Книга: Труды и дни мистера Норриса
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая

Глава пятая

Ближе к концу августа Артур уехал из Берлина. Обстоятельства его отъезда были окутаны атмосферой тайны; он даже и словом не обмолвился, что вообще куда-то собирается. Я дважды звонил к нему на квартиру, когда был уверен, что Шмидта там наверняка нет. Герману, повару, только-то и было известно, что хозяин уехал на неопределенный срок. Во второй раз я спросил, куда же он все-таки уехал, и ответ был — в Лондон. Я начал беспокоиться, что в Германию Артур больше не вернется. Надо полагать, у него были для этого достаточно веские основания.
Но вот однажды, на второй неделе сентября, раздался телефонный звонок. На проводе был Артур собственной персоной:
— Это вы, мой мальчик? А я как раз вернулся — наконец-то! Мне столько всего нужно вам рассказать. Только прошу вас, не говорите, что сегодняшний вечер у вас занят. Не занят? Тогда не могли бы вы зайти ко мне в районе половины седьмого? Мне кажется, я имею полное право добавить, что у меня для вас припасен маленький сюрприз. Нет-нет, ни слова больше. Приходите и сами все увидите. Au revoir.
Когда я добрался до его квартиры, Артур был в прекраснейшем из настроений:
— Дорогой мой Уильям, если бы вы только знали, какое счастье снова вас видеть! Как вы тут без меня обретались? Ни с кем не побратались?
Артур хихикнул, почесал подбородок и быстрым беспокойным взглядом пробежался по комнате, как будто был не вполне уверен, что мебель по-прежнему стоит на своих местах.
— Как там Лондон? — спросил я. Что бы он там ни говорил по телефону, пускаться в откровения Артур был, видимо, не слишком склонен.
— Лондон? — озадаченно переспросил он. — Ах да. Лондон… Если уж начистоту, Уильям, то не был я ни в каком Лондоне. Я был в Париже. Просто в настоящий момент было бы желательно, чтобы некоторые здешние персоны имели не слишком ясное представление о том, куда я ездил.
Он выдержал паузу, а потом с многозначительным видом добавил:
— Мне кажется, вам, как своему ближайшему и весьма доверенному другу, я могу сообщить, что этот мой визит некоторым образом имел отношение к здешней коммунистической партии.
— Вы хотите сказать, что сделались коммунистом?
— Во всем, кроме самого этого названия, Уильям. Во всем, кроме названия. — Он немного помолчал, наслаждаясь произведенным эффектом. — Более того, я пригласил вас сюда, чтобы сегодня же вечером вы стали свидетелем того, что я назвал бы моим Confessio Fidei. Через час я должен выступить на митинге протеста против эксплуатации китайского крестьянства. Надеюсь, вы окажете мне честь своим присутствием?
— О чем речь!
Митинг должен был состояться в Нойкёльне. Артур настоял на том, чтобы мы всю дорогу проделали на такси. Он был настроен на широкие жесты.
— У меня такое чувство, — заметил он, — что я буду вспоминать об этом вечере как о поворотном пункте всей моей карьеры.
Он откровенно нервничал и всю дорогу вертел в руках пачку исписанных листов. Время от времени он бросал за окошко такси тоскливые взгляды, словно готов был вот-вот попросить водителя остановиться.
— Сдается мне, в вашей карьере было изрядное множество поворотных пунктов, — сказал я, чтобы хоть как-то его отвлечь.
И эта нарочитая лесть мигом прогнала печаль с его чела:
— Было, Уильям. Ой было. И ежели судьба распорядится так, что жизнь моя закончится сегодня ночью (а я искренне надеюсь, что она распорядится иначе), я смогу положа руку на сердце сказать: «По крайней мере, я жил…» Хотел бы я, чтоб вы знавали меня в давно минувшие дни, в Париже, перед самой войной. Тогда у меня была собственная машина и апартаменты в Буа. Вот уж где, скажу я вам, было на что взглянуть. Дизайн спальни я делал сам, сплошь алое и черное. И у меня была уникальная коллекция кнутов, — Артур вздохнул. — По природе я человек чувствительный. И на окружающую среду реагирую самым непосредственным образом. Я — как цветок, и когда мне светит солнышко, я раскрываюсь. Чтобы понять, какой я есть на самом деле, вам нужно увидеть меня в соответствующей обстановке. Хороший стол. Хороший винный погреб. Искусство. Музыка. Красивые вещи. Общество — очаровательное и остроумное. И вот тогда я могу блистать. Я преображаюсь.
Такси остановилось. Артур суетливо расплатился с водителем, и мы прошли через обширный пивной павильон под навесом, пустой и темный, в такой же безлюдный ресторан, где престарелый официант сказал нам, что митинг состоится наверху. «Только не в первую дверь, — добавил он. — Там клуб любителей кегельбана».
— Боже мой, — воскликнул Артур. — Мне кажется, мы безнадежно опоздали.
Он оказался прав. Митинг был в полном разгаре. Взбираясь по широкой шаткой лестнице, мы слышали, как отдается в длинном запущенном коридоре голос оратора. У двойных дверей стояли на страже два крепко сбитых молодых человека в нарукавных повязках с серпом и молотом. Артур торопливо им что-то объяснил, и нас впустили. Он нервически сжал мою руку. «Ну, увидимся позже». Я сел на ближайший свободный стул.
Зал был просторный и стылый. Украшенный безвкусной барочной росписью, он был построен, должно быть, лет тридцать тому назад и с тех пор ни разу не ремонтировался. Гигантское панно на потолке — выполненные в розовых, голубых и золотых тонах херувимы, облака и розы — облупилось и было сплошь покрыто потеками сырости. Вдоль стен были натянуты красные транспаранты с белыми надписями: «Arbeiterfront gegen Faschismus und Krieg», «Wir fordern Arbeit und Brot», «Arbeiter aller Länder, vereinigt euch!»
Президиум сидел за длинным столом на сцене лицом к аудитории. За ними на драном заднике был изображен лесистый горный склон. В президиуме сидели два китайца, девушка-стенографистка и костлявый мужчина с пушистой шевелюрой, который положил подбородок на руки так, словно слушал музыку. Перед ними, в опасной близости от края платформы, стоял невысокий широкоплечий рыжеволосый человек и размахивал, как флагом, листом бумаги:
— Вот цифры, товарищи. Вы их слышали. Они сами за себя говорят, не так ли? Мне к ним добавить нечего. Завтра мы напечатаем их в «Welt am Abend». Нет смысла искать их в капиталистической прессе, потому что их там не будет. Заправилы капитала не допустят их на страницы своих газет, потому что появись они там — и биржевой курс рухнет. Вот ведь какая жалость. Но ничего. Рабочие их увидят. Рабочие поймут, что за ними стоит. Давайте направим послание нашим китайским товарищам: «Рабочие, члены Германской коммунистической партии, протестуют против зверств японской военщины. Рабочие требуют оказать помощь сотням тысяч китайских крестьян, оставшихся без крова». Товарищи, китайское отделение МАБ обращается к нам с просьбой о материальной помощи для борьбы с японским империализмом и европейскими эксплуататорами. Наш долг оказать им эту помощь. И мы им ее окажем.
Он говорил и улыбался задиристой, торжествующей улыбкой; его ровные белые зубы отблескивали в свете ламп. Жестикуляция у него была крайне сдержанная, но каждый жест отличался невероятной законченностью и силой. Временами казалось, что гигантская энергия, сосредоточенная в этом невысоком коренастом теле, физически оторвет его от сцены, словно слишком мощный для такого ограниченного пространства мотоцикл. Мне приходилось два или три раза встречать в газетах его фото, но имени я вспомнить так и не смог. Там, где я сидел, слышимость была не самая лучшая. Его голос дробился, раскатываясь по просторному сырому залу громоподобным эхом.
На сцене появился Артур, торопливо обменялся рукопожатием с китайцами, извинился, посуетился, стал пробираться к стулу. Взрыв аплодисментов, который последовал за финальной фразой рыжеволосого, заметно его напугал. Он сел, как упал.
Пока в зале хлопали, я, чтобы лучше слышать, переместился на несколько рядов вперед, протиснувшись к мелькнувшему впереди пустому стулу. Как только я сел, меня потянули за рукав. Это была Анни, барышня в сапогах. Бок о бок с ней сидел тот парень, который на новогодней вечеринке у Ольги лил Куно в глотку пиво. Они оба почему-то очень мне обрадовались. Парень стиснул мне руку, причем хватка у него была такая, что я едва не заорал от боли.
В зале было битком. Люди по большей части пришли сюда в засаленной рабочей одежде. На большинстве мужчин были бриджи с чулками из грубой шерсти, свитера и остроконечные вязаные шапочки. Я никогда прежде не бывал на коммунистических митингах, и более всего меня поразило напряженное внимание на всех этих, ряд за рядом, устремленных к сцене лицах; лицах берлинского рабочего класса, бледных, изборожденных преждевременными морщинами, зачастую изможденных и аскетических, как лица ученых, с зачесанными назад с широких крепких лбов редкими светлыми волосами. Они пришли сюда не для того, чтобы посмотреть на людей или показать себя, и даже не для того, чтобы исполнить некий общественный долг. Они были внимательны, но ни в коем случае не пассивны. Они не были зрителями. С пытливой, сдержанной страстностью они принимали участие во всем, что говорил рыжеволосый. Он говорил за них, он выражал их мысли. Они слушали свой собственный коллективный голос. В перерывах они с внезапной, спонтанной яростью принимались этому голосу аплодировать. Их страстность, живущее в них ясное понимание цели воодушевили меня. Я был — снаружи. Может быть, когда-нибудь я тоже буду с ними — но не одним из них. Пока же я просто сидел среди них, не уверенный в правильности сделанного шага дезертир от собственного класса, и моим чувствам мешали отлиться в простую и ясную форму разом и анархистские дискуссии в Кембридже, и слова из церковной службы, и та музыка, которую играл духовой оркестр, когда семнадцать лет назад полк моего отца шел на железнодорожную станцию для отправки на фронт. Тем временем коренастый рыжий оратор закончил выступление и под гром аплодисментов вернулся на свое место за столом.
— Кто это такой? — спросил я.
— Ты что, не знаешь? — в изумлении воскликнул приятель Анни. — Это же Людвиг Байер. Один из лучших наших людей.
Парня звали Отто. Анни представила нас друг другу, и я пережил еще одно сокрушительное рукопожатие. Отто поменялся с ней местами, чтобы удобнее было говорить со мной:
— Ты позавчера вечером не был во Дворце спорта? Ну, ты многое потерял! Он говорил два с половиной часа подряд и даже глотка воды не выпил.
Встал делегат от Китая. Его представили. Он говорил на гладком, академически правильном немецком. Его предложения были — как легкая заунывная гнусавинка азиатских музыкальных инструментов: он говорил о голоде, о страшных наводнениях, о японских авианалетах на беззащитные города. «Немецкие товарищи, я привез вам печальное послание от моей несчастной страны».
— Бог ты мой! — прошептал Отто. Речь китайца явно произвела на него впечатление. — Да там, наверное, хуже, чем у моей тетки на Зимеонштрассе.
Была уже четверть десятого. Вслед за китайцем говорил человек с пушистой шевелюрой. Артур начал проявлять признаки нетерпения. Он то и дело поглядывал на часы, а потом украдкой дотрагивался до парика. Потом настала очередь второго китайца. По-немецки он говорил много хуже своего коллеги, но аудитория готова была слушать его с тем же напряженным вниманием, что и остальных ораторов. С Артуром, по всей видимости, началась уже едва ли не истерика. Наконец он встал и кружным путем прошел за спинку стула Байера. Наклонившись вперед, он начал что-то говорить взволнованным шепотом. Байер улыбнулся и сделал добродушный, успокаивающий жест. Его, кажется, эта сценка даже позабавила. Артур нерешительно вернулся на место, где вскоре опять начал ерзать.
Потом китаец наконец-то замолчал. Тут же встал Байер, ободряюще взял Артура за руку — как мальчишку — и вывел его на авансцену:
— Это товарищ Артур Норрис, он пришел, чтобы рассказать нам о преступлениях британского империализма на Дальнем Востоке.
Само по себе зрелище — Артур стоит на сцене — было до того нелепым, что мне только ценой большого усилия удалось удержать на лице серьезную мину. Мне казалось, весь зал давно уже должен был грохнуть со смеху. Но нет, аудитории, судя по всему, Артур ничуть не казался смешным. Даже Анни, у которой причин воспринимать его в ироническом свете было больше, чем у кого бы то ни было из присутствующих, была совершенно серьезной.
Артур кашлянул, пошелестел бумажками. А потом начал говорить на беглом, скрупулезно выверенном немецком, вот только, может быть, чуть-чуть слишком быстро:
— С того самого дня, как лидеры союзных держав с присущей им безграничной мудростью сочли необходимым составить тот, вне всякого сомнения, вдохновленный свыше документ, который известен как Версальский договор; с того самого дня, я повторяю…
По рядам слушателей пробежала легкая рябь, как будто вызванная смутной тревогой. Но на этих бледных, серьезных, устремленных вперед лицах по-прежнему не было ни тени иронии. Они без колебаний приняли этого образованного, с изящными манерами буржуа, приняли его стильный костюм, его изящное, в духе rentier, остроумие. Он пришел сюда, чтобы им помочь. Его вывел на сцену Байер. Он был — друг.
— Британский империализм на протяжении последних двух столетий исправно поставлял своим жертвам весьма сомнительного свойства блага: Библию, Бутылку и Бомбу. И, осмелюсь заметить, из всей этой троицы Бомба, как правило, бывала губительна менее двух прочих.
Вспыхнули первые аплодисменты: с некоторым запозданием, несмелые, как если бы слушатели искренне одобряли то, о чем Артур говорит, но все еще сомневались в самой манере изложения. Явно приободрившись, он продолжил:
— Мне приходит на память история об англичанине, немце и французе, которые поспорили между собой, кто из них срубит за день больше деревьев. Первому рубить выпало французу…
Финал анекдота потонул в дружном хохоте и громких аплодисментах. Отто в полном восторге от души навесил мне по спине: «Mensch! Der spricht prima, wahr!» И тут же снова нагнулся вперед, весь внимание, глаза устремлены на сцену, рука у Анни на плече. Артур, сменив изящно-ироничный тон на риторическую серьезность, явно двигался к кульминации:
— Мы сидим сегодня в этом зале, но в ушах у нас звучит голос голодающего китайского крестьянства. Он доносится до нас сквозь необозримые просторы мира. Будем надеяться, что вскоре он зазвучит еще громче, заглушив бессмысленную трескотню дипломатов и музыку оркестров, играющих танцевальную музыку в роскошных отелях, где жены фабрикантов и поставщиков оружия перебирают свои жемчуга, купленные ценою крови невинных детей. Но мы должны добиться того, чтобы этот голос дошел до каждого мыслящего человека в Европе и в Америке. Ибо тогда, и только тогда, будет положен конец всей этой бесчеловечной эксплуатации, этой торговле живыми человеческими душами…
И Артур завершил свою речь энергичным росчерком пера. Лицо у него раскраснелось. В зале волна за волной накатывала громовая овация. Многие кричали: «Браво!» Хлопали еще вовсю, когда Артур спустился со сцены и подошел ко мне. Мы шли к дверям, и люди поворачивали головы нам вслед. Отто и Анни ушли с митинга вместе с нами. Отто все выкручивал Артурову руку, то и дело нанося ему тяжкой пролетарской дланью сокрушительные удары в плечо:
— Артур, ах ты ж старая кляча! Ну ты даешь!
— Да, спасибо, мой мальчик. Спасибо, — морщился Артур. Он был весьма доволен собой. — Как они это восприняли, Уильям? Кажется, неплохо? Надеюсь, я достаточно ясно выразил основную мысль? Ну пожалуйста, скажите, что так оно и было.
— Так оно и было, Артур, святая истинная правда. Я был просто ошарашен.
— Как мило с вашей стороны: похвала из уст столь сурового критика, как вы, для моих ушей — просто музыка.
— Я и понятия не имел, что у вас настолько серьезный ораторский опыт.
— В свое время, — скромно признался Артур, — у меня была возможность довольно часто выступать на публике, хотя и совсем в ином роде, чем сегодня.
Мы приехали к нему на квартиру и съели ужин. Ни Шмидта, ни Германа не было: Отто и Анни заварили чай и накрыли на стол. На кухне они чувствовали себя как дома и точно знали, где что лежит.
— Анни выбрала себе Отто в качестве телохранителя, — пояснил Артур, пока их обоих не было в комнате. — В несколько иной жизненной ситуации можно было бы сказать, что он ее импресарио. Кажется, он имеет с ее заработков некоторый процент. Я предпочитаю не вдаваться в подробности. Он славный мальчик, но невероятно ревнив. К счастью, на постоянных клиентов это не распространяется. Не хотел бы я попасть к нему в черный список. Насколько я понимаю, он чемпион своего боксерского клуба — в среднем весе.
Наконец еда была готова. Он засуетился, принялся отдавать распоряжения:
— А не снабдит ли нас товарищ Анни стаканами? Очень мило с ее стороны. Может быть, если товарищ Отто будет так любезен, мы могли бы даже выпить бренди? Я не знаю, пьет ли бренди товарищ Брэдшоу. Давайте его об этом спросим.
— В такой исторический момент, товарищ Норрис, я выпью все, что мне нальют.
Отто вернулся с известием, что бренди вышел весь.
— Не важно, — сказал Артур, — бренди — напиток не пролетарский. Выпьем пива. — Он наполнил наши стаканы. — За мировую революцию!
— За мировую революцию.
Мы чокнулись. Анни со вкусом потягивала пиво, держа бокал двумя пальцами за ножку и жеманно отставив мизинчик. Отто осушил свой стакан единым духом и от всей души саданул донышком об стол. У Артура пиво пошло не в то горло, и он закашлялся. Он перхал, хватал ртом воздух, пытался дотянуться до салфетки.
— Боюсь, что это дурной знак, — в шутку сказал я. Он тут же всерьез расстроился:
— Пожалуйста, не говорите так, Уильям. Я не люблю, когда люди говорят подобные вещи, пусть даже в шутку.
Так я впервые обнаружил у Артура склонность к суеверию. Меня это позабавило, но и произвело определенное впечатление. Он, кажется, и в самом деле воспринял все происшедшее всерьез. Неужто и впрямь на моих глазах произошло нечто вроде религиозного обращения? Поверить в этакое было нелегко.
— А давно вы стали коммунистом, Артур? — спросил я по-английски, как только мы принялись за еду.
Он осторожно прокашлялся и бросил неспокойный взгляд в сторону двери:
— Если по совести, Уильям, то да. Мне кажется, я с уверенностью могу сказать, что всегда придерживался твердого убеждения в том, что по большому счету — все мы братья. Классовые барьеры никогда и ничего для меня не значили, а ненависть к тирании у меня в крови. Будучи совсем еще маленьким ребенком, я совершенно не выносил какой бы то ни было несправедливости. Она оскорбляет мое чувство прекрасного. Это же так глупо, так неэстетично. Помню свои чувства, когда меня впервые ни за что ни про что наказала няня. Не то чтобы я возражал против самого наказания; меня возмутила топорность исполнения, отсутствие, знаете ли, творческого подхода. Вот это, как мне помнится, причинило мне глубокую внутреннюю боль.
— Тогда почему вы не вступили в партию много лет тому назад?
Внезапно вид у Артура сделался какой-то отсутствующий; он пригладил височки кончиками пальцев:
— Время еще не пришло. Было слишком рано.
— А что на все на это говорит Шмидт? — самым злонамеренным образом поинтересовался я.
Артур еще раз метнул в сторону двери торопливый взгляд. Как я и подозревал, он боялся, что нас в любую минуту может застукать его секретарь.
— Боюсь, мы еще не успели обсудить с ним этой темы с глазу на глаз.
Я усмехнулся:
— Не Сомневаюсь, что со временем вы непременно обратите его в свою веру.
— Заткнитесь, эй вы, англичане, — воскликнул Отто, наградив меня могучим тычком в бок. — Мы с Анни тоже хотим знать, о чем идет речь.
За ужином пиво лилось рекой. И к концу вечера я, должно быть, уже не слишком твердо держался на ногах, потому что, поднимаясь из-за стола, опрокинул стул. К обратной стороне сиденья была приклеена бирка с номером 69.
— А это еще зачем? — спросил я.
— Ах, это? — торопливо переспросил Артур; вид у него был более чем сконфуженный. — Это просто номер по каталогу, видите ли, я купил его на распродаже. И, надо же, так и забыл отклеить… Анни, любовь моя, как ты считаешь, вы не могли бы с Отто переправить все это на кухню и поставить в раковину? Не хочу оставлять Герману слишком много работы на утро. Он будет дуться на меня весь день.
— Так зачем там эта бирка? — мягко, но настойчиво повторил я, когда они оба вышли. — Если серьезно.
Артур печально покачал головой:
— Ах, дорогой мой Уильям, ничто не укроется от вашего взгляда. Вот и еще одна из наших маленьких домашних тайн стала достоянием гласности.
— Боюсь, что в моем случае острота зрения компенсируется недостатком догадливости. Какая еще тайна?
— Как хорошо, что ваша юная жизнь еще ни разу не была омрачена такого рода омерзительными переживаниями. Должен с сожалением признаться, что в вашем возрасте я уже успел свести знакомство с джентльменом, чья собственноручная подпись красуется на каждом предмете обстановки во всей этой квартире.
— Бог ты мой, так речь о судебном приставе?
— Я предпочитаю слово Gerichtsvollzieher. Звучит много лучше.
— Но Артур, — и когда он сюда явится?
— Как ни жаль, он является сюда едва ли не каждое утро. А иногда еще и после обеда. Правда, он крайне редко застает меня дома. Я предпочитаю, чтобы с ним общался Шмидт. Я видел его пару раз, и он произвел на меня впечатление человека малокультурного, если не сказать — и вовсе лишенного какой бы то ни было человеческой культуры. Не думаю, чтобы у нас с ним нашлось что-то общее.
— Но ведь он может попросту вывезти всю вашу мебель, причем довольно скоро.
Мое беспокойство, кажется, доставило Артуру некое изысканное удовольствие. Он с преувеличенным безразличием затянулся сигареткой:
— Да, кажется, речь шла о следующем понедельнике.
— Жуть какая! Неужели ничего нельзя сделать?
— Ну конечно же, что-нибудьсделать можно. Что-нибудь мы непременносделаем. Мне придется нанести очередной визит моему шотландскому другу, мистеру Исааксу. Мистер Исаакс уверяет меня, что происходит из старинного шотландского рода, из инвернесских Исааксов. В первый раз, когда я имел счастье познакомиться с ним, он едва не заключил меня в объятья: «Ах, дорогой мой мистер Норрис, — сказал он, — мы же с вами земляки».
— Но Артур, если вы пойдете к ростовщику, вы только усугубите свое положение. И давно это тянется? Мне всегда казалось, что вы человек довольно состоятельный.
Артур рассмеялся:
— Будем надеяться, что мои богатства лежат хотя бы в области духа… Дорогой мой мальчик, пожалуйста, не берите в голову. Я прожил своим умом вот уже тридцать лет и собираюсь продолжать в том же духе до тех пор, пока меня не призовут туда, где меня встретит — боюсь, не слишком ласково — компания моих весьма респектабельных пращуров.
Прежде чем я успел задать очередной вопрос, из кухни вернулись Анни и Отто. Артур сердечнейшим образом их поприветствовал, и вскоре Анни уже сидела у него на коленях, шлепками и укусами пресекая довольно робкие авансы с его стороны, тогда как Отто, сняв пиджак и закатав рукава, с головой ушел в починку граммофона. В этой идиллической картине из семейной жизни я почувствовал себя лишним и вскоре откланялся.
Отто, с ключом от парадной двери, спустился меня проводить. На прощание он с убийственно серьезным видом поднял сжатый кулак:
— Рот-Фронт.
— Рот-Фронт, — ответил я.
Назад: Глава четвертая
Дальше: Глава шестая