Книга: Атака мертвецов
Назад: Глава шестая Отомстить за Макарова
Дальше: Глава восьмая Форт Брюса

Часть вторая
Бомба для девочек

Глава седьмая
На сопках Маньчжурии

Август 1904 г., окрестности Петербурга

 

Лето было особенным.
Детство кончилось, унеслось, как пушинки созревшего одуванчика – навсегда и безвозвратно.
Для ровесников игру в рюхи заменили футбол, танцы и участие в добровольной пожарной дружине; Купца туда взяли за силу и рост, многие думали, что он уже студент, – выглядел Сера значительно старше своих семнадцати. Я избегал общества, но если раньше мне были просто скучны развлечения дачной молодёжи, то теперь палка и очки стали вдруг поводом для стеснения; однако друг Серафим боролся с этим и постоянно привлекал меня в компанию. Я старался выглядеть независимо, инстинктивно копируя брата Андрея: изображал циника и философа, далёкого от суеты – но в душе страдал от своей неполноценности и тайно мечтал о внимании девиц и уважении ровесников. Последнее легко достигалось, как только разговор заходил о войне: я наизусть сыпал номерами полков, фамилиями командиров и боевыми характеристиками кораблей; знал назубок военные карты и мог объяснить любой манёвр что наших, что вражеских войск.
С девицами поначалу было труднее, но моя независимая поза и знание стихов сделали своё дело; завывая, я читал Блока и Бальмонта, а дачные красотки закатывали глазки и шептали «шарман, манифик». Хотя не осознавали и толики вложенных в строки смыслов и образов; впрочем, и я тогда мало что понимал, но нагонял таинственности.
Так вот, одним из развлечений были самодеятельные концерты, на которых читались стихи, разыгрывались сценки из водевилей и драматических пьес; у меня вдруг обнаружился некий актёрский дар, да и на фортепиано я баловался (старания тётушки Шуры не прошли зря). Выступления эти давались ради сборов в пользу пожарной команды: деньги предназначались для покупки оснащения огнеборцев и строительства депо. Хотя главным для молодёжи, конечно, были танцы после концерта; доски снятой в аренду риги натирались воском, и по ним скользили пары, вспыхивали и гасли внезапные романы; эти драматические сцены актёры-самоучки играли гораздо лучше, чем часом ранее в любительском спектакле.
Я, конечно, не танцевал. Садился на стуле, отставляя в сторону трость и опираясь на неё (подобную позу я подсмотрел на картине восемнадцатого века, изображающей какого-то французского маршала), и придавал лицу выражение скепсиса и отрешения глубокомысленного мудреца. Неизменно кто-нибудь из барышень, а то и парочка подружек подсаживались ко мне и щебетали о ерунде; я устало кивал и улыбался как бы через силу.
Господи, каким я был идиотом!
Меня кооптировали в пожарную команду механиком: я взялся приводить в порядок списанную ручную помпу, помещённую на повозке. Когда я представил нашему брандмейстеру, отставному флотскому кондуктору, список необходимых для ремонта деталей, он застонал:
– Андрей Иванович, голубчик, наш бюджет не выдержит этаких трат. Для парада будет достаточно, чтобы механизм сиял, как у кота… Словом, был начищен – этого вполне будет достаточно публике.
– А если пожар? Сиянием будем тушить?
– Тьфу на вас, какой ещё пожар, не дай бог! Если уж и случится, то потушим, используя вёдра, как всегда. Парад – он для души, понимать надо. Все и увидят, что их пожертвования нами не пропиты, а потрачены в дело.
Долго репетировали и готовились; местные крестьяне предоставили лучшие упряжки, почистили и причесали гривы лошадок. В назначенный день мы собрали пожарный поезд, гвоздём которого стала повозка с моей помпой. Насос сиял начищенной медью; Купец дудел в рожок, издавая чудовищные звуки, напоминающие о бессмертном творении Рабле; мне выдали каску, чрезмерно большую и с утраченными внутренними кожаными прокладками – она постоянно спадала и била меня тяжёлым козырьком по носу. За нами скакали две линейки с лестницами и баграми; по бортам сидели развесёлые дружинники, часть которых выделена была в духовой оркестр. Играли какой-то варварский марш; с таким, должно быть, османы штурмовали Вену.
Публика пищала от восхищения: в нас швыряли букетами полевых цветов, а в небо – шляпками. В какой-то миг я разглядел вдруг золотые локоны, и сердце моё забилось: неужели она?
Вгляделся: нет, не она. Нос пуговкой и глупенькая мордашка.
Пожарный обоз проскакал хромой рысью, потом развернулся, цепляясь оглоблями, и встал. Мы соскочили с повозок, построились неровной шеренгой, грозно топорщась снаряжением: кто с багром, кто с топором. Купец продолжал дудеть в рожок: его щипали, толкали под локоть и умоляли прекратить. Каска моя в очередной раз обрушилась на нос и сбила очки; я шарил в пыли, ища свои вторые глаза и криком умоляя соседей по строю случайно не раздавить их.
Приглашённый для парада дряхлый старичок, отставной адмирал-марсофлотец эпохи Крымской войны, что-то проскрипел про славную молодёжь и прекрасное патриотическое начинание; потом вспомнил своё былое и сказал:
– Полвека назад русские армия и флот уже показали пример доблестной обороны Севастополя; ныне дети и внуки тех героев защищают порт-артурскую твердыню и стяжают новые лавры. Ура!
– Уррра! – подхватили дачники и крестьяне, а оркестр грянул новомодный вальс «Амурские волны». Его написал капельмейстер полка восточносибирских стрелков – значит, однополчанин моего брата…
…Когда всплывает тот душный августовский вечер, я вспоминаю слова иного вальса, который будет сочинён годом позднее:
Пусть гаолян вам навевает сны,
Спите, герои русской земли,
Отчизны родной сыны…

И тогда я улыбаюсь пустяку, ерунде: нашей юности, хохочущей, беззаботной и тревожной одновременно.
И тоскую о непоправимом.
* * *
27 сентября 1904 г., Санкт-Петербург

 

– Не дело, дружище. Выглядишь, словно сопляк-первоклашка, это им положено за спиной таскать.
Купец отобрал у меня ранец и с мясом вырвал ремни.
– И как теперь носить? – растерялся я.
– Носи под мышкой. А лучше портфель.
Сам Купец щеголял потёртым родственником саквояжа, с которым ходят акушеры; но смеяться над ним самоубийц не находилось.
Теперь у нас было пять уроков каждый день; половина пути осталась позади, мы нынче – старшеклассники.
Я отказался от занятий греческим. Меня гораздо больше привлекали естественные науки, но гимназический курс отводил на математику и физику едва пятую часть учебных часов, а отдельного урока химии, столь мне полюбившейся, вообще не было. Я уже всерьёз подумывал о переводе в реальное или коммерческое училище, где не тратилось время на мёртвые языки и прочую бесполезную ерунду; меня не манила карьера чиновника в чернильных пятнах на мундирчике, хотелось настоящих знаний. Новый век сверкал автомобильными фарами, ревел корабельными турбинами и прицеливался в небо хрупкими крыльями первых аэропланов; он требовал владения формулами и законами науки, а не зубрёжки латинских спряжений.
На большой перемене, наскоро выпив чаю, я сбежал на задний двор и достал из покалеченного ранца письмо от Андрея. Почтальон принёс его утром, но возможности прочесть в спокойной обстановке до сих пор не было.
* * *
Из письма поручика А. И. Ярилова, сентябрь 1904 г.
«…настаивал, но я наотрез отказался отправляться в госпиталь. От майской контузии я давно оправился, а ранение под Ляояном было обыкновенной царапиной.
От последнего дела осталось тошнотворное послевкусие, как от протухших щей в заштатном трактире: оборону мы держали вполне надёжно, а наши артиллеристы и пулемётчики набрались наконец опыта и действовали успешно. Но штаб не решился ответить на японский удар нашим ударом; наоборот, велел отступать на тыловую позицию в семи верстах от города. Мы брели по дороге, превратившейся в болото; дождь и туман скрыли отход, и японцев настиг сюрприз в виде внезапно опустевшей оборонительной линии.
Теперь мы ждали, что Куропаткин скомандует наконец наступление; но ждали напрасно.
Вновь какая-то сонная растерянность, пассивность; мы вяло отбивались от фронтальных атак. Японцы в чёрных мундирах, жёлтых ремнях, фуражках с жёлтыми околышами лезли и лезли, словно трудолюбивые, но бескрылые пчёлы – чтобы ужалить и умереть. А тем временем неутомимый шельмец Куроки обошёл нас с фланга, продрался по раскисшей равнине – и внезапно оказался всего в десяти верстах от станции.
Думаю, что у японцев самих не осталось ни сил, ни припасов для последнего рывка; но штабным бздунам в истерике уже привиделась перерезанная, словно горло самурайским мечом, железная дорога в нашем тылу, а вместе с тем – отрезанная и окружённая армия; вновь велели отступать. Отошли мы в полном порядке, да толку: Ляоян теперь потерян, и Порт-Артур стало ещё труднее избавить от японской осады.
Впрочем, война – не парад на Марсовом; война – это тяжёлая работа, марши под нескончаемым дождём по колено в грязи, кашель простуженных солдат в сырых землянках. И своенравная фортуна, которая пока что повернулась к нам отнюдь не лицом.
Теперь готовимся к наступлению. Наконец-то. Надеюсь, что грядущее сражение в долине Шахэ станет переломным, мы разобьём врага и дойдём до Порт-Артура.
Сейчас наш батальон остановился на ночёвку; квартирьер подобрал мне лучшую фанзу. Видел бы ты, братец, эту глинобитную будку, больше похожую на склеп! Пол земляной; китайцы спят вповалку на грязной соломе. Живут они очень бедно и голодно; я вообще не понимаю, зачем нашим стратегам эта Маньчжурия. Можно подумать, что у нас нет своей нищеты, что где-нибудь в Минской губернии или в ста верстах от Рязани прозябание лучше. Но вместо того, чтобы накормить свой народ, мы предпочитаем гробить его в гаоляновых полях совершенно чужой страны.
Однако долг офицера – сражаться, а не обсуждать приказы. Размышлять вслух в армии не дозволяется; если только тихонько и про себя, дабы старшие начальники не расслышали, упаси господи, скрип извилин и не позавидовали.
Вот сейчас, поужинав едва тёплым чаем и сухарями, я пишу это письмо, а цикады за грязной глиняной стенкой любезно заглушают скрип пера…
…не хотел об этом. Думал, что никогда не решусь; но невысказанность терзает меня, а в бой надо идти с чистым сердцем, пустым желудком и лёгкой головой.
Я очень виноват перед тобой; всё твоё детство я мстил тебе, вредил всеми возможными способами. А ты, чистая душа, прощал всё и тянулся ко мне; ты и вправду любил. А я – ненавидел.
Ты спросишь: за что. Что же, я отвечу искренне. Мама ушла, когда мне едва исполнилось десять лет. Мы были очень дружны и ласковы друг к другу. Мне жутко не хватает её до сих пор. И главным виновником её смерти я считал тебя: ведь она умерла родами. Твоими родами, братец.
Это была несусветная глупость – обвинять тебя, младенца; но я и сам был тогда младенцем, в смысле умственном. Теперь я это понимаю, а тогда мучил тебя и себя.
Я лишился материнского тепла; я достоин сочувствия.
Но ты, не имевший материнского тепла НИКОГДА, достоин сочувствия стократно. Уж по крайней мере со стороны единственного родного брата.
Я осознал это совсем недавно, когда покинул Петербург и отправился в далёкие края; что же, лучше поздно, чем никогда.
Прости меня, братец. Когда я вернусь с этой проклятой войны, мы обязательно сядем рядышком, обнимемся. Я расскажу тебе о маме: её тёплых руках, её золотых локонах; её серых глазах, всё понимающих. Вспомню колыбельные песни и сказки, которых тебе не досталось.
И мы, быть можем, поплачем о ней.
Как родные братья.
Вместе…»
* * *
Весь остаток дня прошёл, как в тумане: я не слышал преподавателей и схлопотал «плохо» по любимой географии; отвечал невпопад на вопросы Купца, вызывая его изумление…
Спешил домой, желая одного: уединиться в своей комнате с пером и чернильницей, написать ответ Андрею. О том, чтобы он не винил себя, я нисколько не обижен; о том, что есть такая детская игрушка – пирамидка. У неё основание с крепким штырём, на который нанизаны кольца разного размера и цвета; но стоит выдернуть основание – и кольца раскатятся в разные стороны, лишённые объединяющего начала. Мама была таким основанием для нашей семьи; с её смертью мы все – папа, я, Андрей – раскатились кто куда. Но время идёт, и нам пора собираться вместе, вновь соединяться – если не мамой, то хотя бы памятью о ней.
Ещё я обязательно напишу, как люблю Андрея, как скучаю и волнуюсь за него… Или не надо? Нужны ли ему, испытывающему судьбу на войне, эти сопли? Может, лучше написать что-нибудь бодрое и весёлое, чтобы он шёл в бой с улыбкой?
Дверь открыла Ульяна; в полутьме прихожей показалось, что лицо её распухло. Прислуга не сказала ни слова и исчезла в кухне; кажется, оттуда донеслось что-то вроде сдавленного стона.
Я прошёл в гостиную: за столом сидела тётя Шура. Глаза её были необычайно сухи; так бывают сухими глаза у человека, который уже не в силах плакать. В руках она мяла какой-то листок.
– Сядь, Николай, – сказала она бесцветным голосом, – сядь и выслушай меня.
Я притулился на кончике стула и разглядел наконец бумагу в её руках.
Это был бланк казённой телеграммы.
В груди моей что-то сжалось, будто ожидая удара. Что-то уязвимое и горячее, словно лишённая крыльев птица.
Это было сердце.
До сих пор я не знал, где оно находится.
* * *
24 сентября 1904 г., Маньчжурия

 

Наступление длилось третий день: сибирские стрелки Восточного отряда уверенно карабкались по горным отрогам, стремясь достичь перевала Тумынлин и рассечь японские позиции.
Неуёмный генерал Ренненкампф, так и не залечивший раздробленное пулей колено, не покидал седла и вёл казачью дивизию по долине реки Шахэ, сбивая вражеские заслоны лихими наскоками; сибирские стрелки теперь стремились сделать свою часть работы и поддержать доблестных забайкальцев.
Японцы сдавали рубежи один за другим; но чем выше были горы, тем ожесточённее бои; противник получал подкрепления, в то время как осторожный генерал Куропаткин не спешил наращивать удар, держа добрую половину войск в резерве.
Отстала, застряла на узких горных тропах полевая артиллерия, а вьючной было мало; планов вражеских укреплений не было вовсе. Отправленная в разведку казачья полусотня нарвалась на замаскированную позицию и отступила в беспорядке, понеся потери; бородач в лохматой папахе растерянно водил грязным ногтем по карте и бормотал:
– От туточки, вроде.
– Что значит «вроде», подъесаул?! Извольте точнее, вы же разведка.
– Ось так. Здеся, ваше высокородие.
– Сколько их?
– Рота. Мабуть, батальон, кто же разберёт. Они как зачали палить…
Подполковник сплюнул:
– Ну, станичники, в бога душу мать. Иди с глаз моих. Где четвёртая?
– Подходят.
Запыхавшийся поручик вскинул ладонь к выгоревшему околышу:
– Ваше высокоблагородие, четвёртая рота…
– Вольно, поручик, не до реверансов. Андрей Иванович, дело как раз по вам, нужен офицер хладнокровный и опытный. Вот, гляньте сюда. Оседлали япошки тропу и палят беспрерывно, весь полк держат. Надо бы сбить.
– Сколько их?
– Одному японскому богу ведомо. Рота или больше. Но пулемёт у них имеется, вот здесь. Я пятую роту выведу сюда, чтобы отвлечь огнём, а вы попытайтесь по склону.
Поручик поглядел. Задрал фуражку на затылок, почесал лоб:
– Крутенько.
– Да уж, не по набережной фланировать.
– Артиллерия будет?
– Откуда? Одна горная пушка, а снарядов три штуки, – вздохнул подполковник.
– Ну, хоть что-то. Пуганёте?
– Распоряжусь. Когда сможете начать?
– Так, тут шагов пятьсот. Потом заросли. Отдышаться, перекреститься. Через полчаса смогу.
– С богом, Андрей Иванович. На вас одна надежда.
Поручик подозвал фельдфебеля:
– Так, дружок, повзводно – вон к тому кривому дереву. Там низинка, где будем накапливаться. Командуй.
Раскрыл перочинный ножик. Нагнулся, срезал прутик и пошагал за ротой, нахлёстывая по голенищу.
Командир пятой поглядел вслед, хмыкнул:
– Сразу видать павлона. Будто со стеком по Невскому. Пижонит.
– Бросьте, штабс-капитан. Ярилов – отличный офицер, не раз в бою доказал.
– Да я любя. А когда ему уже «георгия» вручите?
– Не знаю, застряло представление, с июня ещё.
– Чёртовы штабные, зажимают нашего брата-строевика.
– Не без этого. Извольте к своей роте, штабс-капитан, вам выдвигаться через десять минут.
Ярилов тем временем собрал отделённых и взводных. Говорил, как всегда: негромко, но доходчиво:
– Идти цепью, интервал между стрелками – три шага, между взводами – двадцать. В кучу не сбиваться, у них пулемёт. Без команды не стрелять, не ложиться, не трусить, не помирать!
– Гы-гы.
– Кто там ржёт? Калинин, ты? Я вот тебе поржу. Ещё раз прозеваешь сигнал, как под Ляояном, я тебе уши шомполом прочищу.
– Виноват, ваше благородие.
– Идти тихо. Пока кустами – нас не засекут, если не топать, как жеребец перед случкой. А там – одним рывком, сто шагов всего. На бегу не стрелять, не отвлекаться: доберёмся до окопов – и в штыки. Сигнал – пушечный выстрел. Вопросы есть?
– А если они палить начнут?
– Ты, Краснов, дурак невозможный. Конечно, начнут стрелять, тут же война, а не сеновал с девкой. Только в тебя не попадут.
– Отчего же, ваше благородие?
– Потому что ты, Краснов, пустое место.
Заржали, и Краснов – пуще всех. Повеселели.
– Всё, братцы, начали. Не первый наш бой и не последний, справимся. Чья рота ловкая да тёртая?
– Четвёртая! – хором.
– С богом!
Подождал, пока командиры разойдутся по подразделениям. Махнул рукой: пошли.
Продирались сквозь заросли; на крутом склоне подошвы скользили, приходилось хвататься за колючие ветки кустарника. Обдирали ладони, матерились вполголоса.
Ярилов глянул на часы: рота опаздывала. Зашипел:
– Передать по цепи: шире шаг. Шибче, ребятки, время выходит.
Рота пыхтела, звякала амуницией; шуршали сорвавшиеся камешки. Будто огромное животное неохотно ползло по склону вверх, мучаясь сомнениями.
Андрей усмехнулся. Прошептал:
Тихо, тихо ползи,
Улитка, по склону Фудзи
Вверх, до самых высот!

Успели. Поручик в последний раз взглянул на часы. Выбросил разлохмаченный прутик. Скомандовал:
– Примкнуть штыки.
Зазвенело железо, защёлкали фиксаторы. Словно ключик вставили в замок.
– Бамм!
Лопнуло ватное облачко шрапнели. Тут же затрещали залпы пятой роты.
Японцы принялись отвечать: склон вдруг рассекла по горизонтали линия вспышек, неприятно ударили по ушам выстрелы. Ярилов поморщился: совсем близко. Выдернул шашку, поднял над головой, махнул: пошли.
От кустов до ближнего окопа – едва сотня шагов, но вверх по склону особо не побежишь. Карабкались, скребя сапогами, отталкиваясь прикладами; штыки качались вразнобой. Полминуты, минута. Увидели!
Японцы завопили, начали палить в упор; пули высекали искры из камней и кровяные фонтанчики из тел, но четвёртую было уже не остановить.
– Ырра! – исторгла сотня задыхающихся, захлёбывающихся глоток. Переваливались через невысокий бруствер, сыпались в мелкую траншею. Дрались яростно, били на выдохе; штыки скрежетали о штыки, приклады скребли тесные окопные стенки; падали, сцепившись, на дно, и там, в пыли и мате, выдавливали глаза, душили окровавленными пальцами, грызли вражеские лица зубами…
Закончилось всё в три минуты, от силы – в пять. Уцелевшие карабкались по склону, им стреляли вслед – мало кто ушёл.
Андрей вытер шашку об узкую спину лежащего на бруствере японца, долго не мог засунуть в ножны: сталь сопротивлялась, будто не напилась, будто хотела ещё…
А может, просто дрожали руки.
Подозвал:
– Калинин, дай нашим сигнал.
Унтер кивнул. Нагнулся над трупом в распахнувшемся мундире, подцепил исподнее лезвием, порезав нечаянно и кожу; потемневшая мёртвая кровь сочилась нехотя, едва-едва. Оторвал полоску ткани, нацепил на штык, принялся размахивать: мол, взяли траншею.
И тут очнулся пулемёт.
Выше, шагах в пятидесяти. Бил в упор; Калинин взмахнул своей тряпкой, будто прощаясь, и рухнул ничком. Пули рвали всех без разбору: мёртвые вздрагивали, словно живые, а живые становились мёртвыми.
Андрея ударило в плечо: ещё повезло, едва успел упасть на четвереньки и в таком неприглядном виде доковылять до изгиба траншеи, прячась от огня.
– Вот чёртова тарахтелка, – бормотал Краснов, – стрекочет и стрекочет, будто у него там патронный завод. Ваше благородие, кровь у вас. Эй, санитара сюда, ротный ранен!
Ярилов поморщился: правая рука не слушалась, рукав кителя побурел, напитался горячим.
– Засранцы. Погон оторвался.
– Это хорошо, это славная примета, – торопился Краснов, – значить, повышение вам выйдет, ваше благородие. Штабс-капитан будете, четыре звёздочки, больше ни у кого нету, хе-хе. Да где там санитар ползёт, а? Жопой в траншее застрял? Вот выйдем из боя – я ему, толстомясому, порцию-то урежу.
– Плюнь ты на санитара, Краснов. Пулемёт сбить требуется. Пока он цел – ни нам головы не поднять, ни полку двинуться.
– Ага. Оно конечно. Чем сбить-то? Пальца не высунуть, так шпарит, зараза. Что моя зазноба в Уссурийске: сыпет – не заткнуть.
– Ручная бомба у кого? У Потапа?
– Точно!
Унтер крикнул:
– Передайте по цепи: Потапа сюда.
Здоровенный стрелок пробрался, ругаясь:
– Чёртовы макаки, справный окоп вырыть не могут. Узко, едва пролез.
– Слушай, Потап, – поручик поморщился, тронув плечо, – бомбочка всего одна, так что уж постарайся. Подползёшь шагов на двадцать – только тогда, чтобы наверняка. И помни: должна головой воткнуться, боком не сработает.
– Дык учили, – развёл широченные ладони здоровяк, – система Лишина, хыкрыстеристики и недостатки. Помним.
– Давай.
Потап отдал винтовку унтеру. Подумал, снял скатку и бандольер с подсумками. Объяснил:
– Ловчее кидать будет, не помешает амуниция.
Надел колпак на гранату, повернул до щелчка, ухватился за деревянную рукоять, перевалился через бруствер.
Полз неторопливо, как белый медведь к полынье. Пулемёт ожил, когда оставалось шагов тридцать.
– Чёрт, – выругался Краснов, – чуток не успел.
Потап вздрогнул от ударившей пули. Пыхтя, встал на колени. Потом – во весь рост.
Пулемёт вдруг осёкся, будто испугался. А может, кончилась лента.
Потап размахнулся, как в деревенской драке – широко, со вкусом. Граната полетела по крутой дуге, угодила в щит – жёлтая вспышка ударила в глаза, бабахнуло; завизжали осколки, вырезая пулемётный расчёт.
Потап так и остался лежать, скалясь в мёртвой улыбке.
* * *
– Идут. Много, что твоя саранча.
– Краснов, передай по цепи: целик нуль, стрелять по команде.
Ярилова перевязали, но чувствовал себя скверно: кровопотеря велика. Подозвал ординарца:
– Дуй к подполковнику.
– Ваше благородие, а записка?
– Не видишь – писалка вся вышла. Без руки я, бестолочь. На словах скажи: японцев до тысячи штыков, не удержим позицию, нужна подмога. Давай, живо.
– Так точно, вашбродь.
Андрей смотрел, как ординарец бежит вниз по склону зигзагами, словно заяц от гончих. Проводил взглядом до зарослей и отвернулся.
Не видел, как ординарца настигла шальная пуля, сбила с ног: кувыркнулся и замер.
Густые цепи накатывались, словно волны в Канагаве: тёмно-синие мундиры, мелькающие белой пеной гетры; жёлтые околыши, будто солнечные зайчики на гребнях. Убитые оставались бесформенными кучками, но вал катил вниз – неудержимо, как цунами.
Залп, залп, ещё залп; прореженная цепь уплотнялась, заполняла промежутки: так вода мгновенно затягивает воронки взрывов.
Рота уже не слышала приказов, распалась на отдельные куски – где ещё стреляли, а где уже встречали в штыки достигших траншеи японцев…
Ярилов неловко вырвал левой рукой наган из кобуры. В глазах всё плыло. На бруствере вздыбилась тень. Выстрелил: тёмно-синий силуэт исчез, на его месте выросли три.
Слева и справа хрипела и выла рукопашная: хруст, скрежет, крик. Поручик несколько раз щёлкнул курком вхолостую: опустел барабан. Неловко пытался выдернуть шашку левой рукой.
Не успел.
Японцы навалились, каждый норовил дотянуться штыком, услышать треск рёбер русского офицера – чтобы заглушить ужас, забыть жуть этой смертельной атаки.
Перед глазами бежал по солнечному огороду, отмахиваясь от пчёл, шестилетний Николенька и кричал:
– Братик, Андрюша, как же так?
* * *
– Как же так?
Я комкал бланк телеграммы, и казённые слова расплывались, распадались на буквы; буквы норовили уползти, скрыться в дымке моих слёз.
Как же так, братик? Мы едва обрели друг друга; мы шли к этому долгих четырнадцать лет; и вот, когда до нашего объятия осталось мгновение – ты не дошёл.
Остался там, в чужом окопе, в чужой земле; чужая сталь разорвала твоё сердце, полное любви.
Подмога не пришла. Я не успел, брат; я никогда не прощу себе.
Никогда.
Назад: Глава шестая Отомстить за Макарова
Дальше: Глава восьмая Форт Брюса