Книга: Осень
Назад: 1
Дальше: 3

2

Ну а сейчас? Старик (Дэниэл) открывает глаза и обнаруживает, что не может открыть глаза.
Кажется, он заперт внутри дерева, поразительно похожего на ствол обыкновенной сосны.
По крайней мере, пахнет сосной.
Это нельзя определить. Он не может пошевелиться. Внутри дерева мало места для телодвижений. Рот и глаза заклеены смолой.
По правде говоря, вкус во рту бывает и похуже, а стволы сосен обычно тесноваты. Они прямые и высокие, поэтому такие деревья хорошо подходят для телеграфных столбов и для подпорок, которые строители шахт использовали в те времена, когда промышленность опиралась на людей, работающих в шахтах, а шахты опирались на шахтные подпорки, надежно удерживавшие потолки туннелей над их головами.
Если тебе ничего не остается, кроме как лечь в землю, прими форму чего-нибудь полезного. Если уж тебя должны срубить, в загробной жизни лучше стать вестником для людей поверх ландшафтов. Сосны высокие. Это гораздо приятнее, нежели быть заточенным в карликовом хвойном деревце.
С верхушки сосны открывается довольно широкий обзор.
Дэниэл в постели, внутри дерева, но он не паникует. У него даже нет клаустрофобии. Здесь вполне сносно, за исключением паралича, но это, наверное, ненадолго. Будем надеяться. Нет, вообще-то ему приятно неподвижно находиться внутри не просто старого дерева, а внутри такой древней, легко приспосабливающейся и благородной породы, значительно предшествовавшей лиственным породам; изворотливая сосна не нуждается в глубокой почве, отличается удивительным долголетием и способна прожить много веков. Но самое главное преимущество, если находишься внутри этого дерева, в том, что оно гораздо изворотливее обычного среднего дерева с точки зрения цвета. Зелень соснового леса способна отливать синевой. А весной появляется пыльца – желтая, как яркая краска в банке художника, обильная, вездесущая, заслоняющая собой всё, точно дым, обволакивающий фокусника. В древности, в стародавние времена, люди, стремившиеся убедить других, что обладают исключительными способностями, разбрасывали пыльцу вокруг себя в воздухе. Они приходили в лес, собирали ее и приносили домой, чтобы использовать во время своих номеров.
Можно предположить, что быть герметически закупоренным внутри дерева неприятно. Можно также предположить, что сосна нагоняет тоску. Но запах рассеивает отчаяние. Возможно, это слегка похоже на броню, только намного уютнее, ведь эта броня состоит из материала, сквозь который проносятся годы, придающие ему форму.
О.
Девушка.
Кто она?
Смутно напоминает все те снимки в газетах, в ту пору,
как же ее звали,
Килер. Кристин.
Да. Это она.
Наверное, ее больше никто не помнит. Наверное, та история стала теперь лишь подстрочным примечанием, и в этом примечании он замечает, что она стоит босиком, летней ночью, одна в освещенной прихожей большого роскошного дома, где, как он узнает по случайному совпадению (история, подстрочное примечание), была впервые спета песня «Правь, Британия!». Она стоит у стены, украшенной гобеленом, и сбрасывает с себя летнее платье.
Оно падает на пол. Все его шишки поднимаются. Он вздыхает. Она ничего не слышит.
Она снимает доспехи с вешалки и раскладывает их по отдельности на паркетном полу. Прикладывает нагрудник к своей груди (великолепной, это чистая правда). Вставляет руки в проймы. В том месте, где находится, ах, нижнее белье, нет никакого металлического покрытия. Она закрывает руками отверстие в металле, словно только что осознав, что эта щель будет обнажена, когда она полностью облачится в доспехи.
Извиваясь, она снимает с себя трусики.
Те падают на пол.
Он вздыхает.
Она вышагивает из трусиков, оставляя их на ковровой дорожке. Они лежат там, похожие на очищенного от костей черного дрозда.
Она прикладывает налядвенники сначала к одному бедру, затем – к другому. Взвизгивает и чертыхается – острый край внутри второго налядвенника? Она пристегивает налядвенники с внутренней стороны бедер и просовывает босую стопу в первый огромный сапог. Просовывает руки в металлические наручи, поднимает шлем и опускает себе на волосы. Сквозь прорези в передней его части озирается в поисках рукавиц. Надевает одну. Затем другую.
Поднимает металлической рукой забрало и выглядывает из-под него.
Она подходит и становится перед огромным старым зеркалом на стене. Из-под шлема доносится тоненький смех. Она снова опускает краем рукавицы забрало. Неприкрытыми остаются лишь гениталии.
Она трогается с места, но осторожно, чтобы ничего не отвалилось, если вдруг не очень туго пристегнуто. С лязгом проходит по коридору, как будто ее латы вовсе не такие тяжелые, как кажется.
Подойдя к двери, она поворачивается и толкает ее. Та открывается. Она исчезает.
Комната, куда она только что вошла, взрывается хриплым смехом.
Бывает ли смех обеспеченным?
Отличается ли властный смех от обычного?
Такой смех всегда властный.
«Из этого можно сделать песню», – думает Дэниэл.
Баллада о Кристин Килер.
Шиллер. Шулер. Дилер. Миллер. Триллер. Киллер. Миссис Пил-ер.
Ах нет. Вымышленный персонаж миссис Пил появилась позже, через пару лет после этого творения.
Но все же фамилия Пил отчасти созвучна с Кил-ер – двусмысленный презент для уха слушающего.
Прямо сейчас он так тесно зажат между всеми этими людьми на местах для публики, что… Ну и где же теперь?
Зад суда.
«Олд Бейли».
То лето.
Он лишь представлял, как Килер примеряет доспехи. Мечтал об этом, хотя, по слухам, это случилось на самом деле.
Однако он был свидетелем того, что произойдет внизу.
Во-первых, Килер против Уорда, своего друга, Стивена-остеопата, портретиста. Никаких лат, но тем не менее она здесь покрыта броней, безучастна, как листовой металл. Непроницаема. Замаскирована. Идеально загримирована. Апатия с ноткой экзотики.
Она погружает всех присутствующих в транс, вещая так, как может вещать только погруженная в транс. Умно. Бессодержательно. Сексапильный автомат. Живая кукла. Сенсация: места для публики превращаются в места для пубиса. Никто не может думать ни о чем другом, кроме ее друга Стивена – там впереди, который каждый день берет карандаш и набрасывает все, что видит.
Тем временем проходят дни.
Там за свидетельской трибуной теперь кто-то другой – другая женщина, некая мисс Рикардо, по правде говоря, даже ниже классом, чем бедняжка Килер, молодая, причесанная, обкорнанная по краям, волосы высокой рыжей копной на голове, танцовщица: «Я зарабатываю тем, что хожу к мужчинам, и они мне за то платят».
Она только что заявила суду, что показания, которые дала вначале по этому делу полиции, были ложными.
Публика на местах напирает сильнее. Ложь и скандал. Чем занимаются проститутки. Но Дэниэл видит, как женщина, на самом деле еще девушка, старается держаться прямо. Он видит, как ее лицо, вся ее стройная фигура как бы слегка зеленеют от страха.
Рыжие волосы.
Зеленая девушка.
– Я не хотела, чтобы мою молодую сестру отправили в колонию, – говорит девушка. – У меня отняли моего малыша. Главный инспектор сказал, что у меня отнимут сестру и малыша, если я не дам показания. Он даже пригрозил арестовать моего брата. Я поверила и потому дала показания. Но я решила, что не хочу лжесвидетельствовать в «Олд Бейли». Я сказала об этом газете «Пипл». Я хочу, чтобы все знали, почему я солгала.
Боже правый.
Она вся позеленела.
Прокурор похож на гончую. Он издевается над девушкой. Спрашивает, с какой стати она вообще подписала показания, если те были ложными.
Она говорит, что хотела, чтобы полиция оставила ее в покое.
Прокурор изводит ее. Почему же она до сих пор не пожаловалась?
– Кому мне было жаловаться? – спрашивает она.
Значит, она преднамеренно солгала?
– Да, – говорит она.
Дэниэл с места для публики видит, как одна ее рука, лежащая на перилах свидетельской трибуны, покрывается маленькими побегами и почками. Почки распускаются. Из пальцев вырастают листья.
Судья советует ей хорошенько обдумать за ночь, какую версию событий она предпочитает изложить суду.
Мгновение ока.
Следующий день.
Девушка снова на трибуне. Сегодня она почти полностью превратилась в молодое деревцо. Только ее лицо и волосы еще не покрылись листьями. За одну ночь, словно девушка из мифа, за которой охотился бог, вознамерившийся ею овладеть, она полностью изменилась, преобразила себя так, чтобы никто не мог ее поиметь.
Те же мужчины кричат на нее снова. Они злятся на нее за то, что она не солгала о своей лжи. Прокурор спрашивает, почему она рассказала о лжи газетному репортеру, а не полиции. Он намекает, что это непорядочно, так поступать непорядочно, так поступила бы такая непорядочная женщина, как она.
– Какой был бы прок, – говорит она, – если бы я пошла и рассказала правду тем самым людям, которые велели мне солгать?
Судья вздыхает. Он поворачивается к присяжным.
– Выбросьте эти показания из головы, – говорит он. – Предписываю вам совершенно не принимать их во внимание.
«Из этого тоже можно сделать песню», – думает Дэниэл, видя, как белая кора поднимается и покрывает ее рот, нос, глаза.
Баллада о Серебристой березе.
Греза. Слезы. Поза. Метаморфоза.
Сам он идет из зала суда прямиком к девушке, в которую влюблен.
(Он влюблен в нее так сильно, что не в силах назвать ее про себя по имени.)
Она не любит его. Всего пару недель назад она вышла за другого. Он без труда может назвать имя ее мужа. Его зовут Клайв.
Но он только что увидел чудо, разве нет?
(Он увидел то, что изменяет природу вещей.)
Он стоит под дождем на заднем дворе. Уже стемнело. Он смотрит вверх на окна дома. Его руки и предплечья, лицо, хорошая рубашка и костюм испачкались, пока он взбирался на мусорные баки и перелезал через забор, как будто еще достаточно молод для этого.
В знаменитом рассказе Джеймса Джойса «Мертвые» молодой человек стоит за домом в морозную ночь и поет песню любимой женщине. Потом этот молодой человек, чахнущий по женщине, умирает. Он подхватывает простуду на морозе и умирает молодым. Верх романтизма! И потом всю оставшуюся жизнь женщина бьется над разгадкой песни молодого человека, которая подтачивает ее, словно древесный жук.
Ну сам-то Дэниэл уже не юноша. Проблема отчасти в этом. Женщина, которую он, вне всякого сомнения, любит больше, чем кого-либо на свете, женщина, без любви которой он зачахнет и умрет, на двадцать лет младше, и она действительно недавно вышла за Клайва.
К тому же есть еще одна помеха: он не умеет петь. Короче, не попадает в ноты.
Но он может прокричать песню. Прокричать слова. Свои собственные, а не просто чьи-то старые.
А ведь она познакомилась с ним всего десять дней назад, и сразу же вышла за него – в смысле, за Клайва. Это такая особенная девушка, что всегда остается надежда.
Баллада о девушке, которая постоянно мне отказывает.
Быстрый короткий номер, остроумный – под стать ее уму.
Индивиду-умный. Меди-умный. Соци-умный. Максим-умный. Поди-умный. Опи-умный. Ваку-умный. Вот-умный. Референд-умный. Ультимат-умный.
(Ужасно.)
Я старый перд-умный.
Не будь такой беспреклонной.
Но ни в одном из окон не зажигается свет. Простояв полчаса под дождем, он смиряется с тем, что там никого нет и что он выкрикивает скверные вирши, стоя во дворе дома, где нет никого.
Модные качели, прицепленные к потолку в гостиной, будут медленно раскачиваться сами по себе в темноте.
Какая ирония. Он тупица. Она ведь даже никогда не узнает, что он здесь был.
(Верно. Она так и не узнала.
А то, что случилось потом, случилось потом, и история, синоним слова «ирония», пошла своим паскудным остроумным чередом, спела свою паскудную остроумную частушку, и в этом рассказе молодой умерла девушка.
Изрешеченный. Древесным жуком. Навылет.)
Затем старик, прикованный к постели внутри дерева, Дэниэл, становится мальчиком и едет на поезде по густому еловому лесу. Мальчик худой и маленький, шестнадцати лет, но считает себя мужчиной. Снова лето, и он на континенте, они все на континенте, там немного неспокойно. Что-то назревает. Оно уже происходит. Все знают. Но делают вид, будто ничего не происходит.
Все люди в поезде видят по его одежде, что он нездешний. Но он говорит на местном языке, хотя никто из незнакомцев вокруг не знает об этом, потому что они не знают, кто он такой и кто такая его сестра, сидящая рядом, – они понятия об этом не имеют.
Люди вокруг говорят о том, что необходимо разработать научный и юридический способ точного определения, кто есть кто.
Преподаватель института, сидящий напротив, говорит с женщиной. Этот преподаватель трудится над изобретением современного инструмента для сугубо научной записи физических статистических данных.
– Правда? – говорит женщина.
Она кивает.
– Носы, уши, промежутки между ними, – говорит мужчина напротив Дэниэла.
Он флиртует с женщиной.
– Измерение частей тела, особенно отличительных черт головы, способно исчерпывающе поведать обо всем, что нам нужно знать. Цвет глаз, волос, размер лба. Этим занимались и раньше, но еще никогда с таким мастерством и точностью. Речь в первую очередь об измерении и сопоставлении. Но все немного усложняется и в конечном итоге приводит к просеиванию собранных статистических данных.
Мальчик улыбается сестренке.
Она жила здесь всегда.
Она прилежно читает книгу. Он слегка подталкивает ее локтем. Она поднимает глаза от книги. Он подмигивает.
Они говорят на ее родном языке. Она знает, что флирт – тончайшая игра. Она понимает всё, о чем они говорят. Она переворачивает страницу, взглядывает на него, а затем на людей напротив поверх книги.
– Я слышу их. Но разве это должно мешать мне читать?
Она говорит это по-английски брату. Корчит ему рожу. Потом снова с головой уходит в книгу.
Когда мальчик Дэниэл выходит в туалет, в проходе вагона ему преграждает путь мужчина в фуражке и сапогах. Спереди он сплошь увешан карманами и ремешками. Он свободно протянул руки от одной до другой стороны прохода, ведущего к туалету и другим вагонам. Он раскачивается в такт поезду, мчащемуся по еловым лесам и фермерским угодьям, как будто является рабочей деталью его механизма.
Может ли быть коварной чья-то грудная клетка?
О да, еще как.
Он лениво и самоуверенно улыбается мальчику – улыбка отдыхающего солдата. Приподнимает одну руку, чтобы мальчик мог под ней пройти. Пока Дэниэл проходит, рука солдата опускается и едва задевает материей рубашки волосы у него на макушке.
– Оп-ля, – говорит солдат.
Мальчик в поезде.
Мгновение ока.
Старик в постели.
Старик в постели заключен внутри.
Деревянное пальтецо.
Срубите это дерево, в котором я живу. Выдолбите его ствол.
Сделайте меня заново из того, что выдолбите изнутри.
Засуньте меня обратно внутрь старого ствола.
Сожгите меня. Сожгите дерево. Развейте пепел на счастье там, где хотите, чтобы на следующий год вырос урожай.
Родите меня сызнова
Сожгите деревцо
И солнце летом будущим
Согреет мне лицо

 

Еще июль. Элизавет идет к маминому врачу в центр города. Она занимает очередь. Пробравшись вперед, говорит в регистратуре, что здесь принимает семейный врач, к которому прикреплена ее мама. Сама она не прикреплена здесь у врача, но чувствует себя неважно, поэтому хотела бы поговорить с доктором: вероятно, ничего срочного, но что-то нездоровится.
Женщина из регистратуры ищет маму Элизавет на компьютере. Она говорит Элизавет, что ее матери нет в списках этого кабинета.
– Она там есть, – говорит Элизавет. – Точно есть.
Женщина из регистратуры щелкает еще один файл, а затем идет в заднюю часть комнаты и открывает ящичек в картотеке. Она достает оттуда лист бумаги, читает, кладет его обратно и закрывает ящичек. Возвращается и садится.
Она говорит Элизавет, что, к сожалению, ее мать больше не числится в списке пациентов.
– Моей матери точно ничего не известно об этом, – говорит Элизавет. – Она считает себя вашим пациентом. Зачем вам вычеркивать ее из списка?
Женщина из регистратуры говорит, что это конфиденциальная информация и ей запрещено рассказывать Элизавет о любом другом пациенте, помимо самой Элизавет.
– Тогда можно мне зарегистрироваться и записаться к кому-нибудь? – говорит Элизавет. – Я чувствую себя неважно и очень хотела бы с кем-то проконсультироваться.
Женщина из регистратуры спрашивает, есть ли у нее какой-нибудь документ, удостоверяющий личность.
Элизавет показывает свой читательский билет из университета.
– Действителен, пока я там работаю, – говорит она, – все университеты скоро потеряют 16 процентов нашего финансирования.
Женщина из регистратуры улыбается специальной «пациентской» улыбкой, предназначенной для пациентов.
– К сожалению, нам нужно что-нибудь с действующим адресом, а также желательно с фотографией, – говорит она.
Элизавет показывает паспорт.
– Этот паспорт просрочен, – говорит женщина.
– Знаю, – говорит Элизавет. – Я как раз его продлеваю.
– К сожалению, мы не можем принять просроченный документ, – говорит женщина из регистратуры. – У вас есть водительские права?
Элизавет отвечает, что не водит машину.
– А счет за коммунальные услуги? – спрашивает женщина из регистратуры.
– Что, с собой? – говорит Элизавет. – Прямо сейчас?
Женщина из регистратуры говорит, что лучше всегда носить с собой счет за коммунальные услуги – на случай, если кому-то понадобится удостоверить вашу личность.
– А как же все те люди, что оплачивают счета по интернету и не получают бумажных счетов? – говорит Элизавет.
Женщина из регистратуры с тоской смотрит на звонящий телефон с левой стороны стола. Не сводя глаз со звонящего телефона, она говорит Элизавет, как просто распечатать счет на обычном струйном принтере.
Элизавет говорит, что она живет у матери, в шестидесяти милях отсюда, и что у матери нет принтера.
Женщина из регистратуры не на шутку сердится, что у матери Элизавет может не быть принтера. Она рассказывает об обслуживаемых районах и регистрации пациентов. До Элизавет доходит: она намекает, что теперь, когда ее мать живет за пределами обслуживаемого района, у Элизавет нет никаких оснований находиться в этом здании.
– Так ведь можно подделать счет и распечатать его. Прикинуться другим человеком, – говорит Элизавет. – А как же все эти аферисты? Неужели фамилия, напечатанная на листе бумаге, делает вас тем, кто вы есть?
Она рассказывает женщине из регистратуры об аферисте/аферистке, называвшем/называвшей себя Анной Павловой, на имя которой регулярно поступали банковские выписки из «Нэт-Уэст», хотя она неоднократно извещала об этом «Нэт-Уэст» и достоверно знает, что никакая Анна Павлова не жила там как минимум лет десять, поскольку сама жила там все это время.
– Так что же в конечном счете доказывает лист бумаги? – спрашивает Элизавет.
Женщина из регистратуры смотрит на нее с каменным лицом. Она просит Элизавет подождать минутку и отвечает на звонок.
Она жестом велит Элизавет отступить на шаг от стола, пока она примет звонок. Затем, чтобы расставить все точки над i, закрывает рукой трубку и говорит:
– Прошу вас обеспечить данному абоненту законную конфиденциальность.
За спиной Элизавет образуется небольшая очередь из людей, желающих записаться к врачу в этом окошке регистратуры.
Вместо этого Элизавет идет на почтамт.
Сегодня на почтамте почти пусто, не считая очереди перед автоматами самообслуживания. Элизавет получает талон: 39. По-видимому, сейчас обслуживаются номера 28 и 29, хотя у окошка никого нет – ни сотрудника почтамта, ни посетителя.
Через десять минут из двери подсобки выходит женщина. Она выкрикивает номера 30 и 31. Никто не откликается. Тогда она выводит на экран номера четвертой десятки, попутно их выкликая.
Элизавет подходит к окошку и отдает женщине паспорт и новые снимки из фотобудки, на которых ее лицо в точности нужного размера (она сама замеряла). Она показывает квитанцию об уплате 9 фунтов 75 пенсов за услугу «Проверить и отправить» на прошлой неделе.
– Когда вы планируете отправиться в поездку? – спрашивает женщина.
Элизавет пожимает плечами.
– Ничего пока не запланировано, – говорит она.
Женщина смотрит на фотографии.
– К сожалению, есть одна проблема, – говорит женщина.
– Какая? – говорит Элизавет.
– Эта прядь волос не должна закрывать лицо, – говорит она.
– Но она не закрывает лицо, – говорит Элизавет. – Это мой лоб. Она даже не касается лица.
– Она должна быть отброшена с лица назад, – говорит женщина.
– Если бы я сфотографировалась, отбросив ее с лица, – говорит Элизавет, – то сама на себя была бы не похожа. Какой смысл в фотографии для паспорта, если я буду вообще не похожа на себя?
– По-моему, она касается глаз, – говорит женщина.
Женщина отодвигает свой стул и относит лист с фотоснимками к окошку, где выдают «Наличные для путешествий». Она показывает лист сидящему там мужчине. Тот подходит вместе с ней к окошку.
– С вашей фотографией могут быть проблемы, – говорит он, – моя коллега считает, что волосы на ней касаются лица.
– В любом случае волосы не играют роли, – говорит женщина. – У вас слишком маленькие глаза.
– О господи, – говорит Элизавет.
Мужчина возвращается к своему окошку «Наличные для путешествий». Женщина засовывает снимки Элизавет в прозрачную целлофановую папку с напечатанными на ней отметками и размерами в различных рамочках.
– Ваши глаза расположены на недопустимом расстоянии внутри заштрихованного участка, – говорит она. – Они не на одной линии. Они должны находиться в середине, а находятся, как вы сами видите, рядом с вашим носом. К сожалению, эти фотографии не отвечают требованиям. Если вы сходите не в фотобудку, а в «Моментальные снимки»…
– То же самое сказал мужчина, которого я видела здесь на прошлой неделе, – говорит Элизавет. – Какая связь между почтамтом и «Моментальными снимками»? Чей-то брат там работает?
– Значит, вам уже советовали сходить в «Моментальные снимки», но вы решили не ходить, – говорит женщина.
Элизавет смеется. Она не в силах сдержаться: так сурово женщина осуждает ее за то, что она не пошла в «Моментальные снимки».
Женщина приподнимает прозрачную папку и снова показывает Элизавет ее собственное лицо с заштрихованной рамочкой сверху.
– К сожалению, это отказ, – говорит женщина.
– Послушайте, – говорит Элизавет. – Просто отправьте эти фотографии в паспортную службу. Я возьму ответственность на себя. Думаю, все будет нормально.
Женщина выглядит уязвленной.
– Если их не примут, – говорит Элизавет, – я вернусь к вам и скажу, что вы были совершенно правы, а я ошибалась: мои волосы неправильные, а глаза расположены в совершенно неправильном месте.
– Нет, потому что, если вы отошлете их через услугу «Проверить и отправить» сегодня, то наше отделение больше не будет иметь никакого отношения к этому заявлению, – говорит женщина. – Как только заявление будет отправлено, с вами свяжется паспортная служба по поводу несоблюдения требований.
– Хорошо, – говорит Элизавет. – Спасибо. Отправляйте. Попытаю удачи. И не могли бы вы сделать мне одолжение?
Женщина кажется очень встревоженной.
– Пожалуйста, передайте привет своему коллеге, который здесь работает и у которого аллергия на морепродукты. Скажите ему, что женщина с неправильным размером головы желает ему всего наилучшего и надеется, что он жив и здоров.
– По такому описанию? – говорит женщина. – Простите, но… это может быть кто угодно. Их тысячи.
Она пишет шариковой ручкой на квитанции Элизавет: «Посетительница пожелала отправить фото под свою ответственность».
Элизавет стоит у почтамта. Ей лучше. Прохладно, дождливо.
Она собирается пойти и купить книгу в том букинистическом.
А потом навестить Дэниэла.

 

Данные Элизавет вводятся в компьютер за долю доли секунды. Затем женщина из регистратуры возвращает ее отсканированный документ.
Дэниэл спит. Сестричка, сегодня другая, залихватски машет шваброй, пахнущей хвойным очистителем.
Элизавет задумывается, что станет со всеми этими сестричками. До нее доходит, что все, кого она здесь встречала, из других уголков мира. Утром по радио она слышала, как выступающий говорил: «…но дело не только в том, что мы на словах и на деле поощряем полную противоположность интеграции иммигрантов в нашей стране. Дело в том, что мы на словах и на деле поощряем самих себя не интегрировать их. Мы делаем это в рамках саморегулирования, поскольку Тэтчер научила нас быть эгоистичными и не просто считать, а верить в то, что никакого общества не существует».
Затем другой участник диалога сказал: «Ну, что бы вы еще сказали. Смиритесь с этим! Повзрослейте! Ваше время истекло. Демократия. Вы проиграли».
Как будто демократия – это бутылка, которую кто-то грозится разбить, чтобы нанести небольшие увечья. Настало время, когда люди говорят что-то друг другу, но, как ни странно, их разговор никогда не становится диалогом.
Это конец диалога.
Она пытается вспомнить, когда именно это началось, как долго она этого не замечала.
Она садится рядом с Дэниэлом. Спящий Сократ.
– Как вы сегодня, мистер Глюк? – тихо говорит она в его спящее ухо.
Она достает свою новую/старую книгу и раскрывает ее в самом начале:
Ныне хочу рассказать про тела,
                            превращенные в формы
Новые. Боги, – ведь вы
                    превращения эти вершили, —
Дайте ж замыслу ход
                       и мою от начала вселенной
До наступивших времен
                 непрерывную песнь доведите…

Сегодня Дэниэл похож на ребенка с очень старой головой.
Наблюдая за тем, как он спит, она вспоминает Анну Павлову – не балерину, а аферистку, открывшую счет в банке «Нэт-Уэст» по адресу Элизавет.
Какая аферистка – если предположить, что это женщина, – назовется именем балерины? Неужели она думала, что сотрудников «Нэт-Уэст» нисколько не смутит, что человек пользуется именем «Анна Павлова»? Или счета сейчас открывают машины, а машины не умеют обрабатывать такую информацию?
Хотя, с другой стороны, откуда Элизавет знает? Возможно, это имя не такое уж необычное. Быть может, как раз сейчас в мире существует миллион и одна Анна Павлова. Быть может, Павлова – русский аналог английской фамилии Смит.
Образованная аферистка. Деликатная аферистка. Легендарная, гениальная, блестящая, экспрессивная, легконогая прима-балерина-аферистка. Аферистка в роли спящей красавицы, умирающего лебедя.
Элизавет вспоминает, как мама в самом начале думала, что Дэниэл – стройный и грациозный, словно эльф, даже в свои восемьдесят с лишком взбиравшийся по стремянке к себе на чердак проворнее, чем мама в свои сорок с небольшим, – когда-то был артистом балета, возможно, состарившимся знаменитым танцовщиком.
– Что бы ты предпочла? – сказал как-то Дэниэл. – Чтобы я в угоду ей сказал, что она угадала и я недавно вышедший на пенсию танцовщик «Рамбер»? Или чтобы я поведал ей более приземленную правду?
– Конечно, солгите, – сказала Элизавет.
– Но подумай, что произойдет, если я так поступлю, – сказал Дэниэл.
– Это будет сногсшибательно, – сказала Элизавет. – Это будет умора.
– Я расскажу тебе, что произойдет, – сказал Дэниэл. – Мы с тобой будем знать, что я солгал, а твоя мать – нет. Мы с тобой будем знать то, чего твоя мать не знает. Поэтому мы станем по-другому относиться не только к твоей матери, но и друг к другу. Мы вобьем между нами тремя клин. Ты перестанешь мне доверять, и поделом, потому что я стану лжецом. Эта ложь умалит каждого из нас. Ну что? Ты по-прежнему выбираешь балет? Или мне сказать горькую правду?
– Я выбираю ложь, – сказала Элизавет. – Она знает кучу вещей, которых не знаю я. Я хочу знать то, чего не знает она.
– Власть лжи, – сказал Дэниэл. – Всегда соблазнительная для безвластных. Но если я действительно был танцовщиком на пенсии, как это может избавить тебя от чувства безвластности?
– Так вы были танцовщиком? – спросила Элизавет.
– Это мой секрет, – сказал Дэниэл. – И я никогда его не разглашу. Ни одной живой душе. Ни за какие деньги.

 

Это было во вторник, в марте 1998 года. Элизавет было тринадцать. Ранним, по-новому светлым вечером она вышла прогуляться с Дэниэлом, хотя мама была против.
Они прошли мимо магазинов, а затем зашагали через поля, где воспитанники интерната занимались летними видами спорта, где проходила ярмарка и стоял цирк. В последний раз Элизавет приходила на поле вскоре после того, как цирк уехал, – специально, чтобы взглянуть на ровное сухое место там, где стоял шатер. Ей нравились такие меланхоличные прогулки. Но теперь нельзя было сказать, что здесь вообще происходили все эти летние мероприятия. Просто пустое поле. Спортивные колеи стерлись и разровнялись. Примятая трава, земля, превратившаяся в грязь, где толпы бродили между аттракционами и трейлерами без боковых стенок с множеством игр на вождение и «стрелялок», призрачное кольцо цирка: ничего, кроме травы.
Почему-то это не было похоже на меланхолию. Это было что-то другое, и меланхолия с ностальгией ничуть к этому не примешивались. События просто произошли, а потом завершились. Время просто прошло. Думать так было, с одной стороны, неприятно, даже невежливо, а с другой – приятно. Как будто облегчение.
За полем было другое поле. А потом – река.
– Не далековато ли идти до самой речки? – спросила Элизавет.
Она не хотела, чтобы он далеко ходил, словно он и впрямь был таким древним, как постоянно твердила мама.
– Для меня – нет, – сказал Дэниэл. – Сущая багатель.
– Что-что сущее? – переспросила Элизавет.
– Безделица, – сказал Дэниэл. – Но не в смысле «безделушка». Просто пустяк. Что-то пустяковое.
– Чем же мы будем заниматься по дороге туда и обратно? – спросила Элизавет.
– Играть в «багатель», – сказал Дэниэл.
– «Багатель» – это настоящая игра? – спросила Элизавет. – Или вы только что ее придумали?
– Признаться, для меня это тоже совершенно новая игра, – сказал Дэниэл. – Хочешь сыграть?
– Посмотрим, – сказала Элизавет.
– Правила такие: я перескажу тебе первую строчку истории, – сказал Дэниэл.
– Ладно, – сказала Элизавет.
– А потом ты расскажешь мне историю, которая придет тебе в голову, когда ты услышишь первую строчку, – сказал Дэниэл.
– Типа историю, которая уже существует? – переспросила Элизавет. – Как «Златовласка и три медведя»?
– Ах эти бедные медведи, – сказал Дэниэл. – И эта вредная, злобная, невоспитанная хулиганка. Прийти к ним домой без приглашения и без предупреждения. Сломать мебель. Съесть запасы. Написать свое имя баллончиком с краской на стенах спален.
– Она не писала своего имени на стенах, – сказала Элизавет. – Такого нет в сказке.
– Кто сказал? – сказал Дэниэл.
– Сказка старая-престарая, – наверно, тогда еще не было баллончиков с краской, – сказала Элизавет.
– Кто сказал? – сказал Дэниэл. – Кто тебе сказал, что эта история не происходит прямо сейчас?
– Я говорю, – сказала Элизавет.
– Ну, тогда ты проиграешь в «багатель», – сказал Дэниэл, – потому что вся соль «багатели» в том, что ты относишься к историям, которые люди считают высеченными в граните, как к безделицам. Но не как к безделушкам…
– Я знаю, – сказала Элизавет. – Черт. Не позорьте меня.
– Позорить тебя? – сказал Дэниэл. – Moi? Так. С какой историей ты хочешь пошалить? Выбирай сама.
Они пришли к скамейке на берегу реки: оба поля остались далеко позади. Впервые в жизни Элизавет пересекла поля, не ощутив, что это заняло много времени.
– Какой у меня выбор? – спросила Элизавет.
– Неограниченный, – сказал Дэниэл.
– Типа правда или ложь? Такой выбор?
– Немного прямолинейно, но, если хочешь, то ладно, – сказал Дэниэл.
– Можно выбрать между войной и миром? – спросила Элизавет.
(В новостях каждый день говорили о войне. Осады, фотографии с трупами в мешках. Элизавет нашла в словаре слово «резня», чтобы проверить его буквальное значение. Оно означало «убийство множества людей с особой грубостью и жестокостью».)
– Везет тебе, у тебя есть выбор в этом вопросе, – сказал Дэниэл.
– Я выбираю войну, – сказала Элизавет.
– Уверена, что хочешь войны? – спросил Дэниэл.
– «Уверена, что хочешь про войны» – это первая строчка истории? – спросила Элизавет.
– Может быть, – сказал Дэниэл. – Если ты это выбираешь.
– Кто персонажи? – спросила Элизавет.
– Одного придумаешь ты, другого – я, – сказал Дэниэл.
– Мужчина с оружием, – сказала Элизавет.
– Ладно, – сказал Дэниэл. – А я выбираю человека, переодетого деревом.
– Чем? – сказала Элизавет. – Так не пойдет. Вы должны сказать что-нибудь вроде: другой мужчина с другим оружием.
– Почему это я должен? – сказал Дэниэл.
– Потому что война, – сказала Элизавет.
– Я тоже делаю вклад в эту историю, и я выбираю человека в костюме дерева, – сказал Дэниэл.
– Почему? – спросила Элизавет.
– Ради оригинальности, – сказал Дэниэл.
– Оригинальность не принесет вашему персонажу победу в этой игре, – сказала Элизавет. – У моего персонажа оружие.
– Это не все, что у тебя есть, и твоя ответственность к этому не сводится, – сказал Дэниэл. – У тебя еще есть человек, способный быть похожим на дерево.
– Пули быстрее и крепче костюмов деревьев – они разорвут и уничтожат их, – сказала Элизавет.
– Так вот какой мир ты собираешься придумать! – сказал Дэниэл.
– Незачем придумывать мир, – сказала Элизавет, – если уже существует реальный. Есть только один мир, и есть только правда о нем.
– Ты хочешь сказать, есть правда и есть выдуманная версия того, что нам рассказывают о мире, – сказал Дэниэл.
– Нет. Существует мир, а выдуманы истории, – сказала Элизабет.
– Но от этого они не менее правдивы, – сказал Дэниэл.
– Это какой-то ультрабредовый разговор, – сказал Элизавет.
– И тот, кто придумывает историю, придумывает мир, – сказал Дэниэл. – Так что всегда старайся радушно принимать людей в свою историю. Таков мой совет.
– Как можно радушно принимать людей, выдумывая небылицы? – спросила Элизавет.
– Просто я советую, – сказал Дэниэл, – когда рассказываешь историю, всегда предоставляй персонажам тот же кредит доверия, которым воспользовалась бы сама.
– Типа покупки в кредит? Кредитование? – спросила Элизавет.
– Необходимый кредит доверия, – сказал Дэниэл. – И всегда оставляй им выбор – даже таким персонажам, как человек, которого защищает от мужчины с оружием только костюм дерева. Я имею в виду персонажей, у которых, по-видимому, вообще нет никакого выбора. Всегда давай им кров.
– С какой стати? – сказала Элизавет. – Вы же не давали кров Златовласке.
– Разве я хоть как-то помешал ей войти в тот дом с баллончиком краски? – сказал Дэниэл.
– Просто вы не могли, – сказала Элизавет, – потому что это уже было частью истории. Она делает так всегда, когда рассказывают эту историю: заходит в дом к медведям. Так нужно. Иначе не будет никакой истории. Разве не так? Кроме той части с баллончиком. Это вы сами придумали.
– Разве мой баллончик более надуманный, чем вся остальная история? – спросил Дэниэл.
– Да, – сказала Элизавет.
Потом она задумалась.
– Ой! – сказала она. – То есть нет.
– А если рассказчик – я, то я могу рассказать ее, как мне больше нравится, – сказал Дэниэл. – Из чего вытекает, что, если рассказчик – ты…
– Тогда откуда нам знать, что правда, а что нет? – спросила Элизавет.
– Теперь рассказываешь ты, – сказал Дэниэл.
– А что, если и правда, – сказала Элизавет, – что, если Златовласка сделала то, что сделала, потому что у нее не было выбора? Что, если она типа не на шутку расстроилась, что каша была чересчур горячая, и это ее так супервзбесило, что она схватилась за баллончик? Что, если холодная каша всегда ее ужасно расстраивала, напоминая о чем-то в прошлом? Что, если в ее жизни случилось что-то ужасное и каша воскресила это в памяти, и поэтому она так расстроилась, что сломала стул и переворошила все постели?
– А что, если она просто была хулиганкой, – сказал Дэниэл, – которая заходила в дома и устраивала там погром только потому, что я – человек, ответственный за историю, – решил, что все Зластовласки такие?
– Лично я предоставила бы ей кредит доверия, – сказала Элизавет.
– Вот теперь ты готова, – сказал Дэниэл.
– Готова к чему? – спросила Элизавет.
– Готова побагателить как следует, – сказал Дэниэл.

 

Замедленная съемка с миллионом миллиардов цветов, раскрывающих бутоны, миллионом миллиардов цветов, склоняющих и снова закрывающих бутоны, с миллионом миллиардов новых цветов, распускающихся вместо них, с миллионом миллиардов почек, становящихся листьями, которые затем опадают и гниют в земле, с миллионом миллиардов веточек, покрывающихся миллионом миллиардов новеньких почек.
Элизавет, сидящая в палате Дэниэла в ОАО «Медицинские услуги Молтингс» почти двадцать лет спустя, совершенно не помнит тот день, ту прогулку или тот диалог, что описан в последнем разделе. Но здесь приведена история, действительно рассказанная Дэниэлом, сохранившаяся в целости в тех клетках головного мозга, что оставляют в неприкосновенности, но при этом сдают в архив наши переживания во всей их многомерности (включая потеплевший воздух того мартовского вечера, запах наступающей весны, шум транспорта вдалеке и все остальные признаки времени и места, воспринятые ее чувствами и разумом, ее присутствие в том и другом).
– Мне совсем неохота придумывать историю, в которой будет костюм дерева, – сказала Элизавет. – Потому что никто в здравом уме не сделал бы из нее ничего путного.
– Ты сомневаешься в моем здравом уме? – спросил Дэниэл.
– Безусловно, – сказала Элизавет.
– Ну что ж, – сказал Дэниэл. – Тогда мой здравый ум принимает твой вызов.
– Вы уверены, что хотите войны? – сказал человек в костюме дерева.
Человек в костюме дерева стоял, расставив ветки в воздухе, словно он/она поднимал/а руки вверх. Мужчина с оружием целился в человека в костюме дерева.
– Вы мне угрожаете? – спросил мужчина с оружием.
– Нет, – сказал человек в костюме дерева. – Оружие-то у вас.
– Я человек мирный, – сказал мужчина с оружием. – Я не хочу неприятностей. Потому и ношу с собой оружие. И не то чтобы я имел что-то против таких людей, как вы, в целом.
– Кого вы подразумеваете под «такими людьми, как я»? – спросил человек в костюме дерева.
– Того, о ком я сказал. Людей в костюмах деревьев для дурацкой пантомимы, – сказал мужчина с оружием.
– Но почему? – спросил человек в костюме дерева.
– Представьте, что будет, если все начнут носить костюмы деревьев, – сказал мужчина с оружием. – Как будто в лесу живешь. А мы ведь не в лесу. Этот город был городом задолго до того, как я родился. Если он устраивал моих родителей, бабушек и дедушек, прабабушек и прадедушек…
– А как же ваш собственный костюм? – спросил человек в костюме дерева.
(Человек с оружием был в джинсах, футболке и бейсбольной кепке.)
– Это не костюм, – сказал он. – Это моя одежда.
– А это моя одежда. Но я же не называю вашу одежду дурацкой, – сказал человек в костюме дерева.
– Ага, рискните здоровьем, – сказал мужчина и взмахнул оружием.
– Но все равно одежда у вас дурацкая, – сказал он. – Обычные люди не ходят в костюмах деревьев. По крайней мере, здесь у нас. Уж не знаю, что делают в других городах и поселках – это их личное дело. Но если вы будете настаивать на своем, то станете наряжать деревьями своих ребятишек, своих женщин. Нужно подавить это в зародыше.
Мужчина поднял оружие и навел на него. Человек в костюме из толстой хлопчатобумажной ткани приготовился. Маленькие травинки, нарисованные вдоль подола, задрожали у нарисованных корней. Мужчина заглянул в прицел своего оружия. Потом снова опустил оружие и рассмеялся.
– Знаете, в чем смех? – сказал он. – Мне только что пришло в голову, что в фильмах про войну когда кого-то казнят, то ставят их у дерева или столба. Так что расстрелять тебя – все равно что никого не расстрелять.
Он приложил глаз к мушке. Прицелился в ствол дерева – примерно туда, где, по его догадкам, находилось сердце человека в костюме.
– Ну что ж. Я управился, – сказал Дэниэл.
– Вы не можете на этом остановиться! – сказала Элизавет. – Мистер Глюк!
– Разве? – сказал Дэниэл.
Элизавет сидит в безобидной палате рядом с Дэниэлом, раскрыв книгу и читая о метаморфозах. Вокруг незримо выступают из космоса все застреленные персонажи пантомимы. Мачеха убита. Некрасивые сестры убиты. Золушка, Крестная-фея, Аладдин, Кот в сапогах и Дик Уиттингтон скошены, мимический урожай зерна, мимическая резня, трагикомедия – убиты, убиты, убиты.
И только человек в костюме дерева по-прежнему стоит.
Но как только мужчина с оружием собирается выстрелить, человек в костюме дерева на глазах у киллера превращается в настоящее, исполинское дерево – величавый золотистый ясень, возвышающийся над головой и гипнотически машущий листвой.
Сколько бы мужчина с оружием ни стрелял в это дерево, ему не убить его своими пулями.
Поэтому он пинает толстый ствол. Решает пойти и купить пестицида, чтобы вылить ему под корни, или бензина и спичек, чтобы поджечь его. Мужчина разворачивается, и как раз в этот момент его лягает в голову половина лошади из пантомимы, которую он забыл пристрелить.
Мужчина замертво падает на груду убитых актеров пантомимы. Это сюрреалистическое видение ада.
– Что такое сюрреалистический, мистер Глюк?
– Это самое. Они лежат там. Идет дождь. Дует ветер. Времена года сменяют друг друга, оружие ржавеет, ярко раскрашенные костюмы тускнеют и истлевают, листья с окрестных деревьев падают на них, нагромождаются, покрывают, а трава прорастает вокруг, затем прорастает из них, сквозь них, сквозь ребра и глазницы, потом в траве появляются цветы, и когда все костюмы и бренные останки полностью истлевают или подчистую съедаются существами, с радостью нашедшими себе пропитание, ничего не остается ни от простодушных актеров пантомимы, ни от мужчины с оружием – лишь кости, кости в цветах да покрытые листвой ветви ясеня над ними. Что в конечном итоге остается и от нас всех, носим ли мы при себе оружие, пока находимся здесь, или нет. Вот так. Пока мы здесь. Я хочу сказать, пока мы еще здесь.
Дэниэл сел на скамейку, на минуту закрыв глаза. Минута затянулась. Это была уже не минута, а целый промежуток времени.
– Мистер Глюк, – сказала Элизавет. – Мистер Глюк?
Она тряхнула его за локоть.
– А? Да. Я был, я был… Что со мной было?
– Вы сказали «пока мы здесь», – сказала Элизавет. – Вы это повторили. Пока мы здесь. А потом замолчали.
– Правда? – сказал Дэниэл. – Пока мы здесь. Что ж. Пока мы здесь, давайте просто всегда оставлять надежду тому, кто это говорит.
– Говорит что, мистер Глюк? – спросила Элизавет.
– Ты уверена, что хочешь войны? – сказал Дэниэл.

 

На этой неделе мама Элизавет, слава богу, намного веселее. Дело в том, что она получила имейл, в котором говорилось, что ее выбрали для участия в телепрограмме «Золотой молоток», где зрители соревнуются со знаменитостями и экспертами по антиквариату, прочесывая с четко установленным бюджетом антикварные магазины и пытаясь купить вещь, которая должна быть продана дороже всего на аукционе. Как будто у дверей маминой жизни вдруг возник архангел Гавриил, который встал на колени, склонил голову и сказал: «В магазине, набитом всяким хламом, где-то посреди тысяч и тысяч брошенных, сломанных, устаревших, потускневших, распроданных, канувших в Лету и позабытых вещей, скрывается нечто настолько ценное, что этого никто не осознает, и мы избрали именно вас тем человеком, которому доверили извлечь эту вещь из-под завалов времени и истории».
Элизавет сидит за кухонным столом, а мама включает старый эпизод «Золотого молотка», чтобы показать, что от нее требуется. Но Элизавет вспоминает о своей поездке, в первую очередь о парочке испанцев в очереди к такси на вокзале.
Они явно только что приехали в отпуск: возле ног стоял багаж. Люди в очереди кричали на них. Они кричали им: «Валите к себе домой».
– Это вам не Европа, – кричали они. – Валите обратно в свою Европу.
Люди, стоявшие в очереди перед испанцами, были очень милыми: они постарались разрядить обстановку, позволив испанцам сесть в следующее такси. Но все равно Элизавет почувствовала в этом мимолетном происшествии какой-то отзвук чего-то вулканического.
«Так вот что такое стыд», – думает она.
Тем временем на экране по-прежнему поздняя весна и дорогостоящий хлам из прошлого. Много езды на старых машинах из прошлых десятилетий. Частые остановки на обочине и волнения из-за дыма, валящего из-под капотов старых колымаг.
Элизавет пытается придумать, что бы такого сказать маме о «Золотом молотке».
– Интересно, в ретроавтомобиль какой марки тебя посадят, – говорит она.
– Нет, зрителей туда не сажают, – говорит мама. – Сажают только знаменитостей и экспертов. Они приезжают, а мы уже стоим в магазине и ждем их.
– Почему тебя не посадить в машину? – говорит Элизавет. – Черт знает что.
– Какой смысл отдавать эфирное время людям, которых никто не знает в лицо, чтобы они разъезжали в старинных авто? – говорит мама.
Элизавет замечает, какой красивый борщевик растет по бокам проселочных дорог в эпизоде «Золотого молотка», который они смотрят в записи. По словам матери, он был снят в прошлом году в Оксфордшире или Глостере. Борщевик величаво и ядовито высится в воздухе, пока знаменитости (Элизавет без понятия, кто они такие и чем прославились) колесят по округе. Один поет попсовую песенку 1970-х годов и рассказывает, как у него был «датсун» в золотых пятнах. Другая добродушно болтает о тех деньках, когда она была статисткой в «Оливере»! Ретроавтомобили дымят по всей Англии, а за их окнами проносится борщевик – высокий, в капельках дождя, крепкий и зеленый. Эта непреднамеренная деталь вдруг начинает казаться Элизавет глубоким высказыванием. У борщевика собственный язык, которого никто из участников или создателей передачи не знает или никогда не слышал.
Элизавет достает телефон и что-то записывает. Можно вставить в лекцию.
Потом она вспоминает, что, вероятно, скоро останется без работы и без лекций.
Она кладет телефон освещенной передней стороной на стол. Думает о своих студентах, выпускающихся на этой неделе, и о будущем, которое теперь в прошлом.
Машины в телепередаче подъезжают к загородному оптовому магазину. Все выходят из машин. У двери магазина знаменитостей и экспертов встречают двое обычных людей, одетых в подобранные по цвету спортивные костюмы, доказывающие, что они обычные люди. Все жмут друг другу руки. Потом все вместе, знаменитости, эксперты и простые смертные, разбредаются по магазину.
Одна из обычных телезрительниц покупает старый контрольно-кассовый аппарат, или, как называет его владелец магазина, «ретрокассу», за 30 фунтов стерлингов. Она нерабочая, но яркие белые и красные кнопки, которыми ощетинилась выпуклая коробка, напоминают, по словам обычной телезрительницы, полковую шинель, которую ее дед носил, когда работал киношным швейцаром в 1960-х. Смена кадра: знаменитость высмотрела кучку благотворительных копилок в форме фигурок собак и детей в натуральную величину, стоящих у двери магазина, словно горстка образцовых жителей деревни из прошлого или научно-фантастический образ, в котором сшибаются прошлое и будущее. Эти копилки раньше стояли у магазинов, чтобы прохожие могли опускать туда мелочь, выходя или заходя в магазин. Ярко-розовая девочка с плюшевым мишкой; неряшливый паренек, выкрашенный в основном коричневой краской, с каким-то старым носком в руке; ярко-красная девочка с вырезанным на груди словом «спасибо» и подтяжкой на ноге; спаниель с двумя щенками, с умоляющими взглядами и коробочками на шеях: щели для монет в коробочках и запасные – в головах.
Эксперт в полном восторге. Она поясняет на камеру, что копилка в виде паренька в коричневой одежде, мальчик доктора Барнардо, – самая старинная из всего набора. Эксперт указывает, что типографская печать на подставке относится к периоду до 1960-х годов и что даже сам стишок на подставке: «Поделитесь, чтоб он выжил» – пережиток другой эпохи. Потом она кивает в камеру, подмигивает и говорит, что сама бы все же выбрала спаниеля, поскольку предметы в форме собак всегда хорошо идут с молотка, а паренек в коричневой одежде, несмотря на свой ретростатус, скорее всего, пойдет не так хорошо, если только это будет не интернет-аукцион.
– Только они не говорят, – говорит мама, – (и, возможно, они не говорят этого, поскольку не знают), что эти копилки появились потому, что на рубеже прошлого века настоящие собаки бродили по таким местам, как, например, железнодорожные вокзалы, с копилками на шее, чтобы люди могли опускать туда пенсы. На благотворительность.
– А, – говорит Элизавет.
– Эти копилки в виде собак, типа вон той, создавались по образцу настоящих животных, – говорит мама. – Мало того, после того как настоящие животные умирали, таксидермисты иногда делали из них чучела, а потом ставили их обратно на вокзале или в любом другом общественном месте, где прошла их трудовая жизнь. Поэтому ты шла на вокзал, а там сидел Нип, Рекс или Боб, точнее, его мертвое чучело, но с той же копилкой на шее. Уверена, отсюда и пошли эти благотворительные копилки в форме собак.
Элизавет слегка смущена. До нее доходит: ей просто удобно думать, что мама абсолютно ни в чем не разбирается.
Тем временем толпа конкурсантов на экране высыпает из двери, в восторге от набора кружек с надписью «Налоговая политика Авраама Линкольна». За магазином, посреди зеленой пустоши, над головами ведущих порхает бабочка – маленький белый мотылек, перелетающий с цветка на цветок.
И тут, в самый подходящий момент, в разговор вступает знаменитость.
– «Хорнси», 1974 год, – говорит мама. – Мечта коллекционера.
– Середина 70-х, Йоркшир, – говорит купившая их эксперт. – Хорошая четкая марка с орлом на донышке: «Хорнси» из серии «Американские президенты». «Хорнси» открылась в 1949 году, после войны, стала управляющей компанией пятнадцать лет спустя и процветала в 70-е. Главное – непривычно видеть семь штук вместе. Мечта коллекционера.
– Вот видишь! – говорит мама.
– Да, но ты уже видела этот эпизод. Немудрено, что ты знаешь, откуда они, – говорит Элизавет.
– Да, знаю. Я хотела сказать, что я учусь, – говорит мама. – Я хотела сказать, что теперь знаю о том, что это такое.
– А вот об этом лоте я, наверное, больше всего переживала бы на аукционе, – говорит за кадром первая эксперт, пока на экране демонстрируют фотографии облупившихся старых благотворительных копилок, на одной из которых обычные люди трясут красную девочку с подтяжкой на ноге, пытаясь выяснить, не остались ли внутри деньги.
– Я больше не могу это смотреть, – говорит Элизавет.
– Почему? – спрашивает мама.
– Ну, я уже насмотрелась, – говорит Элизавет. – С головой. Спасибо. Очень-очень классно, что ты туда попала.
Тогда мама снова берет ноутбук, чтобы показать Элизавет одну из знаменитостей, с которой будет участвовать в программе.
На экране появляется фотография женщины за шестьдесят. Мама машет ноутбуком в воздухе.
– Смотри! – говорит она. – Поразительно, да?
– Я совершенно без понятия, кто это, – говорит Элизавет.
– Это же Джонни! – говорит мама. – «Ребята из телефонной будки»!
Женщина за шестьдесят, видимо, работала на телевидении, когда мама Элизавет была ребенком.
– Просто не верится, – говорит мама. – Не могу поверить, что познакомлюсь с Джонни. Если бы твоя бабушка была жива… Если бы только я могла ей рассказать… Если бы только я могла рассказать себе десятилетней… Я, десятилетняя, умерла бы от восторга. И не просто познакомиться, а участвовать в одной передаче! Вместе с Джонни.
Мама поворачивает к ней ноутбук с открытой ютьюб-страницей.
– Видишь? – говорит она.
Девушка лет четырнадцати в клетчатой юбке и с собранными в хвостик волосами исполняет танцевальный номер в телестудии, изображающей лондонскую улицу. Ее партнер одет в костюм телефонной будки, поэтому и впрямь кажется, будто телефонная будка танцует с девушкой. Телефонная будка – довольно «деревянный» танцор, и движения девушки тоже деревянные, ведь она ступает в такт телефонной будке. Девушка живая, дружелюбная, симпатичная, а танцор в костюме телефонной будки изо всех сил старается танцевать, как телефонная будка. На улице все останавливаются и наблюдают за ними. Потом из открытой двери будки высовывается трубка на шнуре, похожая на зачарованную змею, а девушка берет ее, приставляет к голове, и танец заканчивается, когда она произносит: «Алло?»
– Я даже помню, как смотрел этот самый эпизод, – говорит мама Элизавет. – В нашей гостиной. Когда была маленькой.
– Надо же, – говорит Элизавет.
Мама пересматривает его. Элизавет пролистывает сегодняшнюю газету у себя на телефоне, наверстывая пропущенные великие события за последние полчаса. Она щелкает на статье «Смотри мне в глаза: уходи. Комиссия Евросоюза проконсультировалась с телевизионным гипнотизером». Элизавет проматывает страницу вниз и читает по диагонали: «Способность влиять… Я могу сделать вас счастливыми… Гипнотический желудочный бандаж… Помогал создавать рекламу для социальных сетей… Вы расстроены? Обеспокоены? Не пора ли?.. Поглощенность телевизионными трансляциями тоже гипнотизирует… Факты не работают… Нужна эмоциональная связь с людьми… Трамп…» Мама еще раз включает музыкальный номер сорокалетней давности; снова звучит бравурная музыка.
Элизавет выключает телефон и идет в прихожую за пальто.
– Я выйду ненадолго, – говорит она.
Мама, все так же сидя перед экраном, кивает и не глядя машет на прощание. Ее глаза блестят – вероятно, от слез.
Какой, однако, чудесный день.
Элизавет шагает по деревне и думает: раз уж собаки создавались по образцу реальных собак, возможно, те благотворительные копилки в форме детей тоже создавались по образцу реальных нищих, маленьких детей-попрошаек со штангенциркулями и копилками на шее? Потом она думает: может, когда-нибудь планировалось делать чучела из реальных детей и ставить их на вокзалах?
Проходя мимо дома со старой надписью «ВАЛИТЕ ДОМОЙ», она замечает, что кто-то дописал под ней разными яркими цветами: «МЫ УЖЕ ДОМА СПАСИБО» – и нарисовал рядом дерево, а внизу гирлянду из ярко-красных цветов. На тротуаре возле дома охапки настоящих цветов, в целлофане и бумаге, так что все немного смахивает на место недавней аварии.
Элизавет фотографирует нарисованные дерево и цветы. Потом выходит из деревни, пересекает футбольное поле и углубляется в поля, думая о борщевике, нарисованных цветах. Вспоминается картина Полин Боти «С любовью к Жану Полю Бельмондо». Возможно, в ней что-то есть, независимо от наличия работы, это связано с использованием цвета как языка, естественным использованием цвета наряду с эстетическим, дикое радостное буйство красок на фасаде того дома в невеселые времена, наряду с действием живописи, похожим на ее действие у Боти, где двумерное «я» увенчано чувственным цветом, окружено такими чистыми оранжевым, зеленым и красным, что кажется, будто они попали на холст прямо из тюбиков, и это не просто цвет, а причудливые лепестки, углубленное строение розы, похожей на гениталии, над шляпой на голове Бельмондо, словно с силой прижимающей и в то же время с силой поднимающей его.
Борщевик. Нарисованные цветы. Чистый незамутненный красный цвет Боти в преобразовании образа. Соедините это вместе, и что получится? Что-нибудь полезное?
Элизавет останавливается и записывает на телефоне: «Раскрепощенность и присутствие».
Впервые за долгое время она ощущает себя собой.
покой встречает энергию
искусство встречает естество
электрическая энергия
естественный провод

Она поднимает голову и видит, что находится в нескольких метрах от забора через общинную землю – провода иного рода.
Забор удвоился с тех пор, как она видела его в последний раз. Если ей не изменяет зрение, теперь это не один забор, а два параллельных.
Так и есть. За первым забором, примерно в трех метрах от него, за аккуратно утрамбованным промежутком, расположен точно такой же из сетки рабица, с такой же предательски игривой колючей проволокой поверху. Этот второй забор тоже под напряжением, и когда Элизавет идет вдоль обоих, мелькающая перед глазами ромбовидная сетка вызывает ощущения, чем-то напоминающие эпилептический припадок.
Элизавет снимает заборы на телефон. Потом фотографирует пару сорняков, уже пробивающихся сквозь взрыхленную почву вокруг металлической опоры.
Элизавет озирается. Бурьян и цветы прорастают повсюду.
Она проходит вдоль периметра забора примерно полмили, как вдруг ее настигает черный внедорожник, проезжающий по ровному промежутку между двумя уровнями. Обогнав ее, грузовик останавливается впереди. Двигатель глохнет. Когда она равняется с грузовиком, окно в кабине опускается. Оттуда высовывается мужчина. Он кивает, здороваясь.
– Чудесный день, – говорит она.
– Здесь нельзя ходить, – говорит он.
– Нет, можно, – говорит она.
Элизавет снова кивает ему и улыбается. Она продолжает идти. Слышит, как мотор заводится у нее за спиной. Когда грузовик равняется с ней, водитель, не заглушая двигатель, едет с той же скоростью, с какой она идет. Он высовывается из окна.
– Это частные владения, – говорит он.
– Нет, не частные, – говорит она. – Это общинная земля. Общинная земля не частная по определению.
Она останавливается. Грузовик обгоняет ее. Мужчина включает задний ход.
– Вернитесь на дорогу! – кричит он из окна, сдавая. – Где ваша машина? Вы должны вернуться туда, где оставили свою машину.
– Я не могу, – говорит Элизавет.
– Почему? – спрашивает водитель.
– У меня нет машины, – говорит Элизавет.
Она снова начинает идти. Водитель жмет на газ и проезжает мимо. Останавливается в нескольких метрах впереди, вырубает двигатель и открывает дверь кабины. Он стоит рядом с грузовиком, пока она приближается к нему.
– Вы открыто нарушаете закон, – говорит он.
– Какой еще закон? – говорит Элизавет. – И почему вы говорите, что это я его нарушаю? Отсюда кажется, что вы сами находитесь в тюрьме.
Он открывает верхний карман и достает телефон. Поднимает его перед собой, словно собираясь ее сфотографировать или снять на видео.
Она показывает на камеры на опорах заграждения.
– Неужели вы еще мало меня наснимали? – говорит она.
– Если вы немедленно не покинете территорию, – говорит он, – вас принудительно удалит охрана.
– Значит, вы не охрана? – спрашивает она.
Она показывает на логотип на кармане, из которого он достал телефон. Там написано «СО-3-ТЕ».
– Это сокращение от «со-три-те» или, может, «создайте»? – спрашивает она.
Мужчина с логотипом «СО-3-ТЕ» начинает набирать что-то на телефоне.
– Это третье предупреждение, – говорит он. – Предупреждаю вас в последний раз, что, если вы немедленно не освободите территорию, против вас будут приняты меры. Вы пытаетесь незаконно проникнуть в чужие владения.
– …в отличие от законного проникновения? – перебивает она.
– …в любой точке периметра в следующий раз, когда я буду здесь проезжать…
– Периметра чего? – спрашивает она.
Она смотрит на огороженное пространство и не видит ничего, кроме ландшафта. Никаких людей. Никаких зданий. Просто забор, а за ним – ландшафт.
– …приведут к наложению на вас судебных штрафов, – говорит мужчина, – и могут повлечь за собой принудительное задержание, получение сведений о вашей личности и образца вашей ДНК с последующим арестом.
Тюрьма для деревьев. Тюрьма для дрока, для мух, для капустниц, для малых голубых зимородков. СИЗО для куликов.
– А зачем вообще нужны эти заборы? – спрашивает она. – Или вам запрещено это говорить?
Мужчина окидывает ее холодным взглядом. Он нажимает какие-то кнопки на телефоне, затем поднимает его и фотографирует ее. Она дружелюбно улыбается, как обычно делают перед камерой. Затем он разворачивается и снова идет вдоль заграждения. Она слышит, как он звонит кому-то и что-то говорит, потом садится в свой внедорожник и дает задний ход между заборами. Она слышит, как он уезжает в противоположную сторону.
Молчит крапива. Молчат семена на верхушках травинок. Белые цветочки, названия которых она не знает, бодро отмалчиваются на своих стеблях.
Весело говорят лютики. Неожиданно заговаривает дрок – ярко-желтое ничто, плавное, тихое и хрупкое на фоне беззвучного зеленого молчания своих колючек.

 

Еще в школе один мальчик пытался любой ценой рассмешить Элизавет, которой тогда было шестнадцать. (Он пытался любой ценой вызвать у нее хохот.) Он был очень клевым. Он ей нравился. Его звали Марк Джозеф, и он играл на басу в группе, исполнявшей анархистские кавер-версии всякого старья начала 90-х. Еще он был компьютерным гением, опередившим всех остальных в те времена, когда большинство людей не знали, что такое поисковик, и верили, что с наступлением нового, 2000 года компьютеры всего мира сломаются. По этому случаю Марк Джозеф даже придумал смешную картинку и повесил ее в интернете: фотография ветеринарной клиники по дороге в школу и подпись: «Нажмите сюда, чтобы защититься от Вируса Тысячелетия».
Теперь он преследовал Элизавет по всей школе и искал способы ее рассмешить.
Он поцеловал ее у задних ворот школы. Это было мило.
– Почему ты меня не любишь? – спросил он три недели спустя.
– Я уже влюблена, – сказала Элизавет. – Нельзя любить нескольких человек одновременно.
В колледже девушка по имени Мариэль Сими каталась вместе с Элизавет, которой было восемнадцать, по полу в комнате ее общежития. Обкурившись, они смеялись над той чепухой, что поют бэк-вокалисты. Мариэль Сими поставила старую песню, где бэк-вокалисты восемь раз пели слово «ономатопея». Элизавет поставила Мариэль Сими песню Клиффа Ричарда, в которой бэк-вокалисты пели слово «овца». Они просто рыдали от смеха, а потом Мариэль Сими, которая была француженкой, обняла и поцеловала Элизавет. Это было мило.
– Почему? – спросила она несколько месяцев спустя. – Не догоняю. Я не понимаю. Это же так хорошо.
– Просто я не могу врать, – сказала Элизавет. – Я обожаю секс. Обожаю быть с тобой. Это здорово. Но я должна сказать правду. Я не могу лгать об этом.
– Кто он? – спросила Мариэль Сими. – Бывший? Вы еще встречаетесь? Или это она? Это женщина? Ты встречалась с ней или с ним все время, пока встречалась со мной?
– Это не такие отношения, – сказала Элизавет. – В них нет ничего физического. И никогда не было. Но это любовь. Я не могу притворяться, что это не так.
– Ты просто отмазываешься, – сказала Мариэль Сими. – Ставишь барьер между собой и своими настоящими чувствами, чтобы ничего не чувствовать.
– Я чувствую с лихвой, – сказала она.
В двадцать один год Элизавет встретила на выпускном экзамене Тома Макфарлейна. Она сдавала историю искусств (утром), а он – экономику и управление (после обеда). Том и Элизавет провели вместе шесть лет. Он переехал на ее съемную квартиру и прожил там пять из этих шести. Они задумывались о постоянных отношениях. Говорили о браке, ипотеке.
Как-то утром, ставя завтрак на кухонный стол, Том ни с того ни с сего спросил:
– Кто такой Дэниэл?
– Дэниэл? – переспросила Элизавет.
– Дэниэл, – повторил Том.
– Ты имеешь в виду мистера Глюка? – спросила она.
– Понятия не имею, – сказал Том. – Кто такой мистер Глюк?
– Старый мамин сосед, – сказала Элизавет. – Он жил в соседнем доме, когда я была ребенком. Сто лет его не видела. В буквальном смысле – вечность. А что? Что-то случилось? Мама звонила? Что-то случилось с Дэниэлом?
– Ты назвала его во сне, – сказал Том.
– Правда? Когда? – сказала Элизавет.
– Сегодня. Это уже не первый раз. Ты частенько произносишь его имя во сне, – сказал Том.
Элизавет было четырнадцать. Они с Дэниэлом гуляли там, где канал выходил за пределы города, а тропинка ответвлялась и бежала сквозь лес по изгибу холма. Внезапно приморозило, хотя еще стояла довольно ранняя осень. Приближался дождь, который она увидела, когда они поднялись на вершину холма: дождь двигался над ландшафтом, словно кто-то штриховал небо карандашом.
Дэниэл запыхался. Обычно такого не случалось.
– Не люблю, когда проходит лето и наступает осень, – сказала она.
Дэниэл взял ее за плечи и развернул. Он ничего не сказал. Пейзаж у них за спиной был по-прежнему синевато-зеленым и залитым солнцем.
Она смотрела на него, пока он показывал, что лето еще не прошло.
Никто не говорил так, как Дэниэл.
Никто так не говорил, как Дэниэл.

 

Это было в конце зимы 2002/03 годов. Элизавет было восемнадцать. Стоял февраль. Она поехала в Лондон на марш протеста. Не от ее имени. Люди по всей стране и миллионы других людей по всему миру сделали то же самое.
В понедельник она бродила по городу. Странно было гулять по улицам, где жизнь шла обычным чередом, а транспорт и люди привычно сновали по тем самым улицам, где не было никакого транспорта, и казалось, будто они принадлежали двум миллионам людей от тротуаров до самых небес, что было отчасти правдой, когда она шагала тем же маршрутом позавчера.
В тот понедельник она откопала в художественном магазине на Черинг-кросс-роуд старый каталог в твердой красной обложке. Он был дешевый – всего 3 фунта – и лежал в ящике для уцененных книг.
Это был каталог выставки, прошедшей за пару лет до этого. Полин Боти, поп-арт-художница 1960-х годов.
Полин как?
Британская поп-арт-художница?
Что, правда?
Это заинтересовало Элизавет, которая изучала историю искусств в колледже и даже поспорила с преподавателем, категорически утверждавшим, что никаких британских поп-арт-художниц никогда не существовало – ни одной сколько-нибудь заслуживающей внимания, потому они и упоминались разве что в подстрочных примечаниях к истории британского поп-арта.
Художница занималась коллажами, живописью, витражами и театральными декорациями. У нее была довольно насыщенная жизнь. Она не только была живописцем, но и работала актрисой в театре и на телевидении, показывала Лондон Бобу Дилану, когда о нем еще никто не слышал, рассказывала радиослушателям, каково быть молодой женщиной в современном мире, и чуть было не прошла кастинг на роль, которая досталась вместо нее Джули Кристи.
В свингующем Лондоне ей светило большое будущее, но она внезапно умерла в двадцать восемь лет от рака. Забеременев, пошла к врачу, и у нее обнаружили опухоль. Она отказалась делать аборт и поэтому не смогла пройти радиотерапию: это нанесло бы вред ребенку. Она родила и умерла четыре месяца спустя.
В разделе «Хронология» в конце каталога указано: злокачественная тимома.
Грустная история, совсем непохожая на картины, которые были такими остроумными и оптимистичными, с такими неожиданными колоритом и композицией, что Элизавет, пролистывая каталог, невольно улыбалась. На последней картине художницы был изображен громадный и прекрасный женский зад, заключенный в жизнерадостную фронтальную арку и как будто заполнявший собою всю театральную сцену. Внизу, ярко-красной краской, громадными и как бы сердитыми буквами было написано:
ПОПА.
Элизавет расхохоталась.
Такое еще не скоро поймут.
На картинах художницы было много изображений современников: Элвис, Мэрилин, люди из мира политики. Была и фотография ныне утерянной картины со знаменитым изображением женщины, вызвавшим Скандал скандалов: она была голой и сидела спиной на дизайнерском стуле, что как-то связывалось с тогдашней политикой.
Затем Элизавет раскрыла каталог на странице с особенной картиной.
Она была подписана: «Без названия (Женщина-подсолнух). Ок. 1963».
На ней была изображена женщина на ярко-голубом фоне. Ее тело представляло собой коллаж из картин. Вместо грудной клетки – мужчина с автоматом, целящийся в зрителя. Рукой и плечом служила фабрика.
Туловище заполнял подсолнух.
В паху взрывался дирижабль.
Сова.
Горы.
Пестрые зигзаги.
На обратной стороне обложки была помещена черно-белая репродукция другого коллажа. Большая рука держала маленькую, отвечавшую на ее пожатие.
У нижнего края картины были нарисованы два корабля в море и лодочка, заполненная людьми.
Элизавет отправилась в отдел периодических изданий Британской библиотеки и уселась за стол с «Вогом» за сентябрь 1964 года. «В НОМЕРЕ: 9 В центре внимания 92 Паола, образец для принцесс 110 Живая кукла: Нелл Данн берет интервью у Полин Боти 120 Эдна О’Брайен, Девушки: счастье в браке». Рядом с рекламой ярко-красного молодежного пальто «Йейгер» в стиле «оглянись на меня», спонжа «Гойя» «Золотая девушка», узкого бюстгальтера без бретелек и пояса-панталон в форме дамских трусиков, создающих ощущение полной свободы, можно было прочитать: «Полин Боти, блестящая 26-летняя блондинка. Замужем уже год, муж непомерно гордится ее достижениями, хвастаясь, что она зарабатывает уйму денег живописью и актерской игрой. Она узнала на собственном опыте, что живет в мире, где женская эмансипация служит паролем, но не является состоявшимся фактом – она красива и поэтому не обязана быть умной».
Фотография Дэвида Бейли на всю страницу: лицо Боти снято крупным планом вместе с перевернутым крохотным кукольным личиком у нее за спиной.
П.Б.: Я считаю, что у меня сказочный образ. Дело в том, что мне очень нравится делать людей счастливыми – наверное, это самовлюбленность, ведь они думают: «Какая красивая девушка!» Понимаете? Но еще дело в том, что я не хочу, чтобы люди меня трогали. Я не имею в виду физически, хотя и это тоже. Поэтому мне всегда нравится ощущение, как будто я проплываю мимо, изредка останавливаюсь и вижусь с ними. Я склонна играть ту роль, которую кто-то для меня определил, особенно при первом знакомстве. Одна из причин, по которой я вышла за Клайва, в том, что он увидел во мне человека, наделенного интеллектом.
Н.Д.: Вы хотите сказать, что мужчины считают вас всего лишь смазливой девушкой?
П.Б.: Нет. Их просто смущает, когда ты начинаешь говорить. Многие женщины интеллектуально выше многих мужчин. Но мужчинам трудно свыкнуться с этой мыслью.
Н.Д.: Если ты начинаешь высказывать свои мысли, они просто думают, что ты набиваешь себе цену?
П.Б. Не то чтобы ты набиваешь себе цену. Их просто слегка смущает, что ты делаешь не то, что должна.
Элизавет сделала ксерокопии этих страниц из журнала. Она принесла каталог выставки Полин Боти в колледж и положила преподавателю на стол.
– А, хорошо. Боти, – сказал преподаватель.
Он покачал головой.
– Трагическая история, – сказал он.
Потом он сказал:
– Все это несерьезно. Убогая живопись. Не очень хорошая. Она была вылитая Джули Кристи. Очень эффектная девушка. О ней есть фильм Кена Расселла, и там она немного экстравагантна, если мне не изменяет память: в цилиндре, подражает Ширли Темпл, в смысле, привлекательная и так далее, но довольно отталкивающая.
– Где можно найти этот фильм? – спросила Элизавет.
– Совершенно без понятия, – сказал преподаватель. – Она была писаная красавица, но как художница представляла второстепенный интерес. Все сколько-нибудь заметное в ее работах украдено у Уорхола и Блейка.
– А то, как она использует изображения в качестве изображений?
– Господи, да тогда этим занимались все кому не лень, – сказал преподаватель.
– А как насчет ее лени? – сказала Элизавет.
– Простите? – сказал преподаватель.
– Как насчет этого? – сказала Элизавет.
Она раскрыла каталог на странице с репродукциями двух картин.
На одной были изображены древние и современные мужчины. Вверху – голубое небо с самолетом американских ВВС. Внизу – смазанное цветное изображение убийства Кеннеди в машине в Далласе, между черно-белыми портретами Ленина и Эйнштейна. Над головой умирающего президента – темно-красно-розовый матадор, улыбающиеся мужчины в костюмах, парочка битлов.
На другой картине череда чувственных образов накладывалась на голубой/зеленый английский пейзаж, дополненный небольшой постройкой в стиле Палладио. Среди вереницы образов было несколько полуголых женщин в возбуждающих и кокетливых позах из порножурналов. Но в центре этих жеманных поз находилось нечто естественное, чистое и откровенное – обнаженное женское тело спереди, обрезанное у головы и коленей.
Преподаватель покачал головой.
– Не вижу здесь ничего нового, – сказал он.
Он кашлянул.
– В поп-арте тьма-тьмущая чрезвычайно сексуализированных образов, – добавил он.
– А названия? – сказала Элизавет.
(Картины назывались «Это мужской мир I» и «Это мужской мир II».)
Преподаватель покраснел как рак.
– Разве женщины тогда изображали что-нибудь подобное? – спросила Элизавет.
Преподаватель захлопнул каталог и снова прокашлялся.
– Почему мы должны предполагать, что здесь важен гендер? – спросил преподаватель.
– Обычно я тоже задаю себе этот вопрос, – сказала Элизавет. – На самом деле я пришла сегодня к вам для того, чтобы изменить название своей диссертации. Мне хочется поработать над репрезентацией репрезентации в творчестве Полин Боти.
– Это невозможно, – сказал преподаватель.
– Почему? – сказала Элизавет.
– По Полин Боти слишком мало материала, – сказал преподаватель.
– Я так не думаю, – сказала Элизавет.
– Почти никакого критического материала, – сказал он.
– Это одна из причин, по которой, на мой взгляд, и следовало бы этим заняться, – сказала Элизавет.
– Я ваш научный руководитель, – сказал преподаватель, – если я говорю, что материала нет, его действительно нет. Вы зайдете в тупик, и придется лить воду. Я ясно выражаюсь?
– Тогда я напишу заявление, чтобы мне дали другого руководителя, – сказала Элизавет. – Можно решить этот вопрос с вами или я должна обратиться к начальству?
Спустя год Элизавет уехала на пасхальные каникулы домой. Мама как раз подумывала о переезде, возможно, на побережье. Элизавет выслушала все варианты и подробно изучила информацию о домах в Норфолке и Саффолке, присланную агентами по недвижимости.
Уделив достаточно времени обсуждению жилья, Элизавет спросила о Дэниэле.
– Отказывается, чтобы ему помогали по дому, – сказала мама. – Отказывается от «обедов на колесах». Не позволяет никому заварить чашку чего-нибудь, постираться или поменять постель. В доме стоит смрад, но если зайти и предложить какую-то помощь, он тебя усадит, а потом сам заварит чашку чая – и слышать не желает о том, чтобы кто-нибудь делал это за него. Девяносто, если не больше. Он уже не справляется. Последний раз я выловила из чая, которым он мне угостил, дохлого жука.
– Просто зайду повидаться, – сказала Элизавет.
– А, здравствуй, – сказал Дэниэл. – Входи. Что читаешь?
Элизавет подождала, пока он заварит ей чай. Потом достала из сумочки каталог выставки, найденный в Лондоне, и положила на стол.
– Когда я была маленькой, мистер Глюк, – сказала она, – не знаю, помните ли вы, но когда мы гуляли, вы порой описывали картины, и вот мне, кажется, наконец удалось увидеть некоторые из них.
Дэниэл надел очки. Раскрыл каталог. Покраснел, а потом побледнел.
– О да, – сказал он.
Он полистал книгу. Его лицо загорелось. Он кивнул. Покачал головой.
– Правда, хорошие? – сказал он.
– По-моему, просто блестящие, – сказала Элизавет. – Выдающиеся. И очень интересные тематически и технически.
Дэниэл повернул к ней картину: синие и красные абстрактные фигуры, черные, золотые и розовые круги и кривые.
– Помню эту очень отчетливо, – сказал он.
– Я заинтересовалась, мистер Глюк, – сказала Элизавет, – из-за наших с вами разговоров: вы так хорошо знали эти картины. То есть десятки лет они считались утерянными. На самом деле их недавно открыли заново. И никому в мире искусства, насколько я могу судить, о них не известно, кроме людей, знавших ее лично. Я пошла в галерею, где эти картины выставлялись лет семь-восемь назад, и познакомилась с женщиной, которая знала другую, которая немножко знала Боти, и она сказала, что эта ее знакомая до сих пор льет слезы в три ручья, почти сорок лет спустя, вспоминая свою подругу. Поэтому я заинтересовалась. Мне пришло в голову: а может, вы тоже знали Боти?
– Ну и ну, – сказал он. – Погляди-ка.
Он все еще рассматривал голубую абстракцию под названием «Гершвин».
– Только теперь узнал, как она называлась, – сказал он.
– Когда смотришь на ее фотографии, – сказала Элизавет. – Она была невероятно красивой… У нее такая печальная судьба… Ну и потом печальная судьба, которая после ее смерти постигла ее мужа, а затем и дочь – трагедия на трагедии… Так невыносимо грустно, что…
Дэниэл поднял руку, чтобы она замолчала, потом другую – обе руки, поднятые и прямые.
Молчание.
Он вернулся к книге на столе между ними. Открыл картину с женщиной, состоящей из пламени, и ярко-желтую абстракцию напротив – красные, розовые, голубые и белые цвета.
– Погляди-ка, – сказал он.
Он кивнул.
– Они и впрямь незаурядные, – сказал он.
Он перевернул все страницы одну за другой. Потом захлопнул книгу и положил обратно на стол. Взглянул на Элизавет.
– В моей жизни было много мужчин и женщин, на любовь которых я рассчитывал, любви которых желал, – сказал он. – Но сам я так любил только раз. И влюбился не в человека. Нет, вовсе не в человека.
Он постучал по обложке книги.
– Можно влюбиться не в человека, – сказал он, – а в его взгляд – в то, как этот чужой взгляд позволяет тебе увидеть, где ты находишься, кто ты такой.
Элизавет понимающе кивнула.
Не в человека.
– Да, дух 60-х… – сказала она.
Дэниэл снова остановил ее, подняв руку.
– Нам остается надеяться, – продолжил Дэниэл, – что люди, которые любят и хоть немножко знают нас, увидят нас в конце правдиво. В самом конце – остальное не так уж важно.
По всему ее телу побежал холодок, словно протирая его до полной прозрачности: так чистильщик протирает мыльное окно сверху донизу резиновым валиком.
Он кивнул – скорее комнате, чем Элизавет.
– Только за это и несет ответственность память, – сказал он. – Но, конечно, память и ответственность незнакомы друг с другом. Они чужаки. Память всегда следует собственной дорогой, несмотря ни на что.
Возможно, со стороны казалось, что Элизавет слушает, но в голове у нее раздавался пронзительный свист, а циркулирующая по сосудам кровь заглушала все прочие звуки.
Не человека.
Дэниэл не…
Дэниэл никогда…
Дэниэл никогда не был знаком…

Она выпила чай. Извинилась. Оставила книгу на столе.
Он приковылял вслед за Элизавет в прихожую и протянул каталог, пока она отпирала входную дверь.
– Я оставила нарочно для вас, – сказала она. – Подумала, вам, возможно, понравится. Мне она больше не пригодится. Я защитила диссертацию.
Он покачал старой головой.
– Оставь себе, – сказал он.
Она услышала, как за спиной захлопнулась дверь.

 

Это было в один из дней одной из недель одного из времен года одного из лет, возможно, 1949 года, возможно, 1950-го или 1951-го – во всяком случае, примерно в эти годы.
Кристин Килер, которая десятилетие спустя прославится как одна из вольных или невольных зачинательниц огромных изменений в классовых и сексуальных нравах 1960-х годов, была маленькой девочкой, игравшей у реки с мальчишками.
Они откопали металлическую штуковину. Та была круглой с одной конца и заостренной с другого.
Маленькая бомба была величиной примерно с верхнюю половину их тел. Они поняли, что это бомба, и потому решили отнести ее домой, чтобы показать отцу одного из мальчишек. Тот как-никак служил в армии. Уж он-то разберется, что с ней делать.
Бомба была облеплена грязью, поэтому они ее почистили, возможно, сначала мокрой травой и рукавами джемперов. Потом по очереди понесли ее на свою улицу. Пару раз роняли, разбегаясь как угорелые, – а вдруг рванет?
Они дотащили ее до дома того мальчишки. Его отец вышел посмотреть, что нужно возле дома всем этим ребятишкам.
Боже.
Пришли из ВВС. Выгнали всех из домов по всей улице, а потом из домов на всех соседних улицах.
На следующий день имена ребятишек появились в местной газете.
Это история из книги, в которой она описала свою жизнь. А вот еще одна. Когда ей не было и десяти, Кристин Килер отправили на время в женский монастырь. Монашки рассказывали маленьким девочкам на ночь сказку о мальчике по имени Растус.
Растус влюбился в маленькую белую девочку. Но маленькая белая девочка заболела и скоро должна была умереть. Кто-то сказал Растусу, что она умрет тогда, когда опадет листва с дерева перед ее домом. Поэтому Растус собрал все шнурки для ботинок, какие мог найти. Возможно, он даже распустил свой джемпер и разрезал распущенные шерстяные нитки на кусочки. Ему понадобилось много кусочков. Он влез на дерево возле дома девочки и привязал листья к веткам.
Но как-то ночью бешеный ветер сорвал с дерева все листья.
(За сорок лет до рождения Кристин Килер, но, надо полагать, в те времена, когда монашки, рассказывавшие потом подобные сказки маленьким девочкам, сами были еще детьми или подростками, имя Растус пользовалось популярностью среди исполнителей, загримированных неграми. Оно стало именем нарицательным, расистским сокращением для обозначения чернокожего в ранних фильмах, в художественной литературе рубежа веков и всех прочих формах медиаразвлечений.
В Штатах, с начала столетия вплоть до 20-х годов, чернокожий персонаж по имени Растус рекламировал сухой завтрак «Крим оф Уит». На всех фотографиях он в шляпе и куртке шеф-повара, и на одной иллюстрации седобородый чернокожий старик с палочкой останавливается перед изображением Растуса на плакате, рекламирующем «Крим оф Уит» для вашего завтрака», а внизу стоит подпись: «Кумекаю, он самый знатный человек на фсем белом свете».
В середине 20-х «Крим оф Уит» заменили имя своего персонажа на Фрэнк Эл Уайт, хотя иллюстрации на плакатах и в рекламе остались почти такими же. Фрэнк Эл Уайт был реальным человеком, чье лицо с фотографии, сделанной около 1900 года, когда он был шеф-поваром в Чикаго, стало классическим рекламным образом «Крим оф Уит». Нигде не сказано о том, платили ли когда-либо Уайту за использование его изображения.
Он умер в 1938 году.
Прошло целых семьдесят лет, прежде чем на его могиле официально поставили надгробный камень.
Но вернемся к Кристин Килер.)
В одной из книг, написанных ею самой или ее литературными «неграми», она рассказывает о себе еще одну историю.
История относится к другому периоду ее детства. Однажды она нашла полевую мышь и принесла домой, чтобы за ней ухаживать.
Мужчина, которого она называла папой, убил животное. Надо полагать, растоптал на глазах у девочки.

 

Дэниэл, как обычно, спит.
Для работников он, возможно, просто очередное тело в постели, которое нужно содержать в чистоте. Они по-прежнему проводят внутривенную регидратацию, хотя уже и намекнули Элизавет, что хотят поговорить с ее матерью о том, не пора ли отказаться от регидратации.
– Я и моя мать – мы обе решительно хотим, и особенно моя мать, чтобы вы продолжали регидратацию, – сказала Элизавет, когда они об этом спросили.
ОАО «Медицинские услуги Молтингс» настоятельно желает посоветоваться с ее матерью, говорит женщина из регистратуры.
– Я передам ей, – говорит Элизавет. – Она с вами свяжется.
Женщина из регистратуры говорит: им хотелось бы как можно мягче сообщить ее матери о своей озабоченности тем, что выплата за пакет услуг по проживанию и уходу за мистером Глюком со стороны ОАО «Медицинские услуги Молтингс» в ближайшее время будет просрочена.
– Мы обязательно свяжемся с вами по этому поводу в самом скором времени, – говорит Элизавет.
Женщина из регистратуры возвращается к своему айпаду, на котором она поставила на паузу криминальный сериал в записи. Элизавет пару минут смотрит на экран. Женщину в одежде полицейского переезжает молодой человек на машине. Он переезжает ее на дороге, а потом он делает это еще раз. И еще раз.
Элизавет идет в палату Дэниэла и садится рядом с кроватью.
Они, конечно, еще проводят регидратацию.
Его рука высовывается из-под одеял и поднимается к губам. Игла приклеена к нёбу, а трубка приклеена к внутренней стороне щеки. (При виде клеящей ленты и иглы в груди Элизавет лопается тонкая натянутая струна.) Пребывая в глубоком сне, Дэниэл трогает верхнюю губу – лишь слегка задевает ее, словно убирая крошки хлеба или круассана. Как будто незаметно ощупывает ее, чтобы убедиться, что у него по-прежнему есть губы, а пальцы способны осязать. Затем его рука снова исчезает под одеялами.
Элизавет украдкой смотрит на историю болезни, прикрепленную к спинке кровати, где записаны сведения о температуре и артериальном давлении.
На первой странице указано, что Дэниэлу сто один год.
Элизавет молча усмехается.
(Мама: «Сколько же вам лет, мистер Глюк?»
Дэниэл: «Гораздо меньше, чем я намереваюсь прожить, миссис Требуй».)
Сегодня он похож на древнеримского сенатора: благородная спящая голова, глаза закрыты и пусты, как у статуи, брови покрыты инеем.
«Наблюдать за тем, как кто-то спит, – это привилегия, – думает Элизавет. – Привилегия – видеть того, кто находится здесь и в то же время не здесь. Участвовать в чужом отсутствии – это честь, и она требует тишины. Требует уважения».
Нет. Это ужасно.
Пипец.
Ужасно находиться в буквальном смысле по ту сторону его глаз.
– Мистер Глюк, – говорит она.
Элизавет говорит это тихо, доверительно, над его левым ухом.
– Два вопроса. Я не знаю, как быть с деньгами, которые здесь нужно платить. Может быть, вы что-то подскажете? И второе. Они спрашивают насчет регидратации. Вы хотите, чтобы они продолжали регидратацию?
– Вам нужно уйти?
– Вы хотите остаться?
Элизавет умолкает и снова садится поодаль от спящей головы Дэниэла.
Дэниэл вдыхает. Потом выдыхает. Затем долгое время не дышит. Наконец снова начинает дышать.
Входит сестричка и начинает протирать чистящим средством перильце кровати, затем подоконник.
– Он мужчина порядочный, – говорит она, повернувшись спиной к Элизавет.
Она оборачивается.
– А чем он занимался в своей славной долгой жизни? В смысле, после войны.
Элизавет понимает, что не имеет никакого представления.
– Песни писал, – говорит она. – И здорово выручал меня в детстве. Когда я была маленькой.
– Мы все так удивились, – говорит сестричка, – когда он рассказал нам про войну, как его интернировали. Сам-то он англичанин, но пошел со своим старым отцом-немцем, хотя мог бы остаться, если бы захотел. И как он пытался перетянуть сестру, но они отказали.
Вдох.
Выдох.
Долгая пауза.
– Он вам об этом рассказывал? – спрашивает Элизавет.
Сестричка мурлычет песенку. Она вытирает дверную ручку, потом края двери. Берет длинную палку из белой пластмассы с белым ватным прямоугольником на конце и вытирает верх двери и колпак лампы.
– Нам он об этом никогда не рассказывал, – говорит Элизавет.
– Он же вам родня, – говорит сестричка. – С незнакомыми легче говорить. Мы с ним много болтали, пока он не отключился. Один раз он сказал очень правильную вещь. Когда государство недоброе, сказал… мы говорили о голосовании, как раз на носу было, я много об этом потом думала… тогда народ – это просто корм, сказал. Мудрый человек ваш дедушка. Умный.
Сестричка улыбается.
– Это славно, что вы приходите ему читать. Вы заботливая.
Сестричка выкатывает свою тележку. Элизавет смотрит на ее широкую спину: халат туго натянут на спине и под мышками.
Я ничего, абсолютно ничего ни о ком не знаю.
Возможно, никто не знает.
Вдох.
Выдох.
Длинная пауза.
Она закрывает глаза. Темнота.
Она снова открывает глаза.
Она открывает книгу наобум. Начинает читать там, где открыла, только на этот раз вслух – Дэниэлу:
…Сестрицы-наяды
С плачем пряди волос поднесли
                     в дар памятный брату.
Плакали нимфы дерев —
                 и плачущим вторила Эхо.
И уж носилки, костер
                   и факелы приготовляли, —
Не было тела нигде.
                Но вместо тела шафранный
Ими найден был цветок
     с белоснежными вкруг лепестками.

– На этой мне тринадцать, – говорила мама. – Отпуск на море. Мы ездили каждый год. Это моя мама. Отец.
В гостиной сидел их сосед.
Это было сразу после того, как Элизавет сказала ему, что у нее есть сестра. Теперь она боялась, что сосед ее выдаст и спросит маму, где вторая дочь.
Пока что он не проговорился.
Он рассматривал семейные фотографии мамы на стене в гостиной.
– А вот они, – сказал он, – совершенно потрясающие.
Мама не просто заварила кофе, а еще и разлила его по хорошим кружкам.
– Простите меня, миссис Требуй, – сказал сосед. – Я хочу сказать, фотографии замечательные, но жестяные вывески – это вещь.
– Что-что, мистер Глюк? – перепросила мама.
Она поставила кружки на стол и подошла взглянуть.
– Зовите меня, пожалуйста, Дэниэл, – сказал сосед.
Он ткнул пальцем в фотографию.
– А, эти, – сказала мама. – Да.
Это были щиты с рекламой фруктового мороженого на одной старой фотографии, висевшие за спиной у мамы, которая была еще ребенком. Вот о чем они говорили.
– Шесть пенсов, – сказала мама. – Я была еще очень маленькой, когда перешли на метрическую систему. Но я помню тяжелые пенсы. Полкроны.
Она говорила слишком громко. Сосед Дэниэл, кажется, не замечал или не возражал.
– Взгляните на этот темно-розовый клин на ярко-розовом, – сказал Дэниэл. – Взгляните на синеву – на то, как тени сгущаются там, где меняется цвет.
– Да, – сказала мама. – Наезд. Обалдеть.
Дэниэл сел рядом с кошкой.
– Как ее зовут? – спросил он Элизавет.
– Барбра, – ответила Элизавет. – В честь певицы.
– Певицы, которую обожает мама, – сказала мама.
Дэниэл подмигнул Элизавет и сказал тихо, наклонившись к ней, словно это был секрет, чтобы мама, которая теперь пошла к полке с компакт-дисками и перебирала их, не услышала, как будто он не хотел, чтобы она узнала:
– …В честь певицы, которая однажды на концерте, представь себе, спела песню на мои слова. Мне очень прилично заплатили. Но она так и не записала ее. А не то я стал бы триллионером. Таким богатым, что мог бы путешествовать во времени.
– Вы умеете петь? – спросила Элизавет.
– Совсем не умею, – ответил Дэниэл.
– Вам и правда хотелось бы путешествовать во времени? – спросила она. – Ну, если бы вы могли и путешествия во времени были реальностью?
– Еще как, – сказал Дэниэл.
– А зачем? – спросила Элизавет.
– Путешествия во времени – это реальность, – сказал Дэниэл. – Мы совершаем их постоянно. Миг за мигом, минута за минутой.
Он посмотрел на Элизавет широко открытыми глазами. Потом засунул руку в карман, достал двадцатипенсовик и протянул кошке Барбре. Он сделал какой-то финт другой рукой, и монета исчезла! Он сделал так, что она исчезла!
Комнату наполнила песня о том, что любовь – это мягкое кресло. Кошка Барбра все так же в недоумении смотрела на пустую ладонь Дэниэла. Она подняла обе лапы, схватила его руку и засунула нос внутрь, пытаясь найти исчезнувшую монету. Кошачья мордашка вытаращилась в изумлении.
– Видишь, как это глубоко сидит в нашей животной натуре, – сказал Дэниэл. – Не замечать того, что происходит прямо у нас перед носом.

 

Октябрь – мгновение ока. Яблоки только что оттягивали ветки, а в следующую минуту опали, листья пожелтели и истончились.
Миллионы деревьев по всей стране засверкали инеем. Все они, за исключением вечнозеленых, сочетают в себе красивую и безвкусную – красно-оранжево-золотистую листву, которая затем коричневеет и тоже опадает.
Дни неожиданно теплые. Кажется, будто лето закончилось совсем недавно, если бы не деформация дня, не вползание кружевной темноты и сырости по краям, спокойно сворачивающиеся растения, бисерины конденсата на паутинах, висящих между предметами.
В теплые дни кажется неправильным, что опадает столько листьев.
При этом ночи сначала прохладные, потом холодные.
Пауки с сараях и домах стерегут яйца, отложенные в углах крыш.
Яйца, из которых в будущем году вылупятся бабочки, прячутся на исподе травинок, испещряют мертвые на вид стебли на пустоши, камуфлируются на худосочных кустиках и веточках.
Назад: 1
Дальше: 3