Книга: Атака мертвецов
Назад: Глава шестнадцатая Боевые лохани
На главную: Предисловие

Глава семнадцатая
Снова форт

Июль 1917 г., пароходная линия Стокгольм – Або, Ботнический залив

 

Мотало нещадно: скрипел стальной корпус, кренясь и стеная. Меня почему-то уложили в боеукладку, словно я был снарядом, и пристегнули фиксаторами.
– Лежи, русский, ты наш последний резерв.
У самого лица была расположена смотровая щель: я выглянул и вновь увидел из окна мансарды тихую улочку Ревеля в июне 1908 года. Морской пеной брызгала белая сирень, качали пальмовыми силуэтами листья каштанов, а напротив, у булочной, стоял человек в кепи, замотанный в кашне по брови. Он поднял глаза, вернее, единственный глаз – второй был затянут розовой плёнкой. «Это Химик. Нашёл всё-таки» – понял я, и ужас приморозил меня к подоконнику.
Химик оглянулся по сторонам и начал переходить улочку. Я бросился, чтобы сбежать куда угодно – а лучше всего в Берлин, в тамошний университет; но фиксаторы держали меня в ячейке боеукладки. Чертыхаясь, ногтями подцепил язычок, и выпал на стальной пол. Экипаж почему-то перешёл на французский:
– Feu! – вопили танкисты. – Горим!
Я понял: это не атака на Сомме в шестнадцатом, это неудачное наступление в апреле семнадцатого, «Бойня Нивеля».
Германцы окружили машину, стреляли в щели, лупили прикладами в броню; коробка гудела, будто я оказался внутри церковного колокола, стал его языком – меня било о стенки. Пламя подступало всё ближе; я решился, приоткрыл лючок, швырнул гранату; выждал три секунды, рванул рычаг бронированной двери – и вывалился наружу. Упал и сильно ударился; земля вдруг накренилась, и я покатился…
И я покатился по накренившейся палубе, упав перед этим с койки.
Крохотная каюта, слепая лампочка под потолком. Я на борту шведского каботажного пароходика, и мы идём в Або. Я сам выбрал этот маршрут: мне он показался самым коротким. До Архангельска надо было ждать пароход, потом по железной дороге до Петрограда – долго. А из нейтральной Швеции в нашу Финляндию всего сутки даже на таком корыте, хотя и очень опасно: залив набит минами, как филипповская булочка – изюмом; надеюсь, немецкие эсминцы не позарятся на столь ничтожную добычу, а на всякий случай у меня датский паспорт, и капитан щедро оплачен.
Я выкарабкался на верхнюю палубу; Ботнический залив бушевал, бугрился огромными валами, но шведская скорлупка отважно карабкалась на волну – чтобы ухнуть вниз, как с горки.
Смешно: на борту июль, а сойду на берег – будет конец июня. Россия отстаёт даже в календаре. Меня не было дома год, но возвращаюсь я совсем в другую страну. Республику, а не Империю.
В феврале семнадцатого я испытал что-то вроде ревности: на родине бушевала революция, а я, по щёки в машинном масле, копался в кишках французских и английских танков. Союзники отказывались продавать нам образцы с формулировкой «самим не хватает»; только и оставалось мечтать, что в России удастся самостоятельно наладить производство «колесниц Апокалипсиса», как их прозвали перепуганные германские пехотинцы.
Восток светлел: над моей родиной вставало солнце.
* * *
Июль 1917 г., Петроград

 

– Наступление провалилось. Абсолютно. Два месяца подготовки, все ресурсы страны – псу под хвост.
Человек в полувоенном френче прикрыл глаза ладонью и замолчал. Он совсем не походил сейчас на «тигра революции» и «друга человечества», как о нём писали русские газеты ещё в марте. Теперь – глава правительства, военный и морской министр. Гигантская власть, кажется, не радовала его.
Я сидел прямой, будто шомпол вогнали в позвоночник: мне было не по себе. Вот уж чего не ожидал, так это вызова к самому Керенскому. Даже не «с корабля на бал», а «с корабля к престолу».
– Что вы об этом думаете, э-э-э… – он украдкой взглянул на раскрытый блокнот, – Николай Иванович, да.
– О чём, господин министр-председатель?
– О причинах поражения.
Странно: в его подчинении сотни генералов, весь Генеральный штаб, а вопрос он задаёт инженер-поручику, да ещё только что прибывшему в Россию.
– Не могу знать.
– Прекратите это, – поморщился Керенский, – не изображайте из себя фельдфебеля-барбоса с двадцатилетней выслугой. Вы – учёный, человек новой эпохи. Именно такие, как вы, приведут российский корабль в бухту свободы и прогресса. Не разочаровывайте меня. Я же не зря пригласил вас на личную беседу; или вы думаете, что в нынешних обстоятельствах главе правительства нечем заняться?
Что же, хочет откровенности – она будет.
– Александр Фёдорович, насколько я могу судить, наступление провалилось из-за неимоверного падения дисциплины. Солдаты просто не захотели умирать; а ведь умирать – это главное предназначение военного.
– Да. Да, так и есть, – задумчиво сказал собеседник.
– Более того, – смелел я, – в этом ваша вина – главная. Солдатские советы, выбирающие себе командиров, – это, извините, бред. Вы всё сделали, чтобы разрушить прежнюю армию, но ничего – чтобы создать новую.
– Это не так! – вскричал Керенский. – Вам не понять. Я надеялся, я верил. Верил в наших людей! Весь расчёт – на сознательность, а не на палку капрала, которой солдат должен бояться больше неприятеля, или как там формулировал германский Фридрих. Революция дала народу свободу – так кто, если не сам народ, защитит революцию с оружием в руках?! А они! Пулемётный полк восстал, матросы в Кронштадте… Неблагодарные!
Мне вдруг стало жалко его, уставшего человека с болезненным лицом. На миг показалось, что он такой и есть – не расчётливый политик, а наивный мечтатель.
– Впрочем, – он вяло махнул рукой, – я уже подписал указ о восстановлении смертной казни на фронте. И сменил главнокомандующего; надеюсь, такой решительный человек, как Корнилов, сможет добиться… Ладно. Давайте о наших делах.
Я вскочил, расстегнул портфель.
– Сидите, – поморщился Керенский, – что вы там достаёте?
– План освоения производства танков в России. Мне удалось достать технологические карты, а чертежи добыла наша разведка. Самый простой и доступный вариант – скопировать французский танк «Рено», внеся некоторые улучшения, придуманные мною: например, сочетание пушки и пулемёта в башне. Для этого есть все возможности, нужны лишь средства и время, не больше года, и первые образцы…
– Времени нет, – перебил Керенский, – тем более года. Я вызвал вас не за этим. А вот зачем.
Он убрал газету: под ней оказалась стопка набитых папок, и верхней – знакомая, зелёная, с надписью моей рукой на обложке.
– Вот что мне нужно. – Министр-председатель хлопнул ладонью по стопке. – «Кот Баюн». Хорошо, что мои помощники раскопали его в архивах. Тупым царским чиновникам было не понять всех перспектив, в том числе моральных, применения принципиально нового оружия. Поэтому я и вытащил вас от союзников. Надеюсь, парижские кокотки переживут эту утрату?
Ага, кокотки. И шансоньетки. Париж я видел в основном из окна госпиталя на Монмартре, где меня чинили после апрельской катастрофы.
Я начал злиться.
– Итак, давайте в двух словах: что есть «Кот Баюн»?
– Не уверен, что смогу в двух словах. Но если совсем коротко: человек представляет собой электрохимическую машину. Сигналы, передаваемые по нервам, родственны телеграфным. И на эти сигналы, на скорость их прохождения и точность передачи можно влиять с помощью химических веществ. Примеры перед глазами: алкоголь, кокаин, гашиш и тому подобное. Конечно, наука пока делает первые шаги в нейрофизиологии; катастрофически не хватает данных, но гипотезы выдвигать это не мешает. Есть разрозненные сведения об экспериментах германских биологов; есть отброшенные академиком Павловым данные – они показались ему излишними, а мне – в самый раз…
– Лаконичнее.
– Хорошо. Только вывод: я считаю возможным создание боевого газа, который не убьёт противника, а лишь временно, на десяток часов, погрузит его в бессознательное состояние. В результате наступающие войска без боя займут вражеские позиции и пленят поражённых таковым газом. Победа будет достигнута без пролития крови. Это перевернёт всё представление о войне.
– Вот! Именно это нам нужно. Я немедленно создам правительственную комиссию под своим председательством. Секретную, разумеется. Любые средства будут в вашем распоряжении.
Керенский схватил карандаш, посмотрел на меня:
– Ну?
– Виноват, – растерялся я, – что «ну»?
– Диктуйте, Ярилов. Что нужно в первую очередь.
Я не ожидал такого натиска. Начал бормотать что-то про специальную лабораторию, оборудование для экспериментов, материалы. И люди ведь нужны!
– Олег Михайлович Тарарыкин, – записывал Керенский, – пяток приват-доцентов хватит? Так, специальное распоряжение московскому и казанскому заводам. Эти ваши «метилпиперидил» я даже записывать не буду – отдельным списком представите реактивы и материалы. Это хоть что?
– Продукты органической химии. Лучший специалист по ней – генерал-лейтенант Ипатьев.
– Значит, будет работать на вас генерал Ипатьев.
У меня кругом шла голова. Не верилось в происходящее.
– Что-то ещё? Может, есть личные просьбы? Деньги, звание, квартира?
– Спасибо, Александр Фёдорович, не до них. У меня один вопрос: кто теперь будет являться моим непосредственным воинским начальником?
– Зачем вам? – хмыкнул Керенский. – Это дело не военных, учитывая его государственную важность, а правительственное. Считайте, что я – ваш начальник.
Я замялся:
– У меня рапорт по личной надобности. Нужно разрешение на женитьбу.
– Чью?
– Мою, разумеется. Младшему офицеру требуется одобрение полкового командира либо другого начальника.
– Пережитки царского прошлого, – хмыкнул Керенский, – пора уже забыть о них, капитан.
– Поручик.
– Капитан. Или вы будете возражать военному министру? Я бы и полковника дал, но мой секретарь сказал, что это будет вам во вред, вызовет ненужные слухи. Может, месяца через три. Давайте свой рапорт.
Керенский читал, улыбаясь:
– Так-так. Горенко Дарья Степановна, уроженка Екатеринослава, из мещан… Вы ретроград, Ярилов! Забудьте про сословия, нет их, всё. Берите, пользуйтесь.
Я забрал бумагу: по диагонали стояло размашистое «Разрешаю».
И подпись: Керенский, министр-председатель Временного правительства России.
* * *
Август 1917 г., Петроград

 

Я проснулся от её взгляда: она лежала, упёршись локтем в подушку и положив щёку на ладонь.
Форточка была приоткрыта, надувалась пузырём штора; доносились ранние звуки: воробьиное заседание, шуршание метлы дворника-татарина и его ругань. Ещё прохладно перед жарким днём; но Даша была тёплой ото сна, такой манкой и уютной, что я, конечно, обнял её и поцеловал. Долго-долго.
Потом спохватился:
– Надо подниматься, тётка вот-вот проснётся. Будет неловко.
– Чего мне стесняться? Я – твоя невеста, скоро жена.
– Всё равно надо. День у меня трудный: принимать оборудование на станции, потом везти на пристань. Хорошо бы сегодня уже приступить к установке.
Дашенька вздохнула:
– Опять долго не увидимся. Всё-таки можно поселиться у тебя?
– Нет. Нестроение, грязь, пыль, грубая солдатня. И, потом, это просто опасно. Секретная химическая лаборатория – не место для прелестной барышни, даже если она невеста начальника.
Этот день вымотал меня: подвод не прислали, пришлось торговаться с ломовиками, потом на Васильевском обоз остановил какой-то патруль, с подозрением проверявший ящики с английскими надписями, и никакие упоминания решения правительства и важности груза на них не действовали.
Наконец, капитан встретил меня у трапа:
– Николай Иванович, всё в порядке, готовы к отправлению.
«Бунтарь», бывшая «Цесаревна», не избежавшая новейшей моды на переименования, трудолюбиво пыхтел, перемалывая винтом бурую воду; вышли, наконец, в залив, и пароход принял широкой грудью мелкую волну, принялся подрагивать.
Солдаты запасного батальона Измайловского полка курили на корме, прячась от ветра; я встал на носу, вдохнул сырой балтийский воздух – настоящий бальзам для протравленных лёгких. Прочь из раскалённого города; впереди – работа, столь увлекательная, что под ложечкой засосало.
И всё же я вздрогнул, когда из дымки показались мрачные стены форта Брюса.
Никак не мог привыкнуть, что по странной прихоти кривой судьбы именно этот «объект № 9» был избран местом моей тайной лаборатории. А может, судьба вовсе ни при чём, просто форт давно пустует, от города – всего час неспешного плавания, а секретность и изоляция гарантированы.
* * *
– Результаты нестабильны. Вариант «Аз»: испытуемая группа мышей, семнадцать из тридцати. Собаки – четыре из пяти. Низкая двигательная активность, тремор конечностей, время – от двух часов до четырёх. Вариант «Буки»: тупиковый. Реакция, обратная ожидаемой: возбуждение, при этом потеря ориентации в пространстве. И агрессивность: собак еле растащили. Вариант «Добро»…
Я слушал доклад молоденького приват-доцента и морщился. Идём на ощупь, наугад. Меняем состав, концентрацию – и полная каша в результатах.
Тарарыкин тихо сказал:
– Всё это ерунда без натурных испытаний. На фронте не мыши будут в окопах.
– Олег Михайлович, как вы себе это представляете? – взорвался я. – Если только личный состав лаборатории травить, включая нас с вами. Конвой точно не согласится, у измайловцев вообще – проблемы с дисциплиной, а ведь они считаются чуть ли не лучшими. Сами знаете, что творится в частях гарнизона.
– И тем не менее. Нужны человеки, друг мой, самые что ни на есть homo sapiens. Без статистики по реакции людей адекватные выводы не сделать.
– Ладно, я подумаю.
Вышел во внутренний двор. Его расчистка только началась и шла медленно; и вообще, форт оказался захламлённым ужасно, мы отвоёвывали помещения постепенно, вынося какие-то сгнившие деревяшки, ящики, набитые трухой неизвестного происхождения, и прочую дрянь.
Спросил унтер-офицера:
– А где поручик ваш? Не вижу с утра.
– Сняли его за хамство и неуважение. Ить, вздумал кулаком грозить солдату! Решением батальонного комитета. А нового ротного не избрали ещё. Чего морщитесь, господин капитан? Ливорюция, чай, девки пляшут и поют. Не старый прижим.
Я промолчал и собрался уходить. Этот унтер был ещё вменяемым, фронтовик как-никак. Ворчал, но приказы исполнял.
– Погодьте. Вам весточку передали. Товарищи.
– Какие ещё «товарищи»?
– Самые что ни на есть проверенные, девки пляшут и поют.
Он протянул мятый конверт. Я разглядел летящий почерк – и замер.
Прошлое выстрелило картечью в упор – и разорвало в клочья.
* * *
«…ни на минуту, все эти двенадцать лет. Сырой камень Петропавловки, потом каторга. Ты не представляешь, родной, как это было трудно; и знаешь, что удержало меня, не дало соскользнуть в пропасть безумия или покончить с собой? Ты, мой Николенька. Воспоминания о наших сумасшедших ночах, о тебе – таком чистом, таком настоящем. Если бы я верила в их дурацкого бога, я бы молилась и благодарила за то, что бородатый старичок свёл нас, переплёл наши судьбы, как переплетаются артерии, давая жизнь, кровь и смысл.
Впрочем, совсем скоро я расскажу всё сама. Ещё несколько недель – и смогу быть в Петрограде. Обнять и поцеловать тебя нежно, мой мальчик, мой рыцарь. Теперь, конечно, ты уже вошедший в сок мужчина. О, как я ревновала тебя! Вонзала ногти в ладони, до крови прикусывала губы – те самые, которые лобзали тебя. И сейчас ревную, в это самый миг. Я уже совсем не та юная девица; признаешь ли? Полюбишь ли вновь?
Не хочу думать об этом.
Пока же о деле: наш с тобой общий знакомый, который катал тебя на буере, нуждается в помощи. Его необходимо устроить сотрудником в твою лабораторию – это избавит от опасностей, ожидающих в городе. Ты и сам наслышан о событиях начала июля; многие из наших товарищей вынуждены скрываться.
Уверена: ты не позволишь ревности или ещё какой глупости помешать тебе. Ты ведь – мой рыцарь; а рыцарям свойственно благородство. И умение отдавать долги. Не так ли, любимый мой?
Твоя О. К. – трепещущая от ожидания скорой встречи».
Закончил читать. Дрожащими пальцами сложил листок, с трудом упрятал обратно в конверт.
Иногда кажется, что прошлого нет – оно истаяло рассветными звёздами, утонуло в осенних лужах, засохло кровью на бинтах. Но происходит поворот спирали – и прошлое обрушивается на тебя; всплывает призрачным клипером, парусами которого – влажные от любви простыни; и былая страсть, долго выжидавшая в засаде, набрасывается оголодавшим хищником; и совесть грызёт невыносимо.
Двенадцать лет тюрьмы и каторги. Из-за меня. Я трусливо бежал, а она взяла на себя все мои вины; какой я рыцарь? Дезертир, бросивший не полк – любимую; предавший не сослуживцев – себя.
Двенадцать зим. Бедная девочка. Твою нежную кожу иссушили сибирские ветра, твои вишнёвые губы потрескались от морозов; золото твоих волос обесценилось серебряными нитями.
Я поднёс измятый конверт к лицу. Он вонял солдатской махоркой и паровозным чадом; но я уловил тончайший след.
Это был аромат лаванды.
* * *
– Ах, какой сюрприз! Ждала тебя только в субботу. Ты ведь голоден? Прислуга ушла, но я сейчас сама…
– Подожди. Подожди, Дарья.
– Фу-у, ты же знаешь, что не люблю. Скажи: «Да-а-шенька». И проходи скорее, что же ты встал? Милый мой…
Потянулась поцеловать – я отстранился. Достал пакет, следом – тяжёлый узелок. Протянул.
– Какой-то вы сегодня странный, господин инженер-капитан. Что это?
– Деньги, керенки. И золотые червонцы. Здесь много, тебе и мальчику хватит доехать до Екатеринослава и останется на жизнь. После пришлю ещё. Поезжай сегодня же.
Она замерла. Вновь приблизилась – я положил руку на хрупкое плечо, не подпуская. Губы её задрожали, глаза заблестели предвкушением слёз.
– Я не понимаю. Что случилось, Коленька?
– Не смогу объяснить. Нам нельзя быть вместе. Прощай.
Она вдруг упала на колени. Обняла меня, глядя снизу; потекли слёзы:
– Милый, нет. Не-е-ет.
Оттолкнул. С трудом выдрал ноги, пачкая её белое платье сапогами. Повернулся и вывалился из квартиры.
Бежал вниз по лестнице, по гулким ступеням.
Там, за спиной, в прихожей, лежала на полу женщина – и выла утробно, словно волчица, потерявшая щенят.
* * *
Сентябрь 1917 г., форт Брюса

 

«Бунтарь», пыхтя, старательно пришвартовался; загремели сходни. Первым сошёл мой помощник по хозяйственной части, Михаил Барский. Врубелевский демон за эти годы потускнел, обрезал кудри; лицо его заострилось и стало похожим в профиль на топор.
Мефистофель, а не падший ангел.
– Всё привёз?
– Не извольте беспокоиться, господин начальник, – ухмыльнулся Барин и дурашливо отдал честь, поднеся ладонь к пижонской шляпе, – вы же меня знаете: аппендикс через анус вырву.
Я поморщился: манеры его стали лишь вульгарнее. Тюрьма никого не делает лучше. Зато солдаты нашей охраны относились к Барскому с обожанием, в рот заглядывали.
– Так, братишки, навались. Ящики на первый этаж, а баллоны – в лабораторию.
Михаил встал рядом, достал папиросу, постучал по крышке золочёного портсигара. Тихо сказал:
– В городе бардак и истерика. Ждали Дикую дивизию, да только Керенский обделался, сдал Корнилова с потрохами. Я говорил, что он слизняк.
– Что же так уничижительно о товарище по революции? Керенский тоже эсер.
Барский поморщился:
– Сколько раз говорить: партия давно раскололась. Мы теперь с большевиками вместе. Вот где сила! Дисциплина железная, что у римских легионеров. И вожди настоящие. Лев Троцкий – и вправду лев, когти революции. А Старик, то бишь Ульянов – голова. Будет дело, и скоро.
– Не особо хотелось, если откровенно.
– Ты же сам видишь: Керенский ни на что способен, истеричка. Всё чаще на визг исходит. Говорят, это из-за болезни, всё-таки удаление почки – процедура очень болезненная и с последствиями. Но нам-то что? Чем хуже, тем лучше. Власть валяется в грязи, и победит тот, кто первым не побрезгует нагнуться за ней: так мы готовы. Возвращайся в ряды, Гимназист.
Я набрал воздуха и посчитал про себя до семи. Сказал:
– Сколько раз повторять: я не Гимназист, а инженер-капитан Ярилов. Для тебя, по старой дружбе – Николай Иванович.
– Во, уши пламенеют, что твои жар-птицы! Ну, чего ты, Гимна… Николай Иванович? Нас же не слышит никто. Кстати, Керенский всё-таки подписал. А кривлялся, как монашка в борделе. Пленные мадьяры, целую сотню голов выделили. Так что будут вам натурные испытания, господа кровожадные учёные.
Я помрачнел. Всё-таки отвертеться не удастся.
– Пойду, обрадую Тарарыкина. Он кукситься не будет, настоящий слуга науки, не то что ты, господин инженер-чистоплюй.
– Я вот не понимаю, Барский, если правительство получит новое оружие – тебе какая радость? Большевики против войны до победного конца, если я ничего не путаю.
– Слабая у вас теоретическая подготовка, товарищ, – ухмыльнулся Михаил, – считай, что никакая. Войну империалистическую мы хотим превратить в войну гражданскую, против отечественных мироедов. А Россию взнуздаем, оседлаем – там и мировая революция грянет. И очень этот газ пригодится. Даже наши солдатики в этом больше понимают, господин начальник проекта «Кот Баюн».
– Кстати, Барский, прекращал бы ты свою агитацию. Думаешь, я не знаю, о чём ты там с измайловцами по вечерам в кубрике треплешься?
– Ай-яй-яй! Филёрство, значит, практикуем? Не к лицу офицеру и бывшему дворянину.
– Почему вдруг бывшему?
– Очнись, Ярилов! Отменили вас. Выдавили, как феодальные прыщи на честном зерцале юного коммунистического человечества.
– Правильно Ольга про тебя говорила: фат.
– Тьфу, чуть не забыл. Письмецо вам, господин начальник.
– Где?! Давай скорее, – затрясся я.
– Ой, никак порозовели! Словно гимназист-девственник, честное слово.
– Барский, ты доиграешься.
– И чего? Из папиного револьвера пристрелишь? Да на, бери. На словах просили передать: ещё недели три, и приедет. Потерпи уж пока. Зажми в кулачок, что ли.
Я понял, что ещё миг – и сорвусь, не смогу сдержаться. Разряжу ему в харю весь барабан.
Развернулся и пошагал в лабораторию.
* * *
Октябрь 1917 г., форт Брюса

 

– Я не понимаю, Николай Иванович, зачем тянуть с натурными испытаниями. Уже месяц откладываем.
Тарарыкин снял очки и принялся протирать абсолютно чистые стёкла – как делал всегда, если нервничал.
– Олег Михайлович, абсолютно сырые данные. Мы ведь даже не определились, какой вариант состава по воздействию ближе к истребованному – «Аз» или «Добро».
– А давайте монетку, орёл – «Аз», решка – «Добро», – вмешался Барский, – потом скажем глубокомысленно «Alea iacta est» и, уподобившись Цезарю, перейдём наконец Рубикон.
– Михаил, не вмешивайтесь в научный процесс, – процедил я, – извольте заниматься хозяйственной частью.
– А в предложении господина Барского есть разумное зерно, – задумчиво сказал Тарарыкин, – нельзя далее уподобляться Буриданову ослу. Надо сделать выбор в конце концов.
– Именно! Не то нас сожрут вместо того сена, – обрадовался поддержке Барин, – мадьяры уже месяц зря паёк едят. Что же я, напрасно из Александры Фёдоровны разрешение выковыривал?
– Барский, прошу вас уважительнее относиться к главе правительства, – сказал я, – и не повторять глупости за уличными мальчишками. Сделаем так: подготовим камеру форта, проведём эксперимент на ограниченном числе подопытных. По результатам окончательно определимся и только тогда проведём массовые испытания в полевых условиях. Барский, завтра «Бунтарём» доставите пятерых пленных из лагеря. Подберите хорошо понимающих по-русски.
– Это зачем? – удивился Михаил.
– Затем, чтобы после опыта провести опрос и создать отчётливую картину, что именно они переживали. Могли бы и сами догадаться, всё же политехник.
– Недоучившийся, господин начальник, – оскалился Барский, – помешали, знаете ли, обстоятельства. Товарищ один подвёл.
– Встать, – тихо сказал я.
– Что?
– Встать, – повысил я голос.
Дождался, пока он поднимется.
– Соблаговолите запомнить, господин помощник по хозяйственной части: если вас пригласили на совещание, это не значит, что можно вести себя, словно в борделе. Вы изволите быть вольнонаёмным сотрудником военной организации, вот и потрудитесь соблюдать дисциплину. Все свободны.
* * *
Камеру я проверил сам: все щели тщательно законопачены, амбразура застеклена, как и окошко в плотно закрываемой двери. Провели электрический свет.
Военнопленные явно боялись; я спокойно объяснил, что их жизни ничего не угрожает, а после окончания опыта они получат отличный ужин и по полбутылки вина.
Мадьяры повеселели – лагерная баланда им наскучила. Расселись на табуретах.
– С богом, – сказал Олег Михайлович и кивнул унтеру. – Давайте, голубчик.
Измайловец пробормотал:
– С почином, значит, девки пляшут и поют.
Натянул газовую маску, вошёл в камеру. Открыл вентиль баллона: газ зашипел и синим дымком принялся стелиться по каменному полу.
Унтер вышел, задраил дверь.
Я стоял у окошка и фиксировал:
– Кашляют. Все пятеро.
– Десять минут, – говорил Тарарыкин.
Глухой стук – подопытные медленно сползали на пол, роняя табуреты.
– Слюнотечение. Неконтролируемые движения.
– Восемнадцать минут.
– Потеря сознания.
Синий туман давно растворился, исчез. Мы выждали час. Надели маски и вошли.
– Пульс пятьдесят пять. У этого – пятьдесят восемь. Вдох пять секунд, выдох шесть, замедленное дыхание, – глухо говорил фельдшер.
– Отлично, – не выдержал Тарарыкин, – спят. И живы все пятеро.
Я чуть не сплюнул в маску: нельзя же так! И тут же выругал себя за суеверие. Взяли пробы воздуха: «Кот Баюн» разложился полностью.
По расчётам, они должны были спать часов восемь-десять. Я подал знак: выходим. Отдраили дверь. Выходя последним, я обернулся:
– Не может быть!
Пожилой мадьяр сел на полу. Прохрипел:
– Ki vagy te? Pokol?
Я содрал маску:
– Что? Говорите по-русски.
Мадьяр молчал. Барский сказал:
– Он, кажется, спросил: «Кто ты? Чёрт?» Испугался газовой маски.
Остальные пленные тоже просыпались, оглядывались по сторонам. Тарарыкин простонал:
– Всего семьдесят восемь минут. Не годится. Хоть головой о стенку бейся.
Пожилой мадьяр поднялся, неуверенно доковылял до стены.
И принялся биться о неё головой.
Каюсь: мы просто растерялись. Спустя мгновение все пятеро лупили лбами о камень. И успели залиться кровью, прежде чем мы навалились, стащили их на пол, пытаясь удержать.
– Унтер, верёвки неси, – кричал я.
Подо мной извивался тщедушный мадьяр; сила в нём вдруг проснулась нечеловеческая – он выгнулся дугой, сбросил меня и пополз к стенке неумолимо, как британский танк. Добрался и занялся любимым делом – саморазбиванием черепа.
Прибежали солдаты на крики; мы катались по полу, боролись, но и втроём не могли удержать одного. Вся камера была забрызгана, кровь стекала по нашей одежде; этот кошмар длился, пока унтер не заорал:
– Да прекратите вы, придурки!
И тут же, как по команде, они прекратили. Лежали, вытянувшись по струнке, глядя залитыми юшкой глазами в потолок, и не шевелились.
Мы вставали, пыхтя. Вытирали чужую кровь. Барский сказал:
– Какой-то сумасшедший дом. Поздравляю, господа: мы создали идеальное средство для массового суицида.
Пожилой мадьяр внимательно посмотрел на Михаила и пробормотал:
– Mit mondott? Сьто сказал?
Унтер выдохнул:
– Живой, слава богу, девки пляшут и поют.
И тогда начался второй акт сумасшествия.
Мадьяры, разбрасывая нас, поднимались и принимались кривляться, дрыгая ногами и руками; я вдруг с ужасом осознал, что они пародируют движения чардаша. Пожилой тонким голосом пищал какие-то рифмованные строчки; остальные подвывали.
Остановить их смог, как и в прошлый раз, только окрик унтера:
– А ну, замерли, сучьи дети! Не плясать, не петь без команды!
Когда мы выбрались, наконец, на воздух, ко мне подбежал начальник караула:
– Господин инженер-капитан, за вами катер. Срочно вызывают в Зимний.
* * *
25 октября 1917 г., Петроград

 

Катер шибко бежал по глади залива; командир, молоденький мичман с дурацкими шевронами вместо погон (ещё один выверт революции) едва перекрикивал рёв мотора:
– В городе буча! Военно-революционный комитет объявил ультиматум. Кексгольмцы окружили Мариинский. Отрубили электричество и телефон в Зимнем, и телеграф захвачен бунтовщиками, вызваны казаки…
Он осёкся, глядя мне за спину; я обернулся и тоже увидел: от Кронштадта шли кильватерной колонной корабли. Я различил минные заградители, а позади дымил старый броненосец – кажется, «Заря свободы», бывший «Император Александр Второй». Дело предпринимало скверный оборот; мы молчали до самого города.
У Николаевского моста пришвартована «Аврора»: на мосту шла какая-то возня, кого-то били, по набережной стайкой бежали юнкера – вслед им раздалось несколько выстрелов. Кажется, стреляли и по нам: во всяком случае, я явно слышал свист пули, но мичман лишь крикнул боцману прибавить ходу.
Я увидел на набережной какие-то подозрительные кучки вооружённых людей; наклонился к командиру катера и прокричал:
– Давай дальше, к Владимирскому дворцу.
Пришвартовались; мичман ёжился, явно чувствуя себя неуютно. Я вошёл в Зимний со стороны госпиталя: у дверей стояли юнкера Михайловского артиллерийского училища. Они не отдали честь и не спросили пропуск – только безучастно проводили взглядом.
Я долго бродил по коридорам, натыкаясь на закрытые двери и патрули ударниц из женского батальона смерти. Наконец нашёл приёмную. Секретарь посмотрел на меня недоумённо:
– Чем обязаны?
– Инженер-капитан Ярилов, вызван главой правительства.
– А, «Кот Баюн»! Ожидайте, там совещание.
– Давно?
– Вторые сутки, – печально улыбнулся секретарь. Глаза у него были воспалённые.
Я сел на изящный стул орехового дерева и подумал, что будь я большевиком – мог бы с парой бомб и двумя браунингами совершить государственный переворот прямо сейчас: меня ни разу не задержали, не обыскали, не спросили документы. Бардак был настолько вопиющим, что уже не раздражал, а смешил.
Хлопнула дверь: из кабинета вылетел Керенский и шагнул ко мне. Я впервые увидел его плохо выбритым.
– Ну? Что ваш «Кот»? Был ли опыт?
– Был, час назад.
– И? Результаты?
Я замялся – и тут он завизжал:
– Что вы молчите, Ярилов?! Три месяца! Я жду три месяца, а вы тут строите глазки, как барышня на первом свидании. Отвечайте!
– Господин председатель правительства, опыт был. Результат неожиданный.
– Что значит «неожиданный»? Они заснули? Надолго? Каков запас газа?
– Запас – восемь баллонов, но мы быстро доведём до ста. Только подопытные потеряли сознание всего на час с четвертью, зато есть уникальный эффект…
– Что?! Вон! Вон отсюда. Кругом предательство. Надо было перестрелять всех офицеров, всех до одного, ещё в феврале…
Он орал ещё что-то, брызжа слюной, – но я уже шагал прочь, бледный от злости. Уже скрываясь за поворотом, услышал вслед:
– У вас есть револьвер, Ярилов? Застрелитесь!
«Вот уж дудки», – подумал я. Больше мыслей у меня не было: пустота.
Выбрался из Зимнего; юнкера исчезли. Пошёл по набережной: у катера стояла кучка солдат с красными бантами и вразнобой орала на мичмана:
– Почему тут?
– Есть мандат от Смольного?
– Шпионишь, гад, высматриваешь!
Раздался треск: из переулка выбрался броневик. Остановился и принялся принюхиваться пулемётными стволами.
– В чём дело, господа? – поинтересовался я.
– А-а-а! – завизжал низенький солдат. – Золотопогонник! Дайте, братцы, я его штыком пырну.
Я отступил на шаг и положил руку на кобуру. Дело принимало скверный оборот.
– Погоди. – Бородатый с Георгиевским крестом придержал низенького за плечо. Прищурился и спросил:
– Ярилов, Николай Иванович? Вы?
– Да. Мы знакомы?
– По Осовцу, господин капитан.
Он отдал честь (что стало редкостью) и сказал своим спутникам:
– Пошли, братцы. Я его знаю. Геройский, скажу вам, офицер, все бы такими были. Тоже газами травленный.
Мичман дрожал; я успокаивающе похлопал его по спине:
– Давайте обратно, в форт Брюса.
На этот раз Николаевский мост мы минули без приключений; я велел держаться как можно севернее, чтобы избегнуть встречи с большевистскими минзагами. По мере приближения к форту становилось всё тревожнее: вот его чёрный силуэт появился на фоне закатного неба, стал расти; уже различались мрачные пасти амбразур.
Что-то было не так: я не сразу понял, что у форта нет нашего парохода, «Бунтаря». Было непривычно пусто – ни силуэта часового на стене, ни снующих обычно у пакгауза фигурок измайловцев.
– Давай быстрее.
Боцман кивнул и подвинул рукоятку газа; мотор взревел. Вот уже виден причал, два лежащих на нём тела; амбразура, ставшая застеклённым окном моего кабинета, казалась огромной: вокруг неё расплывалось чёрное пятно, и курился дымок.
Руки начали дрожать, сердце бухало в рёбра; оставалось полсотни саженей, когда вдруг ударил пулемёт, поставленный у причала за баррикадой из мешков с песком.
Мичману сбило фуражку, он повалился на меня – и прикрыл, наверное, от смерти. Пока я укладывал его на узкую палубу, пули вырывали щепу из бортов, крушили стекло рубки; мотор всхлипнул и замолк, резко запахло газолином; катер катил по инерции.
Не размышляя, я выхватил наган, расставил ноги и принялся палить по силуэту за пулемётом; но злой язычок пламени дрожал, и пули били в катер, превращая в решето.
Боцман охнул, сломался пополам; я ухватил рукоятку штурвала левой, удерживая на курсе, правой продолжая палить.
Катер врезался в причал, задрав от толчка корму; я полетел вперёд и впечатался в разбитую рубку, порезав щёку стеклом.
Кораблик скользнул скулой и начал отходить от причала – я едва успел прыгнуть, упал на настил. Лежал, уткнувшись носом в черные мокрые доски, на которые стекала кровь из пореза – и это меня спасло: когда рванул газолин – огненная волна пролетела над головой, лишь слегка опалив спину и макушку.
Катер полыхал так, что больно было смотреть; я содрал шинель и погасил затлевшую ткань, топча сапогами. Весело трещал огонь, пожирая обречённое судёнышко; но в этот звук вмешивался другой – равномерные щелчки, будто кто-то печатал на ундервуде одну и ту же букву.
Я склонился над телом: это был наш приват-доцент, весьма толковый молодой человек; затылок его был разбит, костяные обломки торчали из бурого месива. Вторым был капитан «Бунтаря» – его закололи штыками.
Щелканье заевшей клавиши начинало раздражать; я огляделся и нашёл источник надоевшего звука. За пулемётом стоял на коленях унтер-измайловец и нажимал гашетку; лента давно кончилась и свисала из приёмника размотавшейся онучёй, а он всё давил и бормотал:
– Стрелять. Убить всех. Убить.
Глаза его были абсолютно безумными. Я кричал ему в ухо, тряс за плечо. Наконец, оторвал от рукояток и дал затрещину: он лишь мотнул головой и вернулся к «максиму», нажимать на мёртвую гашетку.
Я пошагал к воротам в форт. Ещё издалека увидел: будто куча тряпья и седые волосы, шевелящиеся на ветру. Тарарыкин выпал из окна горевшего кабинета; пульс прощупывался едва, на подбородке засохла кровь изо рта и ноздрей.
Я попытался сделать искусственное дыхание – и услышал жуткий треск сломанных рёбер, ладонь будто провалилась. Он застонал, открыл глаза.
– Николай… Жив, хорошо. Барский собрал солдат, взял баллоны. Видимо, применил – они стали как… как… О-ох.
Он закашлялся: глаза мои залепил кровавый сгусток. Заспешил:
– Эффект «Баюна» в том, что отравленные становятся абсолютно внушаемы. Они на «Бунтаре» отправились свергать. Керенского. Меня заперли в кабинете, дураки – я сжёг все мате… материалы исследований. Пришёл Барский. Злился. Я в окно.
Я склонился ниже – он говорил всё тише, путался.
– Это. Страшно. Надо остановить. Прости, Коля. Прости.
– За что, Олег Михайлович?
– Я скрывал от тебя. Делал копии всех отчётов. Они дома. У меня. Под бутылью с царской водкой, ты же. Помнишь. Где.
Он закашлялся вновь; бился, потом затих. Я долго сидел на мокром причале, держал тяжёлую голову на коленях, гладил по седым волосам, слипшимся от крови в ковыльные метёлки.
Стемнело. Я столкнул лодку в воду, вставил вёсла в уключины. Грёб неловко – ладони сразу принялись гореть. Между лодкой и фортом будто натягивался резиновый жгут: чем дальше я отплывал, тем медленнее он уменьшался, словно не хотел отпускать живым, тянул обратно.
И ещё долго разносились над притихшей водой щелчки гашетки и бормотание:
– Убить всех. Убить.
* * *
26 октября 1917 г. Петроград

 

Город опустел, притаился в запертых квартирах; лишь солдатня моталась по улицам, орала пьяный бред. Разгромленные витрины магазинов, разбитые винные бочки, вонь сивухи и бестолковые выстрелы – будто перекличка.
Я предусмотрительно выбросил офицерскую фуражку и шинель, сорвал с кителя погоны. Снял с мертвецки пьяного матроса бушлат, засунул в карман наган. Нашёл осколок зеркальной витрины, посмотрелся. Вид у меня был аутентичный: грязные сапоги, разлохмаченные волосы, разодранная щека, треснувшее стекло очков и сумасшедшие глаза. Так что революционные патрули, чуть трезвее товарищей, не обращали на меня внимания.
У парадной торчал пролетарий, опирающийся на винтовку, как селянин – на вилы.
– К Барскому.
– Валяй, – зевнул пролетарий, – третий етаж.
– Знаю.
– Вот и шкандыбай, коли знаешь.
Дверь в квартиру была распахнута, на пороге валялся смертельно бледный, светящийся в полутьме юноша, почти подросток; я склонился, хлопнул его по щеке – он заворчал сердито. Взглянул на свою ладонь: она была перемазана белым порошком. Из квартиры доносились пьяные вопли и надрывался заевший граммофон: игла подпрыгивала и без конца возвращалась на то же место:
…полюбил её паж…
…полюбил её паж…
…полюбил её паж…

Я заглядывал в комнаты – там орали, валялись в лужах собственной рвоты и мочи, праздновали победу. Толкнул дверь спальни: на кровати полулежал, опершись на спинку, Барский – с голой грудью, с папиросой в зубах; ночной столик был уставлен полупустыми бутылками, в которых плавали окурки. У него на плече покоилась голова какой-то лярвы; бесстыжее мраморное бедро лежало поверх смятой простыни.
– О, какие гости! Молодец, Ярилов, что пришёл. Ты – паренёк гнусный, но умный. Понимаешь, с кем надо и куда…
– Зачем ты это сделал? – спросил я, едва сдерживая ярость.
– Что именно? Я за последние дни много чего успел сделать, ха-ха.
– Тарарыкина – зачем? Капитана «Бунтаря»? Мальчишка, приват-доцент, чем тебе помешал?
– Под ногами болтался. Не гунди, Ярилов. Давай выпьем. Праздник какой! Петроград наш. Считай, без боя, сами сдались, слизняки. А там и Россия будет… Эй, просыпайся. Смотри, кто пришёл.
Лярва вздрогнула, подняла стриженую голову. Протянула прокуренно:
– О-о-о, Николенька! Рада. Давай присоединяйся. Ложись рядышком. Может получиться забавно, хи– хи-хи.
Меня пробило насквозь, от паха до затылка. Этот голос…
– Ты?! Откуда? Когда приехала, сегодня?
Барский захохотал:
– Дурак ты, Гимназист. Она тут с июля. Тебе не показывалась, чтобы на крючке водить. Славно ведь вышло, а? «Кот Баюн» наш, хотя и без него всё получилось в лучшем виде.
Я вытащил револьвер, навёл ему в лоб.
– Давай, – равнодушно сказал Барский, – кишка у тебя тонка, Гимназист. Это тебе не на войне. Ты вот попробуй так: молочного брата, товарища юности, беззащитного.
Нажал на спуск: сухо щёлкнуло. Осечка.
Щёлкал, пока барабан не сделал два круга. Барский хохотал, словно умалишённый; Ольга улыбалась, сияя жемчужинами вишнёвого рта.
Улыбалась так знакомо. Так невозможно.
Выронил наган. Я выпустил весь барабан в свихнувшегося пулемётчика и забыл перезарядить.
Развернулся.
В спину колотили захлёбывающийся хохот Барского и её крик:
– Куда же ты, Николенька? Не уходи!
Выходя из квартиры, я пнул невинного кокаиниста и пробормотал:
– К чёрту.
* * *
28 октября 1917 г., станция Дно

 

Скрипел фонарь, гоняя жёлтый круг по мокрым доскам.
Ветер трепал пришпиленный к столбу листок, изумлённо щупал странные слова: «Декрет о мире. Декрет о земле…»
На пустом по ночному времени перроне дремал дежурный, кутаясь в шинель.
– Сударь, когда ближайший на юг?
Железнодорожник вздрогнул, огляделся. Худощавый в чёрном бушлате сверкнул очками; небрит, на щеке подсыхающая корка, но лицо – умное, светлое. Такие с кистенём не бродят, не грабят бедных служащих.
– Да вот в шесть пятнадцать, на Киев.
– Подсадите? – и протянул жёлтый кругляш червонца.
– Чего же не услужить доброму человеку? – закивал дежурный. – Вам до Киева ехать?
– Дальше. Пересадка в Киеве, думаю.
– В Одессу?
– Нет. В Екатеринослав.
Худощавый поёжился, спрятал длинные кисти в рукава. Подумал, что в шесть часов с четвертью она уже встанет, накинет поверх ночной рубашки домашний шлафрок. Растопит сложенную с вечера печь, поставит медный чайник на плиту и примется будить белоголового мальчика, которому в реальное училище, на занятия.
– Из Москвы? – спросил скучающий дежурный.
– Из Петрограда.
– Понятно. Бежите?
– Бегу.
– Оно ясно. Сейчас многие из России побегут, эпохи-то какие наступают.
Худощавый промолчал.
Подумал: «Из России – можно. А от России – нет».
Восток начал сереть – болезненно, неохотно.
И тут же долетел свисток паровоза – пока ещё несмело, издалека.
Тимур Максютов © Октябрь 2017 – Март 2018 г.
Назад: Глава шестнадцатая Боевые лохани
На главную: Предисловие