать: «Это было похоже на взрыв». Нельзя написать: «Она выглядела так, как будто с ней можно очень здорово повеселиться, она искрилась энергией» или «От нее исходили волны энергии». Так нельзя написать, но требуется именно такой стиль речи: «Хотя в этом фильме она появляется менее чем на двадцать секунд, она добавляет нечто принципиальное – принципиально женское представление об удовольствии – к критике новой раскрепощенной современной морали, что она фактически проделывала и со своей эстетикой».
Чушь.
Элизавет снова открыла каталог Боти и полистала его. Ей бросилось в глаза буйство красок.
Она остановилась на одной давно утерянной картине – портрете Кристин Килер на стуле. Килер спала с двумя мужчинами: один был госсекретарем по военным делам в правительстве в Лондоне, а другой – русским дипломатом, и речь шла о вопиющей лжи в парламенте, о том, у кого больше власти и кто владел информацией о ядерном оружии, но вскоре, по меньшей мере внешне, речь заходила о чем-то совершенно другом: о том, кто владел Килер, кто «сдавал ее в аренду» и кто делал или не делал на этом деньги.
Картина Боти, «Скандал 63», исчезла в тот же год, когда была написана. Остались только фотографии. В окончательном варианте Боти написала Килер на ее датском стуле в окружении абстрактных фигур, хотя некоторые из них и выглядели предметными: слева, возможно, маска трагедии, а вон там внизу женщина, похоже, испытывает оргазм. Над сидящей на стуле Килер, на некоем подобии темного балкона, Боти изобразила что-то вроде отрубленных голов на городской стене: головы и плечи четырех мужчин – двух чернокожих и двух белых. Более ранний вариант, половину которого можно увидеть на фотографии с самой Боти, дает представление о размерах картины, опускающейся намного ниже талии художницы. В этом варианте Боти не использовала знаменитый образ Килер на стуле. Позже она передумала.
Элизавет написала в своем блокноте карандашом: «Подобное искусство изучает и делает возможной переоценку внешнего вида предметов путем их превращения в нечто иное. Образ образа означает, что образ может быть увиден с новой объективностью, освобожденным от оригинала».
Диссертационная чушь.
Она взглянула на фотографию Боти, стоящей рядом со «Скандалом 63», и поднесла книгу к окну, чтобы рассмотреть фотографии в остатках дневного света.
Никто не знал, кто заказал эту картину.
Никто не знал, где она находилась сейчас, если она вообще где-нибудь находилась, если она вообще еще существовала.
Элизавет снова посмотрела на гротескное трагедийное лицо, что проступало и вновь расплывалось у края картины.
Элизавет постаралась разузнать всё о скандале, связанном со «Скандалом», чтобы подумать и написать об этой картине. Она прочитала всё, что смогла найти в интернете и в библиотеке: какие-то книги по культуре 1960-х, пара книжек Килер, экземпляр доклада Деннинга о скандале, связанном со «Скандалом». Она не знала раньше, что от явной лжи, даже если просто читать о ней, может стать так дурно. Все это немного походило на то, как если тебя заставляют смотреть что-нибудь столь же невинное, как «Элфи», сквозь кожаную маску и в причиняющем боль БДСМ-снаряжении, которое ты даже не соглашалась надевать.
Когда Элизавет задумывалась над историей из реальной жизни, стоявшей за этим скандалом вокруг «Скандала», одна крошечная деталь не давала ей покоя, рыболовным крючком вонзаясь в мозг.
Некий историк искусства по фамилии Блант, которому вскоре придется улаживать собственный сексуально-шпионский скандал, появился в разгар процесса над «Скандалом» в 1963 году в лондонской художественной галерее, где проходила портретная выставка. Это были произведения Стивена Уорда, который стал к тому времени главным злодеем или козлом отпущения и вскоре после этого умер, очевидно совершив самоубийство. Уорд писал портреты богатых и знаменитых людей того времени, аристократию, членов королевской семьи, политическую элиту, и многие из его работ были там выставлены. Блант выложил кругленькую сумму и немедля скупил всю галерею.
По всей видимости, он забрал их с собой и, как говорится в книгах и статьях, уничтожил.
Но каким образом он их уничтожил? Сжег в каком-нибудь роскошном камине? Облил бензином во дворе уединенного загородного дома?
Сама же Элизавет представляла себе глубокую яму, которую экскаватор размером с трактор вырыл на покрытом стерней сжатом поле где-то у черта на куличках, – такую глубокую яму, что в ней могла бы поместиться парочка трупов. Небольшая бригада стояла по ее краям и сбрасывала портрет за портретом, устроив своеобразную братскую могилу портретов, этакое нагромождение важных персон.
Потом Элизавет представила, как небольшая бригада вытаскивала недавно забитую лошадь или корову из кузова грузовика и запихивала ее в ковш экскаватора. Представила, как экскаватор механически расположил тушу лошади или коровы над ямой с портретами, а затем водитель нажал на рычаг, и туша рухнула в яму. Представила, как экскаватор наваливал землю с поля на картины и тушу, засыпая яму. Представила, как гусеницы экскаватора разровняли холмик, а люди стряхнули пыль с одежды, смыли с рук землю и вычистили ее из-под ногтей, как только добрались обратно туда, где была вода.
Лошадь или корова была дополнительной прикрасой. Будь сама Элизавет художницей, именно так она бы изобразила тление.
Порой она представляла, что там же была и картина Боти «Скандал 63», туша падала сверху, и деревянный подрамник разламывался под ее весом. Представляла, как Блант поднимается по лестнице дома, в котором находилась мастерская Боти, с полными карманами денег, брезгуя дотрагиваться до перил, в деревянные края которых глубоко въелась довоенная, военная и послевоенная грязь.
Но обо всем этом нельзя написать в диссертации.
Ну и ну – все это время Элизавет рисовала каракули на полях. Там были завитки, волны, спирали…
Она снова перечитала то, что написала на самом деле: «Искусство, подобное этому, изучает и делает возможной переоценку внешнего вида предметов».
Элизавет усмехнулась.
Она взяла карандаш, стерла ластиком на его конце заглавную «И» и написала вместо нее строчную «и» в слове «искусство», а потом добавила в самом начале предложения еще одно слово, и теперь предложение начиналось так:
«Искусственное искусство…»

 

«Словесный портрет нашего соседа
Наш сосед, который живет рядом с нашим новым домом, куда мы переехали, самый элегантный сосед, который у меня до сих пор был. Он не старый. Мама не разрешает мне задавать ему вопросы о том, что значит быть соседом, которые я должна задать ему для проекта «Словесный портрет», который мы должны сделать. Она говорит, мне нельзя его беспокоить. Она сказала, что купит нам новый видеопроигрыватель и кассету с «Красавицей и Чудовищем», если я придумаю, как будто задаю ему вопросы, но не буду задавать их на самом деле. Если честно, мне уж лучше остаться без кассеты или без проигрывателя, а лучше задать ему вопрос: каково это иметь новых соседей или для него это одно и то же? Вот вопросы, которые я бы ему задала: 1 каково это иметь соседей 2 каково это быть соседом 3 каково это когда должен быть старым, а ты не старый 4 почему у него дома так много картин почему они не похожи на картины у нас дома и наконец 5 почему когда проходишь близко мимо двери нашего соседа у него всегда играет музыка».

 

Следующее утро 2016 года, маленький телевизор на кухонной полке работает с приглушенным звуком: наверное, он работал всю ночь, то освещая кухню, то погружая ее во мрак.
Встала пока одна Элизавет. Она набирает воду в турку и ставит ее на конфорку. Включив плиту, она замечает на экране рекламу с двумя молодыми людьми лет по двадцать с небольшим, которые порознь отовариваются в супермаркете, а потом вдруг синхронно роняют продукты – буханку хлеба, пару пакетов с макаронами – и внезапно обнимаются, словно по волшебству, а затем вальсируют, сами удивляясь тому, что умеют вальсировать. В следующем проходе маленький ребенок хватает картонную упаковку яиц, которую только что обронили его родители. Он смотрит, как родители кружатся в обнимку вокруг пирамиды сыров. Рядом с рыбным прилавком – пожилая пара: мужчина подносит к очкам какие-то консервы, а женщина вцепилась в тележку для покупок, словно в ходунки для инвалидов, и оба смотрят вверх, как будто услышали над собой какие-то звуки. Они обмениваются понимающими взглядами. Затем женщина с тележкой отталкивает ее от себя, с невероятной легкостью делает шаг назад и балансирует на обеих ногах, а мужчина бросает свою палку на пол, низко наклоняется к женщине, и они начинают вальсировать со старомодным изяществом.
Элизавет бежит к полке за пультом, но успевает сделать погромче только на последних секундах рекламы, когда ребенок, поймавший яйца, пожимает плечами на камеру. Заключительный кадр: залитый солнцем летний супермаркет показан снаружи, на парковке танцуют люди, а вкрадчивый голос мужчины средних лет говорит за кадром: «Поем и пляшем для вас круглый год».
Мама встает и обнаруживает, что Элизавет снова и снова смотрит рекламу супермаркета на ноутбуке.
– Что это горит? – спрашивает она.
Она открывает окна, убирает все вокруг плиты и выбрасывает подпалившееся кухонное полотенце.
Все начинается со стоянки возле супермаркета, заполненной машинами и заваленной снегом. Идет снег. Потом песня и танец. Когда песня заканчивается, летний супермаркет показан снаружи.
– Мрачноватая песенка для рекламы супермаркета, – говорит мама. – Хотя в последнее время, что ни слышу, на слезу пробивает.
– Ну, не знаю, – говорит Элизавет. – Ты всегда была слезливой.
– Тут не поспоришь, за эти годы я сделала себе внушительную карьеру по слезливости, – говорит мама и берет компьютер.
Неужели все эти годы мама была такой остроумной, а Элизавет этого просто не замечала?
– Майк Рэй и «Милки Уэйз», – говорит мама.
– Никогда о них не слышала, – говорит Элизавет.
Мама ищет в интернете.
– Группы одного хита, 1962, «Лето-брат, сестрица-осень» (Глюк, Клайн). № 19, сентябрь 1962-го, – говорит мама. – Ну и ну. Возможно, ты и права. Возможно, наш мистер Глюк действительно ее написал.
Первый куплет:
Падают снежинки летом,
Листья падают весной.
Все умчалось, все смешалось,
Летний холод, зимний зной.

Припев:
Лето-брат, сестрица-осень
Четко отбивает такт
Золотая пожилая,
Как мне песни вновь слагать.

Второй куплет:
Осенью тебя найду я
Посреди осенней мглы.
Лето-брат, сестрица-осень
От меня навек ушли.

Припев x 1:
Лето-брат, сестрица-осень
Унесли любовь мою.
Я найду ее весною,
Летом, осенью, зимою,
Если песню допою.

Припев x 2 (по желанию, c постепенным затиханием):
(© слова & музыка Глюк/Клайн)

 

В интернете почти ничего нет о «Глюке – песеннике», «Глюке – поэте-песеннике» или «музыке и словах Глюка/Клайна», помимо ссылок на эту песню и рекламу супермаркета. Этих ссылок очень много. Двадцать пять тысяч. Семьсот пять человек посмотрели рекламу на ютьюбе.
– Что, включили «Милки Уэйз»? – спрашивает Зои, проходя в гостиную в мамином купальном халате. – А что это горит?
Она проходит в кухню, насвистывая припев.
Элизавет проверяет, какое место занимает песня в интернет-чартах. Довольно высокое. Она ищет контакты головного офиса супермаркета.
– Как ваша фамилия? – спрашивает она Зои.
– Спенсер-Барнс, – отвечает Зои. – А что?
Элизавет набирает номер на своем телефоне.
– Добрый день, – говорит она. – Меня зовут Элизавет Требуй, я звоню из агентства «Спенсер-Барнс», не могли бы вы соединить меня с маркетинговым отделом? Нет, ничего страшного, устроит автоответчик. Спасибо. (Пауза.) Здравствуйте, я звоню из агентства «Спенсер-Барнс», меня зовут Элизавет Требуй, Т-р-е-б-у-й, и я звоню по просьбе своего клиента мистера Дэниэла Глюка. Вы нарушаете его авторские права путем использования в своей нынешней рекламной кампании его шлягера 1962 года «Лето-брат, сестрица-осень» всякий раз, когда ваш новый рекламный ролик выходит в телеэфир. Разумеется, если вы или ваши партнеры по агентству любезно свяжетесь со мной, что можно сделать по этому номеру (конечно, мы были бы благодарны вам за оперативность), чтобы обсудить условия, а затем немедленно перевести средства в сумме, которая, по нашему обоюдному согласию, причитается согласно закону нашему клиенту мистеру Глюку, то это дело больше не будет представлять для нас проблему в том, что касается нашего клиента и вопроса нарушения авторских прав. Жду от вас сообщения о том, что ситуация разрешена. Если я не получу ответа в течение двадцати четырех часов, мы подадим судебный иск, и я бы посоветовала полностью приостановить показ вашего рекламного ролика до тех пор, пока мы не взяли это дело под свой контроль. Большое спасибо.
Она оставила свой номер в конце сообщения.
– Нарушение авторских прав, – говорит мама. – Оперативность. Путем использования.
Элизавет пожимает плечами.
– Думаешь, сработает? – спрашивает мама.
– Стоит попробовать, – говорит Элизавет. – Уверена, они думают, что он уже давно умер.
– А как же остальные? – говорит Зои. – Как же Майк Рэй? «Милки Уэйз»?
– Меня волнует только Дэниэл, – говорит Элизавет. – В смысле мистер Глюк.
– Твоя девочка прет как танк, – говорит Зои.
– Это да. Но нельзя недооценивать и генератор, – говорит мама.
– Генератор? – переспрашивает Элизавет.
– Меня, – говорит мама.
– Ну это уж вряд ли, – говорит Элизавет.
– Как ни крути, хорошая старая песня, – говорит Зои.
Она начинает напевать.
– В моей жизни словно случилось чудо, – шепчет мама Элизавет, когда Зои выходит из комнаты.
– Это извращение, – говорит Элизавет.
– Кто знал, кто бы мог догадаться, что на закате лет меня ждет любовь? – говорит мама.
– Это патология, – говорит Элизавет. – Я запрещаю тебе этим заниматься.
Она крепко обнимает и целует маму.
– Ну, хватит, – говорит мама.
– Что это за книга? – спрашивает Зои.
Она возвращается через прихожую.
– Что это за художница? – спрашивает она. – Это чудесно.
Она садится за кухонный стол со старым каталогом Полин Боти, раскрытым на картине под названием «54321».
– Одна из тех, о ком рассказывает людям моя эрудированная дочь, – говорит мама.
– Художница из 60-х, – говорит Элизавет. – Единственная представительница британского поп-арта.
– А, – говорит Зои. – Я и не знала, что такие были.
– Были, – говорит Элизавет.
– Полагаю, жертва нападок, – говорит Зои.
Она подмигивает Элизавет. Элизавет усмехается.
– Банальной современной мизогинии, – говорит она.
– Покончила с собой, – говорит Зои.
– Не-а, – говорит Элизавет.
– Ну, тогда сошла с ума, – говорит Зои.
– Не-а. Банальная совершенно здоровая периодическая депрессия, – говорит Элизавет.
– А. Значит, трагическая смерть, – говорит Зои.
– Ну, это только одна из возможных интерпретаций, – говорит Элизавет. – Лично я предпочитаю другое: на землю спускается вольный дух, наделенный даром и воображением, способными унести трагедии, которые случаются со всеми нами, в космос, где они рассыплются в прах, если только мы почувствуем жизненную силу в ее картинах.
– Как хорошо, – говорит Зои. – Это очень хорошо. Но все равно. Уверена, что ее игнорировали.
– После смерти, – говорит Элизавет.
– Уверена, что все происходит так, – говорит Зои. – Игнорируют. Теряют. Открывают заново годы спустя. Затем снова игнорируют. Теряют. Опять открывают заново годы спустя. Потом снова игнорируют. Теряют. Открывают заново, и так до бесконечности. Я права?
Элизавет хохочет.
– Ты что, прослушала один из дочкиных курсов? – говорит мама.
– Так какова же история этой девушки? – спрашивает Зои.
Она смотрит на фотографию молодой и смеющейся Боти, которой еще нет и двадцати, на внутренней стороне суперобложки каталога.
– История? – говорит Элизавет. – Есть десять минут?

 

Осень 1963 года. «Скандал 63». Вплоть до вчерашнего вечера самый известный портрет Килер был еще здесь, на центральном полотне: она пробивала плечами себе дорогу на верхний балкон, балансируя посредине верхней ступеньки между «Уордом» и «Профьюмо» – по крайней мере одно изображение Кристин. До вчерашнего вечера их было несколько в разных точках полотна. Одна Кристин широко шагала, другая была обнаженной и мило улыбалась у нижнего края рамки, третья билась в экстазе под ногами центральной Кристин, которая шла, размахивая сумочкой. Но вчера вечером в заведении побывал Льюис, он был в баре.
Льюис сделал снимок для прессы, который распространился, как эпидемия испанки. Стал культовым. Льюис увидел, над чем работала Полин, и даже сфотографировал. Он пришел в студию и сфотографировал ее со «Скандалом 63» в одной руке и «На старт, внимание, марш!» – в другой, типа равноценные картины, и он увидел, как она вошла, и сказал: «Хочешь подняться и посмотреть на моих Килер?» И Полин сказала: «Ну и ну, в каком это смысле, вы же знаете, я замужем, да, пожалуйста». В общем, они поднялись к нему наверх, он жил над клубом и показал ей и Клайву снимки под фотоувеличением, а она вплотную рассмотрела оригинал – этот кадр. Килер с поднятыми руками, подпирающая обоими кулаками подбородок, это было бесподобно.
Потом она заметила рядом на обзорном листе слегка отличающийся вариант того же кадра.
Поэтому она сказала Льюису: «А вы не могли бы увеличить для меня вот этот?»
Это был удачный кадр, не такой жеманный, скорее обороняющийся. Одна рука опущена. Было видно, как выглядела задумчивая Килер.
«Я напишу задумчивую Килер, – подумала она. – Килер-Мыслительницу».
Потом она показала на какие-то пятна на ноге Килер: синяки, довольно хорошо различимые при увеличении.
– Боже, – сказала она.
– На оттиске этого не видно, – сказал Льюис. – Бумага чересчур зернистая.
Так что теперь она переписывала заказ. Теперь картина будет состоять из вопросов, а не утверждений. Она будет выглядеть, как всем известное изображение, но в то же время быть чем-то другим. Оптическая иллюзия. И даже если зритель сначала ничего не заметит, воспримет позу как само собой разумеющуюся, он все равно подсознательно поймет: что-то здесь не совсем так, как вы ожидаете, как вы помните, как должно быть, и сразу не смекнешь, в чем же тут дело.
Образ и жизнь: ну, к этому она привыкла. Есть Полин, а есть образ: на плечах боа из перьев, подмигивания в камеру, это было весело. Самоуверенная. Неуверенная в себе. Одетая под Мэрилин колледжских эстрадных ревю, я хочу быть любимой тобой. В роли Дорис Дэй, все любят мое тело. Песня маленькой девочки голосом взрослой женщины, папочка не купит мне «Баухауз», у меня есть кошечка (вздыхает над тем, как удалось убедить их, что «кошечка» значит «киска»). Бриллианты – девушкам, мои подмышки как мои штанишки (вздыхает при слове «подмышки», ни одно слово так и не было произнесено вслух). В Королевском колледже, где девушек так мало, что пиши пропало, где архитекторы даже не позаботились внести в проект женские туалеты, она шагала по коридорам, слыша у себя за спиной шепот: «По слухам, вон та читала даже Пруста», она обняла парня и сказала, всё так, дорогой, а еще Жене, а еще Бовуар, а еще Рембо, а еще Колетт, я прочитала всех французских писателей и писательниц, ох, ну и Гертруду Стайн, разве ты не знаешь о женщинах и их нежных кнопках?
Скоро упадет бомба. Возможно, им осталось жить пару лет.
Парень спросил: «Почему ты красишь губы такой яркой красной помадой?» – «Так лучше с тобой целоваться», – сказала она, спрыгнула со стула и бросилась за ним, он выбежал из колледжа, он даже немного испугался, она гналась за ним по траве и по тротуару, пока он не запрыгнул сзади на проезжающий автобус, а она встала, обхватив себя руками, и рассмеялась от всей души. Мужчина, довольно пожилой, очень милый, точно так же рассмешил ее, когда прополз к ней на четвереньках через всю комнату, целуя на ходу пол; он был композитором-песенником, пришел к ней на квартиру, она в шутку называла его Гершвином. Он спросил ее, глядя на ее Бельмондо в шляпе: «Кто это?» – «Французская кинозвезда, – сказала она, – от этой картины екает сердце, а не киска, тебе так не кажется?» И бедный старый Гершвин покраснел до кончиков ушей, пальцев ног – все его кончики покраснели, славный старозаветный малый ничего не смог с этим поделать, он был из другого времени. Почти все они были оттуда. Даже те, кто должен был жить настоящим, жили прошлым. В другой раз он зашел в мастерскую, посмотрел на «54321». «Что это означает? – спросил он и прочитал вслух: – Ох ё… А, ясно. Это так… по-шекспировски!» – «Что ж, если ты Гершвин, – сказала она, – то я Уимблдон Бард-о. Догнал?» – «О да, – сказал он, – Бард, Бардо. Как метко».
Она ему очень нравилась.
Ну что ж.
Ничего не поделаешь.
Представьте, если бы картины в галерее были не просто картинами, а отчасти живыми.
Представьте, если бы время можно было словно приостановить, а не оставаться приостановленным внутри его.
Если честно, порой она понятия не имела, что пытается сделать. Быть живой, как она полагала.
Неуверенная в себе, еще шестнадцатилетняя, когда преподаватель советовал: «Витражи – не только для церквей, они могут быть где угодно. Их необязательно использовать для священных мест, их можно использовать для чего угодно». Самоуверенная, оставляя маленький уголок на «Единственной блондинке в мире», просто голый холст, как будто угол картины отвалился сам по себе, оптическая иллюзия, словно можно их соскоблить и узнать, что такое изображение. Ослепительная Мэрилин, пробегающая в фильме «В джазе только девушки», прорезающая абстракцию собственным блеском. Можно ли изобразить женский оргазм? Это и есть Мэрилин. Цветные круги, прелестно, прелестно, и все было волнующим, телевидение было волнующим, радио было волнующим, Лондон был волнующим, переполненным интересными людьми со всего света, и театр был волнующим, пустая ярмарочная площадь была волнующей, сигаретные пачки были волнующими, крышки молочных бутылок были волнующими, Греция была волнующей, Рим был волнующим, умная женщина в душевой хостела, надевающая мужскую рубашку перед сном, была волнующей, Париж – волнующий («Я одна в Париже!! Куда бы ни пошла, меня преследуют или приглашают выпить кофе и т. д. и т. д. В остальном Париж чудесен, живопись – нет слов».) Самоуверенная, искусством могло быть что угодно, пивные банки были новым видом фольклорного искусства, кинозвезды – новой мифологией, ностальгия по НАСТОЯЩЕМУ. Это было волнующе, когда она выяснила, что фотографы, снимавшие ее, не могли вырезать искусство из своих снимков, если она позировала как кусок искусства.
(Ошибка.
Провал.
Они все равно ухитрялись вырезать ее и отсекать искусство, оставляя, разумеется, груди и бедра.)
Так, чтобы мои кисти попали в кадр, хорошо, Майк?
Она была в шляпе, рубашке и трусиках, как можно точнее подражая Целии на портрете, разве что сняла джинсы, чтобы они уж точно оставили на снимке ее и картину. Но Льюис и Майкл были отличными парнями, они ей страшно нравились. Они разрешали ей говорить, как строить кадр, и в основном делали, как она просила. С радостью позировала обнаженной. Мне нравится нагота. В смысле, кому не нравится, если честно? Я человек. У меня интеллигентная нагота. Интеллектуальное тело. У меня телесный интеллект. В искусстве полно обнаженки, а я мыслящая, избирательная обнаженная натура. Я обнаженный художник. Художественная обнаженка.
Очень многие мужчины не понимают радостных женщин, а тем более радостных картин, написанных женщиной. На самом деле все это основано на сексе, взгляните на бананы и фонтаны, а этот огромный рот и рука, ну, это же все фаллические символы. «Ну, все равно, – говорят они, – я мужчина, а быть мужчиной гораздо лучше, чем быть женщиной».
Она увидела объявление, приколотое к стене здания, ярко-желтое, с надписью разноцветными буквами: «БЕЗУМНАЯ ДАЧА», потом ниже синими буквами покрупнее: «БИКИНИ БРИЖИТ», потом маленькими бледно-черными: «ЗАХОДИ, И УВИДИШЬ», потом огромными красными: «СЕКСАПИЛЬНАЯ КОШЕЧКА». «Сними меня на фоне этого, Майк, пожалуйста», – попросила она. Она подошла прямо к стене дома, как будто выходила из-за угла и просто читала вывеску, потому что она и была девушкой, изучающей мир.
Но любовь была страшно важна. Она не имела в виду романтическую любовь. Обобщенная любовь. Получать удовольствие было страшно важно. Секс мог быть таким же разнообразным, как сама жизнь. Слово «страсть» всегда казалось ей лишенным юмора. Момент страсти для нее…
Помню, как однажды сидела напротив брата и испытывала к нему такую любовь, как будто срослась с ним.
Это любовное чувство (скажет она писателю, взявшему у нее интервью для книги) длилось примерно полчаса. Но она выйдет замуж, потому что ее мужу нравились женщины, он понимал, что они не вещи или что-то не совсем понятное. Он признавал мой интеллект, что для мужчины очень нелегко.
Самоуверенная. Неуверенная в себе. Ее мать подстригала английские розы в розарии ее отца, шила платья и готовила еду. Там, в Каршэлтонском саду, с секатором в руках, ее мать сказала, это было еще до Джеймса Брауна, «это мужской мир», передвигая метку на бутылке хереса, чтобы отец не заметил, ее мать, Вероника, которой ее собственный отец запретил поступать в Школу искусств Слейда, и она убивалась из-за этого всю свою садовоножничную жизнь, убеждая отца Полин, чтобы тот отпустил ее в Уимблдонскую школу искусств. Это ее мать свозила ее в Америку на «Королеве Елизавете II», это ее мать слушала Марию Каллас на полной громкости (когда отца не было дома), перекрикивала радионовости (на кухне, когда отца не было на кухне), это ее мать заболела, когда Полин было одиннадцать, бесконечные рентгеновские снимки, ее мать скоро умрет. В семье воцарился хаос, но хаос – это хорошо, если не считать депрессии. Он играл воспитательную роль. У матери вырезали одно легкое, но она была вроде в полном порядке, собирала в альбом вырезки из газет. «ПОЛИН ПИШЕТ ПОП-АРТ». «ВСЕ МОЕ ТВОРЧЕСТВО». (Это был заголовок статьи о Полин, вывесившей абстракцию в лондонской штаб-квартире лейбористской партии Британского конгресса тред-юнионов). «У актрис нередко куриные мозги. У художников нередко огромные бороды. Представьте себе мозговитую актрису, которая является при этом художницей, да еще и блондинкой».
Представьте себе.
У нее был строгий отец. Отец этого не одобрял. У отца были очень сильные сомнения. Востребована? Наполовину? Боюсь что-то сказать, а то папа расстроится. Наполовину бельгиец, наполовину перс, непримиримый британский консерватор, он видел Гималаи и Харрогейт, но выбрал бухучет. Его отца убили пираты (правда). Родственники его матери строили суда на Евфрате. Поэтому его собственное судно стояло в Норфолк-Бродсе, а жизнь оценивалась в соответствии с правилами крикета и правильным способом заваривания чая.
Он даже не хотел, чтобы я работала по окончании школы.
Споры велись ожесточенные, нередко перед завтраком – самое дурацкое и неподходящее время для спора с отцом. Старшие братья морщились и качали головами. Братьям тоже доставалось, мужчинам тоже доставалось, возможно, даже больнее: брата, который хотел поступить в школу искусств, отец сделал бухгалтером. В общем, она все-таки вырвалась – «неполноценная» профессия, так что, возможно, для девушки это даже нормально.
Но братья, когда она была маленькой: «Помолчи, ты просто девчонка». Хотела быть мальчишкой. Еще раньше оттягивала – ну знаете, кожицу, – чтобы казалась больше. Думала, у меня уродская киска, понимаете, теперь-то я так не думаю. Свободная и спокойная.
Сделали меня такой, какая я есть.
«Идеальная женщина, что-то вроде преданной рабыни, которая исполняет свои обязанности, ни на что не жалуясь и, разумеется, не получая вознаграждения, которая говорит, только если к ней обращаются: этакий славный малый. Но грядет революция, по всей стране девушки привскакивают и вздрагивают, и если они вас пугают, то делают это намеренно» – вот что она вскоре будет говорить во всеуслышание по радио.
Однажды группа студентов протестовала перед зданием. Подошел человек с Би-би-си с микрофоном. Он выбрал симпатичную девушку в дафлкоте, которая рассыпала лепестки роз на тротуар перед зданием.
– Что такая симпатичная девушка делает на подобном мероприятии?
Она сказала ему:
– Это здание – просто страхолюдина. Мы протестуем против него. Мы оплакиваем смерть прекрасной архитектуры.
– Но, говорят, внутри это здание весьма целесообразно, – сказал он.
– Мы находимся снаружи, – сказала она.
Самоуверенная. Неуверенная в себе. Перепады настроения. Ершистая девушка. Сегодня не приходи ко мне. Прощай, жестокий мир, я пойду работать в цирк. Это была попсовая песенка, которую Кен использовал в своем фильме, когда ходил по пятам за ней и тремя парнями, стараясь показать их жизнь, работу, распорядок дня. Вместо этого она сняла сон, настоящий повторяющийся сон (ее дипломная работа была о снах), и после этого фильма Кена у нее появилась работа мечты, посыпались предложения ролей, 1963-й, год мечты, anus mirabilis, ха-ха-ха. Все, что происходило, было, по ее мнению, таким, что если составить хронику своей жизни – родилась 6 марта 1938 года, умерла когда угодно, – это чудесно смотрелось бы в этой хронике. «Шоу Грабовски», работа на радио, женитьба с Клайвом, танцовщица в «На старт, внимание, марш!», роли при Королевском дворе (впрочем, актерская игра была занятием временным, типа аферы, – настоящим делом была живопись).
А потом будущее.
С тридцати до тридцати девяти все было прекрасно.
Между сорока и пятьюдесятью наступает ад.
Она надеялась, что никогда не очерствеет. Она не хотела закоснеть.
(Она будет рисовать и писать картины до самой смерти. Попутно она делала наброски своих друзей по группе «19-й нервный срыв». Написала «Черноту». Ее малышка лежала в кроватке у нее в ногах. Ее картины, когда она умерла? Исчезли, утеряны, а те, что не были утеряны – тридцать лет в тишине отцовского чердака и в сарае на ферме у брата, – чуть было не перекочевали в мусорный бак. Писатель и куратор, который стал разыскивать их тридцать лет спустя и нашел в этом самом сарае, буквально разрыдался.)
Буква «О» в центре ее фамилии была окружена венком из роз.
Стол поддерживала резная русалка.
Никогда не было денег.
Была латунная кровать, парафиновая печка.
Прикидывалась буйнопомешанной, когда хозяин квартиры приходил и молотил кулаком в дверь, пытаясь затащить ее в постель.
Ходила весь день в пальто у себя в комнате в холодные дни.
Все это была не жизнь.
Жизнь? То, что ты стремилась поймать, глубокое блаженство предмета, слегка отделенного от тебя. Живопись? То, чем ты занимаешься, сидя в одиночестве, и это была твоя собственная страшная борьба или твоя собственная прелесть, но было и впрямь страшно одиноко.
Поймать момент перед тем, как что-то действительно произойдет, а ты не знаешь – случится что-то страшное или, возможно, очень смешное, что-то исключительное действительно происходит, а никто вокруг вообще этого не замечает.
Она приклеивала. Вырезала. Писала картины. Концентрировалась.
В своих мечтах давала пощечину прошлому.
Сказала школьной подруге Берил, когда обеим было по шестнадцать:
– Я буду художником.
– Женщины не бывают художниками, – сказала Берил.
– А я буду. Серьезным художником. Я хочу стать живописцем.

 

И еще один день: погода, время, новости, всякие события по всей стране и по всем странам и т. д. Элизавет идет прогуляться по деревне. Почти никого на улице. Кто-то изредка вырезает что-то на заднем дворе, сердито зыркая или не обращая на нее внимания.
Она переходит на одну сторону узкого тротуара, уступая дорогу пожилой женщине и здороваясь с ней.
Пожилая женщина кивает, даже не улыбнувшись, и надменно проходит мимо.
Элизавет подходит к дому с граффити. Жившие здесь люди то ли переехали, то ли перекрасили фасад дома в яркий цвет морской волны. Как будто ничего и не было, если только не сильно всматриваться, пытаясь различить контуры слова ДОМОЙ под слоем голубой краски.
Когда Элизавет возвращается к маме, входная дверь широко открыта. Мамина подруга Зои выбегает галопом и чуть не врезается в Элизавет. Едва не столкнувшись, она подхватывает ее и кружит в каком-то подобии шотландского сельского танца, а затем пятится по дорожке.
– Ни за что не поверите, что ваша мать только что сделала, – говорит Зои.
Она так заразительно смеется, что Элизавет тоже не может удержаться от смеха.
– Ее арестовали. Она швырнула в забор барометр, – говорит Зои.
– Что?! – говорит Элизавет.
– Ну знаете, – говорит Зои. – Такая штука для измерения атмосферного давления.
– Что такое барометр, я знаю, – говорит Элизавет.
– Мы поехали в соседнюю деревню, в антикварный магазин, ну знаете? Ваша мать повезла меня туда, чтобы похвастаться, как много она знает об антиквариате. Ей понравился барометр, и она купила его, тем более что стоил он недорого. На обратном пути в машине мы слушали радио, и в новостях рассказали, что наше правительство урезает финансирование для домов, где расселяют детей-беженцев, и корреспондент сказал, что этих детей теперь будут сдавать в те же места повышенной безопасности, что и всех остальных. Ну и тут ваша мама психанула. Она раскричалась, что эти места хуже тюрьмы: всё под охраной, решетки на окнах, там никому делать нечего, а детям и подавно. А потом следующий новостной сюжет по радио был о том, что должность министра по делам беженцев упразднена. Она заставила меня остановить машину. Выскочила, распахнув дверь, и побежала по тропинке. Тогда я тоже вышла, заперла машину и бросилась за ней. В общем, когда я догнала ее, то сначала услышала, как она кричит на мужиков в фургоне за забором, в смысле – заборами, она пригрозила им барометром, а потом, клянусь, швырнула его прямо в забор! Забор громко щелкнул, я увидела вспышку, а мужики обалдели, потому что она закоротила им забор. Я не удержалась и тоже заорала: «Молодцом, Венди! Так держать!»
Зои говорит Элизавет, что маму задержали на час, отпустили с предупреждением, и как раз сейчас она на антикварном дворе дальше у перекрестка, запасается старьем, чтобы бросать в забор, что у мамы новый план: каждый день она будет ходить туда, чтобы ее арестовали (тут Зои подражает маминому голосу), – «бомбить этот чертов забор людскими историями и артефактами не таких жестоких и более человеколюбивых времен».
– Она отправила меня домой за машиной, – говорит Зои. – Собирается нагрузить ее снарядами из металлолома. Ой, совсем забыла. Вам звонили на домашний телефон. Десять минут назад.
– Кто звонил? – спрашивает Элизавет.
– Из больницы. Не из больницы, а из учреждения. Медучреждения.
Мамина подруга видит, как Элизавет меняется в лице, и тут же серьезнеет.
– Велели вам передать, – говорит она. – Ваш дедушка спрашивал о вас.

 

На сей раз женщина из регистратуры даже не взглянула на нее. Она смотрит на своем айпаде, как кого-то казнят с помощью гаротты в «Игре престолов».
Но потом она говорит, так и не поднимая головы:
– Он сегодня плотно позавтракал – считай, за троих. Ох уже эти старики. Мы сказали ему, как вы обрадуетесь, что он очнулся, и он сказал: «Пожалуйста, сообщите моей внучке, что мне не терпится ее увидеть».
Элизавет идет по коридору, подходит к двери и заглядывает внутрь.
Он снова спит.
Она берет в коридоре стул. Ставит его рядом с кроватью. Садится. Достает «Историю двух городов».
Закрывает глаза. Когда открывает их снова, его глаза открыты. Он смотрит на нее в упор.
– И снова здравствуйте, мистер Глюк, – говорит она.
– А, здравствуй, – говорит он. – Так и думал, что это ты. Хорошо. Рад тебя видеть. Что читаешь?

 

Снова ноябрь. Скорее уж зима, чем осень. Не мгла, а туман.
Семена платана стучат на ветру по стеклу, как… нет, не как что-нибудь другое, а как семена платана стучат по оконному стеклу.
Прошло несколько ветреных ночей. Листья прилипли от влаги к земле. На асфальте они желтые и преющие: тусклая древесина, листовая мука. Один так сильно прилип, что, когда наконец отшелушивается, на асфальте остается форма листа, его тень, которая сохранится до следующей весны.
Во дворе ржавеет мебель. Забыли спрятать на зиму.
Деревья обнажают свое строение. В воздухе запах дыма. Всякая живая душа выходит мародерствовать. Но по-прежнему цветут розы. В сырости и холоде, на невзрачном кусте все еще цветет широко распустившаяся роза.
Взгляни-ка на ее цвет.

 

Я глубоко признательна всем, кто писал о Полин Боти, но прежде всего Сью Тейт за ее эпохальный труд в двух томах «Полин Боти: поп-художница и женщина» (2013) и Сью Уотлинг совместно с Дэвидом Аланом Меллором за книгу «Полин Боти: единственная блондинка в мире» (1998); а также Нелл Данн за интервью Боти в журнале «Вог» за сентябрь 1964 года, полная версия которого опубликована в книге Нелл Данн «Разговоры с женщинами» (1965). Рассказы о Кристин Килер, кратко очерченные в романе, можно найти в книге Кристин Килер в соавторстве с Сэнди Фокс «Ничего кроме» (1983) и в книге Кристин Килер в соавторстве с Дугласом Томпсоном «Секреты и ложь» (2012). Мне также посчастливилось прочитать пока еще не опубликованный отчет Сибилл Бедфорд о процессе Стивена Уорда 1963 года под названием «Худшее, что мы можем сделать: краткий отчет о процессе доктора Стивена Уорда», некоторые подробности которого просочились в роман (протоколы этого судебного заседания пока еще не стали достоянием общественности).
Благодарю вас, Саймон, Анна, Гермиона, Лесли Б., Лесли Л., Элли, Сара, и всех-всех из «Хэмиш Хэмилтон».
Благодарю вас, Эндрю и Трэйси, и всех-всех из «Уайлиз».
Благодарю вас, Бриджит Смит, Кейт Томсон, Нил Макферсон и Рэйчел Гэтисс.
Благодарю тебя, Зандра.
Благодарю тебя, Мэри.
Благодарю тебя, Джэки.
Благодарю тебя, Сара.

notes

Назад: 2
Дальше: Примечания