Книга: Труды и дни мистера Норриса
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая

Глава четвертая

Фройляйн Шрёдер, моя домохозяйка, была от Артура положительно без ума. В телефонных разговорах она неизменно обращалась к нему Herr Doktor,что в ее устах представляло собой наивысший возможный знак уважения.
— Ах, это вы, Herr Doktor? Ну конечно же я вас узнала; я ваш голос узнаю из миллиона. Только какой-то он у вас нынче утром усталый. Опять вчера вернулись домой за полночь? Na, na, уж меня-то, старуху, вам никак не обмануть; я знаю, что бывает с джентльменами, которые отправятся под вечер покутить… Что вы такое сказали? Как вам не стыдно! Ах вы льстец! Что ж, все вы мужчины одним миром мазаны; от семнадцати и до семидесяти… Pfui!Я вам удивляюсь… Да нет, конечно, ничего подобного я делать не стану! Ха-ха! Хотите поговорить с герром Брэдшоу? Да, конечно, а я совсем забыла. Одну минуту, я его сейчас позову.
Когда Артур заходил ко мне на чай, фройляйн Шрёдер надевала черное бархатное платье с низким вырезом и нитку вулвортских жемчужин. Она выходила открыть ему дверь, с нарумяненными щеками и подведенными глазами, этакой карикатурой на Марию Шотландскую. Как-то раз я обратил внимание Артура на это сходство, и он пришел в восторг:
— Право, Уильям, какой вы недобрый. Вам пальца в рот не клади. Я начинаю всерьез опасаться вашего язычка, нет, в самом деле.
После этого случая он, говоря о фройляйн Шрёдер, почти неизменно упоминал о ней как о «Ее Величестве». Другим излюбленным эпитетом была La Divine Шрёдер.
Как бы он ни спешил, у него всегда находилось время, чтобы пару минут пофлиртовать с ней; он покупал ей цветы, сигареты и сладости, он сопереживал малейшим недомоганиям ее чахлого кенаря Ханса. Когда в конце концов Ханс умер и фройляйн Шрёдер лила по нему слезы, мне показалось, что и Артур тоже вот-вот расплачется. Он был самым искренним образом расстроен. «Боже, боже мой, — повторял он. — Какая жестокая штука природа».
Остальным моим друзьям Артур понравился гораздо меньше. Я представил его Хелен Пратт, но знакомство как-то сразу не заладилось. В те времена Хелен состояла берлинской корреспонденткой одного из лондонских политических еженедельников и подрабатывала переводами и уроками английского языка. Иногда мы с ней передавали друг другу учеников. Миловидная и хрупкая на вид блондинка, а по сути настоящий кремень, она была выпускницей Лондонского университета и относилась к сексу всерьез. Как дни, так и ночи она привыкла проводить в сугубо мужском обществе, и общество дамское было, с ее точки зрения, ненужным излишеством. Она могла перепить на спор едва ли не любого из английских журналистов и время от времени так и делала, но скорее из принципа, нежели удовольствия для. При первом же знакомстве она с ходу начинала звать тебя по имени и сообщала о том, что ее родители торгуют в Шепердз-Буш табаком и сладостями. Это у нее называлось «проверкой», и от результатов оной, то есть от вашей непосредственной реакции, зависело ее дальнейшее к вам отношение: вы либо оказывались в числе ее друзей, либо же сразу могли катиться ко всем чертям. И прежде прочего Хелен терпеть не могла, когда ей напоминали о том, что она женщина: постель не в счет.
Я слишком поздно сообразил, что Артур совершенно не приспособлен к общению с такого рода женщинами. Она буквально с первой минуты откровеннейшим образом его напугала. Одним мановением руки она смела все те маленькие, отполированные до блеска формы вежливости, благодаря которым ему удавалось уберечь от синяков и ссадин свою нежную душу.
— А, привет, ребята, — сказала она, небрежно протянув нам руку поверх газеты. (Мы договорились встретиться в маленьком ресторанчике, сразу за Мемориальной церковью.)
Артур осторожно взял протянутую руку. И замешкался у стола в ожидании привычного ритуала. Ничего не произошло. Он прочистил горло, кашлянул:
— Вы не разрешите присесть?
Хелен, которая как раз собралась зачесть нам что-то вслух, глянула на него так, словно уже успела забыть о его существовании, а теперь вдруг с удивлением обнаружила, что он все еще здесь.
— А в чем, собственно, дело? — спросила она. — Что, стульев не хватает?
Каким-то образом разговор зашел о берлинской ночной жизни. Артур захихикал и сделался игрив. Хелен, мыслившая в категориях статистики и психоанализа, взирала на него с этаким гадливым недоумением. Наконец Артур отпустил нечто лукавое относительно «особого ассортимента „Западного Кауфхауса“».
— А, так вы об этих шлюхах из дома на углу, — сказала Хелен бодрым и прозаическим тоном классной наставницы, дающей урок биологии, — которые рядятся в сапоги со шпорами, чтобы возбудить фетишистов?
— Хм, да уж, право, ха-ха, я вам доложу, — Артур хихикнул, кашлянул и быстрым движением дотронулся до парика, — нечасто мне приходилось встречать столь, если вы мне позволите так выразиться, столь, э-э — продвинутую,или, я бы даже сказал, э-э — столь современнуююную леди…
— Бо-оже! — Хелен запрокинула голову и неприятнейшим образом расхохоталась. — Меня никто не называл юной леди с тех самых пор, как я по воскресеньям после обеда помогала матушке по магазину.
— А давно вы — э-э — в этом городе? — быстро спросил ее Артур. Смутно отдавая себе отчет в том, что совершил какой-то промах, он решил, что должен поменять тему. Я заметил взгляд, которым подарила его Хелен, и понял, что все кончено.
— Хочешь совет? — спросила меня Хелен Пратт в следующий раз, как мы с ней увиделись. — Я бы на твоем месте не доверяла этому типу ни вот настолько.
— А я и не доверяю, — ответил я.
— Ну да, а то я тебя не знаю. Ты же как все мужики, существо мягкотелое. Придумываешь себе о людях невесть что, вместо того чтобы принимать их такими, какие они есть. Ты на рог его хоть раз обращал внимание?
— Неоднократно.
— Бр-р, гадость какая. Меня просто с души воротило, каждый раз, как гляну. Гадкий такой и вялый, как у жабы.
— Ну, — рассмеялся я, — может быть, у меня к жабам слабость.
Неудача меня не слишком обескуражила, и я решил испробовать Артура на Фрице Венделе. Фриц был германо-американец, этакий молодой повеса, проводивший все свободное время в дансингах и за бриджем. У него была необычайная страсть к обществу художников и писателей, и он приобрел в их глазах некоторый вес благодаря тому, что стал работать на модного торговца живописью. Галерейщик ничего ему не платил, но Фриц, будучи человеком богатым, вполне мог позволить себе такое хобби. Его любовь к сплетням могла сравниться только с его же собственным умением разыскивать для них материал, и при других обстоятельствах из него вышел бы первоклассный частный сыщик.
Фриц пригласил нас обоих к себе домой на чашку чая. Они с Артуром поговорили о Нью-Йорке, о живописи импрессионистов и о неопубликованных текстах людей, близких к Уайльду. Артур блистал остроумием и оказался человеком необычайно информированным. Черный глаз Фрица блестел всякий раз, как он отмечал для себя очередную эпиграмму — глядишь, пригодится, — а я не мог сдержать улыбки, довольной и гордой, ибо чувствовал личную ответственность за успех этой встречи. Мне по-детски хотелось, чтобы Артур понравился, произвел впечатление; может быть, оттого, что и сам я, в свою очередь, нуждался в каких-то окончательных для себя доказательствах.
Мы распрощались, пообещав друг другу непременно свидеться в самом ближайшем будущем. Через пару дней я случайно встретил Фрица на улице и по той радости, с которой он бросился мне навстречу, сразу понял, что он припас для меня какую-нибудь редкостную гадость. С четверть часа он весело трепался о бридже, о ночных клубах и о своем наиновейшем предмете страсти — известной в городе скульпторше; и при каждом воспоминании о том пикантном блюде, которое он оставил напоследок, его ехидная улыбка делалась все шире и шире. Наконец, он разродился:
— Кстати, ты давно видел своего приятеля, Норриса?
— Да не так чтобы очень, — ответил я. — А что?
— Да нет, ничего, — подчеркнуто медленно произнес Фриц, нахально глядя мне прямо в глаза. — Просто я бы на твоем месте был поосторожнее.
— Что ты хочешь этим сказать?
— Мне тут про него рассказывали довольно странные вещи.
— Да неужели?
— Конечно, очень может быть, что и наврали. Ты же знаешь, как верить людям.
— И знаю, как ты людей слушаешь, Фриц.
Он ухмыльнулся, я ничуть его не задел:
— В общем, поговаривают, что этот твой Норрис — не более чем дешевый мелкий жулик.
— Ну, знаешь, я бы не сказал, что «дешевый» — это самый подходящий для него эпитет.
Фриц улыбнулся, этак терпеливо и свысока:
— Ты, наверное, будешь очень удивлен, если узнаешь, что он уже успел побывать в тюрьме?
— То есть ты хочешь сказать: я должен удивиться тому обстоятельству, что твои друзья говорят,что он сидел в тюрьме. Да ничуть. Твои друзья еще и не такого могут наговорить.
Фриц не ответил. Он просто стоял и улыбался.
— И за что же, интересно знать, его, с их точки зрения, посадили? — спросил я.
— Не знаю, — все так же медленно процедил Фриц. — Но кажется, могу себе представить.
— А я не могу.
— Послушай, Билл, — тон у него вдруг сделался совершенно серьезным. Он положил мне руку на плечо. — В общем, я хочу сказать, что дело в следующем. Оно, конечно, если речь идет о нас с тобой, нам на все это плевать, какого, в самом деле, черта? Но есть же вокруг и другие люди, о которых тоже приходится думать, разве не так? Вот представь, что будет, если Норрис зацепит какого-нибудь парня и вытрясет из него все на свете, до последнего цента?
— Это будет ужасно.
Фриц сдался. Его последний залп звучал так:
— Ну что ж, не говори потом, что я тебя не предупреждал.
— Нет, Фриц, что ты. Ни за что.
Расстались мы друзьями.

 

Возможно, Хелен Пратт была насчет меня не так уж и не права. Понемногу, шаг за шагом, я выстроил для Артура романтические декорации и ревниво следил за тем, чтобы никто их ненароком не опрокинул. По большому счету мне даже нравилось рядить его — про себя — в костюм опасного преступника; впрочем, всерьез я ни на минуту в эту бредовую идею так и не поверил. Все мое поколение — поколение снобов, вот только вместо аристократа мы воздвигли на пьедестал криминальную личность. А еще я привязался к Артуру из чистого упрямства. Если моим друзьям не нравится его рот или его прошлое, тем хуже для них; меня же грела мысль, что сам я, несомненно, глубже, человечней, чем они, и куда лучше разбираюсь в тонкостях людской природы. И если иногда, в письмах в Англию, я отзывался о нем как о «прелюбопытнейшем старом жулике», это свидетельствовало только лишь о желании как-то его приукрасить; сделать из него человека дерзкого и уверенного в себе, расчетливого, но способного при этом на самые безудержные порывы. Каковыми качествами он в действительности очевиднейшим и мучительнейшим образом не обладал.
Бедный Артур! Редко мне доводилось встречать на своем веку человека с такими слабыми нервами. По временам мне даже начинало казаться, что он страдает какой-то слабой формой мании преследования. Я и сейчас отчетливо вижу перед собой его фигуру: он ждет меня в укромном уголке своего любимого ресторана, усталый, отрешенный, неспокойный; руки заученно-небрежным движением легли на колени, голова склонилась набок, неловко, под этаким странным углом, как будто он к чему-то прислушивается, как будто в любой момент готов вздрогнуть от близкого звука удара. Я слышу его голос: он говорит по телефону, осторожно подбирая слова, прижав трубку как можно ближе к губам и — едва ли не шепотом.
— Алло. Да, это я. Так значит, вы видели эту партию? Прекрасно. Так — когда мы с вами сможем встретиться? Давайте в обычное время, в доме заинтересованного лица. И пожалуйста, попросите того, другого господина тоже туда прийти. Нет-нет. Герра Д. Это чрезвычайно важно. Всего доброго.
Я рассмеялся:
— Вас послушать: ни дать ни взять — заправский конспиратор.
— Да-да, вот только братьменя не стоит, — хихикнул Артур. — Да нет, уверяю вас, дорогой мой Уильям, противоправное деяние, о котором только что шла речь, заключается всего лишь в акте продажи кое-какой старой мебели, в каковой сделке я по чистой случайности оказался — э — материально заинтересован.
— Тогда чего, спрашивается, ради такой режим секретности?
— Ну, никогда не знаешь, кто может тебя подслушать.
— Да кто бы вас ни подслушал, неужели вы думаете, что это кому-то может быть интересно?
— В наши дни лишние меры предосторожности еще никому не вредили, — туманно резюмировал Артур.
К этому времени я уже успел взять у него и прочесть практически все его «занятные» книги. Дрянь по большей части была еще та. Повествование велось в неожиданно ханжеском, снобистски-жеманном, будто нарочно рассчитанном на мелких лавочников тоне, и в самых ключевых местах авторы, несмотря на искренние потуги на непристойность, впадали в совершеннейшую расплывчатость, что раздражало страшно. Кроме прочего, у Артура был полный комплект «Моей жизни и моих любовей», надписанный автором. Я спросил его, был ли он знаком с Фрэнком Харрисом.
— Да, отчасти. Мы с ним не виделись несколько лет. Когда я узнал, что он умер, — это был такой шок… Он был гений в своем, конечно, роде. Бездна остроумия. Помню, однажды в Лувре он мне сказал: «Ах, мой дорогой Норрис, мы с вами — последние оставшиеся в живых из великого племени джентльменов и авантюристов». Знаете, язык у него был — как бритва. Если он кого-то припечатал, то человек помнил потом об этом до самой смерти.
— Что приводит на память, — раздумчиво продолжил Артур, — вопрос, который однажды задал мне последний лорд Дизли. «Мистер Норрис, — спросил он меня, — вы авантюрист?»
— Н-да, вопрос весьма нестандартный. Честно говоря, остроумияя здесь не вижу. По-моему, это откровенная грубость.
— Я ответил: «Мы все авантюристы. А разве сама по себе жизнь — не авантюра?» Весьма искусно, не находите?
— Иного ответа он и не заслуживал.
Артур скромно потупился, принялся разглядывать ногти:
— Мои лучшие афоризмы всегда рождались на судебной скамье.
— Вы хотите сказать, что вас судили?
— Не меня судили, Уильям. Я судился. С «Ивнинг пост», за оскорбление чести и достоинства.
— А что они такого про вас наговорили?
— Были там такие, знаете ли, грязные измышления относительно того, как осуществляется управление одним фондом — доверенное, к слову сказать, мне.
— И вы, конечно, выиграли процесс?
Артур бережно погладил пальцами подбородок.
— Они оказались не в состоянии привести достаточно веских оснований для выдвинутых обвинений. Мне присудили пятьсот фунтов в качестве возмещения морального ущерба.
— И часто вам приходилось судиться за клевету?
— Пять раз, — скромно признался Артур. — А еще в трех случаях дело до суда не доходило.
— И вы неизменно получали возмещение?
— Так, кое-что. Пустяки, говорить не стоит. Но душу греет.
— Должно быть, неплохой источник дохода.
Артур возвел очи горе:
— Избави меня боже. Да и суммы не так чтобы очень.
Тут мне показалось, что настал момент задать самый главный вопрос:
— Скажите, Артур, а вам приходилось сидеть в тюрьме?
Он медленно потер подбородок. В его прозрачных голубых глазах поселилось довольно странное, как мне показалось, выражение. Облегчение? А может быть, и вовсе — нечто вроде удовлетворенного тщеславия?
— Так значит, вы слышали об этом деле?
— Да, — соврал я.
— В свое время столько было шума по этому поводу. — Артур скромно сложил ладошки на рукояти зонта. — А не приходилось вам по случайности читать полного отчета о свидетельских показаниях?
— Нет. К сожалению, нет.
— Да, жаль, жаль. Я бы с удовольствием одолжил вам на некоторое время подборку газетных вырезок, но сами понимаете, разъездной образ жизни; короче говоря, они безвозвратно утрачены. А я бы с такой радостью выслушал ваше непредвзятое мнение… Мне кажется, присяжные были с самого начала откровеннейшим образом настроены против меня. Будь у меня опыт, которым я обладаю сейчас, меня бы непременно оправдали. И адвокат — он мне давал совершенно неправильные советы. Я должен был настаивать на своей полной невиновности, но он убедил меня в том, что собрать необходимые доказательства будет совершенно невозможно. И судья, конечно, обходился со мной совершенно не должным образом. Он до того дошел, что обвинил меня в соучастии в чем-то вроде шантажа.
— Да что вы говорите! Это, пожалуй, и в самом деле было слишком, не так ли?
— Именно так, — Артур печально покачал головой. — Английское правосудие отличается полным отсутствием элементарной чуткости. Оно не в состоянии отличить друг от друга сколь-нибудь тонкие нюансы человеческого поведения.
— И сколько… сколько вам дали?
— Восемнадцать месяцев общего режима. В Вормвуд-Скраббз.
— Надеюсь, с вами там обращались подобающим образом?
— Со мной обращались согласно правилам. Пожаловаться не могу… Тем не менее с момента выхода из тюрьмы я почувствовал живейший интерес к тюремной реформе. Взял себе за правило подписываться за разного рода общества, которые организуются для этой цели…
Повисла пауза: судя по всему, Артур погрузился в не самые приятные воспоминания.
— Думается, — наконец продолжил он, — что я могу с уверенностью сказать одно: за всю мою жизнь я крайне редко делал что-либо выходящее за рамки закона, если вообще… С другой стороны, я придерживаюсь и всегда буду придерживаться убеждения, что одной из привилегий, присущих обеспеченным, но не столь щедро одаренным — умственно одаренным — членам общества, является поддержка таких людей, как я. Надеюсь, здесь вы со мной заодно?
— Поскольку не имею чести быть одним из обеспеченных членов общества, — ответил я, — то несомненно.
— Страшно рад. Знаете, Уильям, у меня такое чувство, что со временем наши с вами взгляды на самые разные предметы станут более чем близкими… Просто невероятно, какое количество денег буквально валяется у нас под ногами, и нужно только нагнуться и взять их. Да-да, всего лишь нагнуться и подобрать. Даже в наши дни. Нужно только уметь смотреть. И капитал. Некоторая начальная сумма есть вещь совершенно необходимая. Как-нибудь я непременно должен рассказать вам о том, как я работал с одним американцем, который считал себя прямым потомком Петра Великого. Весьма поучительная история.
Иногда Артур говорил о своем детстве. Он был болезненным ребенком и никогда не ходил в школу. Единственный сын, он жил вдвоем с вдовой-матерью, в которой души не чаял. Вместе с ней они изучали литературу и искусство; вместе ездили в Париж, Баден-Баден, Рим, вращались только в самом лучшем обществе, перебираясь из Schloß в château, из châteauво дворец, нежные, очаровательные, умеющие быть благодарными, в состоянии непрерывной нежной заботы друг о друге. Болели они тоже вдвоем и, лежа в комнатах со смежной дверью, просили, чтобы их кровати придвинули к разделяющей комнаты стенке, так, чтобы они могли говорить не напрягая голоса. Рассказывать истории, отпускать забавные, им одним понятные шуточки, — и тем занимать друг друга на всем протяжении утомительных бессонных ночей. Потом, когда дело начинало идти на поправку, их бок о бок катали в креслах по паркам Люцерна.
Эта инвалидная идиллия по самой своей природе не могла длиться долго. Артур непременно должен был вырасти; отправиться в Оксфорд. А мама непременно должна была умереть. До самой последней минуты оберегая его душевный покой, она запрещала слугам слать ему телеграммы: до тех пор, пока она в сознании. Когда наконец они нарушили ее запрет, было уже слишком поздно. Ее хрупкий сын был избавлен — как она того и хотела — от тягостной сцены прощания с умирающей.
После ее смерти здоровье у него резко пошло на поправку, поскольку теперь он мог рассчитывать только на себя самого. Это новое и довольно мучительное положение вещей было существенно облегчено за счет унаследованного им небольшого состояния. Денег у него должно было хватить лет на десять — сообразно стандартам лондонской светской жизни девяностых годов. Истратил он их, однако, меньше чем за два года. «Именно тогда, — сказал Артур, — я впервые постиг значение слова „роскошь“. С тех пор, как это ни прискорбно звучит, я был вынужден добавить в свой словарь и другие слова; и слова эти порой звучали весьма неприятно». «Хотел бы я, — сказал он в другой раз самым естественным образом, — чтобы у меня сейчас были деньги. Теперь-то я знаю, что с ними делать». Тогда ему было всего двадцать два, и что с ними делать, он не знал. Они исчезли с поистине волшебной скоростью, канули в лошадиные пасти и в чулочки балерин. Железной хваткой смыкались над ними маслянистые ладони слуг. Они превращались в роскошные костюмы, которые он, разочарованный, через неделю-другую дарил лакею; в восточные безделушки, которые каким-то неведомым образом — когда он приносил их домой — трансформировались в ржавые железные горшки; в пейзажи новоявленного гения-импрессиониста, которые при свете дня на следующее утро оказывались детской мазней. Холеный и остроумный, сорящий деньгами направо и налево, он должен был казаться в своем, достаточно обширном кругу одним из самых перспективных с точки зрения выгодного брака молодых холостяков; но в конечном счете вовсе не девушки, а добрые дедушки, ссужавшие деньги под процент, уловили его в свои сети.
Строгий дядя, к которому пришлось обратиться за помощью, его пусть нехотя, но спас; однако выставил свои условия. Артур должен был остепениться и засесть за подготовку к судейской карьере. «И я с чистой совестью могу сказать: я сделал в этом направлении все, на что был способен. Я даже передать вам не могу, какие это были страдания. Так что пару месяцев спустя я был просто вынужден предпринять определенные шаги». Когда я спросил его, что это были за шаги, он как-то резко потерял к разговору всякий интерес. Я сделал вывод, что он каким-то образом умудрился пустить в ход свои светские связи. «В то время это казалось такой, знаете ли, гнусностью, — загадочно добавил он. — А я был весьма чувствительный молодой человек. Сейчас подобные эксцессы могут вызвать разве что улыбку».
«Именно с тех времен я и веду отсчет своей карьере; и, в отличие от Лотовой жены, никогда не имел привычки оглядываться. Случалось мне переживать свои взлеты и падения… взлеты и падения. Взлеты вписаны теперь в историю Европы. О падениях я предпочитаю не вспоминать. Что поделаешь. Как сказал вошедший в поговорку ирландец, взялся за гуж, от гужа и погибнешь».

 

В ту весну, да и в начале лета, взлеты и падения у Артура, насколько я мог судить, случались довольно часто. Обсуждал он их весьма неохотно; однако состояние его духа всегда можно было прямо соотнести с состоянием его финансов. Продажа «старой мебели» (или того, что скрывалось за этим туманным эвфемизмом), кажется, обеспечила ему временную передышку. И в мае он вернулся из короткой поездки в Париж в самом радужном расположении духа, осторожно намекнув мне на то, что у него на примете «тут пирожок, там пирожок, и тесто уже подходит».
За всеми этими сделками угадывалась зловещая тыквоголовая фигура Шмидта. Артур совершенно откровенным образом боялся своего секретаря, и удивляться тут было нечему. Шмидт был слишком незаменим; он всецело проникся интересами своего патрона. Он был из тех людей, которые не только могут, но искренне хотят делать за хозяина всю самую грязную работу. Из случайных замечаний Артура — когда он, в виде исключения, не напускал слишком уж густого тумана — я постепенно смог составить себе более или менее ясное представление о талантах и обязанностях его секретаря. «Людям нашего сословия бывает ужасно неприятно говорить определенным людям определенного сорта вещи. Это затрагивает деликатнейшие струны наших душ. Приходится опускаться до таких страшных грубостей». Со Шмидта же, казалось, все было как с гуся вода. Он мог сказать кому угодно и что угодно. С кредиторами он обращался технично и смело, как профессиональный тореро. Самые невероятные дуплеты Артура он воспринимал как должное и всегда возвращался с деньгами, как ретривер, приносящий хозяину дичь.
Шмидт контролировал карманные деньги Артура и выдавал ему строго отмеренные суммы. Артур долго не хотел мне в этом признаться, но против очевидности деваться было некуда. Случались дни, когда у него не было денег, чтобы заплатить за автобус; в другие дни он говорил мне: «Минутку, Уильям. Я только сбегаю до квартиры и обратно, совсем забыл, понимаете ли, об одной мелочи. Если не возражаете, подождите меня — буквально пару минут — хорошо?» Б таких случаях он спускался обратно на улицу примерно через четверть часа; порой угнетенный до крайности, порою же сияющий, как школьник, которому нежданно-негаданно дали на школьный завтрак необычайно большую сумму.
Мне пришлось привыкнуть и еще к одной его фразе: «Боюсь, что не смогу пригласить вас наверх прямо сейчас. В квартире такой беспорядок». Как я довольно скоро обнаружил, это означало, что дома сейчас Шмидт. Артур, смертельно боявшийся разного рода сцен, под всеми возможными предлогами старался не допустить нашей встречи; ибо с момента самого первого знакомства взаимная неприязнь между нами росла не по дням, а по часам. Шмидт, как мне кажется, не просто меня недолюбливал; он явно видел во мне источник враждебного и совершенно, с его точки зрения, неподобающего влияния на хозяина. На прямой конфликт он никогда не шел. Он всего лишь оскорбительнейшим образом ухмылялся и развлекался тем, что появлялся в комнате в самые неожиданные моменты, бесшумно ступая на носочках туфель. Затем, никем не замеченный, несколько секунд стоял молча, а потом произносил какую-нибудь фразу, заставляя Артура вскрикнуть от испуга и подскочить на месте. Проделав этот номер два или три раза кряду, он вгонял Артура в такое состояние, что тот уже не мог о чем бы то ни было говорить хоть сколь-нибудь связно, и, чтобы продолжить разговор, нам приходилось ретироваться в ближайшее кафе. Шмидт подавал хозяину пальто и с церемонным — немного чересчур церемонным — поклоном выпроваживал нас вон, втайне радуясь, что ему удалось добиться своего.

 

В июне мы отправились на выходные — прихватив к ним еще пару дней — к барону фон Прегницу; он пригласил нас на свою загородную виллу, расположенную на берегу озера в Мекленбурге. Самая просторная комната на вилле была отведена под гимнастический зал, оборудованный по последнему слову тогдашней техники, поскольку барон избрал себе в качестве хобби физическую культуру. Он ежедневно истязал себя при помощи электрической лошади, гребного тренажера и вращающегося массажного пояса. Было очень жарко, и все купались, даже Артур — в резиновой шапочке, которую он всякий раз тщательно надевал в уединении, в спальне. Дом был полон красивых молодых людей с прекрасными атлетически сложенными телами, каковые они умащивали маслом и часами поджаривали на солнцепеке. Ели они как изголодавшиеся волки, а их застольные манеры глубоко ранили Артура; и говорили по большей части на самом что ни на есть приблатненном берлинском жаргоне. Они боролись и боксировали на пляже и крутили сальто, прыгая с трамплина в озеро. Барон был непременным участником всех этих забав, и ему зачастую здорово доставалось. С добродушной юношеской жестокостью молодые люди подстраивали ему разного рода «случайности», в которых он в очередной раз разбивал монокль, хотя вполне мог свернуть себе шею. Он сносил от них все — с неизменной, словно пристывшей к лицу героической улыбкой.
На второй вечер нашего визита он от них наконец удрал и увел меня в лес на прогулку, в полном одиночестве. Утром они взялись качать его на одеяле; приземлился он в конце концов прямиком на асфальтовую дорожку и до сих пор не так чтобы очень твердо стоял на ногах. Дорогой он, тяжело налегая, опирался на мою руку. «Когда доживешь до моих лет, — печально поведал он мне, — начинаешь понимать, что самые прекрасные в мире вещи относятся к сфере Духа. Сама по себе Плоть не в состоянии дать нам счастья». Тут он вздохнул и едва заметно пожал мне локоть.
— Наш друг Куно — человек замечательный, — заметил Артур, когда мы с ним вдвоем возвращались поездом в Берлин. — Кое-кто здесь считает, что его ждет блестящая карьера. И я ничуть не удивлюсь, если следующее правительство предложит ему один из самых ключевых постов.
— Да что вы говорите?
— Сдается мне, — Артур бросил на меня осторожный и довольно двусмысленный взгляд, — что вами он был просто очарован.
— Вы правда так считаете?
— У меня иногда возникает такое чувство, Уильям — жаль, знаете ли, что вы при ваших талантах недостаточно амбициозны. Молодой человек не должен упускать таких возможностей. Куно мог бы очень, ну то есть очень во многом вам помочь.
Я рассмеялся:
— То есть вы хотите сказать, помочь нам обоим.
— Ну, если вы так ставите вопрос, то почему бы и нет. Я готов признать, что в подобном случае и для меня открылись бы определенные перспективы. Уж в чем в чем, а в лицемерии меня упрекнуть трудно. Ну вот, к примеру, он мог бы взять вас к себе секретарем.
— Не сердитесь, Артур, — сказал я, — но боюсь, что с такого рода обязанностями я просто не справлюсь.
Назад: Глава третья
Дальше: Глава пятая